Противник философа Н. Н. Страхова писатель-зоолог Н. П. Вагнер иронически назвал его философию “перегородочной”. Страхов с радостью принял это определение.
Из книги проф. Алексея Введенского “Общий смысл философии Н. Н. Страхова” (М. 1897).
В августовском номере “Иностранной литературы” за 1994 год художник С. Файбисович пишет опять, извините, о постмодерне. Но статья очень толковая, называющая вещи своими именами, и я охотно отсылаю к ней тех, кто еще верит сказочке о русском постмодерне как о, допустим, перспективной или, напротив, потерявшей очарование новизны (“траченная молью”), но все же невинной игре в искусстве, которая в чем-то хороша, в чем-то нехороша, а в общем, “поглядим, посмотрим”. Статья называется “Вызов”. Здесь, между прочим, мелькнуло понятие “тотальный постмодерн”, основным принципом которого автор полагает “отказ реальности в праве на существование, ее дезавуирование, симулякрирование, то есть погружение в сонм бесчисленного множества “алиби” для знаков и знаковых систем”. Такая отмена, считает Файбисович, “является, в сущности, тотальной культурной революцией, поскольку вышибает Создателя из ситуации, как пьяного бузящего матроса из портовой таверны”. Иначе говоря, Бог не умер, его просто выставили за дверь.
Все верно. Я тоже считал и считаю, что центральный конфликт в современной культуре лежит в области не политической, не нравственной, не эстетической и даже не идеологической, а онтологической. Здесь точка боли нашей культуры, очаг воспаления, беспокойное место, которое парадоксальным образом является и единственным гарантом того, что живая мысль и живое творчество не исчезнут в ближайшее время. Есть те, кто отказывает Создателю в копирайте на этот мир и занимается своего рода пиратством: полагают себя вправе переводить, адаптировать и тиражировать “куски” реальности, как им хочется или как им выгодно. И есть те, кто все еще живет в традиции русской культуры с ярко выраженным онтологизмом (доверием к миру как творению), “мистическим реализмом” и великолепным пафосом границы меж “верхом” и “низом”, что есть нерв и русского богословия, и русской философии, и русского искусства.
Так вот: постмодернисты в этот нерв воткнули шило. Онтологический антипафос этих невинных “салонных мальчиков” настолько силен, что часто поражаешься, встретив в хулиганской книжечке какого-нибудь Егора Радова слова вроде: “Мир есть мое развлечение”. Дальше я читать, признаться, не стал, ибо входить в постмодернистский “хаосмос” мне нет никакого резона — даже в качестве исследователя. Я не Миклухо-Маклай. Но фраза весьма показательна и многое объясняет в том тревожном, “сумеречном” состоянии, в котором пребывает наша культура, когда Нечто пыжится и растет во все стороны, а этически и эстетически нормальные люди из всех решительно поколений ощущают себя чужими на этом празднике неведомой им жизни.
Сегодня представляются трогательно-смешными литературные дискуссии застойных лет. Есть ли роман? Нет ли романа? Постмодернистская эпоха говорит так: есть Букер, есть роман. Подумаешь, важность — написать роман!
Первая ошибка и первое посрамление традиционной культуры заключались в наивной вере ее представителей, что “так называемые постмодернисты, или как их там”, если предоставить им возможность печататься, ставить фильмы, делать выставки, организовывать свои полосы в газетах и т. п., на деле окажутся неспособными именно в творческом плане. “Да вы тексты-то покажите!” — надменно спрашивали “правый” Вл. Крупин и “левый” Вл. Новиков. И получили! Тексты посыпались как из рога изобилия. Надо признать, что энергия и продуктивность “агентов” новой культурной революции столь высоки, что старой культуре необходимо покинуть это поле боя, отступить и не ввязываться в сражение на основании глупой уверенности в своем численном превосходстве; один Галковский стоит десяти шестидесятников, а его милая фразочка “я вас всех изведу!” вовсе не такая самонадеянная, как может показаться. Галковский надул даже такого опытного консерватора, как Вадим Кожинов, написавшего к его публикации в “Нашем современнике” хвалебное предисловие; либералов же вроде Вайля и Гениса он слопает играючи.
Итак, первое: онтологический пафос навыворот. Это не бунт и не кощунство. Не “наши нигилисты” (И. Золотусский). Не Ф. Ницше с его поисками “сверхчеловеческого” идеала, который он проглядел в христианстве. И даже не остроумная французская “школа” отцов классического постмодерна, возможная на Западе потому, что именно там “та самая объективная, нормативная реальность, которую так усердно и сладострастно дезавуирует постмодерн, всегда существовала и существует” (С. Файбисович). А что же? Однако я не могу описать границы того, что границ не имеет, что само себя отказывается определять, что вчера там, а сегодня здесь. Я могу лишь обозначить наличие отсутствия в русской культуре того, что нынче называется ситуацией постмодернизма, и сделал бы это с великой радостью, если б...
Если бы не второе. Мощная продуктивность. Широкая система провокаций, не отвечать на которые вроде бы нельзя. Патологическая страсть гадить именно в тех местах, где отечественное сознание больше всего болит и нуждается в очищении и просветлении. Бесконечная и наглая подтасовка именно тех понятий, образов и слов, с которыми наиболее тесно и сокровенно связана “душа” национальной культуры. Какой-то перманентный самовоспроизводящийся коллективный Рушди!
Все “как бы” мелочи. Дмитрий Александрович Пригов, которого в русской поэзии определенно нет, берет стихи Пушкина и Лермонтова и вынимает из них все гласные, оставив согласные. Естественно, получается гадость; но никто не спрашивает Дмитрия Александровича: зачем это? По слухам, новым “жестом” Пригова станет замена эпитетов в “Евгении Онегине”, перевод этого текста на другой язык с дальнейшим переводом еще на какой-то язык и с последующим переводом на русский.
Видный интеллектуал называет стремление к духовной цельности в русской литературе и философии имперской языковой нормой, и никто не смеет рта открыть, ибо “имперской нормы” отчего-то боятся; хотя, по-моему, норма — это замечательно, это именно то, что позволяет возникать “поэзии нарушения”, которой не может быть без “поэзии правил” (К. Леонтьев).
Но границы между этими “поэзиями” сейчас нет. В рассказе Владимира Сорокина мальчик ест кал школьного учителя, а комсомольский вожак грызет череп своего товарища. Шок, возмущение. Но с ним и нельзя бороться средствами критики. Здесь нужно что-то другое... А в повести Виктора Пелевина люди становятся насекомыми и катают навозные шарики, выделяют вонючие жидкости, с хрустом жрут друг друга (“Посмотри, сынок, это наш мир!”). Спасибо, я слышал этот анекдот. А вот над повестью Игоря Клеха, напечатанной в “Новом мире”, я долго чесал затылок. В ней герой из собственного кала день за днем выкладывает затейливую башню, что и составляет “как бы” сюжет этой вещи.
Есть какая-то дурная, тоскливая бесконечность в этой веренице примеров, которые легко множить и множить, уже не испытывая ни возмущения, ни гадливости, ни нравственного и эстетического протеста, уже “как бы” осваиваясь в этом подменном онтологическом пространстве, подобно тому как миллионы телезрителей давно освоились в подменном рекламном пространстве и начали следить за интонациями голосов Риты и Лени Голубковых, за тем, что они едят, пьют, что носят и проч.
В этом несчастье традиционного культурного сознания, которое роднит простых людей с профессионалами из литературы и других областей культуры. Онтологическое доверие лежит в основе этого сознания, являясь своего рода программным компьютерным файлом, не предполагающим изменения. Этим качеством традиционного сознания самым наглым образом пользуется новая культурная революция, духовный источник которой мне неясен, да я и не желаю его выяснять. Но если война в онтологии объявлена, если вызов брошен — надо как-то отвечать. Нельзя бесконечно пятиться перед напором зрелых юношей, которые, если приглядеться, хотя и не знают, что творят, но при этом обладают потрясающей волей к организации, циничным прагматизмом и великолепным знанием слабостей и возможностей как структурированного западного общества, так и расползающегося нашего. И — да, да! — прекрасной культурной дисциплиной. Оцените все эти фестивали, конференции, симпозиумы. На одном из таких фестивалей в Смоленске, в старинном, XVIII века, здании городской филармонии близ кремля мне довелось побывать. На сцене Дмитрий Александрович Пригов блеял козлом, напрягая мощные голосовые связки. Старушки-работницы этого дома, “гордости Смоленска”, смотрели на артиста с мистическим страхом. На лицах этих старух я увидел вопрос, который и мне не давал покоя: зачем?
