ГДЕ ИСКАТЬ ЖЕНЩИНУ?
Есть ли у нас женская литература или нет? Или у нас ее быть не может, потому что мы другие, особенные”? — на этот ребром (Адамовым) поставленный вопрос (“ЛГ”, 2.3.94) с беспристрастностью ЭВМ ответил список произведений, выдвинутых на Букера-94; тридцать шесть мужских романоподобий и только три (!) женских (Д. Рубина, “Во вратах твоих” — “НМ”, 1993, № 5; Л. Петрушевская, “Ну, мама, ну” — “НМ”, 1993, № 8; О. Новикова, “Женский роман” — “Книжный сад”, 1993).
И по предощущению ни одну из отмеченных номинаторами женских вещей мы не обнаружим по осени в Букер-шортлисте. И это при том, что для противостояния “фаллократам” в члены жюри, с российской стороны, впервые введена активная и убежденная феминистка Наталья Перова; из ее, кстати, литгазетовской статейки и взяты открывающие сей “отклик” цитаты (“ЛГ”, 2.3.94).
Каблуки переломает, шпильки порастеряет, а не докажет, что ее подопечные одно-пол-чанки конкурентоспособны даже на нынешнем, далеко не блистательном, мужском фоне.
Год на год, конечно же, не приходится, и не исключено, что в 95-м процентное соотношение Д/М может чуточку измениться. Однако, судя по публикациям первой трети текущего журнального сезона, слишком уж резкая перемена не предвидится. Ибо: хотим мы этого или не хотим, нравится нам это или не нравится, женский элемент в постсоветском искусстве, и прежде всего в прозе, — несмотря на некоторые успехи политически ориентированного феминизма — стремительно усыхает.
Лариса Ванеева затаилась.
Валерия Нарбикова — вся в хлопотах по переизданию и дублированию славных своих дебютов.
Светлана Василенко пишет сценарии. Для ино-кино-фирм.
Татьяна Толстая — просто живет. В самой удобной для просто жизни далекой заморской стране.
Не видно даже Виктории Токаревой, всегда — мелькавшей...
Американцы, решив, вероятно, что российские распустехи не разумеют дела, провели открытый конкурс. На лучший женский рассказ. Лучшее, на их вкус, — напечатали. В сборничке — “Чего хочет женщина”. А что же? А ничего: курам на смех.
На беглый взгляд — необъяснимо. Потому как даже тогда, когда ничего не было, — женская книга в литературе была. Как факт. Как явление. Как партия — для левой руки.
И звучала и чище, и тоньше, а значит — слышнее, чем то, что исполняли — вышагивали — всегда правые мужские руки.
Тогда-то Евтушенко, в порыве великодушия, и выдал свой комплимент:
О женщины! Вы лучшие мужчины!
И все нашумевшие в первые годы “новой жизни” женские вещи — от “Седьмой мирной весны” изумительной эстонки Вийви Луйк до маленьких романов Людмилы Петрушевской — зачаты в утробе того тихого, будто омут, застойного времени.
Та волна до сих пор кое-что подбрасывает на обезлюдевший и сильно поскучневший левый женский берег.
То ракушку-янтарик Мариам Юзефовской.
То цветные камушки Ирины Полянской.
Но редко. Но иногда. От случая до другого случая.
Короче: массовый литфеминизм нам не светит и не угрожает. И дело, думаю, не в агрессивности “мужской цензуры” или дискриминации слабого пола, неизбежной внутри культурного пространства, построенного по мужским законам, то есть “фаллократической цивилизации” (закавыченная формулировка — из статьи Марии Арбатовой — “ЛГ”, 30.3.94).
Василий Семенович Яновский — его знаменитые мемуары дошли наконец (лучше поздно, чем никогда) и до нас — там, на полях Елисейских, возлагал большие надежды на русскую “бравфам”.
“Русская баба самодовлеющая величина! Если бы кобели ее оставили в покое, она давно бы построила крепкое и практичное хозяйство-государство... Без теологии, но с церковным пением, наливками, закусками, плясом и хоровыми играми: государство-хозяйство, прочное и образцовое”.
Увы — нам: в “ту степь” Россия не повернула. Марфы-Посадницы, пуп надорвав — за семьдесят годиков принудительной эмансипации — “я корова, я и бык, я и баба, и мужик”, — ограничились — ныне — личным хозяйством. И это на них, двужильных, двугорбых, держится нашенский товарообмен. Мальчики-девочки, те по киоскам сидят: тут-тук, кто в теремочке живет? а эти — посадницы — прут. Ходко. Куда там орловским тяжеловозам! И польский фасонистый ширпотреб. И турецкие тучные кожи.
Но это — внизу.
А вверху, особливо в средних — новых — слоях, идеалом русской жены становится душечка. Женщина возвращается в дом. К детям. И кухне. И вроде даже — религии. Меняется, соответственно, образ-тип мужчины ее выбора: не тот, с кем приятно и интересно жить, а тот, за кем легко и безбедно жить.
