Кабинет
Владимир Рецептер

Тени. Лица. Голоса

Роман. Окончание

Начало см. «Новый мир», 2023, № 5

 

ПУШКИН, АЛЕКСЕЙ СТЕПАНОВИЧ  И ВИТАЛИЙ АЛЕКСЕЕВИЧ

 

 

А. С. Пушкин. Стихи не для дам.

В этой книге, — писал ее составитель и мой пожизненный друг Алексей Пьянов, — впервые собрано под одной обложкой то, что обычно публикуется раздельно — по хронологии или жанрам.

Даря, он надписал ее так:

Волька, родной! Тебе… И пусть усталой музы / Дойдет к тебе негромкий глас… / Почти полвека дружбы узы / С тобою связывают нас. С юбилеем, старина! И дай нам Бог. Твой Ал. Пьянов. 2 III 1995 года, Москва.

Работая одно время в тверском обкоме партии, Пьянов повез меня по всем пушкинским местам Твери и Тверской области. Там же он выпустил несколько книжек о Пушкине, в том числе и эту, «не для дам».

В предисловии — наблюдение Пушкина:

«Жалуются на равнодушие русских женщин к нашей поэзии, полагая тому причиною незнание отечественного языка: но какая же дама не поймет стихов Жуковского, Вяземского или Баратынского? Дело в том, что женщины везде те же. Природа, одарив их тонким умом и чувствительностью самой раздражительною, едва ли не отказала им в чувстве изящного. Поэзия скользит по слуху их, не достигая души; они бесчувственны к ее гармонии: примечайте, как они поют модные романсы, как искажают стихи самые естественные, расстроивают меру, уничтожают рифму. Вслушайтесь в их литературные суждения, и вы удивитесь кривизне и даже грубости их понятия. Исключения редки».

По-моему, — отмечал Алеша, — излишне сурово и категорично. Но это — Пушкин. И кто откажет в исключительном знании и понимании женской души человеку, написавшему Татьяну?

Но, честно говоря, я привел пространную цитату вовсе не в качестве щита от возможных стрел критики, которая может учуять уже в самом названии этого сборника тлетворный «рыночный душок», желание и классиков приспособить к своим мелочным предприятиям — безнравственным и непристойным. Как учил сам Александр Сергеевич, отвечать на критику — занятие праздное. Издание же это имеет одну цель: собрать под одной обложкой веселого и шутящего Пушкина. И тот, кто надеется найти в сборнике «клубничку» — будет разочарован.

Из всех возможных ягод, как уже было сказано, здесь — только «Вишня». Ну а ежели, вопреки предупреждению, книжка сия попадет в руки даме, пусть не спешит бросать ее в огонь. Честное слово, она не поранит чувствительные ваши ушки. Разве что мочки их слегка порозовеют. Но это — вполне допустимо. Не правда ли?

Дочитав, я написал ему: «Леша, молодчина. И любовно, и легко».

Наша троица — Леша Пьянов, Слава Благов и я — были неумелыми женолюбами и невольно пропитались среднеазиатским отношением к женщинам, изначально высокомерным. Мы привыкли подшучивать над сохранившимися поныне узбекскими правами иметь по меньшей мере четырех жен, не говоря уже о тайных и явных гаремах.

Читатель понимает, что это шутка, но в Благове, Пьянове и, что греха таить, в авторе что-то такое было. Но не помешало Алеше жениться однажды и окончательно на своей Ирине, а мне, последовав его примеру, держаться своей...

Лишь в конце его жизни я узнал, что Пьянов — фамилия отчима, а его родной отец — Осипенко, угодивший в дальневосточный город Уссурийск не по своей воле. Там Алеша и окончил школу. И поступать в наш университет прилетел из Уссурийска. Я попал в его родной город как гастролирующий концертант через много лет.

Прошлое продиктовало Пьянову линию жизни, и на первой же работе он вступил в партию. Это открыло ему дорогу к высоким должностям.

Очередная рабочая поездка в Москву приводила меня на улицу и в дом, где одна под другой размещались редакции резко обновленных журналов «Огонек» и «Крокодил». В «Огоньке» главенствовал Виталий Коротич, в «Крокодиле» — Алексей Пьянов.

На рабочих местах не пили ни тот, ни другой. Оставив какой-то материал или стихи самому редактору, я мог не сомневаться, что чуть раньше или чуть позже они появятся на многотиражных страницах.

 

Вместе с Павлом Григорьевичем Антокольским и ленинградскими поэтами Всеволодом Рождественским и Сергеем Давыдовым рекомендацию в Союз писателей СССР давал мне и киевский поэт Виталий Коротич. Дело было непростое, потому что я работал артистом в прогрессивно мыслящем товстоноговском БДТ, а в Ленинградском отделении были ребята с черносотенными лампасами на кальсонах. Они не хотели впускать меня в Союз писателей, но четыре рекомендации сделали свое дело.

С Виталием мы познакомились в Святых Горах, где впервые я появился по зову Ираклия Луарсабовича Андроникова. Читал на поляне «Памятник» Пушкина: тогда ни один из советских поэтов своих стихов в этом святом месте не читал — ни в концертных залах Пскова и Пушкиногорья, ни в Михайловском, ни у вечернего костра. С Коротичем мы подружились с ходу и тоже навсегда.

Мы перезванивались. Я послал ему свое стихотворение. Он ответил:

 

21.07.2021

Дорогой Володя, спасибо большое — это прекрасно — пожилая откровенность с четкими пушкинскими интонациями — удивительно, как стилистически проглядывает Александр Сергеевич, и как твоя откровенность перекликается эхом с бессмертными отзвучиями.

Контрапункт в одной тональности.

Никто не умирает, это совершенно точно, и полагаю, что Там Александру Сергеичу твои стихи были приятны, а мне — пока еще Здесь — еще и радостны.

Хорошо, что ты, Ира, Зина и я все еще живы и ощущаем единство и наше, и времен.

Когда-то два года подряд я летом (у них все времена наоборот) что-то преподавал в Австралии, много разговаривал с ними, и мне рассказали, что у австралийских аборигенов нет никакой сортировки дней, месяцев, лет.

Время безгранично — это такое поле, где все, когда-либо жившие, никуда не деваются — они ходят, видятся, уходят глубже, приближаются к нам или как-то еще свободно чувствуют себя в этом безграничии.

Прекрасно.

В наше время, все более смахивающее на то, давнее, переполненное грешками, за которые Господь покритиковал род людской Содомом и Гоморрой, прекрасно перекликаться с тобой поверх чуждых шумов.

Будь здоров и поблизости.

Поцелуй Иру.

Нежно, Виталий

 

21.07.2021

Виталий, дорогой!

Спасибо за мгновенную и уникальную  о т з ы в ч и в о с т ь. 

Редко у кого хватает запасов и знаний на нее.

Ты — образец отзывчивости.

Может быть, ночное письмо к тебе я еще подправлю, как Бог пошлет, но в качестве первого варианта посылку не откладываю.

Обнимаю, твой Володька.  

 

Письмо Виталию Коротичу

Письма твои у меня и открытки, / вот они, все до сих пор берегу. / Дружба, как дар, без уступок и скидки / врозь удалась на живом берегу. / Грех утверждать. Ничего неизвестно. / Видно, в кратчайшей открыточке — схрон, / мудрый, при всей экономии места, / необходимый бессрочный поклон. / Ты — соучастник моей антрепризы. / Ты — соредактор женитьбы моей. / Ты — марсианин, свободный от визы. / Лекарь и врач благородных кровей. / Я — азиатский, задвинутый сектор. / Я — хулиганский военный Ташкент. / Или — чувствилище, если Рецептер. / Или — Луны маломальский фрагмент. / Друг мой, Коротич, живи и ответствуй. / Снова и заново. Внове и вновь. / Может быть, мы — это длинное детство. / Может быть, дружба древней, чем любовь. (В. Р.)

 

22.07.2021

Дорогой Володя,

Все больше нас обступают ушедшие.

Хорошо, что они никуда не уходят.

Евгений Евтушенко дарил мне много книжек с автографами и в книге стихов, изданной в Киеве, посвятил мне стихотворение — я председательствовал на нескольких его вечерах, в том числе на последнем в Киеве...

Наши друзья были щедрыми и верными — пусть им будет хорошо Там, где они сейчас.

Надо помнить о них и уже нельзя озорничать с ними.

В Вене когда-то мне рассказали байку, которая запомнилась.

После похорон Бетховена друзья зашли в кафе, чтобы помянуть его. Шуберт предложил выпить за того, кто первым уйдет Туда и расскажет Бетховену, как они его любили и любят.

Через две недели или что-то около того умер Шуберт.

Мир целен и прекрасно, что все вместе — и Пушкин, которого я еще раз вспомнил, читая твои стихи.

С добрым утром!

Обнимаю, Виталий

 

24.07.2021

Дорогой Виталий!

