Разве «зеркальная печать» — пресловутая дымка на амальгаме, в отсутствие отражения дышащего, не есть свидетельство бессмертия, разве не символизирует она собою отсечение всего лишнего? Однако кто решает, к примеру, что таковым окажется? Кто выбирает порог и последнюю с ним соизмеримость? Вот гребень, без которого зеркало как бы лишено пары, — он может оказаться лишним, а что у нас с не прекращающимися блужданиями в лабиринтах, как тут обстоят дела?.. И вообще, насколько надежна «зеркальная „передача”», когда речь о бесконечном множестве «Я», об их чередующихся «до» и «после»? И может ли испещренный стихами блокнотный лист японской поэтессы выступать в качестве полновесного свидетеля бытования в лучшем из миров?
Когда речь о поэзии, со всей уверенностью можно ответить «да», поскольку в поэзии возможно все. В особенности если поэт «античный» и к тому еще — наш современник, соотечественник. Каждый стих, каждая строка в предлагаемом читателю томе избранных стихотворений Ирины Ермаковой «Медное зеркало», вышедшем недавно в московском издательстве «ОГИ»[1], о том свидетельствуют. Поэзия Ермаковой — безусловно, рифмуется с где-то там, далеко проплывающими облаками, опытом воскрешения с помощью «медной реакции».
Как тут не вспомнить ее слова из интервью двадцатилетней давности — поэту и другу Татьяне Бек, как мы сегодня видим, не потерявшие своей актуальности. На вопрос Бек, посещает ли Ермакова церковь, та отвечает в свойственной ей «античной» манере:
«Храмы очень люблю. Всякие. В синтоистском, например, храме — пустые голые стены. Никаких украшений. Только одно круглое зеркало висит из полированной меди или, там, бронзы — не важно. Зеркало — солнце. Зеркало — сердце, которое, когда оно чисто и ясно, отражает в себе образ божества. Идеальное, по-моему, зеркало: всмотрись в себя…»[2] (Беседа с Татьяной Бек).
Что ж, чисто и ясно… Чем не код, не идеальная инструкция к прочтению «Медного зеркала»? Однако по порядку. Последуем призыву поэта и запомним — свершающему таинственный обряд необходима идеально отшлифованная плоскость. В противном случае суждено нам будет лишь себя увидеть в неадеквате. В Средние века в Японии зеркальных дел мастер мог поплатиться жизнью за искажающую правду зеркальную поверхность.
На идеальной поверхности избранного Ирины Ермаковой собраны стихотворения из восьми книг стихов, написанных с 1987-го по 2020 год. Дистанция внушительная. Удвоенная, когда речь об «античном» поэте и современнике.
Ирина Ермакова — поэт и переводчик — не нуждается в каком-то особом представлении любителю нашей словесности. Она давно закрепилась на двух берегах времени, за утесами вечно гудящего виноцветного моря. Привычно общается с богами. Не первый год объясняет бессмертным наши условия жизни. Сегодня не только беспечальные боги, многие по ее стихам сверяют свою карту, условия жизни, хранят на оборотной стороне век, как «счастливый билет», пропуск в созидающие нас миры.
А у Зевса — жажда и болит сердце,
и в кудрях — пепел, и руки — в золе,
и мертвеет листва, не успеешь вглядеться, —
происходит жизнь людей на земле.
Магазин закрывается дотемна.
Остывает пыль на пустом косогоре.
Беспечальные боги хотят вина.
За утесом вечно гудит море.
«И богам бессмертным любезно вино…»
В предлагаемый издательством «ОГИ» том, сжатое собрание сочинений, включены четыреста семнадцать стихотворений. Разумеется, подача такого крупного стихотворного массива была бы осложнена без надежного проводника и новейшего образца навигационных систем — «античных».
Предлагаемая оптика усилена двумя парами внимательных глаз: проводников двое — филологи-исследователи Алексей Саломатин и Артем Скворцов. Они являются авторами практически «литпамятниковской» по концепту и стилю вступительной статьи, задача которой, в первую очередь, настроить читателя на нужный лад:
«Конечно, в рамках предисловия невозможно дать подробный анализ художественного мира поэта. Но это и не входило в наши задачи. Мы стремились, повторимся, лишь дать ключ к вратам удивительного мира, что создавался более тридцати лет». («Изобретение луны». Алексей Саломатин, Артем Скворцов.)