Традиционной культуре в самом широком смысле этого слова (то есть объединяющей всех здравомыслящих, нравственно и эстетически нормальных людей в России) для того, чтобы выжить, необходимо вспомнить о своем втором качестве, о котором сказано выше. Воля к границе. Это качество было ослаблено в нас за последние десять лет во многом благодаря либеральной шоковой терапии, внедрившей в сознание людей комплекс их “совковой” ограниченности по сравнению с остальным миром. Как это делалось, вы помните. На всякое возражение о необходимости границ, то есть, как бы то ни было, внешних стеснений, в общественном воздухе как по мановению волшебной палочки мгновенно повисала усатая физиономия Сталина. “Вы этого хотите, вы об этом мечтаете?” Но “граница” не просто хорошее или плохое понятие, а сущностная категория, без которой не может жить мир. Больше того, мир без границ, если такое представить, оказался бы эстетически бесформенным, отвратительным явлением; в этом псевдопространстве не стоило бы и жить. В страшном дисциплинарном аду, нарисованном Замятиным в романе “Мы”, все же имеются перспективы — здесь возможны какие-то “нарушения правил”: конфликты, заговоры, революции и связанные с ними мечты, страхи, надежды, обольщения, предательства и проч. Общество, идеально обратное замятинскому, видится просто каким-то кошмаром; это и есть итог возможной постмодернистской революции: никаких законов, правил и границ, никакого стесняющего давления, ничего ценностного, определенного, авторитетного. В результате — никакой возможности выбора — именно потому, что все возможно. Можно представить, что кто-то в этом тотально-антитоталитарном обществе пожелает изобрести себе микродеспотический климат оранжерейного типа, чтобы немного подышать воздухом несвободы, пережить, что такое боль, риск, страх, опасность. Но какое же это жалкое зрелище, типичный постмодернистский “симулякр” вроде “комнаты страха”.
Культура в опасности! Еще несколько лет нашего безволия, апатической всеядности — и мы не сможем различать никакие границы, никакие внешние формы. Чтоб не быть голословным, я остановлюсь на литературе. Например, выдвигать на премию Букера Астафьева и Сорокина вместе значит покорно создавать “постмодернистскую ситуацию”, ибо никакого критерия выбора здесь быть не может, кроме разве кочкаревского: “Да вы только посудите, сравните только: это, как бы то ни было, — Иван Кузьмич! а ведь то, что ни попало: Иван Павлович, Николай Иванович, черт знает что такое!” В этой ситуации Сорокин победит в любом варианте: отказ в премии есть повод мусолить бесконечные байки о “тоталитарных” замашках традиционной культуры. Да не выдвигайте просто! Илья Фомич Кочкарев не всегда же был не прав, если советовал Агафье Тихоновне: “Скажите просто: „пошли вон, дураки!””
Когда мне говорят: а что же печатать, если традиционная литература в кризисе? — я не понимаю, о чем речь. Сначала решите, что вы не станете печатать никогда. Поставьте границы, барьеры. А затем печатайте плохую традиционную прозу. Если нет плохой, печатайте очень плохую или вовсе обойдитесь пока без прозы, не теряйте своего лица! Для утешения читайте “Отечественные записки” и “Русское богатство”; как это пресно, скучно, рутинно, вроде годовых отчетов в толстых томах, — и все же как это замечательно! А завтра в редакцию непременно придет юноша с хорошей русской прозой, и в редакции будет праздник!
В 1995 году новую рубрику “По ходу дела” будут попеременно вести Павел Басинский и Алла Марченко.