Кабинет
Андрей Оболенский

Куда не хочешь

Рассказ

Отец Кирилл молод, красив и хорошо одевается, щеголь, ему немного за сорок. Привез сладости и отличный японский чай. Я собрал на стол; с террасы виден лес и кусок озера; прошел быстрый летний дождь и до густоты пропитал своим запахом воздух.

Я не верю в бога, но батюшке, умнице и интеллектуалу, интересны и вера, и неверие, поскольку эти противоположные вещи присущи всем рабам божьим. Верующие — его паства, их надо напутствовать, чтобы не потерялись. Остальные непонятны батюшке, загадка для него, но он, я знаю, никого не хочет обращать в веру. Сказал мне однажды, что это невозможно и не нужно — бог или дает ее, или нет при рождении и часто к богу приходят от безысходности или по корысти. Это не по канонам, конечно, но я не могу спорить с батюшкой. Изящным движением поправив волнистые волосы, он берет тонкую хрупкую чашку, пригубливает чай и вдохновенно читает наизусть: «Истинно, истинно говорю тебе: когда ты был молод, то препоясывался сам и ходил, куда хотел; а когда состаришься, то прострешь руки твои, и другой препояшет тебя, и поведет, куда не хочешь»[1].

Я могу понять его интерес ко мне, но уже рассказал все, что знаю, а он ездит и ездит. Впрочем, я рад ему: мы много говорим о жизни и вере, но однажды он признался, что хочет понять, как мы могли жить тогда, в те времена, напоминающие бесконечную проселочную дорогу, по которой сильный ветер несет камни и песок. А что, сравнение удачное. Вся жизнь была наполнена одним смыслом — увернуться от этих камней. Как жили? Да как-то…

 

Отец умирал долго. Хотя… что такое долго? Он пробыл в больнице два месяца, дома еще столько же. Когда он уезжал, был весел — говорил, что все проходит, и болезни тоже, он вернется скоро, вот только подлечится, и мы поедем на рыбалку на Оку, для этого нужна лодка, и мы обязательно купим резиновую. Но я видел, что пока мать суетилась и собирала его, он несколько раз замирал, глядя в одну точку, потом спохватывался и снова начинал говорить. Я не знаю, что было с ним в больнице, зато видел, как все происходило дома, когда он вернулся. Отец смотрел на нас с матерью, взгляд будто отражался и рикошетом улетал в разных направлениях, застревал на стене, потолке, комоде. Глаза у него стали крупными, выпуклыми, как у Крупской на портрете в школьном учебнике; они прятались в пещерной тени глазниц и были неподвижны. Отец улыбался всем ртом, и улыбка казалась черной дыркой на лице, как у плюшевого медвежонка, которому я, совсем маленький, разрезал сшитые нитками губы: мне казалось, что от этого медвежонок улыбается, и радовался. Теперь так же улыбался отец.

Он двигался по квартире не быстро, вкрадчиво, как большой кот, смотрел вокруг со странным изумлением, будто не понимая, где оказался. Резко останавливался, вдыхал шумно, со всхлипами. Кашлял мучительно, влажно, с надрывом, почему-то низко сгибаясь в поясе, иногда сплевывал прямо на ковер, забыв, что в кармане холщовых подштанников всегда есть платок, тщательно выглаженный матерью.

Первое время он еще садился с нами за стол. Однажды пролил ядовито-зеленые щи из молодого щавеля на скатерть, с ужасом посмотрел на нас с мамой, помотал головой и беспомощно развел руками. Застыл, глядя прямо вперед и положив руки на колени. Мать, сделав вид, что ничего особенного не произошло, промокала скатерть бумажной салфеткой, которая впитывала щи, тоже становясь ядовито-зеленой. В ее глазах появилась странная скука. Потом поджала губы, лицо стало на секунду злым, я никогда не видел у нее такого выражения, даже когда она меня ругала.

— Пойду прилягу… — с трудом выговорил отец. Глотнул компота, пошаркал в комнату.

