Чель Юханссон. Лицо Гоголя. Перевод с шведского А. А. Афиногеновой. Предисловие Ларса Клеберга. М. “Художественная литература”. 1993. 222 стр.
Да, вот так, сразу в нескольких смыслах странным образом приходят к нам книги в нынешнюю пору (“кризисную”, “переломную”, “судьбоносную” — нужное подчеркнуть). Автор — известный шведский писатель среднего поколения, в России, впрочем, неизвестный вовсе. Герой — Николай Васильевич Гоголь собственной персоной. Монтируется ли эта минимальная информация во что-либо цельное? Ответ — в лучшем случае неопределенный. Предисловие, написанное профессором-славистом, ныне советником по культуре посольства Швеции в России, ни одной из загадок, возникающих уже при беглом перелистывании книги, не отменяет. Слишком уж в неожиданный контекст помещена биография русского классика. Оказывается, “Лицо Гоголя” (1989) — роман, завершающий трилогию Ч. Юханссона о людях, живущих под властью отчаяния и страха. В первой ее части (“Рассказ испуганного человека”, 1984) речь шла о писателе-неудачнике, тщетно желающем вдохнуть новую жизнь в шведскую “рабочую прозу”, во второй (“Цветок папоротника”, 1986) в центре внимания была девушка, изнемогающая в стандартизованном мире автоответчиков, телевизионных приемников и клишированных идеалов. И вот...
Сколько уж было подступов к биографии Гоголя: документальных, сдержанно-нейтральных либо пристрастных, тенденциозных. Беллетризованных и академичных. Сергей Аксаков и П. Кулиш, В. Шенрок и В. Вересаев, Марк Харитонов, Абрам Терц, наконец! И вот — переводной роман; что ж, может быть, этого-то и недоставало? Перечень романизированных жизнеописаний людей искусства, созданных в нашем столетии, весьма пространен: от книг С. Цвейга, Булгакова, Тынянова, Моэма до биографических бестселлеров Стоуна и Моруа, а кстати — до неординарных попыток Ларса Клеберга письменно зафиксировать воображаемые диалоги Эйзенштейна, Брехта, Бахтина...[1]
Ох, нелегкая это работа — писать роман о Гоголе от имени самого Николая Васильевича! Что, неужели прямо вот так: “Я, Гоголь Николай Васильевич...”? Да, и более того, у Юханссона вот этак-то: “Смерть Пушкина — огромная потеря для России. Есть лишь единственный писатель, способный занять его место. Я, Николай Гоголь”. Впрочем, если поразмыслить, самый загадочный из русских классиков вполне способен был на подобные — лобовые в неотвратимой своей однозначности — словесные вердикты. Произносил их даже чаще, чем это может показаться на первый взгляд, — не только в “Выбранных местах...” или “Авторской исповеди”. Одна из сотен возможных цитат (1836 год, письмо Жуковскому): “Каких высоких, каких торжественных ощущений, невидимых, незаметных для света, исполнена жизнь моя! Клянусь, я что-то сделаю, чего не сделает обыкновенный человек”[2]. Напряженные, болезненные раздумья о собственном предназначении составляют немалую толику в корпусе гоголевских писем[3]. Значит, роман о Гоголе, написанный от первого лица, вовсе не экстравагантность? По образцу того, чту сохранилось в книгах и письмах, “подслушать” сокровенные мысли прозаика-пророка, запечатлеть страдальческие его думы, самоуничижительные сомнения, бесконечные метания от слез к смеху и обратно...
Но тогда — из огня да в полымя — замысел романа покажется едва ли не тривиальным. Ведь в фокус авторского внимания попадут вещи известнейшие: гоголевский комплекс вины, придирчиво-двойственное отношение к художественному слову, страх смерти. Попытки по-новому истолковать знакомые по многочисленным источникам факты и события, разгадать будоражащие воображение тайны “жизни и творчества” Гоголя у Юханссона почти вовсе отсутствуют. Одним словом, “жизнь и творчество” — и ничего более. Нелегко с разбегу решить, чуткость ли это и деликатность в обращении с материалом иной культуры или, быть может, беспомощная фактография.
По русскому переводу трудно судить и о верности стилистического тона, принятого биографом Гоголя. Не покидает ощущение парадокса — помните, как Мюллер да Шелленберг в советском телесериале пересыпали псевдонемецкую речь неподдельными среднерусскими присловьями? Домашнее имя Гоголя Никоша — плод изысканий автора? переводчика? редактора? Вопросам нет конца. Склонность Гоголя к формулированию собственного творческого кредо, к моральным сентенциям уже упоминалась. И все же фактура многих фраз, вложенных в уста главного героя романа, напоминает своею клишированностью цитаты из не самых лучших пособий и руководств по русской словесности. “Гоголь — поэт жизни действительной, — сказал он (Белинский. — Д. Б.). — А я хочу быть поэтом возможностей. Белинский хвалит “социальную направленность” моего творчества. Нет там никакой социальной направленности и никогда не было”. Или еще: “...меня рвали на части. Какое литературное течение вы... представляете, Николай Васильевич? Вы романтик? Романтический реалист? (? — Д. Б.) Реалистический романтик? (?? — Д. Б.) Сатирический реалист? Реалистический сатирик? Гротескный реалист?..”
Осведомленность, больше того — компетентность Юханссона в проблемах русской культуры прошлого века бесспорна. Писателем скрупулезно воссоздан круг ближайших друзей, знакомых и собратьев по перу, сопутствовавших Гоголю в разные периоды жизни. Наряду с Пушкиным, Белинским, Аксаковыми, Александром Ивановым упоминаются А. Данилевский, Максимович, Виельгорские, граф А. П. Толстой, о. Матвей (Константиновский) и многие другие. Мало того, рассказ о жизненных обстоятельствах Гоголя то и дело перебивается обильными (порою несколько нарочитыми) реминисценциями из его книг. Вот, например: “Коляска споро неслась в украинской ночи <...> Летит в ночи коляска <...> Путешествие не имеет конца” (сиропообразная контаминация мотивов “Майской ночи”, “Мертвых душ” и чуть ли не “Коляски”).
Обстоятельные и достоверные описания чередуются у Юханссона со сценами вполне фантасмагорическими. Сменяют друг друга отрывки навязчивых детских снов Гоголя, чудесные знамения и фатальные предсказания, сопровождавшие русского гения на всем протяжении его непростого жизненного пути. В этих-то рефренах, видимо, и следует искать ключ к авторскому замыслу: показать сокровенные моменты зарождения творческих порывов, нащупать невидимые миру сходства потаенных мыслей Гоголя и закономерностей творимого им художественного мира. Творческий акт как результат разрешения (вытеснения?) интимнейших психологических коллизий? И снова осведомленность в предмете сопровождает взгляд, далекий, мягко говоря, от новизны и оригинальности.
Предполагаемые побудительные мотивы гоголевского творчества, сформулированные уже на первых страницах книги, в дальнейшем никак не развиваются, а только лишь снова и снова подтверждаются прямолинейными суждениями героя-рассказчика и разнообразными биографическими подробностями. Да, Гоголь считал себя “поэтом возможного” (идеального, не-действительного), остро ощущал свою призванность к преобразованию судеб страны и ее народа, пытался посредством художественного (и не только художественного) слова в буквальном смысле переменить, излечить мир — все это описано не единожды и вряд ли нуждается в столь обстоятельных доказательствах.
Задаваться вопросом о соотношении реальности и вымысла в романе Юханссона — занятие почти бесполезное. “Коэффициент преломления” действительных событий, смысл и направление многочисленных искажений их контуров остаются непроясненными — в отличие от произведений самого Гоголя, атмосферой которых Юханссон, вне всякого сомнения, воспользовался в своем романе. Гоголевский гротеск животворен, несводим к каким бы то ни было декларациям и формулам, оснащен многочисленными ироническими пассажами, оберегающими художественный мир от плоского истолкования (финал “Носа”: “...непонятнее всего... как авторы могут брать подобные сюжеты...” — и т. д.). У биографического жанра своя специфика, здесь рассказ по определению оказывается замкнутым между датами рождения и смерти героя. Итоговая, вполне протокольная фраза романа Юханссона (“Утром 21 февраля 1852 года Гоголя не стало”) только подчеркивает неорганичность, случайность, а зачастую заданность сочетания факта и вымысла, нейтрального повествования и притчи. Слишком уж предсказуемо и одномерно разрешаются в романе те самые коллизии, которые в жизни и книгах Гоголя непостижимым образом совмещали несовместимое, привносили смысл в видимый событийный хаос. Как получалось, что, описывая происшествия мельчайшие, творец “Мертвых душ” приходил к эпическим обобщениям, напоминавшим о грандиозном здании гомеровских поэм? Каким образом удавалось изобразителю малороссийского (позднее — петербургского) быта вплотную приближаться к устоям всего российского бытия? Юханссон этими вопросами и не задается, наполняя страницы своей книги бесплотными призраками, наделенными до боли знакомыми именами.
Впрочем, по предположению Л. Клеберга, “писатель не ставит перед собой задачу создавать глубокие психологические портреты”. Дело, оказывается, в том, что “в нашем столетии шведская модель общественного строительства... отрицала наличие метафизических проблем”. Отсюда “„вытеснение” болезненного человеческого опыта в коллективное шведское подсознание”, отсюда поэтика фильмов Бергмана и т. п. Что ж, может быть, дело именно таким образом и обстоит, однако это уже, как говорится, совсем другая история. Пусть Бергман (бесконечно нами ценимый и понятный без толмача) остается самим собою, а загадки Гоголя пусть дожидаются новых гипотез и решений.
Дмитрий БАК.
P. S. Отметим, кстати, что фрагмент из романа “Лицо Гоголя” был опубликован также в пятом номере журнала “Золотой век” в специальном разделе “Гоголиада”. Здесь же помещен еще один “биографический” текст, Томазо Ландольфи, озаглавленный “Жена Гоголя”. Некий оживший “маленький человек” по имени Фома Паскалович (?!), от лица которого ведется рассказ, заявляет, что “даже малая крупица правды о таком великом гении бесценна”. А главная-то правда, по его мнению, состоит в том, что “жена Гоголя была манекеном, сделанным из тонкой резины”. Причем писатель “мог надувать супругу больше или меньше, менять парики и лоскутки волос на теле, раскрашивать его по своему вкусу и изменять пропорции — одним словом, делать все необходимое, чтобы создать тот тип женщины, который бы устраивал великого гения в данный момент”. Комментировать все эти пассажи довольно рискованно. “Абсурдизм”, “постмодернизм” (не к ночи будь помянут) — остается глубокомысленно заключить вслед за авторами редакционного вреза и тихо порадоваться, что в романе Юханссона прозрения, подобные только что процитированным, благополучно отсутствуют.
Д. БАК.
[1] См.: Клеберг Л., “Пепельная среда” (в кн.: “Бахтинский сборник”. Вып. 2. М. 1991, стр. 221 — 242).
[2] Гоголь Н. В. Собрание сочинений в семи томах. М. “Художественная литература”. 1986, т. 7, стр. 132.
[3] Ср.: “Чище горнего снега и светлей небес должна быть душа моя, и тогда только я приду в силы начать подвиги и великое поприще, тогда только разрешится загадка моего существованья” (там же, т. 7, стр. 207).