Остальные — азартно, весело, прибыльно — осваивают первую древнейшую профессию.
И мужчинам, похоже, все это нравится. Во всяком случае: первое, что делает новый русский — дабы продемонстрировать уровень преуспеяния, — снимает свою жену с общественных работ.
Порою даже — таких престижных, как кино и театр.
Недавно в прессе промелькнуло занятное сообщение. Некто Валерий Тарасевский, бизнесмен и супруг актрисы Театра киноактера, казацкой мадонны Зинаиды Кириенко, приступил на своей даче, в поместье своем, к съемкам новой версии “Тихого Дона”. А журналистам, на сенсацию клюнувшим, разъяснил: “Это будет семейный фильм. Помимо моей жены, уже однажды сыгравшей Наталью в “Тихом Доне”, в картине будут задействованы два наших сына, их жены и дети”.
Чем обернутся столь резкие сдвиги? В укладе и в устремлении духа?
Последствий — дальних — предвидеть, естественно, не могу. А вот в будущем наиближайшем нас, на мой взгляд, ожидает летучий набег Новых Амазонок, точнее, существ третьего, а может, и четвертого пола, с чудовищной — марсианской — энергетикой и стопроцентным отсутствием — где у прочих выпуклость, у этих выем — феминистских амбиций и комплексов. “За всех расплачусь — за всех расплбчусь”? Как бы не так! О себе — ни слезинки, а плачу только за себя и только — “по Гамбургскому счету”!
Назову даже имя одной такой будетлянки: Юля Латынина. Ее античный-греческий роман “Клеарх и Гераклея” (в первом номере “Дружбы народов”) вроде бы для того и написан, чтобы отважно, как Давид с Голиафом, сразиться с драконом женоцентристской “классической романистики”. Три века ложно-обманно внушавшей:
будто самый таинственный из путей земных — путь женщины к сердцу мужчины (а не путь честолюбца к власти);
будто самая могучая из страстей — страсть мужчины к женщине (а не рекомая плеонексией похоть стяжания и могущества);
будто корень мучительных перемен в человеческой жизни — перемена в любви (а не прихоти рока, правителя или народа).
Латынина полагает обратное.
Дескать: золотая ветвь мирового древа искусств надломилась в злосчастный тот миг, когда в середине XVII века, по хотению и велению автора последней — странной — “Александрии”, Великий Македонец, всю жизнь искавший славы и власти, “отложил в сторону меч, в котором отражались земля и небо, поправил перо на шляпе и учтиво молвил красавице Статире: „Победитель вашего народа — побежден вами!.. и в моем поражении больше славы, чем во всех моих победах””.
Дольше всех сопротивлялась хладнорассудочная Европа, выставив по южным границам форпосты классицизма (по Латыниной: последнее великое литературное направление, озабоченное свойствами истории, а не причудами любовной хвори). Но “час пробил: стеклянные двери Венерина грота захлопнулись за Тангейзером, Юпитер поступил в услужение Данае в виде пажа с золотистыми волосами, которые напоминали бы слегка золотой дождь, если бы не были так завиты и напомажены; Олимп опустел, Ахиллес предпочел мечу — прялку, Геркулес попал в плен к Омфале... Герой перестал быть героем, а стал — облаком в штанах”.
Наваждение? Колдовство? Сон золотой? Скорее (я имею в виду, разумеется, точку зрения автора “Клеарха”) все-таки род странного, при дремлющих в груди силах, сна, от которого читатели очнулись чуть не полвека тому, а литература — задрыха, засоня — никак не очухается. Спит с открытыми глазами, в обнимку с возвышающим ее Обманом и знать не желает, что миром движут совсем иные страсти — бешеное, ненасытное, неутолимое власто-често-злато-любие и проистекающие отсель — зависть, ревность, жадность...
Все эти соображения Юлия Латынина излагает спокойно и с должной долей иронии, как человек, который не из одних только книг, но и из опыта быстротекущей жизни узнал-выведал: так было, так есть и так будет. Ибо “природа человека неизменна, подобно водам реки, а города, люди и страны похожи на расписные бадейки оросительного колеса, которые черпают воду и опорожняются вновь”.
Но будетлянкам что? Они-то свои среди мужестрастных-плеонексийских страстей.
А вот коллежанкам сей гостьи из будущего — себя полагающим пенорожденными — не до иронии. Они ведь и росли, и старели, и начинали писать и печататься там и тогда, когда одержимые плеонексией осуждались, а женская прихоть и перемена в любви слыла, как и встарь, пусть и мелкой, а все же серебряной, тонкой чеканки монетой.
И перетекает-утекает женская литодаренность из мира прозы — туда, где “фаллоциклопам” их, трехглазок (“Посмотрите: у женщин третий вылупляется глаз из пупа”), не перепоэтить и не догнать! — в удел российского стиха. Там у нас нынче — матриархат, и новые звезды — Светлана Кекова, Татьяна Вольтская, Вера Павлова, Элла Крылова, Мария Степанова — вспыхивают только там, на поэтическом небосклоне.