Мать начала собирать со стола, а я неслышно прошел к приоткрытой двери в спальню. Боялся заглянуть, слышал скрип матрацных пружин; отец бормотал что-то, с кровати сполз его бежевый халат с расплывшимся зеленым пятном. Заглянул. Он лежал на спине с запрокинутой головой, рот открыт, из ноздрей торчат темные волосы. Его голова, всегда казавшаяся мне крупной, была теперь маленькой, будто сделанной из дешевой желтой пластмассы, такая была у единственной куклы тонконогой шестилетки Наташки, дочки алкашей из соседнего подъезда. Она всегда таскала большую куклу за ногу, та волочилась за ней, желтая голова подпрыгивала на пыльных камнях утоптанной земли. Я подумал, что и отца кто-то неведомый, ужасный и огромный вот так же тащит… куда? Стало страшно — я не мог понять, дышит ли отец, сбежал в кухню; мать мыла посуду, и я уткнулся носом ей в спину.

 

— Как мне кажется, — отец Кирилл красивым отточенным жестом поправляет ворот белоснежной рубашки с воротником-стоечкой, — нынешние молодые и средних лет люди не имеют багажа знаний и опыта, они безразличны к ближним, не эмоциональны, замкнуты на себя. Все оттого, что не изведали страданий, не видели тьмы, которую видело ваше поколение, они отстраняются от происходящего кошмара, чтобы не обращаться к Богу, не терзаться в трудные времена сомнениями, ибо сказано: «стыдись молчания пред приветствующими»[2].

Мне становится немного смешно от его высокопарной речи и банальностей, им произносимых. Я полагаю, что приверженность заповедям не обязательно достигается через страдания или наблюдение за чужими страданиями, но батюшке возражать не хочу, подливаю ему заварки из легкого фарфорового чайника с золотым крылом жар-птицы. Батюшка зацепляет вилкой ломтик осетрины, кладет на белый хлеб, прихлебывает чай, а я думаю, что и он стыдится молчания пред приветствующими, но ничего сделать не может, приходится идти, куда не хочешь. Почему? Я не знаю.  А легкое фрондерство передо мной, стариком, всего лишь забава.

 

Пришел участковый врач. Квадратный громоздкий мужчина с редкими крашеными волосами и белесыми ресницами, он сбросил пальто, под ним оказался замусоленный белый халат; сразу прошел в комнату к отцу.  У врача было рыхлое лицо, большой нос, бесформенный, в крупных бородавках, как на картине художника со сложной фамилией Гирландайо, я видел ее в истрепанной книге, нашел ее в чулане. Врач остановился у дверей, к кровати не подошел. Повернулся к матери, длинно шмыгнул носом и сказал лениво, немного растягивая слова:

— Месяц остался вам мучаться… может, полтора, не больше, — почесал красный прыщ над бровью. — Выпишу морфий, колоть сами будете, мадам. Учитесь правильно кипятить шприцы. Сестры на дом не ходят.

Мать колола сама. Она все делала сама: таскала отца на себе, мыла, кормила. Меня к нему не подпускала, а когда мыла, запирала меня в комнате, я стучал в дверь кулаками. Она освобождала меня, только когда заканчивала и отец лежал в чистой рубахе, глядя в потолок. Мать смотрела в сторону, ничего мне не говорила.

 

Батюшка иногда кажется мне совсем желторотым, не знающим ничего, кроме смрадного ладана в темном мрачном храме, но и там, думаю, он вряд ли понимает, несмотря на академическое образование, кто бог, зачем он, что может и как говорить с ним. Когда регулярно говоришь с богом, это значит, что ты знаешь все и в жизни не пропадешь. А по мне — так зачем в ней ждать Царствия Небесного — что будет после, то и будет, а рай — вещь эфемерная, процесс же спасения трудозатратен и скучен. Поэтому я не верю, да и вера ни на что не влияет, а под прикрытием ее творятся страшные вещи и верой еще и оправдываются. Конечно, я не говорю об этом батюшке, вру, что хочу прийти к богу постепенно, а он, наивный, и не сомневается в этом. Смотрит на меня с надеждой услышать еще что-то важное, но мне больше нечего сказать ему.