Благородство и скромность во все времена — поднесение богам, в сочетании же с мастерством вообще — «охранная грамота» на все времена. Многое из их статьи «Изобретение луны» можно растащить на цитаты. Со временем, уверен, так оно и будет.
«В случае с Ермаковой поэтическая индивидуальность — не столько в использовании узнаваемых литературных приемов, сколько в мировоззрении (мироощущении), стоящем за стихами, и том самом трудноуловимом лирическом субъекте».
Или:
«Лирический субъект Ермаковой — не человек, а некая архетипическая женская сущность, женское начало, а не его персонификация. Не растиражированная фигура поэта-медиума, а трансцендентное, за ним стоящее и себя через него являющее…»
Слова эти смотрятся суммой всего когда-то сказанного в адрес поэта Ирины Ермаковой. В статье много бесспорного, но и увиденного как бы впервые тоже хватает, и это при том, что проводникам поэзии Ирины Ермаковой особо не позавидуешь, она, пожалуй, на сегодняшнем поэтическом Олимпе самый ускользающий от критиков-филологов поэт, в особенности если те норовят подойти к делу с научных позиций. Мы же имеем дело с поэтом «античным», пережившим не одну империю:
Двойного зренья фокус точный
разводит я на я и я —
привычный мир и мир заочный, —
двоится жажда бытия.
«Перекресток»
Отметим, Алексей Саломатин и Артем Скворцов прошли не только по «минным полям», они справились с основной своей задачей — провели-таки читателя к быку-Зевсу. А некоторым счастливчикам позволили даже дотянутся до его потных рогов… Боги тоже потеют. И тоже не всегда справляются с судьбой. Что отнюдь не лишает их божьего статуса. По крайней мере в стихах Ирины Александровны.
Каким бы объемом, каким бы запасом прочности ни обладали поэтические книги, отбор стихов был и остается одной из труднейших задач для поэта. Собирание когда-то написанных произведений в единый корпус говорит не только о вкусе поэта, о его способности разобраться в себе тысячелетней давности, виражах судьбы, — но и о готовности приносить жертву во имя поэзии любого характера в любое время. И тут следует отметить: способность эта — уникальное свойство нашей «античной». К примеру, в «Провинцию», первый сборник Ермаковой, изданный в 1991 году, вошло сто стихотворений, а в избранное попали двенадцать. Не удостоились чести заметные, знаковые в плане поэтического роста стихи, такие как «Яблочный спас», «Северянин», «Зазеркальная стирка», «Он в Мантуе, а я в Вероне…». Из очень важного для поэта «Виноградника», в котором шестьдесят девять стихотворений, перебралось под обложку новой книги всего лишь двадцать одно; из такой выстроенной, очерченной бердслеевской линией книги, как «Стеклянный шарик», в составе которой пятьдесят шесть стихотворений, в избранное вошла половина. Столь же строгий отбор замечаем и в избранном «В ожидании праздника» (Владивосток, 2009). Тогда от «Провинции» осталось одно стихотворение.
Ермакова высказывание Бродского о том, что настоящих поэтов читают не томиками избранного, не собраниями сочинений, но книгами стихов или их сборниками, помнит хорошо, более того, не забыла она, вероятно, и на какой бумаге читал герцог Дезесент стихи Стефана Малларме, а иначе откуда бы у нее появилось зеркало из мифического прошлого. Метафора присутствия в мире. Священное зеркало, в котором в хорошую погоду можно разглядеть и улитку, и Улисса, не говоря уже об Итаке.
Отбирать все только лучшее — непременное условие богов. А у нас никто не отбирал права, заполучая в свое книжное хозяйство роскошный том поэта, помнить, что одним лишь им, как бы «ОГИ» ни постаралось, поэзия Ермаковой не исчерпывается, где-то на пыльных полках будут стоять ее сборники, журнальные публикации, а в них — любимые стихи, неуловимые черты, как один день пролетевшей жизни. Нашей жизни. Без разницы, кто моложе, кто старше. Кто отправился за горизонт, а кого еще держат дела земные. У Ермаковой границы условны, отсутствуют часовые пояса и возрастные градации. Хотя она и может последней строкой стихотворения выдать его пространственное и временное месторасположение. Но это все игры. На самом деле она как бы вне времени, вне времен, а если точнее — в самом его эпицентре, то есть — без почасовых и минутных. Причем с любой страницы — в акте чистой формы, которой поэт уделяет особое внимание. Вот как она встает навстречу дня, обходя его злобу:
Выдох выдох запятая
не сачкуй — маши
голый воздух не считая
рёбер и души
Сколько можно колотиться
о грудную клеть
ты ж сама хотела смыться
взвиться — и за твердь
Ты ж сама хотела выше
эту как бы жизнь
выдох выдох долгий лишний
взвейся покружись
«Разговор» с жизнью о жизни носит здесь настолько экзистенциальный характер, что единственный выход для поэта сохраниться после высказывания, сберечь свою интонацию — это попытаться раствориться как бы в попсовом музыкальном строе, хорошо знакомом любителям отечественной словесности, каждому, кто жил и будет жить в пространстве современной русской культуры. Это расширение личного до пределов есенинского гармониста, играющего «золото» берез и «мертвое» небо, растворение в игорь-северянинской «муаровой» простоте есть не что иное, как чистое зелье от метафизического страха — страха перед осознанием Вечности, твердо заученной механики звезд… Парадокс в том, что растворение «в общем», в архетипическом, позволяет Ермаковой сохранить себя, не обезличиться, спрятавшись, подобно ребенку, за «календарную» мелодию, которой даже привычные знаки препинания — утяжеляющий стих довесок:
Звезды бешеные свищут
блещут провода
улетай меня отсюда
слышишь — хоть куда
«Бабочка моя грудная…»
Разве что тире одно, в данном случае играющее ту же спасительную роль, что и гармонист на деревне, а «неправильное» словечко: «так же по-русски нельзя!..», возвращает к допотопным временам, когда человек шлепал босым, но зато умел слышать «музыку сфер». Что позволяет ей не раствориться в нашей «коммуналке», сохраняя свой голос и немыслимо короткую дистанцию? Неужели только мелодика народная, в меру депрессивная, в шаге от пьяно-частушечной? Чтобы ответить на этот вопрос, нужно как минимум проследить путь взросления поэта. А сделать это непросто. Этот деликатный момент обошли стороной даже наши проводники — Алексей Саломатин и Артем Скворцов.
Ирина Ермакова, при том что стихами жила всегда и многие с младенчества помнила наизусть с голоса родных и близких, писать начала довольно поздно: первая книга стихов вышла, когда ей исполнилось сорок лет. К тому времени она уже взрослый человек, мать двоих сыновей, мостостроитель без права на ошибку…
Можно, конечно, если вступительной статьи окажется мало, заглянуть в Сеть и найти массу статей о поэзии Ирины Ермаковой, почерпнув в них немало интересного, правда, это вряд ли чего добавит к пониманию ермаковских поисков. При всей прозрачности и внешней ясности ее стихов, она — поэт умышленно закрытый, если и открывается, то малыми частями и исключительно для тех, кто намерен с помощью поэзии вообще и ее в частности спасти от распада свое «я» в повседневьи.
Многое в поэзии Ирины Ермаковой остается как бы под спудом, как бы не в проявленном состоянии, имеет доформообразующую, досущностную плотность, а многое означает больше, чем нареченное в древние, еще египетско-греческие времена, все это сталкивается, приходит в движение и по мере того, как мы прочитываем стихотворение, обретает единственно возможные черты, черты божественного происхождения, но имеющие точку опоры в привычных Адамовых координатах — четыре стороны Света, пришел, ушел, а что за вычетом? Вот, к примеру, что происходит с рекой, лишенной речной обычности, которая в один миг выслуживается до звания «больше, чем река» — «река-зеркало»:
река забылась на мгновенье
петляя — дух перевести
и просто ветви отвести
со лба и далее нести
разломленные отраженья
непоправимого штрихи
сюда в иное измеренье
по эту сторону строки
«Река забылась на мгновенье…»
В ином измерении у Ермаковой не поэт больше, чем он есть, — но река, на века нареченная Рекою. И нам уже без разницы, как называется она и где ее исток: мы уже привиты поэзией Реки. Даже если мы чего-то и не понимаем в стихах Ирины Ермаковой, мы верим ее голосу, догадываемся, о чем она.
Стали рифмы осторожней,
поступь слога холодней,
здесь, на внутренней таможне
шесть встревоженных огней,
шесть бессонных караульных,
чутких ос сторожевых,
ос шестерка — в мире улей!
Взять живым, застать в живых.
«Пропало слово»
Что означает «ос шестерка — в мире улей», есть ли логическое объяснение этой игре слов? А «взять живым, застать в живых»? Вроде как все понятно, разъяснений не требуется, а только захочется укрепиться в понимании стиха, так сказать, подвести заявленной теме черту в духе «Логики» Гегеля, как останешься с отзвуком, зеркальной дымкой, в полном одиночестве и во младенческом неведении.
Лука лукав, литературен,
Матфей мастит, суров и рьян,
Марк изначален в квадратуре,
но всех тревожней Иоанн.
Дух осязаем, тают швы,
сминая времени пространство,
четырехмерность христианства —
путь к сердцу мимо головы.
«Евангелисты»
Евангелический путь к сердцу «мимо головы» — несомненно, кредо поэта. Посему лучше воспринимать все стихи, все «темные» места ермаковской поэзии именно таким образом. Будто в первый раз открываем книгу, а заодно и свое сердце.
Возвращаясь к уже сказанному выше, первое, что бросается в глаза с первых же страниц, — Ермакова поэт не просто «взрослый», но изначально «взрослый»: пора ученичества если и была, то оказалась незаметной. Это хорошо видно по тому, какие правила устанавливает она для себя:
Кто там в оранжевом жилете
зеленой тряпицей кивает?
Кто сапогами попирает
меж шпал кипящую смолу?
Кто коротает жизнь в кювете
и, сдвинув кепочку к затылку,
достанет из сумы бутылку
и сладкий сделает глоток,
и сплюнет жеванный бычок?
Кто носит времени пилу,
которая горит на солнце,
и не додуматься японцу,
как механизм ее хитер,
и почему она стрекочет…
Идет оранжевый обходчик
и машет флагом. Из-за гор
Унылый скорый выползает.
Куда его? Обходчик знает.
Он знает всехние дела,
и хищно щерится пила.
«Кто там в оранжевом жилете…»
Обращение со словом поражает не «цирковой» легкостью, но какой-то храмовой, в самом деле — «античной», а графика — «японская», и все со всем сочетается. Хотя трагическое сознание греков, безусловно, доминирует в каждой строчке, по-своему самодостаточной: «Куда его? Обходчик знает». Какое тут ученичество, поиск, скажем мы, это все с легкими связано, с выкуренными по ночам сигаретами, или напротив — с легким дыханием автора.
Однако «Виноградник» внимательного читателя убеждает в обратном — поиск все ж таки был. Чего искала Ермакова? Акмеистической прозрачности стиха? Сюрреалистических стыковок противоположных миров — «В океане цветут незабудки»? Думается, прежде всего идеально отшлифованной поверхности.
Позаимствуем оптику Саломатина и Скворцова: «Художественный мир Ермаковой располагается, говоря ее словами, на границе „традиции и авангарда”, а поэтический ДНК-тест выявляет гены множества предков, исповедующие подчас взаимоисключающие эстетики» («Изобретение луны». Алексей Саломатин, Артем Скворцов).
Тест-карта заметно изменилась после «Стеклянного шарика». Ермакова нашла свой Путь, соединив мир «европейский», в котором вербный пух за четыре тысячи лет может насквозь пройти через гранит, с миром «азиатским», «восточным», в котором труп поэта при необходимости запросто можно отыскать где-то под Ташкентом, где поэт, как оказывается, никогда не был.
«Стеклянный шарик» отличается от предыдущих книг стихов, во-первых, во-вторых и в-третьих — редкой поэтической отвагой. Ее столько, что автор может поделиться ею с другом, легко, более того — поведать ему, откуда вообще берется отвага:
Ни зги, ни рукотворной лампы,
ни объяснений, ни чернил, —
планктон, мерцающий вдоль дамбы
да кремень правящих светил:
включись начальной неизвестной
частицей в будущем луче
и Дух, порхающий над бездной,
присядет на твоем плече.
«Стеклянный шарик ясновидца…»
Истоки смелости поэта в важном совершенном ею открытии, связанном с притязаниями не только поэтического свойства: вопрос, которым ты задаешься, важнее ответа, которого дожидаешься. Это не просто — бездоказательное утверждение. Как раз напротив, со стороны поэта посвященное другу стихотворение — своего рода «демонстрация сил и возможностей». В каком-то смысле — творение чудес. По существу, Ермакова учит друга летать. Теперь ему, равно как и читателю, нет нужды отстраняться от сущего, бежать собственной ошибки, сверять свою жизнь с жизнями других, находясь под постоянным самодоглядом, ведь все равно: «Дух, порхающий над бездной, / присядет на твоем плече». «Стеклянный шарик» безукоризненно отражает сверхчувственное поэта, то, что его крепко держит во всех восьми сборниках.
В интервью Татьяне Бек Ирина Ермакова рассказывает, как появилась идея составления и оформления книги «Стеклянный шарик» — «…с иероглифами, со стилизованными комментариями, с элементами творческой мистификации…
Я представила себе этот красный квадрат, потому что одна из частей книги называется „Алой тушью”. А квадрат — потому что шарик. Шар же не может быть вытянутым. Иероглифы появились, когда я решила включить в книгу несколько пятистиший — танка. Японские слова на шмуцтитулах, предваряющих пять частей книги (как бы пять строк пятистишья), — это имена любимых японских поэтов. Первая часть, „Керченский пролив”, например, — Басе, и так далее»[3].
«Стеклянный шарик» — возможность с помощью мгновенной остановки бытия познать его бесконечность, все равно что сердце перезапустить:
Но, легкий друг, сжимается вода,
и ласточка зависла над проливом,
и ты уже не будешь никогда
ни двадцатидвухлетним, ни — красивым.
«Бог просит пить. Налей и позови…»
Или:
Кто говорит на языке
а кто — обходится иначе
не держится в земной строке
прошел за оболочку ночи
и покатился налегке
не опасаясь темноты
чуждаясь явных объяснений
не затевая отношений
сквозь безымянные кусты
чтоб вылетая на дорогу —
шлагбаум степь ночная Керчь —
послушать как любезна Богу
цикадная прямая речь
«Кто говорит на языке…»
Четвертая книга, «Колыбельная для Одиссея», пожалуй, самая сильная в первом квадрате. По правде сказать, она и второму не уступает. Просто — другая. Как другой дождь, хотя он тот же самый — «обложной». Она из тех редких книг, что начинаются прямо с названия и эпиграфа (из джойсовского «Улисса»: „Возвращаться — худшее, что ты можешь придумать”) и заканчиваются праздником. На греческий манер. Подлинным:
Все в порядке — полюбуйся Афродита
ничего хвала богам не изменилось
в колесе смеются солнечные спицы
в клубе ветер пляшет пьяный от восторга
и поет тебя блаженная калитка
на единственной петле своей качаясь
и вороны греют клювы на припеке
так же праздно так же томно как обычно
времена у нас по-прежнему античны
«Праздник»
По какому поводу праздник? Зайди в начало и оглянись… Конечно, он связан напрямую с происхождением мифа из случая, имевшего место. Одним словом, из жизненной материи, из творческой ткани лучшего качества:
Когда сквозь сон меня обратно
Домой уносят на руках
Я помню холодок отвратный
С ожогами на позвонках
«Керчь»
Ожог настоящий, а иначе стал бы миф похож на ожог?
«Колыбельная» выстроена совсем иначе, чем предыдущие книги, она выстроена как роман-эпопея, с отводами в сторону, а-ля девятнадцатый век, с параллельно развивающимися событиями. Все как в жизни. Все как в кино. Лишнее сжимается до личного, личное — до мифа. А мифом, как мы уже заметили, у Ермаковой становится даже джаз, даже луна в одном из лучших ее стихотворений.
На бледном небе плавно проступая
просвечивая каждый божий куст
растет луна и смотрит как слепая
поверх всего что знает наизусть
Лицо ее безумно и бескровно
глаза ее с обратной стороны
бессонно и бесстыдно и подробно
мы ей насквозь в конце времен слышны
«Гефсимания», как поэтический шедевр, вообще достойно отдельного большого разговора. Заметим только, что это стихотворение как бы написанное в лунном накале, в холодном начале большой истории, истории, у которой нет времени, поскольку она сама разматывает себя, тем самым размывая время, которого и по историческим меркам нет, и нет его потому, что уже слышны шаги в саду… Потому что мы всем своим существом спим под горящими кустами, как первые Его ученики. Поэт приемом схождения в одно мгновенье, казалось бы, разбежавшихся на века, на тысячелетия точек владеет в совершенстве. Если для этого надо изменить природу чувств, привычных физических измерений, устоявшихся концепций, Ирина Ермакова легко на это условие идет. Более того — именно это становится явлением ее поэзии, в некоторых случаях — топливом. «Колыбельная для Одиссея» — книга о поворотной точке. Не важно, когда и где все произойдет, не важно, что уже когда-то было, все равно это повторится. «Гефсимания» — стихотворение о неизбежности происходящего.
Распятый гефсиманским сном Лунарий
в Сардинии Вирджинии Самаре
в двухтысячном
на неподвижном шаре
и больше неба полая луна
истраченный серебряный динарий
«Гефсимания»
Специально ли, или пользуясь выпавшим случаем, Ирина Ермакова пересматривает «Колыбельную», переставляет местами стихи, меняет акценты… Понятно, что «Лунатик» с его веком, промотавшим серебро, после такого мощного стихотворения, как «Гефсимания», смотрится возможностью перевести дух, тогда как «Гимн Афродите», который в книге шел вослед «Гефсимании», сделать этого не позволял. Есть и другого рода смещения, более или менее заметные, но не принципиальные. Однако все равно изменения в избранном только прибавляют книжке журнала поэзии «Арион» дополнительную цену: кто-то предпочтет именно этот сборник, именно прежнее расположение стихов в «Колыбельной» — там Итака и Москва ближе друг к другу.
Следующая книга — «Улей» начинается с затемнения, символизирующего начало нового движения души, по существу — нового сюжета, постепенно выхватываемого направленными лучами света. В ходе этого высвечивания мы понимаем, что это не просто смена вех, но новое направление, в то же время — вполне закономерное: прозаическое начало, на которое мы уже указывали в «Колыбельной».
Жизнь начинается с темноты и звука. И только потом: «запаха мокрого снега, назойливых едких роз, пороха и вина, ужаса и солнца, нелепости, счастья, моря…» Ермакову снова интересует жизнь до ее формообразований, до всевозможных утверждений и приговоров, служащих препятствием течению. Интересно и показательно, что для этого поэту потребовался первый в мире фильм, про то, как приходит на вокзал Ла-Сьота люмьеровский поезд, — начало начал кинематографа.
Поезд летит над страной, наматывая на колеса ледяной воздух. Гремит в неразъемной цепи других поездов. Дрожит, обгоняя свет. И камера, пристроившись на крыше вагона (выше! выше!), жадно защелкивает весь этот мир с городом, набережной, домом, окном, искрящей точкой.
«Кино»
Весь алгоритм книги в первом стихотворении, там же — и «Две точки в вечерней воде»:
Две точки
Но этого света
Им хватит на тысячи лет
«Гляди на меня не мигая…»
А там уже и до «Августа» недалеко, который чает вернуться «Наливным яблочком по золотому блюдцу», до кусочка той суши, которую огибает славный город Москва… Да что там — до дождя, до очередного бессмертия Гоголя — рукой подать. И все плывет на Гоголь.ru.
Внешняя заурядность повседневья, связанная разве что с календарем и ни с кем конкретно, казалось бы, о чем тут писать, с помощью поэта обретает «вдруг», а за ним исключительное, невероятное, фантастическое событие:
Но — левый мой сосед Наиль Гароев
примученный сосед чадобогатый
с капустной белой головой подмышкой
угрюмо семеня по тротуару
вдруг вспомнил — что забыл
и — оступился и о вдруг споткнулся
«Все как всегда — я вышла из подъезда»
Забыл, забыл, забыл… Вот чего нельзя никогда!
Одно из лучших стихотворений «Улья» «Все как всегда — я вышла из подъезда» — яркий пример того, как поэт из обычного своего дня ткет фантастический узор мира, полного буддистской любви. Для этого нужно только оступиться, споткнуться в порыве «взаимопомощи», а там уж жалость и тоска приведут нас к «дежурному голубю», к «миротворцу» и свидетелю человеческих падений в самый обычный день в самый «неподходящий» момент, когда свихнуться можно от жизни этой. Да и в той… Разве не так?
—…пил, как сапожник, сгорел, как звезда.
Вот ведь мужик был… в прошлом столетии:
гром среди ночи, огонь и вода!
Помнишь? — когда погорел дядя Петя.
«Петр»
Поэт из прошлого столетия поднимает «дом жизни» до «седьмого неба», переправляет на другой берег все наши Повторения, наши Подражания, наше живое Присутствие, итог — выход за пределы собственного «я» с помощью тьма-тьмущих «погоревших» дядей-Петь. Прошлое существует только в том случае, если существуют его отражения: «Священное зеркало последовательно отражает отражения. И фиксирует обратную перспективу времени. И не допускает искажений. И мастер священного зеркала отвечает за это животом своим». («Алой тушью по черному шелку».) Отражения также бессмертны, как и все одухотворенное, по существу — все кругом. Как бессмертна поэзия Ёко Иринати, записывавшей свои стихи на обрывках ветра. Это все, весь этот «Улей», течет в нашу сторону, увлекая нас силой потока. В Потоке все условно, читатель может читать «Медное зеркало» с любого места: все спасено и все спасены.
Так «Улей» спасает от забвения большой вытянутый дом на Нагатинской набережной, а тот взамен дарует поэту, а вместе с ним и нам, картину мира, непоследовательное бытие, соединяющее на разных этажах поэзию и правду, обреченность и наше присутствие…
Поэзия Ирины Ермаковой и в последующих книгах, вошедших в избранное, — «Алой тушью по черному шелку», «Седьмой» и «Легче легкого» растет как бы из сдвоенности и парадокса, которые поэт находит во всем, что «по карте вниз» и «поперек всего». Это ее родина со счастливыми приметами рая, незнакомыми с унынием:
Когда она меня утопит
когда она к тебе приступит
когда-нибудь давным-давно
июльским днем бульварным гоголем
всплывет подробностями многими
по красному лучу отвесному
одно мгновенное кино:
Заляпанная мостовая
и зелень лавки ломовая —
и вот тогда мой друг железный
я — ничего не забывая
я — та еще — еще живая
слечу малиновкой и свистну
в твое немытое окно
«Гоголевский бульвар»
Из Японии, из «Алой тушью по черному шелку» в «Седьмую» — «Легче легкого».
Общая черта этих книг: Ирина Ермакова не борется за «свою» правду, добытую жизнью и письмом, она всегда «свою» правду, свой Путь «вспоминает» и, лишь «вспомнив», отражает на бумаге с помощью всех древних языков. А что есть такое зеркало, отражение, как не попытка вспомнить и тем самым сохранить, а сохраняя — преобразить:
так пустота в пустоте играет зазывно
чистый звук из ничего извлекая
верткий репей прыгает припевая
мелкий сухой свидетель Большого взрыва.
«Свидетель»
Чем выше мастерство поэта — тем легче отражение зеркал. «Медное зеркало» — условно первый том собрания сочинений Ирины Ермаковой окроплен брызгами Леты. В нем раскрываются богатейший опыт игры света и тени, с фотографической точностью переданное понимание бытия, отвоеванное с упорством у затерявшихся веков, которые никуда не исчезали. Просто спали в отражении священных зеркал. До поры до времени… До вдруг… Как это происходит в стихотворении «Зеркало»:
Дыши в стекло, одергивай мундир,
парадное сверяя отраженье:
железный век, изношенный до дыр,
до черни серебрящейся, до жженья
под языком, себя изъявшим так,
что спасу нет от сказанного слова.
Просвечивает форма на локтях,
посверкивает зеркало ледово,
и виден точный звук наоборот:
срезая бесконечный недолет
восьмерку опрокинул чиж пролетный.
«Зеркало»
Одно из свойств высокородной поэзии — это то, что она всегда находится где-то рядом с тобой, даже если ты с ней не успел толком познакомиться, все равно существуешь в ее отзвуке: она как бы перечитывает тебя, а ты — ее. Поэзия Ирины Ермаковой не только с удовольствием перечитывается, но и легко пересматривается читателем. И в обновленном варианте одно в ней остается неизменным — любовь ко времени, в котором ей выпало жить. Любовь самого что ни на есть античного свойства. Жизнь в пыльце минут, где каждая — начало, помогает Ермаковой отыскать средства для передачи облика выпавшего на ее долю времени и, конечно же, летучести жизни. А еще перед нами поэт-собеседник, что по сегодняшним поэтическим меркам — редкость: она пользуется исключительно тем набором мыслей и чувств, которыми располагаем мы сами, просто у нее они оказываются отшлифованными до совершенства. К сожалению, мы не всегда готовы воспринять их прямо в предлагаемом виде. Вообще с великими вещами чаще всего сталкиваешься неподготовленным, они попадаются на нашем пути неожиданно, и потому мы видим их как бы мельком, а после, уже вспоминая, наделяем свойствами, внушаемыми закрепленным удивлением и опытом прожитых лет. Поэзия Ирины Ермаковой и в этом случае восполняет утрату от поврежденной встречи, сбрасывая точные координаты бога, жаждущего вина, ласточки в одическом запое, старика Гомера, трезвонящего в созревшее для беседы на равных будущее.
Старик Гомер звонит мне иногда,
дремучий океан клокочет в трубке,
и тихий вал проходит над Москвой
с цезурой голубой посередине.
А он гудит, что снова изменил,
и прибивает к тротуарам пух,
и оставляет водорослей клочья
на мокрых тополях и многоточья,
что изменил концовку одиссеи,
что в новом мире все еще лежит
подборка лучших гимнов,
что — ты слышишь?
«Старик Гомер звонит мне иногда…»
И здесь нам открывается поэт поющий, ее поэзии присуще абсолютное слияние звука и смысла, слова и образа, и все в ее поэзии — начиная со «Стеклянного шарика» — голос и интонация. Вот как Ермакова говорит об этом в уже упомянутом интервью Татьяне Бек: «Поэтическая интонация — это все. Именно она и отличает данного автора от всех прочих. Суть поэтической интонации, как мне представляется, не столько в специфическом наложении метра на ритм, метр может и вовсе отсутствовать, или, там, в особенностях авторской пунктуации, сколько в том, что представляет из себя человек, написавший эти стихи»[4].
В подборке лучших гимнов поэта трудно отделить волевое усилие интеллекта от озарения, возможно, именно в силу этого обстоятельства они по-настоящему открываются только после того, как с головой захватят читателя и обессмертят его. В том, что это случится, обладатель «Медного зеркала» может не сомневаться: свойство священных зеркал таково, что в руках настоящих поэтов они отражают эпохи и помнят дыхания всех когда-либо к ним припадавших. Неисчезающая дымка на зеркальной поверхности книги избранных стихотворений Ирины Ермаковой — тому свидетельство. Позвоните Гомеру, если сомневаетесь. Старик хоть и промолчит в трубку, зато точно улыбнется по-японски. И отражение его улыбки долетит до вас однозначным подтверждением.
[1] Ермакова Ирина. Медное зеркало. Стихотворения 1987 — 2020. М., «ОГИ», 2023. 496 стр.
[2] Бек Татьяна. До свидания, алфавит. Эссе. Мемуары. Беседы. Стихи. М., «Б.С.Г.-пресс», 2003, стр. 563.
[3] Бек Татьяна. «До свидания, алфавит», стр. 566.
[4] Бек Татьяна. «До свидания, алфавит», стр. 569.