Кабинет
Елена Долгопят

Слова

Короткие рассказы

Фильмы

 

Одна женщина записывала в блокнот названия только что просмотренных фильмов и отмечала настроение (или состояние), в которое эти фильмы ее погружали.

Мальтийский сокол. Грустно.

Старое кружево. Смешно. Дико.

Психо. Жуть. Мило.

Она любила только старое кино. В основном, американское. Это у нее было такое развлечение по вечерам. Дети уложены, посуда вымыта, не спится, думается: надо завтра не забыть купить молока, Сашке нужны новые кроссовки, надо спросить Ритку, вдруг у нее остались Андрюшкины, он мальчик аккуратный, если остались, то почти как новые, вот бы хорошо, у Ванечки день рождения через неделю, надо написать его отцу, напомнить, хорошо бы смог прийти, Ванечка будет ждать. Ну и прочее тому подобное, житейское, от которого хочется отдохнуть. Хочется забыться часа хотя бы на полтора. И старые американские фильмы честно ее развлекали, смешили, пугали, освежали. Фильм на ночь лучше снотворного. Для нее. Фильмы других времен и стран отчего-то не имели на нее такого благотворного влияния. Да и старые американские фильмы не все были так прекрасны. Всего в ее блокноте оказалось, может быть, с полсотни фильмов (среди них штук тридцать все-таки сомнительных по воздействию).

Разумеется, настал день (точнее, вечер), когда ей нечего стало смотреть. И даже пересматривать. Уж очень хорошо она их все запомнила. И вот как-то раз, мучаясь бессонницей, она стала сама себе придумывать старый американский фильм. Придумала. Вскочила с постели, включила компьютер, принялась записывать выдумку. Перечитала. Кое-что поправила. Вновь перечитала. Захотелось с кем-нибудь поделиться. Выложила запись на своей странице в соцсети. Пояснила, что это описание фильма, который она видела когда-то и не может найти.

Многим людям этот выдуманный ею фильм понравился, а один американский режиссер (в недавнем прошлом русский инженер и киноман) догадался, что такого фильма никогда не было, что это греза простой русской тетки. И вот этот режиссер нашел деньги и снял по теткиной истории фильм. Такой черно-белый нуар в духе сороковых. Или тридцатых. Я не разбираюсь.

Фильм имел успех. Писали: тонкая стилизация. Женщина заработала денег, все ей завидовали. Но фильм ей не показался. Не то чтобы не понравился, но все же не то. Фальшивка. Хотя и симпатичная. Собственная греза казалась более, что ли, настоящей. Казалось, что фильм, который ей придумался, и в самом деле был, но почему-то исчез, так никем и не увиденный, а воспроизвести его в точности невозможно.


 

Хрусталь

 

Одна женщина очень любила хрусталь. И когда он был в моде, и когда вышел из моды, все равно продолжала его любить. Не то чтобы она как сумасшедшая покупала одну за другой хрустальные вазы, нет. Во-первых, дорого, во-вторых, куда их девать, квартира небольшая, однокомнатная (зато дом сталинский, добротный, в тихом центре). Поэтому хрусталя у нее хранилось не особо много. Три вазы; две — дареные. Вернее, так: подарили три вазы, но третья ей не показалась, и женщина сдала ее в скупку, чтобы не мучила взгляд, добавила денег и взяла вазу на свой вкус. Имелись еще стопки, тоже подарок, от работы, к пенсии, этакие резные. Она любила взять одну какую-нибудь в руки и посмотреть, как преломляется свет, то утренний, то вечерний, а то электрический, от лампы.

Никто не знал, что она так уж любит хрусталь, вот почему племянник удивился, что в завещании она велела ему поставить на ее могиле памятник из чистого хрусталя, и дальше писала, что если он это ее пожелание исполнит, то квартира станет его собственная. Своих детей Бог ей не дал.

Тетка умерла в девяносто пятом году.

Племянник решил исполнить ее пожелание. Квартира играла роль, но не великую, он и сам нормально зарабатывал в банковской сфере и жилплощадью себя вполне обеспечил. Тетка была добра к нему маленькому, занималась с ним математикой, а после занятий кормила ужином (картошка с квашеной капустой или гречневая каша с котлетой, — так ему запомнилось). Она жалела племянника. Очень уж был маленьким, худеньким и задиристым, вечно ходил в синяках и ссадинах. Она учила его быть потише. Или похитрее. Иначе убьют.

Он не поленился, съездил в город Гусь-Хрустальный, заказал хрустальный памятник полтора метра высотой, а в поперечном разрезе шестьдесят на шестьдесят сантиметров. И вот камень доставили на кладбище (кажется, Троекуровское, точно не знаю). Установили (приварили с торца штыри, которые и вкопали глубоко в землю, что-то вроде железных корней образовалась у хрустального камня). На камне были вырезаны имя, отчество и фамилия тетки, а также годы жизни.

Племянник расплатился с рабочими и остался на могиле один. Резная надпись под каким-то углом читалась, под каким-то казалась таинственными мерцающими знаками. Солнце заходило, камень в его угасающем свете чудился живым. Точно у него имелась душа.

Племянник стоял и смотрел, смотрел. Зажглись уже фонари. Их отблески, отсветы переливались, дышали в прозрачном хрустале. Племянник стоял и смотрел. Это было одно из самых сильных впечатлений его жизни. Он даже думал и себе заказать подобный камень на могилу, но не заказал.


 

Имя

 

Одного человека по понедельникам звали Иван, по вторникам Касьян, по средам Саша, по четвергам Даша (шучу — Федор), по пятницам Андрей, по субботам Арнольд, а по воскресеньям он был человек без имени, откликался на обращения: друг, товарищ, брат, мужчина, э, эй и т. д. В паспорте он был Сергей Кириллович Матюшко.