 

Приехала тетка. Худая, рыжая, остроносая, на щеках веснушки, на висках и лбу — темные пятна пигмента. От нее пахло приторно-сладкими духами, сильно, меня тошнило, когда подходил к ней близко, а если поднимала руки, открывая заросшие подмышки, пахло еще и кислым. Этот запах был сильнее духов, он как будто резал, я задерживал дыхание, пока не начинала кружиться голова, потом отходил подальше.

Тетка была деревенской; я не хотел, чтобы она приезжала. Сразу прошла в комнату отца, не подходя близко, посмотрела брезгливо.

— Спит, что ли? — спросила у матери громко, как у глухой. — Сколько осталось, что врачи говорят?.. Ладно, и так видно, что недолго, краше в гроб кладут. Каждому по заслугам воздается, забыла, небось, как я с детьми приезжала в Москву, в приемной у него три часа ждала, а он не принял и домой не пригласил.

— Зачем ты, Нина… — Голос матери стал тихим. — Не надо при мальчонке…

— Надо, ему полезно знать, что два брата двоюродных, трех и пяти лет, в войну померли. Большой уже.

— Я не знаю, что у вас с братом вышло… Он помрет скоро… чего уж рядиться с ним…

Тетка хмыкнула:

— Ладно, помогу тебе… только деньгами поделись. Камушки у тебя есть, знаю точно. Братец мой ничем не брезговал, когда большим начальником был в наркомате. — Тетка оглянулась на меня и замолчала.

 

Я спрашиваю батюшку, неужели он так уверен, что мне легче жить только потому, что я видел много более страшных вещей.

— Нет, — отвечает он, — труднее, потому что вы видели дно человеческих страстей, оттуда неизбежен подъем, все и стремилось вверх, а сейчас рухнуло к точке еще ниже дна, как объяснить это… «Этот путь их есть безумие их, хотя последующие за ними одобряют мнение их»[3]. — Добавляет, помолчав: — Дураки и фанатики — тоже творение божье, они заблудшие, их вразумить надо.

А я думаю, что горбатого только могила исправит.

 

…Ночью я проснулся от звуков за стеной. Упало что-то тяжелое, потом разговор неразборчиво, короткий крик. Я встал с кровати, прокрался к двери в кухню. Мать с теткой дрались. Я увидел худой зад тетки, обтянутый ночной рубашкой, белые сухие ноги. Она лежала на матери, мать — на животе; тетка тянула ее голову вверх, цепляясь за короткие волосы. Мать извернулась, сбросила с себя тетку, неожиданно ловко вскочила на ноги. Я увидел, что она тоже в ночной рубашке и почему-то в ярко-красных туфлях-лодочках на каблуке, мать всегда надевала их, когда приходили гости. Острым носком туфли она ударила тетку в живот, та скрючилась на боку, мать ухватила ее за ночную рубаху, она порвалась, открылись висячие тощие груди с огромными пятнами сосков. Поволокла, почти оторвав от пола, к двери черного хода, схватила за волосы и сильно ударила о косяк. Тетка обмякла, мать выкинула ее на лестницу, с громким стуком захлопнула дверь. Тяжело дыша, сползла по стене. Я увидел, что на деревянных досках пола валяется шкатулка с отломанной крышкой, рядом — покореженные брошки, кольца, раздавленные картонные коробочки. Ножками вверх валялся стул.

Со мной случилась истерика, полночи я то орал, то затихал, было трудно дышать, все тело скручивало в судороге, потом прошибал холодный пот, простыня прилипала к телу.

Мать не подошла ко мне.

Отец умер через два дня, мать через год — от туберкулеза.

Меня забрала к себе тетка. Ее старший сын, мой двоюродный брат, по пьяни попал под электричку в начале девяностых. Его единственного сына зовут Кирилл. Он сделал прекрасную церковную карьеру — и теперь настоятель одного из храмов в Москве. События складываются порой весьма причудливо.

 

Выпив четыре чашки чая и наговорившись, батюшка собирается домой. Я пошел проводить его до машины; он долго смотрел на меня — жалел, наверное. Это он зря — я абсолютно счастливый человек.

 



[1] Ин. 21:18.

 

[2] Сир. 41, 25—29.

 

[3] Пс. 48, 14.

 


Читайте также
Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация