Признание
Мой город на семи заплаканных холмах
был тих и златоглав, стал мрачен и двулик,
и мне ли воспевать его слепой размах,
законность грабежа и важность умных книг?
Но ревностью своей я у Москвы в долгу
за то, что, осмелев, держусь особняком —
и неподдельных чувств, просящихся в строку,
не смог бы испытать в отечестве другом.
* *
*
В тоске покидая любовью отравленный дом,
уставший от славы и тяжбу затеявший с Богом,
он знает, что сердце не может болеть о пустом
и печься о малом, томясь в одиночестве строгом.
И, глядя сквозь слезы на жалкие прутья ракит,
на тихое небо, зовущее в область иную,
быть может, одно про себя неотступно твердит:
“За что так любовно я жизнь эту к смерти ревную?..”
* *
*
Он написал: “Мой дар убог...” —
не бурям жизни бросив вызов,
но ясно ощутив итог
ее мечтаний и капризов.
И то, что зреет в тишине
для новых мук и жизни новой,
от грубой славы в стороне,
воспел он с нежностью суровой.
* *
*
Неиссякаем тревожащий нас изнутри
всепроникающий и ускользающий свет.
Некогда Хлебников выдохнул: “О, озари!”...
“Не исчезай!” — через годы шепчу я в ответ.
Трудно сражаться с судьбою один на один
и воздвигать, не имея иного жилья,
мост над потоком несущихся бешено льдин,
дышащих ужасом мрака и небытия.
* *
*
Этой темною тропой
от пустой платформы к дому
мы всегда идем с тобой,
как по берегу крутому.
Никуда свернуть нельзя,
точно вправду перед нами
не дорога, а стезя
брезжит тусклыми огнями.
Тьма сгустилась за спиной
кровью вечного заката,
и отрады нет иной,
как стремиться вдаль куда-то.
Только тем, что впереди,
мы и можем быть согреты
на завьюженном пути
к берегам просторной Леты.