Как он жил? Немножко дома (пока не появился отчим), немножко в психиатрической лечебнице. Там его не вылечили, но уговорили скрывать свои истинные (истинные — значит, тайные) имена ото всех и откликаться на паспортное имя Сергей или же Сергей Кириллович. Он уговор исполнил (спасибо доктору Кузнецову Валентину Христофоровичу), из лечебницы выписался, жил с матерью и отчимом, а затем в собственной квартире, которую завещал ему отец. Работал в супермаркете охранником, женился, родил дочку, звал ее разными именами (она откликалась), но потом послушался жену и стал звать паспортным. Он был уверен, что все люди скрывают свои настоящие имена.


 

Сирота

 

В 1957 году один музейный работник поехал из Москвы в райцентр на реке Оке.

Билет ему взяли самый недорогой, в общем вагоне дальнего пассажирского поезда. Семь с лишним часов тихим ходом со всеми, всеми остановками. Сидели тесно, по четыре человека на каждой нижней полке, включая боковые. На верхних и багажных лежали, даже и по двое. Музейному работнику досталось хорошее место, у прохода. Он выбирался на полустанках из вагона, курил, наблюдал зимние сумерки.

Поезд ехал от Москвы все дальше, и казалось, что не только в пространстве, но и во времени. Не в будущее время они удалялись, а в прошлое. Которого даже и не было никогда. Старинное, давно устоявшееся время, в котором прекрасно сосуществовали заводы, новые многоэтажные дома, железнодорожное хозяйство, памятник Ленину, дореволюционные халупы с печным отоплением, садами, огородами, стариковскими сказками.

Старики да малые дети помнят и то, что не видели. Темные леса, серых волков. Да мало ли что они помнят, чего нам не скажут. Художники тоже помнят. И проговариваются иногда. Не словами, а картинами, не картинами, а картинками.

Картинки — иначе свои работы Леонид Савельев не называл. Не от пренебрежения, от умиления. Надо же какие выходят. Они были для него точно детки. И он их жалел, что являются на свет, а для какой надобности, непонятно, поживут и погибнут, как все здесь на земле погибают. Краски потускнеют, бумага покоробится, и пусть уж лучше кинут их в печь, пламя от них будет жаркое, веселое, целебное.

Отчества своего Леонид Савельев никогда не знал, а придуманное для официальных лиц было Иванович. Прожил он сорок лет без малого. Умер в январе пятьдесят седьмого года (уснул пьяным на путях, замерз). Его сожительница после похорон не знала, куда девать его картинки, все на разных бумагах, когда картон, когда ватман, когда тетрадный листок. Смотреть ей эти картинки не нравилось, все на них было какое-то совсем живое, и деревья, и даже пустые стеклянные банки, не говоря уже о кошках, собаках, лошадях, воробьях и прочих тварях. Все они смотрели с этих картонок и листков, то ли к себе тянули, то ли стремились выйти наружу и не могли, томились. Страшные, страшные картинки.

Она принялась их жечь, и пламя выходило жаркое, веселое и жуткое, а жуткое потому, что слышались из пламени голоса, вот этих вот всех пожираемых пламенем существ, включая стеклянные банки и прочие не особенно занимательные в реальной жизни предметы.

Сожительница собрала уцелевшие картинки и отнесла их школьному учителю рисования, и сразу ей стало легко, свободно, до того легко и свободно, что пусто, ну, а чем она заполняла эту пустоту, мы не знаем и знать не желаем.

Учитель понял, что картинки не простые, что есть в них какое-то значение. Художественное, так скажем. Отнес их в краеведческий музей.  И главный хранитель решила позвать специалиста из Москвы для, так сказать, экспертизы предметов. Вот и добирался музейный работник в далекий от Москвы город. Иногда семь с половиной часов выходит дальше, чем семь с половиной суток. Не берусь объяснить этот парадокс.

На станции приезжего встретил сотрудник отдела живописи и графики. По дороге он расспрашивал, как поживает Москва, как готовится к встрече молодежи и студентов из всех стран всех континентов. Завидовал, что приезжий москвич станет свидетелем предстоящего великого праздника.

Москвич сказал, что свидетелем не станет, что возьмет отпуск и уедет на дачу под Загорском. Сотрудник отдела живописи и графики отчего-то на приезжего обиделся. Но у себя в кабинете чаем все же напоил, а затем показал картинки, которые приезжий смотрел так долго, что сотрудник устал ждать. Чего там смотреть, десять кривых картинок и одна картинка-инвалид, половина обгорела. Да и час был уже поздний, хотелось домой.

Приезжий постановил картинки взять в основной фонд, включая инвалида.

— Ну уж нет, — воспротивился сотрудник, — фрагмент не возьму, там и не видно ничего, веточка какая-то сухая проглядывает и всё.

— И что же вы с ним сделаете, выкинете?

— А что еще прикажете делать, если не выкинуть? В рамку на стену повесить?

Инвалида приезжий забрал себе. В личное, так сказать, пользование.

Пригрел сироту.


 

Таня

 

В сентябре 1960 года в клубе Ленина выступал гипнотизер из Москвы. У Димы Яковлева мать работала в клубе кассиршей, она придержала ему билет. Представление давалось только одно, в воскресенье. Начало в девятнадцать часов.

С утра Дима с отцом сходили в заводскую баню, намылись, напарились, выпили пива в буфете, вернулись домой, поели. Отец уснул, а Дима погладил брюки, почистил ботинки, навел, что называется, марафет. Мать достала ему чистую рубашку, уговорила надеть не куртку, а пиджак. Дима нарядился, мать на него полюбовалась, сказала, что девочкам нравятся такие аккуратные ребята, да еще в белых рубашках и черных пиджаках. Брюки были темно-синие, перешиты из отцовских, очень приличные; а пиджак Диме достался от старшего брата Володи. Брату пошили в ателье костюм на окончание школы, прекрасный черный костюм, только брюки он прожег при нераскрытых обстоятельства.

Диме костюм на окончание школы не шили, так как Дима ушел из школы после восьмого класса, не дотянул до конца, устроился на завод, учеником слесаря. Володя школу закончил на хорошо и отлично, родители собрали денег и отправили его в Москву поступать в институт, но Володя в институт не поступал, вместо экзамена поехал на стадион «Динамо» смотреть футбольный матч.

Его забрали в армию, в подводный флот. Володя служил отлично, стал мичманом.

Брат был человеком особенным, а Дима — обыкновенным. Но в братнином пиджаке Дима тоже становился немножко особенным. Приобретал какое-то значение.

Он надел часы. Времени впереди было полно. Дима не знал, куда его девать. Поиграл со щенком. Понаблюдал, как мальчишки носятся по пустырю. Встретил учителя физики по прозвищу Ом.

— Как дела? — строго спросил Ом.

— Работаю.

— На Стрелочном?

— На Стрелочном.

— Нравится?

— Да. Ничего. Нормально. А вы как? — счел нужным спросить Дима.

— Я? Нормально. С женой на гипнотизера иду. Будет познавательно.

Дима не сказал: я тоже иду на гипнотизера. Предстоящее выступление уже не казалось ему столь желанным. Дима сказал: до свиданья. И отправился по улице.

Зашел на почту. Взял зачем-то телеграфный бланк, сел с ним за стол, взял перо, обмакнул в чернила. Написал печатными буквами:

КАК ДЕЛА?

И адрес написал:

НОВОСИБИРСК. УЛ. КРАСНОГВАРДЕЙСКАЯ. Д. 16. ТАТЬЯНЕ ИВАНОВОЙ.

Дима не знал, есть ли в Новосибирске улица Красногвардейская. Если вдруг есть, то, наверное, стоит на ней дом шестнадцать. Такой, наверное, одноэтажный, как у всех на их рабочей окраине. И палисадник перед окнами. А на крыльце сидит, выставив голые коленки, эта воображаемая Таня Иванова и лузгает семечки.

Диме так понравилась воображаемая Таня, что он хмыкнул. И пошел отправлять телеграмму. И отправил. Вместо обратного адреса указал:

ДО ВОСТРЕБОВАНИЯ.

На всякий случай.

После почты он дошел до конечной остановки у клуба Ленина (стояла длиннющая очередь в кассу, хотя говорили, что билетов уже нет), дождался автобуса и поехал через весь город на Фанерный и обратно. Успел к началу выступления.

Дима пробрался в зал, когда уже стали гасить свет. Очень уж не хотел попасться на глаза Ому с его женой; она походила на цыганку, и глаз у нее был нехороший, как люди считали. Дима занял свое козырное место — в седьмом ряду у прохода. Прожектор освещал пустую сцену. Зал дышал, покашливал, переговаривался, а когда в круг света вступил человек в черном, смолк.

Гипнотизер был небольшого роста, лобастый, лысый, смотрел с прищуром, и походил на В. И. Ленина из фильмов М. И. Ромма. Получалось, что некоторое отражение Ленина вышло на сцену клуба своего имени.

Гипнотизер сказал, что гипноз — это наука и что цель выступления — демонстрация возможностей человека. Разъяснил, как все это устроено, и принялся за дело. Вызывал на сцену желающих, вводил в транс, заставлял воображать себя в лодке (а не на стуле, который вынес на сцену администратор) и грести воображаемыми веслами. Или еще какую-нибудь чепуху: поднимать тяжеленую гирю (а это всего лишь палка) или танцевать и петь. Не так уж интересно.

Вдруг гипнотизер воскликнул:

— Товарищ в седьмом ряду, вы меня слышите?

Сосед толкнул Диму в плечо.

— Я? — удивился Дима.

— Так точно. Вам не нравится представление?

Дима поднялся. Он был как школьник, которого вызвал отвечать учитель.

— Да нет.

— Значит, нравится?

— Нормально.

— Нормально — это ненормально.

В зале посмеивались, хотя на взгляд Димы ничего смешного они не говорили.

— Вы не воспринимаете меня всерьез.

— Воспринимаю.

— Не лгите. Я все ваши мысли читаю. От меня у вас тайн нет. Хотите, скажу, что вас отвлекает от представления?

— Ну. Да.

— Отлично. Вы слышали? Он согласен. Слышали?

— Да, да, да, — соглашался зал.

— Ну, тогда откроем его маленький секрет. Дима (так вас зовут, я не ошибаюсь?), Дима думает о некой Тане, которая живет в Новосибирске на Красногвардейской улице и уже наверняка получила телеграмму от нашего Димы следующего содержания: КАК ДЕЛА?

— Как сажа бела! — тут же выкрикнул кто-то из зала.

И кто-то смеялся, а кто-то спрашивал:

— Правда, правда, Димыч?

— Правда, — очень тихо ответил Дима.

— Что?! — крикнул гипнотизер. — Не слышу. Тишина в зале!

— Правда, — сказал Дима. Негромко, но очень слышно в наступившей тишине.

Сказал и сел, и опустил голову, а когда гипнотизер вызвал на сцену Мишку Романова и стал его расспрашивать насчет грибов, которые Мишка любил собирать и только этим бы и занимался, будь его воля, Дима встал и пригибаясь направился к выходу.

На улице горели фонари, крапал неслышный дождь. Дима достал папиросу и закурил.

На другой день все спрашивали Диму насчет Тани из Новосибирска. Дима говорил, что не их собачье дело. Матери так не скажешь (она тоже спросила, вечером, за ужином).

— Знакомая, — отвечал Дима.

— И где вы познакомились?

— В поезде. Когда классом в Москву ездили.

— Сколько ей лет?

— Шестнадцать.

— Учится, работает?

— Учится. Она отличница. Она приезжает завтра. (Зачем ляпнул, с какой такой дури?)

— Куда приезжает?

— Сюда приезжает. К нам.

— Ты что? Ты только сейчас говоришь? А учеба? Как ее из школы отпустили?

— Договорились. У ее отца командировка, он в Москву едет, на обратном пути заберет ее.

— А поезд какой? Во сколько поезд?

— Завтра вечером. Скорый. Новосибирский. В 20.30. Шестой вагон.  Я пойду встречать. Один.

На работе все уже прослышали, что он пойдет вечером встречать Таню из Новосибирска. Некоторые нездоровые личности высказали намерение тоже идти встречать Таню, за что Дима обещал непременно начистить им рыло.

Дима подступил к поезду. К шестому вагону. Пассажиры выходили размяться, покурить, подышать воздухом. Поезд стоял долго, пятнадцать минут, менялись поездные бригады. Дима приблизился к пожилому мужчине, поздоровался.

— Вы из Новосибирска? — поинтересовался Дима.

— Из Свердловска.

— Хороший город?

— Ничего. Большой.

— Я, может быть, приеду туда к вам работать. Я на слесаря учусь. А вы где работаете?

— Я на пенсии. Сварщиком работал.

— У вас, наверное, хорошая пенсия.

Объявили посадку. Дима пожал мужчине руку и пожелал счастливого пути. Он дождался, когда поезд тронулся, помахал ладонью и вернулся домой. Мать ждала (надела праздничное темно-синее платье с белым кружевным воротником), отец работал в ночную смену. Пироги лежали на столе в большом блюде, пахло томленой в печи свининой.

— Уехала, — сказал Дима, — дальше, с отцом, в Москву, не стала выходить, отец у нее нормальный мужик, сварщик.

— Не огорчайся, сынок.

— Да я нормально.

— Есть будешь?

— Да.


 

Зачет

 

Анна Львовна принимала зачет по английскому языку. В те времена многие студенты технических вузов считали этот предмет неизбежным, так сказать, злом. Им не хотелось учить английский. Тратить время и силы. За границу не попадешь, с иностранцем не пообщаешься. Можно, конечно, было бы читать книжки на английском. Хотя бы рассказы про Шерлока Холмса. Но книжки можно (хотя и непросто) достать в прекрасном изложении прекрасных переводчиков; на языке, так сказать, родных осин.  В общем, любви к Шерлоку Холмсу далеко не всегда достаточно для изучения английского языка.

Зачет близился к концу, в небольшом кабинете оставались двое студентов. Анна Львовна скучала, но студентов не подгоняла, наверное, потому что никуда не торопилась, никто ее не ждал. Смотрела в окно, на темный зимний вечер. Сырой, оттепельный.

Наконец один из студентов, Сережа, встал и потащился к столу преподавателя. Подал листочек с переводом.

— В СССР много железных дорог, — прочитала Анна Львовна. — Общая длина железных дорог в СССР составляет...

Анна Львовна бросила листочек в урну. Посмотрела на растерявшегося Сережу. Спросила по-английски:

— Какие у вас планы на вечер?

Сережа не понимал.

— А у вас? Какие у вас планы на вечер? — спросила Анна Львовна второго студента, Костика, и тоже по-английски.

Костик переспросил:

— Что?

Роста он был небольшого, но голосом обладал низким, значительным.

— Ошибка природы, — сказала Анна Львовна по-английски — как бы самой себе. И обратилась к студентам по-русски: — Пойдемте в ресторан. Мне нужна компания.

— А зачет? — спросил нагловатый Костик.

Зачет она им поставила.

От института до метро шагали пешком. Всё молча. Анна Львовна достала на ходу сигарету, Костик вынул зажигалку. Они остановились, пока она прикуривала. Сережа тоже остановился, смотрел, ждал. Ему было все равно — ждать, идти. То, что все молчали, его устраивало.

Прохожие попадались редко. Люди сидели по домам, ужинали, зевали; так чудилось романтичному Сереже. Ничего романтичного в том, чтобы сидеть дома теплым (гнилым) декабрьским вечером и зевать над чашкой чая нет. Наверное. Идти по черному мокрому тротуару, невесть куда и зачем, и воображать теплый домашний уют, вот что романтично. Наверное.

Анна Львовна поскользнулась, Костик поддержал ее за локоть.

— Отвали, — сказала Анна Львовна по-английски.

Костик догадался, отпустил ее локоть.

В метро они не пошли, дождались троллейбус. Они оказались единственными пассажирами. Студенты оторвали себе и Анне Львовне по билету; задаром, деньги в аппарат не бросили. Сережа посмотрел билеты и один подал Анне Львовне.

— Ваш. Счастливый.

— У меня единый, — сказала Анна Львовна по-английски. — Несчастливый.

Троллейбус пересек Садовое кольцо.

Вышли у Столешникова переулка. В него и направились.

Ресторан оказался в полуподвале. Анна Львовна постучала в запертую дверь, из-за которой раздался голос:

— Мест нет.

— У меня столик заказан, — сказала Анна Львовна.

Дверь отворилась. Анна Львовна сунула швейцару трешку, и он пропустил их.

Полутемный небольшой зал, дымно. Администратор поздоровался с Анной Львовной и отвел их к свободному столику.

— Садитесь, — велела Анна Львовна по-английски.

Они, конечно, поняли, сели. Официантка принесла меню. Анна Львовна закурила. Меню она смотреть не стала.

Костик прочитал меню внимательно. Заметил:

— Дороговато.

— Я бульон возьму, — решил Сережа. — И чай.

Подошла официантка.

— Милая, — обратилась к ней Анна Львовна, на этот раз по-русски. — Принеси нам всем по горшочку с мясом, картошки на гарнир, им красного вина, мне водки графинчик, на закуску принеси икры. Ну и кофе можно потом. В турке пусть нам сделают. Покрепче.

— Мы не потянем, — сказал Костя.

— Я угощаю. Если ты еще не понял.

— Спасибо.

— На десерт будете что-то? Говорят, у них «наполеон» хорош.

— А вы?

— Я сладкое не ем.

Весь этот разговор был на русском языке. В дальнейшем Анна Львовна молчала.

Костя отпил красного вина и попросил:

— А можно я тоже водочки?

Анна Львовна подвинула графинчик на середину стола. Дескать, пожалуйста.

Еда была прекрасная. Какой-то дядька бренчал на пианино. Что-то блюзовое.

На другой день Сережа порасспрашивал народ насчет англичанки.  В точности никто ничего не знал. Вроде как она окончила чуть ли не МГИМО, связалась с каким-то неподходящим человеком, со шпионом. Или, может быть, с диссидентом. Его посадили. Она смогла найти работу только в техническом вузе.

Слухи, домыслы, ничего достоверного.

Как бы то ни было, Сережа (романтик) очень ее пожалел, стал усердно заниматься английским. Чтобы только она не смотрела на него с таким пренебрежением, как тогда.


 

Город

 

Один человек в 1975 году эмигрировал из СССР.

Он жил в Вене, в Риме, в Хайфе, затем обосновался где-то в Америке. Он был технарь, не гуманитарий. Работал по специальности, инженером-конструктором каких-то систем, я в этом не разбираюсь. Придумал несколько усовершенствований, разбогател. До такой степени, что построил себе целый город. Ну, то есть, не весь целиком город. Несколько улиц, переулков, парк, клуб. Город из своего советского прошлого. Из своих воспоминаний. Инженер скучал по этому городу, точнее, по этим нескольким улицам и парку. Восстановил он их точь-в-точь как помнил. Дома, кусты, деревья (искали, выращивали, привозили, высаживали).

В построенном им городе жили человек сто, они содержали в порядке дома, улицы. Были вроде как смотрители.

Время от времени инженер приезжал в этот свой город (все смотрители оттуда уходили на время его пребывания). Он шатался по улицам, смотрел на деревья, забредал в некоторые дома, сидел там. Мог включить телевизор, посмотреть советскую телепередачу из 1975 года. Игрушки, мебель, посуда, радиоприемники, все было из того времени. Из воспоминаний. Конечно, без жителей, без ветра с реки, без стучащего по мосту поезда, все это походило на своего рода кладбище.

В перестройку инженер смог вернуться в СССР, съездил в свой настоящий родной город, мало что в нем узнал, встретил нескольких знакомых, очень переменившихся. Он вернулся в Америку, жил, работал, навещал свой странный тихий город.

Говорят, что инженер умер в нем, сидя на крыльце одного из домов.

Наследники организовали там что-то вроде музея. Развлечение для туристов.


 

Оля

 

Один бродяга нашел телефон на Тверском бульваре. Телефон лежал на скамейке и звонил. Телефон в розовом футляре. Телефон звонил, бродяга присел рядом с ним, взял в руки. Телефон не унимался. Звонок был от Маши. Бродяга решил ответить.

— Да, Маша.

— Оля? — удивленно переспросил женский голос.

— Оля, — подтвердил догадку бродяга.

— Что с тобой?

— Болею.

— Ну ты даешь. Ты серьезно?

— Серьезно. Горло.

— А я тебя жду, как дура.

— Где?

— В кафе.

— Я приду. Скажи адрес.

— Ты адрес не помнишь?

— Болею. Пью таблетки. Влияют на память.

— Большая Никитская улица...

В общем, она сказала адрес, бродяга явился, подошел к столику, за которым сидела молодая женщине, сказал:

— Привет, Маша.

И сел напротив.

— Ты кто?

Бродяга выложил на стол телефон в розовом футляре.

— Я тоже себя не узнаю. Таблетки крутые. Все меняют. Память. Внешность. Все. Но горло не болит.

— От тебя пахнет.

— Знаю. Брошу пить таблетки, пройдет.

Подошла официантка.

— Вы мне кофе. Покрепче. Эспрессо. И что-нибудь такое, по-быстрому, хлеб с ветчиной. Хороший такой кусок хлеба с хорошей такой ветчиной.

— Сэндвич с ветчиной и эспрессо, — повторила официантка.

Она ушла, Маша сказала:

— Ты же не ешь мясо.

— С этими таблетками на мясо тянет.

Помолчали.

— Не могу поверить, — сказала Маша. — Смотрю на тебя и не понимаю. В голове не укладывается.

— А ты не бери в голову, этого никто не понимает, даже ученые.

Примерно в этот время в кафе вошла Оля, увидела Машу и бросилась к ней. С Машей за столиком сидел какой-то дикий тип. Оля хотела спросить, кто это, но заметила на столе свой телефон, схватила его.

— А я его ищу, ищу. Как он у тебя оказался? Мой хороший, соскучился, да?

Маша молчала. Оля казалась ей призраком.

Официантка принесла кофе и сэндвич.

Бродяга поднялся из-за стола, проглотил теплый эспрессо, взял сэндвич и направился к выходу.

— Кто это был? — спросила Оля.

— Ты.


 

Дача

 

Илья измучился в общежитии. Не потому что его там кто-то обижал, ребята все подобрались нормальные, незлые, но очень уж Илья любил тишину и одиночество, и общая эта жизнь у всех на виду, бесконечные разговоры, бренчание гитары, сигаретный дым, чье-то близкое дыхание по ночам довели Илью до болезни. Он ослабел, спал плохо. Илья представлял сон озером, в которое ему хотелось нырнуть глубоко-глубоко, а получалось только лежать на поверхности. Илье казалось, что он почти уже не существует, истончился до прозрачности. Илье чудилось, когда он смотрел по утрам в зеркало в общем (на этаж) замызганном туалете, что в зеркале он себя не видит, кто-то другой там отражается, мертвец.

Илья вспоминал старый дом, в котором они жили с матерью, пока он поступал в институт, сдавал экзамены. Это была дача маминой двоюродной сестры тети Нюры, точнее, дача ее покойного мужа Мити. Он и жил в этом доме безвыездно последние пять лет своей жизни, а тетя Нюра жила в квартире (многоэтажный дом на Красной Пресне, две прохладные комнаты окнами на север). Она говорила: разошлись без развода.

Митя умер, когда Илья учился в восьмом классе, тетя Нюра написала им в письме, что теперь, когда его нет, ей хочется с ним встретиться, поговорить, а еще лучше помолчать. Илья понял, о чем она, а мать нет, не поняла (так и сказала: не понимаю, о чем она). Нюра тогда написала, что дачу теперь продаст с легким сердцем, но все не продавала и не продавала. Сама туда не ездила, сын ее Роман дачей не интересовался (он говорил, что любит только город: мне хорошо, когда у меня на полкилометра асфальт под ногами). Так что Илья с матерью жили на даче хозяевами в то лето. Дом был, конечно, с печкой (иначе как бы дядя Митя там зимовал), в сарае имелся запас дров и угля. В общем, Илья решился, позвонил тете Нюре по телефону-автомату и попросился жить на старую дачу.

— Если вы ее, конечно, не продали.

— Не продали. Твое счастье.

Получив разрешение, Илья первым делом отправился в институтскую библиотеку и спросил, нет ли у них каких-нибудь книг или брошюр, в которых объяснялось бы, как топить печь.

— Какой удивительный запрос, — сказала библиотекарша.

Она объяснила ему (книга не понадобилась), как надо закладывать дрова. Сказала, что неплохо иметь старые, сухие газеты для розжига и что нужно вовремя открывать заслонку, чтобы не угореть. И вовремя закрывать, чтобы не выстудить дом. Все это Илья запомнил, а дома записал в блокнот аккуратным почерком. Так, по записанному, и протопил печь в первый же вечер. Старые газеты в доме имелись, лежали стопкой в тумбочке под телевизором, наверное, как раз для растопки. Летом Илья их перебирал, лежа на нагретом солнцем (свет падал из окна) полу. Смотрел фотографии. Читал про засолку огурцов. Или про открытие доменной печи. Или про выборы в США.

 

Илья предупредил соседей по комнате, что поживет у родных. Егор Карпов спросил, где именно. Илья ответил:

— За городом, северное направление (направление было восточное).

— Делать тебе нечего, — решил Егор. И спросил, можно ли воспользоваться в случае чего освободившимся койко-местом.

— Конечно. Не вопрос.

Илья сложил свои вещи в дорожную сумку и поехал вместе с ней в институт.

Он не мог сосредоточиться на занятиях, все казалось странным, как будто он смотрела издалека. Заканчивалась пара, шли на другую, на большой перемене все помчались в буфет. Илья тоже направился в буфет, но не бегом. Очередь уже скопилась порядочная. Кто-то из середины его позвал, кто-то из своих, но он сделал вид, что не заметил, не услышал. Встал в хвост, сумку поставил на пол. Боялся, что за ним придут те, из середины. Но никто не приходил.

Очередь двигалась еле-еле. Кто-то просил не лезть вперед и не занимать на сто пятьдесят человек своих. В другой день Илья бы волновался, смотрел на часы (вот-вот звонок). Но сегодня ему было все равно, успеет он на пару или нет. Можно даже и вовсе не ходить.

Чего я в самом деле. Ну пропущу. Староста, конечно, отметит, вредная баба. А глаза у нее прекрасные, синие, даже не верится, что такой синевы бывают глаза.

Очередь продвинулась, Илья тоже хотел продвинуться, нагнулся за сумкой и не нашел ее. Сумка исчезла. Так он ее и не обнаружил, сколько ни искал (даже в туалетах), сколько ни расспрашивал. Спасибо, хоть деньги, студенческий и ключи он растолкал по карманам.

Как ни удивительно, утрата сумки (необходимых вещей, включая теплую куртку и зимние совсем новые ботинки) небогатому человеку Илье показалась добрым знаком. Точно все старое, прежнее, тягостное отсеклось, и осталось только новое и свежее. О старом жалеть не хотелось.

Илья решил, что после кражи сумки имеет полное право не ходить больше сегодня ни на лекции, ни на семинары. И вышел на волю.

Он удивился, как же похолодало за несколько часов. Утро было теплое, светлое, а день потемнел, помрачнел, состарился прежде срока, превратился в вечер. Машины светили фарами. Дул северный ветер. Казалось, вот-вот пойдет снег, сначала мокрый, пробный, а потом, ночью, настоящий, он ляжет надолго. Илья мгновенно замерз, поднял воротник старого, школьного еще, пиджака и поспешил к метро.

Трамвай громыхал. В нем ярко горел свет. Трамвай казался живым и безумным. Рельсы поворачивали. Илье чудилось, что трамвай не подчинится, не поверит рельсам, не повернет. Илья остановился и стал смотреть. Трамвай катил и стонал. Не человеческих рук создание, древнее существо. Трамвай повернул. Ах, боже мой, каким невероятным казался этот поворот.

Трамвай ушел дальше, в неведомую Илье улицу. Илью потянуло в эту улицу, он подчинился.

Ничего в ней особенного не было. Дорога, трамвайные пути, узкие тротуары, высокие тополя. Илья зашел в булочную. Славно пахло сдобой и простым хлебом. Илья взял обсыпанный маком бублик, взял кофе с молоком, встал за высокий стол. Он не торопился, отпивал и откусывал понемногу, согрелся, глаза слипались, и казалось, что уже давно ночь, что он находится где-то неведомо где, что это какая-то другая Москва, тайная. И он в нее чудом попал. А вот как выбраться назад? И стоит ли выбираться?

Илью окликнули.

Знакомый из института.

— Ты как здесь, уж не меня ли ждешь, а я живу вот прямо на этой улице.

И тут же она появилась, его улица, на ней — его булочная, а та, из которой не хотел уходить Илья, исчезла.

— Прости, — извинился Илья, — спешу.

И направился к выходу. Знакомый недоуменно смотрел Илье вслед.  И почти тут же забыл о его существовании, принялся озабоченно выбирать на стеллаже хлеб, половинку черного и батон.

Илья спустился в метро и поехал по кольцу до «Комсомольской». Народу было много. В Москве всегда народу много, особенно на кольцевой линии метро, все почти вокзалы на этой линии (которая в данном случае есть круг), — и Курский, и Павелецкий, и Белорусский, и Казанский (а также Ярославский и Ленинградский). И только Савеловский и Рижский не на кольцевой линии. Во всяком случае, сорок лет назад было так. Вроде бы. Если память мне не изменяет.

В вагоне освободилось место, Илья сел, пригрелся и вновь оказался в какой-то другой, тайной Москве. И кто он в ней был, и куда направлялся, и почему на него так пристально смотрела девочка-подросток, тоже было тайной, задачкой, на которую никто и никогда не узнает ответа, потому что ответа нет, потому что вместо ответа дыра, черное ничто.

Илья вдруг услышал: «…следующая станция „Курская”».

Он только что проехал (упустил) «Комсомольскую».

Сколько уже раз едет по кругу Илья?

Он сосредоточился и на новом круге благополучно выбрался из вагона.

Переход.

Эскалатор.

Выход.

Комсомольской площадь.

Электричку пришлось ждать долго, почти час. И ничего уже волшебного в этом ожидании не было, одна тоска. Ходить вдоль платформ холодно, сидеть в зале ожидания томительно, душно, и уже не понимаешь, зачем и куда собрался, не лучше ли вернуться.

Как бы то ни было, время не стояло на месте. Объявили электричку.

Илья вошел во второй вагон от хвоста, устроился возле темного, отражающего (искажающего) внутренность вагона, окна. Народу было совсем мало. Никто никому не мешал, никто никем не интересовался. Поезд тронулся. Кто-то курил в темном тамбуре. Красный огонек сигареты отчего-то волновал, как, может быть, волнует, свет дальней звезды. Волшебство вернулось. И жалко стало, что так быстро докатили до нужной станции (я позабыла ее название) и пора выходить, а хочется остаться и смотреть на красный огонек в темноте.

Илья спустился с платформы, зашагал по дорожке вдоль штакетника, которым здесь огораживали дачные участки (глухих заборов здесь в те времена не ставили). Воздух казался холоднее московского. Илья продрог в куцем своем пиджачке. Окна в домах все были темны. Скорее всего, никто здесь уже не жил, все перебрались в московские теплые квартиры (на самом деле холодные, отопительный сезон еще не начался).

Свет редких фонарей, стук собственных шагов.

Из-за поворота показалась женщина в темном, длинном одеянии. Она шла мягко, беззвучно, несла желтый бидон. Несла осторожно, наверное, он был полон. Женщина прошла мимо, лица ее Илья не разглядел, постеснялся смотреть ей в лицо, отвел взгляд. Остановился у своей калитки и подождал, пока она пройдет подальше. Уже ее не было видно, а он все ждал, медлил.

Отворил калитку, вошел в сад. В саду росла старая яблоня, под ней стояла скамейка. Тропинка вела от калитки к крыльцу.

Илья поднялся на крыльцо, отворил дверь в дом.

Конечно, он затопил печь. Дрова притащил из сарая, достал из тумбочки газеты, нарвал, наломал щепу набольшим топориком (тоже принес из сарая), заслонку не забыл выдвинуть. Все получилось, огонь разгорелся.

Илья смотрел на пламя зачарованно. Очнулся, бросился в чулан, схватил ведро, надел старую дяди Митину куртку (висела на крючке у двери). Куртка оказалась великовата, пропахла куревом. Илья направился к колонке, набрал воды. Никого, никого не встретил. Один остался во всем мире, не считая той темной фигуры с желтым бидоном. Она, может быть, едет сейчас какой-нибудь самой последней электричкой на Москву. Да не все ли равно. Илья теперь хозяин этих мест, вот и все.

Он принес воды, поставил на шесток чайник. Сел за стол и ждал, когда чайник закипит. Дождался. Заварил. (Чай тоже был дяди Митин, летом они с матерью тоже его пили, потому что хороший чай, индийский, три слона.) Крепкий чай. Сахар, наколотый особыми щипчиками. Так что чай был вприкуску с этим наколотым сахаром. Кра-со-та. Ти-ши-на. Можно, кстати, завести часы, они стояли, молчали на буфете, но Илья пока не стал заводить, потом, конечно, заведет, после. Хотелось уже спать. Дождался, пока прогорят двора, задвинул (не до конца) заслонку, разобрал постель (они все постельное белье с матерью перестирали, на котором спали летом, и оно пахло летом, так чудилось Илье). Он немедленно лег в постель и ничего не успел подумать, тут же уснул. И спал хорошо, глубоко, как мечталось.

Вдруг проснулся. Было еще темно, времени он не знал, может быть, ночь, а может быть, раннее утро. Утро воскресного дня. Никуда не надо ехать, какое счастье. Илья закрыл глаза. Но сон не шел. Что-тревожило. Как будто предчувствие беды. Которая будет. Или которая уже произошла. Происходит. Прямо сейчас. С тобой. Илья впервые такое переживал. Заглушить бы эту тревогу. Глотнуть бы какую-то таблетку.

Невыносимо было оставаться с самим собой (с этой тревогой). Илья поднялся, оделся и вышел из дома. Побрел к станции. Светили редкие фонари. Слышался ход поезда. Илья шагал от одного круга света к другому. Вдруг он услышал женский голос. Остановился. Голос пел. Слов не разобрать. Что-то такое медленное и как будто старинное, церковное. Именно это сравнение пришло Илье на ум.

Он стоял, вслушивался. Трудно было сообразить, откуда доносится голос. Кажется, с другой стороны улицы. Илья перешел на другую сторону. Он шагал медленно. Боялся спугнуть голос, как бабочку или птицу.

Илья споткнулся, чертыхнулся. Голос и вправду смолк.

Илья стоял, не шевелился, смотрел расширенными, полными слез глазами. И вдруг заметил светящееся окно. Дом стоял чуть в глубине, к нему вела от улицы боковая тропинка. Илья направился по ней. Приблизился к калитке, нащупал щеколду, сдвинул и вступил в сад. В нем тоже стояла скамейка под старой яблоней, на скамейке сидела женщина. Она смотрела на Илью. Свет из окна падал не голое вишневое деревце. Женщина была одета в осеннее пальто (не хватало верхней пуговицы, торчали на ее месте нитки), в резиновые полусапожки, из которых выглядывали теплые вязанные носки.

— Митя, — обратилась к Илье женщина.

— Я не Митя, — нашел он в себе силы ответить.

— Не Митя. Зачем же ты его куртку надел, Не Митя?

— Холодно.

— А в куртке тепло?

— Нормально.

— Ну садись, посиди со мной.

Он сел.

— Пахнет от тебя Митей.

— Не от меня. От куртки.

Женщина молчала. Вдруг заговорила:

— Он здесь умер, на этом самом месте под яблоней. Тромб. Так сказали. Так что я с ним здесь попрощалась, а на похороны не ходила, нет. Поезд стучит. Как я люблю, когда поезд стучит. Ты ездил когда-нибудь на поезде далеко?

— Я на самолете летал. Скажите, это не вы сейчас пели?

— Нет.

— Песня такая. Вы слышали? Да? А кто это пел?

— Не знаю.

Я когда сюда приехал ночью, я женщину видел в длинном таком черное одеянии. Она несла желтый бидон. Не видели ее? Никогда? Мне почему-то кажется, что это она пела.

— Ладно, Не Митя, пойду я домой. И ты иди. Иди.

Она поднялась, ушла.

Илья сидел под старой яблоней. Свет в окне погас.


 

Слова

 

Двадцать второго июня 2024 года мы поехали в Муром.

Встали, конечно, рано (привычка, инерция), позавтракали, собрались, походили по дому, сказали ему до свиданья и отправились. До поезда было еще очень долго, но томиться в квартире не хотелось. Светило солнце, дул холодный ветер, проплывали громадные белые облака, как бы многоэтажные, и облака тонкие, совсем прозрачные, совсем мимолетные, тающие.

Прикатил маленький, старенький автобус номер 37 (он смахивает на примятую с торца обувную коробку). Мы, ожидавшие на остановке, погрузились в него по очереди. Девушка уступила нам удобное место у двери; там, между поручнем и сиденьем, можно приткнуть чемодан. Поехали.

Ярославское шоссе на нашем отрезке расширяют, мы проезжаем мимо холмов грунта, мимо грузовиков, экскаваторов. Уже вырубили немало деревьев, лежат их ободранные стволы. Через пару лет будем катить по Ярославке как короли, легко, свободно. А пока тащимся. Цепочкой, друг за другом. Две цепочки, две полосы.

Выгрузились в Пушкино. По подземному переходу добрались до платформы. Этот переход похож на пещеру, его взялись ремонтировать, ободрали покрытие со стен, пола, ступеней, обнажили. Идти надо осторожно, смотреть, куда ставишь ногу. Все неровно. На волю выбираешься с облегчением. Пещера — это утроба или склеп (очевидные сравнения). Выбраться из нее, как родиться или даже воскреснуть.

Здравствуй, солнце, здравствуй, ветер, здравствуй, поезд.

— Быстрей, быстрей! — Тетка с велосипедом злобно меня толкает, меня и мой чемодан.

Успели. Погрузились. Двери закрываются, электрический поезд отправляется. Окна приоткрыты. Движение, воздух.

Через пятьдесят с чем-то минут (со всеми-всеми остановками) прибыли в Москву, подземным переходом перебрались к Казанскому вокзалу, но выходить к вокзалу на стали, отправились по переходу дальше (указатель указывал — к Новорязанской улице).

Раньше этого продолжения перехода к Новорязанской улице не было (а еще раньше и улицы такой не было, и города этого не было, и планеты, и галактики, и вселенной, и когда-нибудь нас не будет, и Солнце погаснет; жизнь кажется чудом, нечаянным даром; тоже мне новость, ха).

Переход долгий, долгий, странный, странный, почти безлюдный; а если где-то промелькнет человек, то призраком (и мы идем там призраками, несомненно). Там, где выходы, написано, что выхода нет. Вот если бы я была Андреем Тарковским, или Ларсом фон Триером, или Квентином Тарантино или кем-то еще (кем-то другим, не собой), я бы сняла фильм с этим длинным, длинным, чистым, чистым, белым, белым переходом — на другую сторону Луны, на тот свет, в морг, в прошлое, на планету вымышленных героев, в чье-то (не твое) подсознание.

Переход тянется под Казанским вокзалом, подо всеми железнодорожными путями (выходы-невыходы — к платформам), к Новорязанской улице. И мы ее достигли.

Москва прекрасна. Мы поели в «Братьях Караваевых»; чисто, светло, уютно, покойно, рай за семьсот рублей на двоих. Эволюция: от Карамазовых к Караваевым, от вопросов к Богу — к чашке кофе и куриной грудке. Да, точно, Карамазовы переменили фамилию, замели следы, отреклись. Карамазовых нет (Бога нет), а вопросы остались.

А в общем-то все на месте, и те, и другие, и пятые, и сорок шестые.

Прогулялись по Новорязанской, Басманным переулком дошагали до Новой Басманной. Солнце, ветер, народу мало. Старые, видавшие другие времена и других людей, дома. Вот и нас повидали. Все бывшее, но как бы не сбывшееся. Завернули в Сад имени Баумана, посидели на скамейке.

Липы цветут. Сладкий нежный запах.

В поезде «Москва — Екатеринбург» с нами были новобранцы, а с ними — их лейтенант (медаль за боевые действия на его военной куртке). 21 год. Строгий, красивый. Большие, широко расставленные глаза (напомнил мне Юрия Кнорозова). Он скоро ушел из нашего отсека в другой (в другом отсеке не было гражданских, все свои).

Новобранцы тоже ехали в Муром, они должны были съесть (или выбросить) до Мурома всю свою еду; очевидно, в часть со своей нельзя. Они ели и пили, а что не съели, то отдали девочкам-проводницам (печенье, вафли, батончики). Проводницы юные. Студентки? Практика?

Новобранцы ели, переговаривались, играли в карты — в подкидного, в покер (карты они тоже вручили девочкам-проводницам, карты в часть тоже нельзя). А еще они играли в слова. К примеру: дым — мороз — застежка — арлекин — некролог — город… Но это всё мои слова, а им приходили на ум другие. Нормальные, обычные, понятные слова из их сегодняшней жизни. В слова можно будет играть даже в части.

Можно сказать, что они оставили эти свои нынешние слова в поезде Москва — Екатеринбург, можно сказать, что в дальнейшем к ним пристанут другие какие-то слова. А можно и не говорить.

 

 


Читайте также
Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация