Эпоха кончилась. А утро не взошло.
Садится ночь, как призрак, на скамейку.
И миром правит темное Число:
дыши, люби и думай под линейку.
Над городом порхает счетовод,
и метроном чеканит шаг по-прусски...
Дитя отцу, волнуясь, задает
вопросы об усушке и утруске.
Все продано. Все куплено. Щелчок.
И кассовый сверкает звон обвальный...
И в детской на волшебный сундучок
с размаху ставят автомат игральный.
Из всех существ одна лишь стрекоза
живет, как встарь, цифири не итожа,
свои гуманитарные глаза
слезит в потемках с ледяного ложа.
Идет луна, как одинокий страж.
Пейзаж подернут слюдяным сияньем...
Кассирша поправляет макияж,
и мертвый Бог стоит за подаяньем.
Дочь умерла. Внук Толик спился с круга.
Прохожему с дороги не видна,
глядит на улицу спокойная старуха
из глубины закатного окна.
Уже стекает сумрак сокровенный
в старухино наземное жилье.
И что сиротство наше во Вселенной
в сравненье с одиночеством ее!
Она глядит, уже почти готова
ответствовать небесному истцу.
Мерцает золотом оконная основа,
и облака кочуют по лицу.
Она глядит... И что ей суд небесный!
Да и найдется ль в чем ее вина,
когда такою мерой полновесной
уже и здесь заплачено сполна!
Ангел жизни быстротечной
тронет тумблер специальный -
на земле библиотечной
наступает День списанья.
Наступает час прополки
этих нив... Что чин и званья!
Как баян, снимают с полки
неподъемные изданья.
Я скажу, наверно, с риском
на себя навлечь упреки:
нет, не взрывом и не взвизгом
завершаются эпохи.
Но в глуши дворов товарных,
в пламени неумолимом
(под присмотром двух пожарных) -
слабым пеплом, легким дымом...
Невеликая морока!
И - увы! - давно знакома.
Хорошо горит эпоха
глянцевых фотоальбомов.
Молодой завгар губастый
книжку из огня достанет -
на него с обложки глянет
удалой дояр зубастый.
Так вершится без эмоций
эта гибель чьих-то акций,
эта перекройка лоций
и уценка репутаций.
И уже себе медали
из мундира на портрете,
роясь в тлеющем развале,
вырезают бритвой дети.