* * *
Как входит женщина без стука,
так в жизнь мою зима вошла —
приснилось мне, что снегом вьюга
руины сада замела.
О, Рим периода упадка!
О, мой несчастный, бедный сад!
Нет прежнего миропорядка.
Кругом — разруха и разлад.
Печаль меня переполняла.
Настолько для меня важна
была потеря идеала,
что смерть казалась не страшна.
Проснувшись, я лежал под утро
недвижно, глядя в потолок,
лишь сердце трепетало, будто
ночной, залетный мотылек,
чей век недолог —
в лапах кошки
погибнет или смерть найдет,
переломавши ручки-ножки
на тротуаре в гололед.
* * *
Треугольник равнобедренный,
что бермудскому под стать,
образуют стол обеденный,
шкаф зеркальный и кровать.
В этом самом треугольнике
самолеты и суда,
люди взрослые и школьники
пропадают без следа.
Мальчик милый с модным гаджетом.
Двоечник и хулиган.
Юный Вертер с бедным Гамлетом.
Сирано и Дон Гуан.
Без вести пропали, сгинули.
Где же вы теперь, друзья?
Только лишь круги да линии.
Пузыри небытия.
* * *
Вместо книжек с картинками — сеть,
словно степь без конца и без краю,
где, как будто ямщик, умереть
в одиночестве я не желаю.
Когда некому слова сказать,
подходящего нет человечка,
чтоб отдать со стихами тетрадь,
обручальное с пальца колечко.
Только призраки и миражи
обитают в пустыне бесплодной,
на сто верст — ни единой души.
А услышишь шаги ночью темной —
то искусственный интеллект —
бродит,
то одноглазое Лихо —
злобный, мрачный, прескверный субъект
с перекошенным ртом, как у психа.
* * *
Смена стражи. Пересменок.
Под часов настенных бой
изменяет ночь оттенок
с синего на голубой.
Шум утих, и слышно стало
отдаленные гудки
то ли с Курского вокзала,
то ли с Яузы-реки.
Полежать еще немного
можно, прежде чем начать
жить как раньше — жить без Бога,
мелко подличать, дичать.
Или заново родиться.
И, из темного угла
выбравшись на свет, трудиться.
Делать добрые дела.
* * *
Разложенные на рогоже
дары садов, дары полей —
не натюрморт, избави боже,
мне кажется — пейзаж, верней.
Угадываешь очертанья
реки пологих берегов,
равнины в пору увяданья,
туч грозовых и облаков.
Хоть глазом невооруженным
души не видишь, но она
в предмете неодушевленном
определенно быть должна.
Прислушайся — одноколейка
гремит, а может, и поет
печально, будто бы жалейка.
Жалея бедный наш народ.
* * *
Весит времени минута
много больше чемодана,
что несут два лилипута
по перрону утром рано.
Он велик для них чрезмерно.
как нести его неловко,
как мучительно, наверно.
Шаг, другой — и остановка.
Глядя вслед им, я подумал
почему-то вдруг о смерти,
будто бы давно я умер
и холодной предан тверди.
Времени как такового
нет, но тяжесть ощущаю,
тягощусь внутри Земного
шара — мучаюсь, скучаю.
* * *
Уж птиц потешные полки
спешат на зимние квартиры,
их яркие, как мотыльки,
мелькают в зарослях мундиры.
Вот — Трубецкой!
Вот — Бутурлин!
Стрелой промчался, ухнув тяжко,
царев любимец, сукин сын —
небезызвестный Алексашка.
Я не хотел бы сгоряча
обидеть птицу, но в обличье
ворюги наглого, рвача
есть несомненно что-то птичье.
И Суриков изобразил
птенца Петрова не напрасно
зловещей птицей, что без сил
осталась,
но еще опасна.
* * *
Субботним утром город пуст,
и если пуст одновременно
карман, то вам ни Джойс, ни Пруст
тут не помогут совершенно.
Ну разве только Наше Всё
способен сдвинуть с мертвой точки
страну, что впала в забытье,
посредством «Капитанской дочки».
Шумит опавшая листва.
Не верится, что где-то пушки
палят, когда звучат слова
чудесной этой повестушки.
Гринев, хоть и хорош собой,
никак не тянет на героя,
он только — пешка, подставной
игрок, дублер и все такое.
Герой сей повести — злодей,
разбойник на расправу скорый,
что сердцу нашему милей, —
хам, самозванец, вор матерый.
* * *
В чебуречной и в пельменной
не смотри народу в рот,
как народ благословенный
хлеб насущный свой жует.
Тяжело ему дается
насыщения процесс.
Он сморкается, плюется.
Льются кетчуп, майонез.
Страшновато за работой
механизма наблюдать,
словно создан тот природой
для того, чтоб нас пугать.
Эти челюсти и зубы.
Руки-крюки. Мутный взгляд.
Будто вкруг нас душегубы
с кровопийцами сидят.
* * *
Настоящее, не мнимое
счастье это — свет в окне,
если женщина любимая
улыбается во сне.
Кто там, я могу не спрашивать,
зная, что пришла она,
жизнь свою не приукрашивать,
что сюрпризами полна.
Будем говорить о будущем.
Планы строить наперед.
О насущном, существующем
митингует пусть народ.
Бьет в набат по всей империи,
посреди Москвы,
где князь
киевский сидит на мерине,
делу рук своих дивясь.
* * *
Радость. Прелесть ненаглядная.
Сядем, зайчики, в трамвай,
и помчит такси бесплатное,
может, в ад, а может, в рай.
Велика Москва размерами,
можно ездить взад-вперед,
сделавшись пенсионерами,
день за днем, за годом год.
Умереть от одиночества
как-то стыдно,
очень мне
умереть в трамвае хочется
с Трубной площадью в окне.
Ощущая дня вчерашнего
бархатистый, теплый свет
на руинах детства нашего.
Отрочества. Юных лет.
* * *
Утром чайник на плите —
старый, дышащий неровно —
чуть подрагивает, словно
отраженье на воде.
Это сходство — непрямое,
только косвенный намек,
но каким-то чудом смог
все же разглядеть его я.
Будто дверку в мир волшебный,
щелку узкую в стене,
внутрь чего-то, иль вовне —
темный лаз, едва заметный.
Как нора, куда Неглинка
уползает, как змея.
Рядом с цирком, возле рынка,
где в младенчестве жил я.