Твои мгновенные высказывания и оценки от ясной памяти, от огромных объемов редакторской работы — и ярки, и красноречивы. Картины времени выразительны и для меня внове.

Размышления на другой день — тем более. Ведь они заставляют задуматься.

Я давно скучал без тебя.

Стасика Рассадина, Бори Балтера, Лазаря Лазарева, Вали Непомнящего давно или недавно нет, только их письма.

Мы еще больше сблизились с Олегом Чухонцевым, который, как и Эмма Коржавин, в начале 60-х заезжал и гостевал в моей бэдэтэшной общаге, оба со своими девушками. «Приют убогого чухонца» теперь в Москве и Переделкине…

Однажды в «Юность», в отдел поэзии, где в этот час находился и я, вошел Варлам Шаламов, изломанный, подергивающийся, страшноватый… нет, страшный. Помню всю житуху. И стихи его, и рассказы вижу сквозь это бессмертное мгновение. Писатели-страдальцы — в одном ряду с Достоевским. Сил нет преодолеть ставшее очевидным общее страдание.

30 лет назад я крестился. Почти столько же — венчан. В апреле 2022-го, «е. б. ж.» и, если даст Бог, — 30 лет моему Пушкинскому центру в Санкт-Петербурге.

Мы с тобой «нашлись», слава Господу, друг и брат, дорогой и бесценный…

Обнимаю после неспящей ночи и посреди нового дня.

Твой Володька

 

25.07.2021

Дорогой Володя, все близко — вспомнил и Эмку Коржавина, который был моим первым переводчиком, а затем мы сомкнулись с ним в Бостоне и в Москве, и всех вспоминал, о ком ты вспомнил.

У каждого поколения своя боль и боли срастаются — ты написал о Варламе Шаламове…

Однажды мы ехали в поезде в купе вдвоем с киевским поэтом, всяческим лауреатом Леонидом Соломоновичем Первомайским (естественно — Гуревичем) — мы с ним давно сблизились и тогда в купе вдруг он начал вспоминать о «шаламовских» временах. В киевском «Доме писателей» по ул. Ленина, 68 (естественно, теперь это ул. Богдана Хмельницкого) никто не спал по ночам — слушали топот сапог по ступенькам — бух-бух-бух — слава Богу, мимо меня — а затем топали вниз, уже уводя кого-нибудь. Квартиры уведенных опечатывали. Однажды на последнем этаже заперли в квартире кота и больше недели весь дом слушал, как кот орал, умирая от голода и жажды, но никто не решился распечатать квартиру. Я запомнил этот рассказ, как страшную метафору времени…

Все боли срастаются, и жизни тоже.

Так хорошо, что мы видим и слышим друг друга.

 Обнимаю, Виталий

 

Алешу Пьянова похоронили на Востряковском. Это стало возможно лишь благодаря тому, что там уже лежала мать его жены Ирины — Галина Гавриловна (1905 — 1988).

Востряковское знаменито тем, что, кроме других известных людей, на нем упокоился Андрей Дмитриевич Сахаров. А от квартиры в Олимпийской деревне, где Алеша Пьянов проживал, до кладбища — три троллейбусных остановки.

Другое дело, что Ире стало трудно выходить, и она все последнее время — дома.

О месте для Галины Гавриловны в Моссовет звонил сам Борис Николаевич Полевой, в 1988-м бывший еще главредом «Юности».

«Похороны» — в данном случае… урна рядом с урной. Под нажимом Моссовета директор кладбища сказал:

— Все забито, но у меня есть один участочек, нестандартный, я вам покажу.

Он показал, и родные согласились...

 

СЛАВА БЛАГОВ, МАРАТ КАМИЛОВ И ИСКАНДЕР ХАМРАЕВ

 

В ночь на сегодня, 11 мая, мне снилось, что со мною говорит Слава Благов. И вдруг на его месте появляется Марат Камилов, гораздо моложе, чем был, и гораздо выше ростом. Удивленный его явлением, спрашиваю:

— Марат, как же так? Я произнес прощальную речь на твоей панихиде, в кафе, где собрались, как мне казалось, блатные, с которыми ты корешевал напоследок…

То, как они мне звонили и как я узнавал о смерти, похоронах, поминках и панихиде, сон, как известное, пропускал; возникала моя вина перед ним, неясная, Лиза, вторая жена Марата, девушка из корды, ее брат, Люся Камилова, первая его жена, железные ворота в общагу Малого оперного, двор театра… Марат ничего не отвечал и был не враждебен, а приветлив. Так же, как Слава Благов.

«Господи, — думал я, уже не во сне, а в полусне, — скучают ли они по мне?.. Зовут ли к себе, туда, на ту сторону?..»

Благов, как и Камилов, был богато одарен Господом. А еще красив подлинно мужской красотой и, как нам казалось, похож на французского артиста Жана Маре, но без его слабостей. Девчонки влюблялись в него бешено. Наша дружная троица — он, Леша Пьянов и я, грешный, — стала известной в университете, а потом — и в ташкентских печатных изданиях. Слава, а за ним и мы, были авторами многих афоризмов, которые запоминались и приносили нам дополнительную популярность. Привести их читателю не могу, большинство из них включало ненормативную лексику.

После нашего филфака Благов окончил Высшие сценарные курсы в Москве. Очевидно, кроме других, есть в человеке особые силы, заставляющие его стремиться к столицам своей родины. К институтам, в том числе культурным, которые притягательней тех, что под рукой.

Вернувшись в Ташкент, Благов начал сотрудничать со студией документальных фильмов и вместе с ее руководителем, прославленным Маликом Каюмовым, сделал несколько блестящих фильмов: о пустыне, новонайденных в ней залежах золота и других заповедных местах Узбекистана. О них должна была узнать большая страна. Сам ли, Бог ли его научил, но дикторские тексты он писал так кратко и выразительно, что сравнить было не с кем и этому хотелось следовать.

Благов получил итальянскую «Серебряную ленту» — известный приз за документальное кино. Был у него фильм «Белая рубашка» — о стариках. До старости он не дожил, но как художник обратил внимание на то, что старики забывают самые простые вещи, тщатся вдеть нитку в игольное ушко, и на все то, что делает стариков стариками. Фильм об исчезающем Арале он назвал «Море просит воды»…

Из рассказов Благова помню, что отец его был генералом особых войск. Потом его взяли свои же, и он сидел у полуподвального зарешеченного окошка в том самом доме, в котором недавно боялись его...

Помню разворот университетской газеты «За сталинскую науку», где мы втроем напечатали свои стихи — Слава, Леша и я. Откроюсь читателю: когда я писал свою первую прозу, Благов стал одним из многих прототипов ее главного героя. Роман назывался «Узлов, или Обращение к Казанове»…

Передо мной записка Благова на желтой бумаге, сформатированная как этюд художника:

 

Старик! Как у тебя складывается лето?

Апрель и май я в Ташкенте. А там и не знаю. Как перезимовали?

С. Б. 25 марта

P. S. У нас цветет урюк.

 

Дина была намного моложе его. Может быть, лет на двадцать. Ее тревожило, что он все не женится на ней. Но с его стороны это было твердое убеждение идейного холостяка, что жениться вообще не нужно.

Они не раз приезжали к нам вдвоем, как-то прожили весь летний отпуск, пытаясь проникнуться ленинградскими тайнами. Между ними была страсть и нажитая близость, которая могла окончиться долгой радостью, но вышло не так…

По своим девчачьим делам Дина пропустила дня два, а придя к Славе на третий, долго стучалась в закрытую дверь. Она пошла в домоуправление и стала звать на помощь. Пришел слесарь, и дверь открылась. Слава лежал ничком, без сознания, держа в правой руке пустой чайник. Придя в себя, он дал понять, что его душит жажда. Мощный инсульт отнял речь и половину тела.

Началась череда трудных лечений, когда мы с Ириной встречали самолет, подъезжая к самому трапу, везли Славу к себе домой, хлопотали и укладывали его в Поленовский институт, куда до Славы я ходил и к Паше Луспекаеву, и к Розе Сироте, потому что там работал великий хирург Юра Зубков, которого позже жестоко убили неизвестные…

Тайны обгоняли друг друга, судьбы давали временам свои имена. Каждый из моих узловских прототипов мог стать героем своего именного романа. Каждый стоил того.

 

Слава Благов, рано, рано / ты ушел и без вины. / От удара со спины / от подонка, хулигана. / Шла на пенсию охота / за израненным тобой. / Прервалась моя забота, / дружба, данная судьбой. / Ты высокого признанья / не дождался, горд и смел; / прозу, Божье дарованье, / доработать не успел. /  И меня до смерти свяжешь, / жителя больной земли, / если спящему подскажешь: / чтобы слезы не текли, / как найти такую смелость / на оставшемся пути, / что же делать, что бы сделать, / хоть во сне тебя спасти... (В. Р.)

 

Марат Камилов с детства попал в гении. Декада узбекской литературы и искусства состоялась в Москве в 1951 году, когда Марату было четырнадцать лет, и он привез государственную наградную медаль. В столице его игру слушал Эмиль Гилельс и позвал учиться в свой класс, но мать Марата, Александра Ивановна, не отпустила мальчика из Ташкента, сын должен расти на глазах.

В Марате было две крови — узбекская и русская. Отец, Хамид Камилов, был директором сельскохозяйственного института, а мать — полноправной хозяйкой дома.

Осенью 1958-го, на третьем курсе консерватории Марат начал работать концертмейстером в Театре оперы и балета им. Хамзы. Выступил на Всемирном фестивале молодежи в Москве. Опять успех.

Сыном главного режиссера этого театра был Юра Юнгвальд-Хилькевич. Красивый отроду, он имел право входить не только в гримерки, но и в душевые ташкентских балерин. А к Марату Камилову они сами выбегали, чтобы хоть прикоснуться к гениальному композитору и пианисту.

Свой первый спектакль в Ташкентском театре — «Бабьи сплетни» Гольдони — я ставил в оформлении Юры Хилькевича. Позже он снял своих незабываемых «Трех мушкетеров» с Д’Артаньяном Мишей Боярским. И, как Марат, всю жизнь женился на балеринах.

В Ташкенте любимую Марата звали Люсей Малышковой. Позже, в Ленинграде, она успешно танцевала в Михайловском театре, нося фамилию Марата, и звание заслуженной получила как Люся Камилова…

В театре имени Алишера Навои шли репетиции балета композитора Акбарова «Мечта». Его партитуре не хватало одного, но главного.

— Понимаешь, — объясняла мне Люся, — балетные движения нельзя прерывать, их нужно заканчивать так, как удобно нам, балетным, и Марат вылечил музыку. Театр обещал сделать Марата соавтором, но тут началась борьба, дошедшая до каких-то верхов. Мы расписались и улетели в Ленинград.

Люсе и Марату дали от театра маленькую квартирку на Васильевском острове. И когда мой отец тяжко заболел в Ташкенте и нужно было попытаться вылечить его в Ленинграде, но нельзя было привозить в бэдэтэшную коммунальную общагу, Люся и Марат, не раздумывая, отдали нам ключи от своей отдельной квартиренки, а сами переехали на наше место… Это длилось столько, сколько было нужно…

 

Что сказать о моем отце? / О его дорогом лице, / напряженном таком и ясном? / Плохо спал он и мало ел. / Восемь лет тяжело болел: / мир казался ему опасным. / Он и прятался у окна: / что за страшная тишина?.. / Не за ним ли пришел вот этот? / Руки стискивал и стонал, / на кого же нас оставлял?.. / «Это самый жестокий метод!..» / А когда-то, а до войны /  в кавалерии брал чины, / ждал, что кубики сменит шпалой… / Комучилища был непрост, / свой платочек — коню под хвост: / чисто ль чищен жеребчик шалый?.. / Тут и просится слово «вдруг». / И отбилась судьба от рук, / штормовая пришла погода / и приперла отца к стене: / мол, несчастье твое — в жене, / откажись от «врага народа». / Выше страха, кто так влюблен. / Он стоял поперек времен / и не продал ее, не предал. / Что карьера? Коню под хвост. / Офицер не оставил пост / и смертельный озноб изведал... / Что сказать о моем отце? / О его дорогом лице? / Из больницы пришел, спасенный. / Каждой малости был он рад, / и сиял его чистый взгляд, / вечно к матери устремленный. / Беды схлынули. Схлынул бред. / Тут и счастье на склоне лет: / пенсионный почет измерьте!.. / Тут и сын, тут и внук подрос. / Сколько радости!.. Сколько слез!.. / Так и жил до маминой смерти. (В. Р.)

 

Нет, друг-читатель, поверь, мой роман — вовсе не сочинение, а попытка закрепить в тексте то, что не имею права забыть.

 

Марат Камилов и Искандер Хамраев дружили. Музыку к первым своим фильмам Искандер, закончивший курс у Сергея Аполлинариевича Герасимова и ставший кинорежиссером, заказывал Марату.

Если с Эликом Азизовым мы об этом договаривались, то с Искандером и Маратом впрямь были одноклассниками и закончили родную 21-ю школу в том году, когда мальчишьи и девчачьи школы снова объединились. То есть весь период раздельного обучения выпал на нас.

В школе Искандер и Марат ночами жили своей ранней мужской жизнью и занимали вдвоем последнюю парту. На предпоследней должен был сидеть я, с тремя нашими портфелями, чтобы заслонить их дрему.

Вообще-то говоря, Марата звали Вали, с ударением на последнем слоге. Он был — Вали Хамидович, но прижилось и пожизненно приросло — Марат. С Искандером в последние годы они как-то разошлись.

Оба они оказались в Ленинграде, я после них приехал сюда третьим. Марату, как мог часто, заказывал музыку для своих постановок и я. Музыка к телевизионной «Русалке» — его.

Сниматься в кино я никогда не просился, но дебютировал именно у Искандера в первой киноверсии романа Веры Пановой «Спутники» — «Поезд милосердия». Я сыграл в ней электромонтера Низвецкого, но любопытно, что Искандер или, как мы называли его в школе, Сканчик, надумал это не сам. На главную женскую роль он пробовал новорожденную звезду экрана Валю Малявину, и она потребовала, чтобы ее партнером по фильму стал я. Партнером я не стал, но другая роль — Низвецкий — мне досталась. Где Малявина различила меня, до сих пор не знаю...

Позже Искандер шагнул в сторону «начальственной» литературы и стал снимать то «Соль земли» и «Грядущему веку» первого секретаря Союза писателей СССР Георгия Маркова, то «Могучую волну» Шарафа Рашидова, первого секретаря ЦК Компартии Узбекистана…

 

Скажу своему читателю прямо: я люблю, когда роман начинает быть похожим на устный рассказ и становится чуток сбивчив. Якобы. Важно не упустить чего-то прячущегося. Поворотного. Важно не упрекать. Не судить. Не прятать своей любви...

Достаю подарок Марата — выпущенный издательством «Музыка» в 1990 году сборник Александра Вертинского «То, что я должен сказать» — романсы и песни для голоса в сопровождении фортепьяно, обработка и переложение М. Камилова. Надпись его рукой: «Дорогому Вольке в память о наших школьных годах. М. Камилов 15.02.1991, г. Л-д». 15.02 — следующий день после моего дня рождения. Вступительная статья сборника, названная «Возвращение Вертинского», подписана Юрой Стояновым. От издательства сообщается: «Обширное наследие А. Н. Вертинского, включающее более двухсот песен и романсов, дошло до нас, главным образом, в виде граммофонных записей авторского исполнения. Немногочисленные издания отдельных песен Вертинского были осуществлены во втором десятилетии нашего века и насчитывают около тридцати названий. Музыкальный текст этих изданий весьма далек от исполнительских версий, записанных автором на пластинке, порой одни и те же песни в разных изданиях имеют разный нотный текст… Предлагаемые здесь аранжировки композитора и пианиста М. Камилова исполняются в концертных программах и пользуются большим успехом у слушателей».

Почему Стоянов? Потому что он стал постановщиком программы, в которой Марат аккомпанировал певице Татьяне Кабановой. С Татьяной они создали еще одну популярнейшую программу — «Русская блатная классика» («Когда с тобой мы встретились, черемуха цвела…», «На Молдованке музыка играет…», «С одесского кичмана сорвались два уркана…» и т. д.) Песни объездили страну и заглядывали за рубеж, так же, как программа Вертинского.

У рояля Марат был бесподобен. Сохранился снимок, на котором Марат с солисткой — на фоне Шильонского замка.

Кроме того, Камилов написал «Экуменическую симфонию», которую я слушал в его исполнении один на один, потому что за роялем он был равен симфоническому оркестру. За симфонию из полученной от Швейцарии неизвестной суммы Марату досталось аж двести долларов. Это мощное сочинение должно было открыть новую страницу жизни и творчества Марата Камилова, но тут вмешался рок, и его не стало.

Под конец он работал в «Русской антрепризе» Рудольфа Фурманова, а когда скончался от сердечной недостаточности, Рудольф противился тому, чтобы Марата хоронили с его сцены. И тут свое слово сказала Таня Кабанова. Она позвала людей «в законе», и кто-то из них вошел в кабинет Рудика. Молчаливого входа оказалось довольно, чтобы похороны, а потом и поминки Марата Камилова состоялись по всем правилам.

Я внес свою посильную лепту и прошел весь путь до конца, включая застольную речь памяти друга.

 

ИСТОРИЧЕСКИЕ ИСТОРИКИ

 

Натан Эйдельман — ученый-писатель. Либо — писатель-ученый.  И дело не в том, что в этой словесной связке стоит на первом месте, а что — на втором. Дело в неразрывности связи.

Мы были близки семьями. Вот надпись Натана на подаренной книге «Большой Жанно. Повесть об Иване Пущине»: «Дорогим ребятам в день встреч — холодильников, радостей, холодов, горячностей, и прочей жизни, к которой был и так склонен герой и дай Бог побольше — автору и читателям. Vale. Н. Эйдельман». А в книге «Последний летописец» о Карамзине: «И первый экземпляр — дорогим моим рецептерушечкам! На чьей квартире все сие собрано и придумано. Натан Эйдельман 30 ноября 1983 года». Тут же вырезка из журнала «Наука и жизнь» (№ 10, 1983). Статья Эйдельмана называется «Ганнибалов колокольчик», а на обложке журнала: «На странице 86 и сл. — и вам надоест любящий вас Натан. 10 ноября 1983 года».

Книгу о Карамзине он написал в нашем с Ириной доме. Я тоже что-то писал в их квартире на Новолесной улице, в первом этаже. Нужно сказать, что Новолесная перпендикулярно впадает в Лесную, а Лесная идет от площади, на которой главенствует Белорусский вокзал. Но когда дойдешь до Новолесной и этой первоэтажной квартирки, перед глазами оказывается Бутырская тюрьма, знаменитая «Бутырка». Может быть, как напоминание о Гамлете: «Весь мир — тюрьма». Сочинительству это не мешало…

В книге «Быть может, за хребтом Кавказа…», вышедшей в издательстве «Наука» в 1990, — наблюдения Эйдельмана за романистом Тыняновым, его попутные и частные открытия, вызывающие радость. Книгу я получил еще при жизни Натана, на ней нет дарительной надписи, но есть мои закладки, заметки на полях и «нота бене». Перечел фрагменты — потрясающая информация для всякого филолога.

Между прочим, Филоло́г — это один из семидесяти христианских апостолов, а фило́лог — название гуманитарной профессии, которую присваивают многие, а имеют на нее право лишь единицы. Да, Эйдельман был историк, но он же был блистательный филолог и стилист. Дружба с ним — глобальное, пожизненное и нерастрачиваемое богатство. В романе «Смерть Сенеки, или Пушкинский центр» я писал о его актерской заразительности. Это было чудо. И подлинно мужская мощь. Женщины в зале просто истаивали, а мужчины заряжались.

Эйдельман прочел письма Паскевича и разгадал, — прозрел! — что они написаны Грибоедовым. По некоторым заново открытым им документам, как по камушкам, Тоник, — так его называли близкие, — перебирался в девятнадцатый век, легко соединяя его с восемнадцатым. После Юрия Тынянова писать о Грибоедове романно крайне рискованно, Эйдельман рискует и добивается внятного результата.

Он пересчитал тыняновские эпиграфы — их оказалось двадцать, а Эйдельману это важно. И мне вслед за ним.

«Я совсем не собираюсь становиться романистом, — писал Тынянов Шкловскому. — Я, как ты знаешь, против монументального стиля во всем. Я смотрю на свои романы, как на опыты научной фантазии, и только».  Но первый эпиграф — как же мне не привести — из Баратынского.

 

Взгляни на лик холодный сей,

Взгляни: в нем жизни нет;

Но как на нем былых страстей

Еще заметен след!

Так ярый ток, оледенев,

Над бездною висит,

Утратив прежний грозный рев,

Храня движенья вид.

«Знаменитые стихи „Надпись”, — пишет Эйдельман, — сочинены в 1824 или 1825 г.; о них спорят: обращены ли они „к портрету Грибоедова”? Споры эти хорошо известны Тынянову — одному из лучших знатоков русской литературы, но под эпиграфом не помещено ни названия стихотворения, ни пояснения…»

Эйдельман мог сказать и назвать книгу «Мой восемнадцатый век» или «Мой девятнадцатый век». «Быть может, за хребтом Кавказа…» читана мной многажды. Открываю в любом месте это радостное слежение за Тыняновым и что-то абсолютно свое.

29 ноября 1989-го я записал: «Смерть Натана заслонила собой эту книгу». Сегодня — больше, чем через тридцать лет — опровергаю себя: не заслонила — приблизила к глазам и сердцу. На вопрос «почему?» отвечаю: «Потому что дважды сыграл „Вазир-Мухтара”». В «Кюхле», поставленном Александром Белинским, и в «Смерти Вазир-Мухтара», срежиссированной и снятой мною вместе с Розой Сиротой. Грибоедов актерски присвоен мною, и, видимо, степень присвоения пожизненна.

 

Памяти Натана Эйдельмана

Наш календарь забыл, что значат числа, / с того непредсказуемого дня. / Натан, скажи, какого ради смысла / мы лишены высокого огня / твоих речей и нового отсчета / событиям, и людям, и делам? / Скажи, какая у тебя забота — / ты столько дней не появлялся к нам? / Опереди нелепые догадки: / за что ты так обиделся на нас? / Нам, себялюбцам, нужен отзыв краткий — / хоть слово «ждите», хоть прямой отказ… / Здесь без тебя туманный промежуток, / история ветвится, как во сне. / Натан, скажи, в какое время суток / ты отзовешься, на какой волне? / В каких библиотеках и архивах / ты занят чтеньем вечных новостей, / оставив нас без глаз твоих счастливых? / Каких коснулся тайных областей? / Что ты успел открыть перед рассветом, / услышав шелест незнакомых крыл? / Скажи, опережая нас и в этом, / что ты от всех так благородно скрыл? (В. Р.)

 

Когда Милица Васильевна Нечкина получила Сталинскую премию за книгу «Грибоедов и декабристы», а это было в 1948-м, моя мать, Е. А. Дворкина, вырезала из ташкентской газеты ее маленькую фотографию, которую хранила всю жизнь вместе с ее письмами. Академик Нечкина была для мамы не только научным руководителем, но и дорогим другом в Ташкенте в самое трудное военное время. Первое письмо Нечкиной — уже из Москвы — датировано 3 сентября 1943 года.

 

Дорогая Елизавета Абрамовна! Как Ваши дела? Как диссертация? Как поживает сын?.. Пишите обо всем подробно. Диссертацию, как мы уговорились, присылайте. Если нужна консультация по отдельным вопросам, пишите. Мне очень не хотелось бы, чтобы Вы чувствовали себя покинутой.

Мои дела — нормальны. Квартира цела, работа вся прежняя... На прошлой неделе с изумлением узнала из случайного разговора, что дело САГУ (Среднеазиатского государственного университета — В. Р.). о моем представлении (кандидатура к предстоящим выборам) в Академии Наук не получено, оно просто не поступало из Ташкента. Между тем, выборы 25 сентября. Что случилось? Какое-нибудь почтовое недоразумение или чья-нибудь канцелярская небрежность — ума не приложу. Было бы, конечно, неправильно не поинтересоваться причиной этого происшествия. Буду Вам признательна, если Вы объясните мне, в чем дело. Привет! Пишите!

М. Нечкина

 

2.02.1946

Дорогая Елизавета Абрамовна!

Получила Ваше письмо, от души благодарю Вас за него. Я вспомнила наши встречи в Ташкенте, совместную работу. Очень рада за Вас, что Вы трудитесь по специальности и на должности, соответствующей Вашей квалификации. Я долго и с трудом добивалась права преподавать в университете, мне радостно знать, что моим ученикам с этим вопросом приходится много легче. Все-таки, если отвлечься от климата и трудных условий — надо признать, что по типу своему это именно та работа, которой Вы хотели, верно, или я ошибаюсь? Спецкурс читать обязательно надо. На какую он у Вас тему?..

 

Прервав письмо, отвечаю за маму: спецкурс, который она читала и во время войны, и после победы, назывался «Декабристы»; я часто оказывался его слушателем в самом университете и на маминых выездах с лекцией, потому что отец оставался в армии, а меня одного она не бросала.

 

Вы пишете: «Мне еще многого не хватает»! но ведь все дальнейшее зависит от себя, от своей работы, так что тут важно просто наметить конкретную линию и работать. Я охотно помогу Вам в этом, только спросите, расскажите, в чем именно затруднения.

Сознаюсь, что я еще ничего не слушала о работе по общей истории университетов в России. Я разузнаю — если действительно она начата, то Институт Истории должен же узнать о ней. Обязательно напишу тогда Вам и заявлю о Вашей теме «История САГУ». Каков объем Вашего очерка?

Вас Одесса не влечет? Ведь вот где благодать относительно климата. Там, наверное, нужны работники вузов.

Книжку свою о Грибоедове Вам посылаю. Это маленькая книжка, скоро будет и большая — 45 печ. л. — надеюсь, в течение этого года.

Основная работа в Академии наук (в Институте Истории) сейчас — «История Москвы», коллективный труд. Он готовится к 800-летию со дня упоминания Москвы в летописи, — эта дата падает на будущий 1947.

От души желаю Вам всяческих успехов, здоровья, бодрости, шлю привет Воле и лучшие пожелания. Пишите подробнее о себе, — как по научной, так и по бытовой линии. Крепко жму руку, М. Нечкина

 

Передо мной последнее прижизненное издание книги «Грибоедов и декабристы», вышедшее в 1977 году и надписанное маме вместе со мной. Хочу сказать, что после войны, очевидно, в 1948-м, при первой поездке в Москву, мать взяла меня с собой, и мы были в гостях у Милицы Васильевны в 1-м Зачатьевском переулке.

Следующее письмо говорит само за себя.

 

20.11.1957

Только что получила Ваше письмо, потрясена Вашей бедой и возмущена допущенной несправедливостью. Я написала письмо Вячеславу Петровичу Елютину (министр высшего образования — В. Р.), приложила полученное от Вас заявление и направлю в Министерство сейчас же. Прилагаю для сведения копию того, что я написала Елютину. Я не знаю его лично, но думаю, что он прочтет и примет меры.

Как реагирует Ваша партийная организация? Она ведь не может остаться равнодушной к этому случаю! Важно и то, кого же именно и с какими данными ректор проводил на Ваше место и как все это объяснить? Очевидно, тут и кроется разгадка дела.

Трудно утешать в таких случаях; но очень прошу Вас, дорогая, не падать духом! Это самое важное. Крепко Вас целую. М. Нечкина

P. S. Как поживает Воля? Где он сейчас работает или учится? Счет лет его я не вспоминаю, — он мне все кажется мальчиком-подростком с живыми глазами — таким, как я его в последний раз видела. Теперь, наверное, совсем большой! Хороший у Вас сын. Благодарю Вас за Вашу прекрасную статью о САГУ, очень важно написать его историю. Я с большим интересом ее прочла. Еще раз привет!

 

Несправедливость была в том, что мать, доцента кафедры истории СССР, перевели на кафедру истории партии, то есть отстранили от истории Государства Российского и заставили заниматься историей Компартии, которая в те годы вся состояла из «Краткого курса», написанного вождем народов.  Я окончил университет, историю которого восстанавливала и писала моя мать, а ряд экзаменов сдавал лишь упомянув название «Краткого курса», когда пугливые профессоры и доценты слушали экзаменуемых недолго и всегда ставили отметку «хорошо» или «отлично». Это были разные предметы, и ученица Нечкиной так до конца и не оправилась от этого унижения.

 

АРХИВНАЯ БЫЛЬ

 

Утром звонок и женский голос:

— Меня зовут Лена.

— Елена… Назовите, пожалуйста, ваше отчество и фамилию.

— Елена Федоровна Мартынова. Начальник отдела комплектования Центрального государственного архива литературы и искусства Санкт-Петербурга. Я по поводу того, нет ли у вас новых материалов для нас?

— А какова судьба той части, которую я вам успел передать? Я помню, что передавал не только бумаги....

— Мы должны все это описать.

— О каких же новых материалах вы заботитесь, если до сих пор не описаны те, что у вас есть?

Молчание. Мне тоже стало неловко. А может быть, ее чувство неловкости возникло только в моем воображении. Какие-то бумаги и вещи я передавал и в Пушкинский Дом, и в московский музей Бахрушина, где состоялся мой вечер, и был оставлен тот свитерок, сперва коричневый, перекрашенный в черный, в котором я объездил чуть ли не всю страну и даже часть зарубежья, играя моноспектакль о Гамлете.

Елена Федоровна Мартынова делает свою работу и, видимо, получает за нее невеликую зарплату. Она ведь не виновата, что появилась в архиве спустя много лет после моего первого взноса.

Не хочу вдаваться… Но помню, что со мной было, когда я увидел в алма-атинских архивных запасниках работы Сергея Калмыкова.

В России надо жить долго. Это афоризм давно известный. Сегодня я бы сказал так: надо долго жить в России. Тогда вырастают не только твои обязательства перед ней, но и гражданские права.

 

Терпенья и мужества впрок накопив / и перед судьбою смиренья, / спускайся, верней, поднимайся в архив, / спроси номерное храненье… / Пусть горы и клены заглянут в окно / и станут с притихшей душой заодно. / Поверь ожиданью. Зачем торопить / прекрасное это мгновенье? / Ни клен, ни гора не торопятся жить. / Терпенье, терпенье, терпенье: / из нужного фонда достанут дела — / и тени устроятся возле стола. / Из папок, картонок, обложек (тесьма / распустит листки и блокноты), / с рисунка пером, чернового письма / объявится автор работы; / войдет одиночества нищего быль, / и свет пронизает архивную пыль. / Пусть горы и клены проникнут в окно, / дневник поведет их по следу. / Два времени соединятся в одно, / потворствуя чистому бреду. / Смиренный чудак и бесстрашный фантаст / доскажет и слово тебе передаст. / Архив заводи и трясись над строкой, / в тетрадке построй планетарий, / и смерть отведи задрожавшей рукой, / а сердце, в одном экземпляре, / как тихую частность и честную весть, / оставь для того, кто решился прочесть… (В. Р.)

 

Среди того, что я передал в архив литературы и искусства Ленинграда, было несколько железных коробок с частями фильмов, в которых снимался. Один из них был целиком: «Лебедев против Лебедева»…

Когда-то на встречах со зрителями я даже прокручивал что-нибудь через кинобудку. Потом понял, что подобные шалости пора прекратить, и решил отправить собственную фильмотеку в архив.

Машины у меня не было — ни своей, ни служебной — и я, передавая коробки как материальные ценности, подумал, что у большого архива есть хоть одна машина, на которой фильмотека может перекочевать со Знаменской, 19 на Шпалерную, 34.

В назначенный день и время в дверь раздался звонок. Я открыл и увидел перед собой пожилого человека, явно старше меня, который представился и сказал, что он прибыл за коробками с кинопленкой. Конечно, я стал хлопотать, чтобы помочь ему. Мы стали спускать на лифте мои коробки, и в подъезде обнаружилась тележка, на которую архивист стал укладывать мою фильмотеку, часть за частью.

«Вот как, — подумал я, — значит, машина у подъезда. Помогу ему перегрузить». Но у подъезда не было машины. Он выкатил свою тележку на тротуар, и я увидел, что он впрягся в нее и пошел вниз по Знаменской в сторону архива. Идти ему было — от улицы Жуковского до самой набережной Невы, а заезжать — либо со Шпалерной, либо с набережной. Я пожал ему руку и сказал: «Извините, пожалуйста! Я думал, Вы будете с машиной…» — «Машины у нас нет, — ответил он. — Спасибо. Всего доброго». И пошел. Я долго смотрел ему вслед и ругал себя за то, что не догадался заказать такси.

В Алма-Ате я был гостем, а здесь — хозяином, и человека, показавшегося мне стариком, было нестерпимо жалко.

Я даже имени и отчества его не спросил.

Я был виноват... Я...

 

ЕЛЕНА ГЕОРГИЕВНА, АНДРЕЙ ДМИТРИЕВИЧ,  ВИКТОР КРИВУЛИН

 

Книга Елены Георгиевны Боннэр называется «P. S. Постскриптум». Она надписала ее так: «Это уже „вчерашний день” и потому дарить трудно, но... Володе Рецептеру Елена Боннэр 23 VI 91». В книжку вложено два вырезанных листа из журнала «Огонек» с ее же статьей «Хроника текущих событий (из дома Андрея Сахарова на улице Чкалова)» с новой ее надписью «Володе Рецептеру — написано по живому — 20, 21 и 22 августа 1991 года Елена Боннэр»... На этих же страницах читается обращение «К читателям» Виталия Коротича, объясняющее, почему он ушел с поста главного редактора этого журнала. В книгу вложены и газетные вырезки из «Аргументов и фактов» и «Московских новостей» о смерти Андрея Дмитриевича Сахарова...

Дело в том, что в то время я написал пьесу «Середина свободы» по воспоминаниям Сахарова и Боннэр, получив на то письменное разрешение Елены Георгиевны как автора и наследницы своего мужа. Вот ее собственноручное разрешение: «Я, Боннэр Елена Георгиевна, являюсь единственным наследником авторского права Сахарова А. Д., не возражаю против использования В. Э. Рецептером текстов книги „А. Сахаров. Воспоминания”, а также против использования текстов моей книги „P.S. Постскриптум” и эссе „Четыре даты” для создания пьесы „Середина свободы” по мотивам этих книг. Название пьесы условное. Елена Боннэр. 11 июля 1991 года». И машинопись: «Мне кажется, что пьеса хороша. Это слово вообще-то банальное, но оно тоже хорошее. Только я несколько боюсь, что зритель будет чрезмерно нервничать от напряженности текста, верней, отношений, которые передаются им. Может, зрителя надо пожалеть? А, может, — нет? Не знаю. 11 сент. 1991 года. Елена Боннэр».

В пьесу вложена и рецензия Виктора Кривулина.

 

Все мы так или иначе ощущаем театральность происходящего в последние несколько лет, словно бы на наших глазах развертывается трагедия шекспировского масштаба — с титаническими страстями, мощными характерами и острейшими сюжетными коллизиями. Драматургия политической жизни, представшая обнаженной впервые за тысячелетнюю историю России, как-то вдруг приобрела отсутствующее прежде нравственное измерение, и на первый план выходят фигуры, подобные А. Д. Сахарову.

Личность и идеи А. Д. Сахарова — в центре документальной пьесы В. Рецептера («Середина свободы»). Актер и режиссер, чье имя сделалось известным в 60-е годы благодаря новому прочтению шекспировских образов и глубокому проникновению в нравственную проблематику романов Ф. М. Достоевского, обратился теперь к событиям современности, взяв за основу две книги: «А. Сахаров. Воспоминания» и «P. S. Постскриптум» Е. Боннэр. Две точки зрения этих двух, хотя и близких, но все-таки разных людей на одни и те же события, будучи сопоставлены в пределах единого художественного пространства, дают возможность как бы стереоскопически увидеть то, что сегодня происходит со всеми нами.

Нас учили разграничивать личное и общественное, но творческая интуиция автора пьесы заставляет ощутить некогда утраченную цельность человеческого существования, и мы становимся свидетелями неразрывного единства идей, поступков и любви Андрея Дмитриевича Сахарова. Любовь как один из источников гражданского мужества, как фактор политического действия — вот то новое, чем определяется пульс времени и что нам еще предстоит осознать. Шаг к такому осознанию — «Середина свободы».

Пьеса написана накануне августовского путча, ее кульминационные моменты и ее финал можно рассматривать как своего рода проект новой системы человеческих отношений, построенных не на насилии и принуждении, не на власти толпы, послушного и выдрессированного хора, а на концепции личности, на началах любви и свободы. Сама жизнь подтвердила верность такого взгляда. Пьеса в высшей степени сценична, как сценична сама жизнь последнего времени — почти в шекспировском смысле. Виктор Кривулин.

 

 Витю Кривулина я позвал работать в только что созданный Пушкинский театральный центр. Он сам придумал название своей должности — «автор программ», и я согласился, еще не зная, что таких должностей нигде не бывает, а позже понял, что мы вместе искали чего-то похожего на первого заместителя. Сначала, несмотря на больные ноги, он взбирался на наш третий этаж, потом я сказал, чтобы он работал дома, а когда ему стало хуже, мы формально расстались, чтобы просто дружить.

Он был необыкновенно умен и талантлив, настоящий поэт, сам предлагал свои отзывы, и это были дружеские… нет, не жесты, а поступки. 

Вот как он встретил мою первую прозу «Узлов, или Обращение к Казанове»: «Я пожирал книгу взахлеб, как читают крутые детективы… Схватываются в неравном поединке две враждебные концепции любви и власти… и в этом конфликте Узлов ведет себя как истинно трагический супергерой… Появление такого героя в нашей литературе свидетельствует о новом этапе российской государственности, о возникновении нового — оптимистического — проекта личности…»

 

Дважды я приезжал в знаменитый московский дом, чтобы прочесть оба действия пьесы. После второго Елена Георгиевна сказала: «Но ведь зрители будут просто рыдать!», а я: «Дал бы Бог!..»

Я предполагал, что пьесу можно было бы играть либо с «хором», то есть со всеми выходящими на сцену эпизодическими лицами, либо только с двумя артистами, играющими Его и Ее, но света рампы она не увидела. В папке лежит и перевод пьесы на английский язык, сделанный в том же 1991-м, без имени переводчика. Как вышло? Напрочь забыл. Может быть, посыл шел от Елены Георгиевны?.. Скажу только, что первыми, о ком я подумал как об исполнителях, были вовсе не драматические артисты, а столь же крупные по человеческому масштабу и Божьему дарованию музыканты, и тоже — муж и жена, Мстислав Ростропович и Галина Вишневская. По своей позиции они, как никто другой, подходили ролям.

Помню, что сообщил о пьесе и намерении жене Собчака Людмиле Борисовне Нарусовой, она сказала об этом Анатолию Александровичу, и ему понравилась эта идея, понравилась так, что Собчаки высвистали нас с Ириной к себе домой в новогоднюю ночь 1992-го.

Мы приехали, мимо нас пробежала девочка, на которую мы обратили внимание, но за взрослым столом ее не было.

И больше не показывалась.

Может быть, поэтому вольно или невольно, следя за телевизионными приключениями взрослой Ксении Собчак, я всегда вижу перед собой и этого новогоднего ребенка.

Когда мы посвятили в свой замысел Мстислава Леопольдовича и Галину Павловну, они отнеслись к нему с большим интересом и, конечно же, сказали, что об этом нужно подумать. Но тут же я начал понимать их беспримерную закрепощенность собственным графиком всемирно известных виолончелиста и певицы и явную сомнительность реальной возможности осуществить мою фантазию.

После этого случая я сделал предложение еще трем парам. Возникали торможения или прямые отказы со ссылками на мотивы или без них.  Назову Екатерину Васильеву, Алексея Петренко, Сергея Юрского с Наташей Теняковой. Играть самому мне не приходило в голову. Правильно не приходило. Вспоминалась услышанная от матери еще в детстве пословица: «И швец, и жнец и на дуде игрец»...

После отъезда Елены Георгиевны из России, помня ее фронтовое прошлое, я каждый год звонил ей на 9 мая, поздравляя с Победой, которую она добывала лично и не в тылу... Елена Георгиевна отвечала с теплом и не напоминала мне о пьесе, очевидно, понимая, что воплощения не последовало, иначе бы сам сказал. И вот «Середина свободы» стоит на полке рядом с другими пьесами и инсценировками, как часть моей жизни и напоминание о том, что степень свободы неизмерима…

 

КОМПАРТИЯ И ВОЛОДЯ БОРТКО

 

Все годы в Большом драматическом — а их было двадцать пять — я не имел опыта пребывания на партийных собраниях по той простейшей причине, что не был ни кандидатом, ни тем более членом Коммунистической партии. Долгое время секретарем парторганизации был Евгений Горюнов, муж Марины Адашевской, который прошел Отечественную войну и был неплохим артистом, хотя и третьего плана. Потом у него случился роман с одной из гримерш, они с Адашевской развелись, и Горюнов, которого больше некому было сдерживать, спился и сгорел в короткое время.

Руководящие товарищи заслали в БДТ другого «парторга-артиста», Анатолия Пустохина, который, правда, выпивал, но ряд лет держал себя в необходимых границах и сыграл несколько ролей, иногда попадая в пару со мной. Он, как парторг, получил даже квартиру, как теперь говорят, в шаговой близости от работы: БДТ — наб. р. Фонтанки, 65, а квартира — наб. р. Фонтанки, 39 на той же стороне. И вот тут, на новой квартире, сойдясь с пьющей дамой, он дал себе полную волю, и его постигла участь точно такая же, как Женю Горюнова.

Так что повторю, опыта пребывания ни на открытых, ни тем более на закрытых партийных собраниях у меня вовсе не было.

Но однажды, оказавшись гостем в Москве, в журнале «Юность», и обсудив поэтические перспективы в отделе поэзии, я задержался с уходом и общался с коллегами, в том числе с университетским другом Алешей Пьяновым, который был сперва ответсекретарем, а потом и заместителем главного редактора многотиражного, бешено популярного в Советском Союзе журнала. С ним я вас уже познакомил.

Не помню, какая была погода, не помню времени дня, но помню, что меня позвали на открытое партийное собрание, чтобы после него с Пьяновым и Дементьевым, уже главредом «Юности», заглянуть либо к «Бороде», в ресторан Дома актера, либо в «Прагу» на Арбатской площади.

Мои впечатления об этом собрании свежи до сего дня, так как я был буквально потрясен тем, как изменились все без исключения знакомые и близкие мне редакционные люди. Их невидимые мундиры оказались застегнуты на все крючки и пуговицы, суставы стали сгибаться и разгибаться гораздо труднее и медленнее, а глаза почти остекленели. Все они стали другими людьми.

Вернувшись в Ленинград, я рассказал об этом собрании Ирине, и она тоже до сих пор помнит, как у меня стекленели глаза и брови поднимались на лоб от ужаса в тщетной попытке передать, что произошло с хорошо знакомыми и близкими мне людьми в этих партийных формах.

Нечто похожее можно увидеть и нынче по телевизору, когда идут дебаты перед выборами уже в нынешней многопартийной системе. В центре кадра монументально замирает председатель, а пять-шесть партийцев становятся за ним с твердокаменными физиономиями.

— Господи, — думаю я, — неужели возвращается каменное время?

Особенно страшно выглядит один наследник Компартии, который вместе со всей командой в первую очередь должен бы был раскаяться в варварских действиях большевиков… Декрет «Об отделении церкви от государства» был принят 23 января 1918 года, то есть через три месяца после Октябрьской революции. Кусок был отхвачен существенный — до сих возвращено и отдано далеко не все.

Недавно мне пришла в голову сцена, в которой участвовал Владимир Бортко, известный кинорежиссер, мой товарищ, сначала киевлянин, потом петербуржец. У него я снимался в фильме «Комиссия по расследованию» в роли главного инженера атомной электростанции Зайцева.

«Зайцевых» и «Лебедевых» я в кино играл, но никогда не попадались мне герои с фамилией «Волков» или «Медведев». То есть «хищников» мне не предлагали. Таковы были зоопарковые фамилии, получаемые героями от неизобретательных сценаристов в неотступные советские времена.

Первый вопрос, который я задал Володе Бортко как члену Коммунистической партии:

— Володя, ты партийные взносы платишь?

— Плачу, — сказал он.

— Проценты от заработка? — уточнил я.

— Да, — сказал он, — как платили, так платим.

— Вова, — сказал я. — Я недавно вообразил сцену, в которой ты разговаривал со своим партийным руководителем и предложил ему все взносы и капиталы партии коммунистов отдавать русской православной церкви до полного восстановления всех храмов, отнятых «эксом» 23 января 1918 года.

Напомню читателю, что декретом СНК РСФСР от этого числа большевики отделили церковь от государства, все ее имущество объявили народным достоянием и с тех пор снесли тьму храмов и расстреляли несчетное число священников и монахов, называемых ныне «новомучениками». Бортко помнил об этом отъеме, но мое предложение о передаче всех средств церкви оценил так:

— Это мог бы предложить только сумасшедший.

— Володя, — сказал я, — я и есть сумасшедший... Ты же читал моего «Узлова»?

— Да, — сказал он, — читал.

— А сейчас ты что-нибудь снимаешь? — спросил я.

— Нет, — сказал он, — мне кино надоело. Я сейчас в театре работаю.

— Постоянно или на контракте? — спросил я.

— Я предлагаю театру, — сказал он, — поставить у них спектакль за один или два дня.

— Помню, — сказал я, — как в «Ленкоме», да?

— В «Балтийском доме», — поправил он.

— Ну, раньше это был «Ленком», — сказал я. — Там наш Гога работал. А сейчас тоже ставишь где-нибудь?

— Да, во МХАТе.

— В каком, Чехова или Горького?

— В доронинском.

— А что? — спросил я.

— «Смерть Иоанна Грозного», — сказал он.

— Если увидишь Таню, передай ей большой привет от меня. Я ведь не то шестьдесят, не то семьдесят раз сыграл с ней Чацкого в «Горе от ума», и носил на руках, когда она падала в обморок как Софья.

— Вряд ли, — сказал Вова, — она в основном дома сидит.

— Володя, а вот когда ты сказал, что я придумал сцену с вопросом сумасшедшего, ты это сказал оттого, что верный коммунист, или оттого, что неверующий в Бога?

Тут он нашелся и сказал:

— Это вопрос для чиновников.

— А от кино устал?

— Да, устал.

— Ладно, — сказал я, — давай все-таки в этой жизни еще увидимся и пригубим.

— Конечно, Володенька, — сказал он.

— Давай, давай, — повторил я. — Все-таки мы как шестеренки: зубец за зубец, друг другу помогали или мешали вертеться. Передай мой привет Наташеньке.

— Да, — сказал он, — а ты Ирочку поцелуй.

— Договорились, — сказал я, и мы расстались.

Ждет ли она меня / там, оттого и снится / грешная мать моя, / партии той частица? / Вижу померкший свет, / ужас в глазах глубокий: / выкрали партбилет / с сумочкой одинокой. / Мама, ведь это ад, / черный в кромешном мраке. / Здесь на земле кишат / новые коммуняки. / Знай, и за то молюсь, / Божией светлой силе, / чтоб за чужую гнусь / маму мою простили. / Утром молюсь и днем, / верующий, рутинный, / с жаром, слезой, огнем, / твой же, но беспартийный… (В. Р.)

 

ДЖУНА И СЛАВА ЗАЙЦЕВ

 

Джуна и Слава Зайцев жили в одном дворе на Арбате, близко к Садовому кольцу. И у той, и у другого я бывал не раз.

Джуна бралась лечить мой слух, и, приезжая в Москву, я получал сеансы ее стараний, когда она, как бы извлекая из моих ушей невидимые помехи, наматывала их на руку, как нити, и тащила наружу. Я должен был наращивать чувство освобождения, а слух мой — улучшаться. Сеансов я не считал, потому что сама Джуна всегда была интересна. Работая, она внятно размышляла о жизни или рассказывала что-то, что стоило бы записать. Но во время рассказов я был весь сосредоточен на том, чтобы помочь ей в моем лечении. Тем более что только что вышедший журнал «Юность» напечатал повесть Джуны, которую она мне дружески надписала; а на фотографии — «Владимиру с искренней любовью от Джуны 30 ½ 86».

Надо сказать, что привез меня к Джуне, представил и просил о помощи Андрей Дементьев. Он же, рассказывая о ее способностях, приводил такой случай. У Джуны лечилась одна певица, муж которой работал в КГБ. Когда он впервые появился у Джуны, она сказала: «Этот человек пришел с оружием». И этот человек признался: пистолет был при нем.

 

Слава Зайцев — уже известный в мире модельер — сделал по дружбе, безвозмездно эскизы костюмов к моим пушкинским «Диалогам» — они хранятся в моем архиве. Костюмы были сшиты, и я в них выглядел пришельцем, белые рубашки пенились кружевами в манжетах и на груди.

Однажды Слава подарил мне его собственные, именные духи, которые, разумеется, достались Ирине, и провел по своему Дому моды, представляя трудящимся у него девушкам как славного невского гостя.

И до сих пор на виду фотография, где я на фоне каких-то бревен в шикарном свитере, который Зайцев связал собственными руками. Эту фотку сделал мосфильмовский оператор и мой друг Володя Бондарев. Никто меня так никогда не снимал. Я всегда себе не нравился, а в тот раз у бревен показался себе кем-то вроде Председателя пира, «погруженного в глубокую задумчивость». Не говоря уже о прекрасных бревнах.

Кстати сказать, чудесное русское выражение «ничего себе» блистательно передает христианскую заповедь, сформулированную Ф. М. Достоевским: «Люби других как себя, и тотчас найдешь, как устроиться».

Все — другим, а себе — ничего.

О трудных временах перед смертью говорить не стану, тут старается интернет. Джуна ушла давно, Славы не стало в день верстки этих страниц. Я назвал лишь общие точки существования. Пусть светятся...

 

МАЙЯ БОРИСОВА

 

В шестидесятые и семидесятые годы имя Майи Борисовой было одним из главных поэтических имен Ленинграда. Дело не в ее начальственном положении, хотя она была председателем секции поэзии Ленинградского отделения писателей. Ахматовой уже не было в живых, с Ольгой Берггольц я знаком не был, а с Майей Борисовой мы по-человечески сблизились.  Ее голос не сливается с другими.

 

20.I.78

Володя!

Простите мне машинописный текст, вот как раз тебе выражение полной внутренне свободы и доверия: и шрифт не отвлекает меня от смысла говоримого так, как отвлекает собственный почерк.

Я хочу объяснить Вам причину моего вчерашнего диковатого поведения и одновременно — не поблагодарить даже, это очень уж просто и расхоже, а сказать Вам, чем явился для меня вчерашний вечер.

Фокус в том, что в течение минувшей недели я испытывала то, что при своем плебейском моральном, точнее — душевном здоровье привыкла считать интеллигентскими выдумками, а именно: не просто плохое состояние духа, не просто плохое настроение, но почти диагностируемое состояние депрессии, видно, накопилось, а потом — вылилось. Мне не хотелось просыпаться по утрам и жить днями, любое дурное известие (а они на такое состояние летят, как осы на мед) бросало меня в истерики явно неадекватные узнанному, в общем, худо было. А что уж не работалось, так об этом и речь.  И вспоминалось, и переживалось, как пережевывалось…

Первое отделение, Ваш «Бобок» меня убил. Я сидела и думала: «Зачем же он, Господи, меня позвал, ведь он же все знает, зачем он  т а к о е  делает,  и  т а к  делает, и что ж я тут сижу, не нанялась же я на роль того, с кого кожу сдирают, я сама обо всем этом думаю, но не так же страшно и гениально, как Достоевский, и не так же заразно и выразительно, как мне кажут это. Он — это Вы, Володя.

Второе отделение вымотало меня вконец опять же ощущением причастности главному и массой мелочно-узнаваемых деталей состояния (заявленного и показанного), вот этим, хотя бы, когда впервые готов признаться в том, что  р а з в р а т и л  их, и говорит, оттягивая секунду: «Сейчас…» Это я так говорю.

Далее пошла поведенческая механика. «Спасибо, до свидания и Вам», «До свидания», ускоренное на бегу — всем остальным — потом такси и теплый дом, где старики и их дочь и ее приятели ждали меня, но, увидев, как-то тихо охнули и сказали: «Да, ты устала, это видно». Я оплошливо и невнятно побарахталась в общем разговоре, после чего Яша Гордин сказал: «Да что же это Рецептер там выделывает? Это надо же так человека довести!»

Потом, за полночь, дом, какое-то обязательное копошение, неожиданно напролетный сон и — просыпание со смутной догадкой, нет, скорее, надеждой, что оно, просыпание, не досадливо…

А потом — день работы, той, которую я делала и вчера, и позавчера, но механически, не любя ни ее, ни себя (а работа — составление книжки, первого, собственно, «Избранного» для «Сов.пис»а). А тут вдруг — мысли, замыслы,  у д о в о л ь с т в и е…

Володя, это и есть искусство, да? Оно, дарующее катарсис, который я всю жизнь произносила с ударением на втором «а», а потом узнала из справочников, что ударение стоит на первом «а», и с тех пор произносить это слово вслух стесняюсь.

Это вот то, ради чего актер садится на сундук, п л а ч е т, и знаю, что отличие этого плача от моего не в том, что актерский — не настоящий, а в том, что — он созданный, подконтрольный, тиражируемый и оттого, наверное, еще более тяжелый душе, потому что он — п л а ч, а не что-либо иное.

Как говорила одна девочка, заключая сказки, которые очень любила рассказывать… «вот что́ доводит до того́!»

Вы пишите, пожалуйста, и не дай Бог бросать писание, но не дай Бог бросить и это — не наклеивание усов, но все же, перекутывание в чужой плащ, обмирание чужой виной и чужим сомнением, которые, вот что совсем смешно, всегда не очень уж и чужие, а скорее всего — наши…

И — от руки:

С благодарностью и нежностью, Майя

 

И тут-то я понял, что мой ответ тоже нашлепаю на машинке и оставлю на память рядом с ее письмом:

 

Дорогая Майя,

Вот мы и вступили в переписку! Получил Ваше письмо 24-го, думая, что Вам ответить, нечаянно присел за стол — поздно, после спектакля — и появились стихи про себя и про Вас, про моего друга в другом городе. Пожалуй, я предчувствовал положительный результат Вашего посещения спектакля Достоевского в музее Достоевского. Клин клином… Это я понимаю. «Я должен быть жесток, чтоб добрым быть», — как сказал тот же самый Гамлет...

Вот и Ваше письмо стало для меня «катализатором» процесса. Хоть одно стихотворение промычал… Да, ведь у меня все тоже совсем еще не зажившее… Однако не надо бы сбиваться в этом длинном городе на переписку. А то говорить разучимся. А вообще, я все понял и спасибо Вам за такой отзвук на спектакль. Все там не чужое, все там свое…

Звоните, приходите.

Любящий Вас, Володя Р.

P. S. От руки: «Стихи решил все же показать, хоть они и не вылежались. Отвечать надо сразу. Если понравятся — то Ваши».

 

Майя Борисова незадолго до спектакля переехала в новую, далекую от центра квартиру.

 

В этом городе длинном, длиннее других, / с длинной очередью в крематорий, / тот, кто вдруг переехал, оставшись в живых, / выпадает из всяких историй… / Постарается спешно наладить уют / за спиною бетонного блока, / и, пока еще здесь телефон проведут, / он в себе усомнится жестоко… /  В том и дело, что он, в неугаданный срок / захмелев на родительской тризне, /  обнаружит внезапно, как он одинок, / посредине общественной жизни. / Он один, ему остается одно — / клином клин — пустотой, одичаньем, / клином клин! — погруженье на самое дно / с бездыханным и длинным молчаньем!.. / В этом городе длинном, длиннее, чем жизнь, / с длинной очередью к автомату, / курит мальчик, а девочка, вон, оглянись, — / смотрит в зеркальце, тратит помаду… (В. Р.)

 

27 I 78

Дорогой Володя!

То Ваше — мое. Это мое — Ваше.

И от руки добавка: Ваше, даже если не понравится.

Быть понятым хоть раз, / впопад, с полоборота, / не мучаясь, не тщась собой занять кого-то… / Быть понятым. Прибечь / к словам на грани риска. / Тут неуместна речь, / уместней переписка: / посланье и ответ, / явление не воочью, / чтоб не до точки, нет, / скорей, до многоточья. / Быть понятым хоть раз: / какое это благо! / Доходчивости фраз / приличнее бумага… / Быть понятым хоть раз / легко, в одно касанье… / Вина одна у нас, / одно и наказанье. / Никто не бросит нам / спасательного круга… / Те, что могли бы — там. / Мы поняли друг друга.

Ее от руки: Прислоняюсь к Вам, Майя Борисова

P. S. Я буду в Дубултах 25-го февраля.

 

Володя, содержание шекспировской главы уникально по внешней своей значительности и значимости. Внешняя значительность — в почти детективной загадке — кто есть Шекспир? Эта загадка способна заинтересовать читателя любого интеллектуального и образовательного уровня: Шекспир «всем знаком». Но — более того! Вот Тютчев:

«Блажен, кто посетил сей мир

В его минуты роковые!

Его призвали всеблагие

Как собеседника на пир.

Он их высоких зрелищ зритель,

Он в их совет допущен был —

И заживо, как небожитель,

Из чаши их бессмертье пил!»

Вот — истинный уровень этой главы. Шекспир, призвавший на «собеседование» Анну Андреевну и тебя по отдельности, а затем соединивший вас. Ахматова, которая нашла в тебе собеседника, и сделала то, на что способен гений: толкнуть в талантливом человеке маятник часов и побудить его к мыслям и открытиям, превышающим обычную меру пусть и недюжинных способностей… И желание Анны Андреевны видеть тебя исполнителем «Поэмы без героя» в моем представлении выводится из того, что для чтения поэмы, которая вся — собеседование, выбран тот, который в собеседники годится.

Вот какие мысли думались в дурацкой моей голове. Даже если они и не будут для тебя убедительными, то не лишены же они интереса, верно?

P. S. Книжку [речь идет о книге «Прошедший сезон, или Предлагаемые обстоятельства»] прочитала. Она интересна, необычна, резко талантлива. Поздравляю, Майя.

 

Бывшие ленинградские, а ныне петербургские писатели должны были проплыть на теплоходе вместе со скандинавскими писателями из Ленинграда в Стокгольм, остров Готланд и другие столицы, кружа и, по-моему, не чокаясь, что и было самым трудным. Предполагалось участие издательств и литературных журналов. А нам с Майей Борисовой поручили вести общеписательский вечер. Плавание должно было происходить, так сказать, в направлении «дружбы народов», что подвигло нас с Борисовой быть в какой-то мере подготовленными к цирковому шпрехшталмейстерству, то бишь к оттенку самодеятельного характера. Может быть, мы справились…

Было дело: я оказался в Доме писателей на острове Готланд и день и ночь дописывал там свой первый роман «Узлов, или Обращение к Казанове». Вижу и остров, и мою каморку…

Понимаю, что нынешние подписчики «Нового мира», скорее всего, не видели и не держали в руках моего «Узлова» (СПб., Ассоциация «Новая литература», 1994; М., «Вагриус», 2005).

Вот как он начинается: «Его смерть явилась неожиданностью, загадкой и знаком неизбежных перемен, но было совершенно неясно, откуда и где его хоронить. Событие или слух о нем обнаружилось в окружении беззаконных обстоятельств, о которых у нас принято умалчивать.

— Пьяный?.. На женщине?! Господи, Твоя святая воля!.. Не может быть!..

— Может, может…

Приводились и другие, противоречивые подробности: рвота, разрыв аорты, падение в гостиничной ванной, удар головою об унитаз…»

А вот финал: «Что было дальше со мной?.. Я бросил театр и полюбил часами сидеть на скамье в старогородском парке. На этом месте снились мне и позже волшебные сны. В сущности, совсем немного нужно человеку для счастья. И на поверку он абсолютно независим от времени и социального устройства. Я стал здоров, весел и больше женщин полюбил свое воображение. И вот я стал псом, Осипом, Гюзелью, а позже — кедром, орешиной и солнцем. И отцом Леонидом, и Клавушкой, и Ольгой стал я. И потому, даже запертому в психушке, было мне вовсе не трудно общаться с профессором Димергофом, становиться все независимей и разумней и обрести желанную свободу. И было легко мне служить в безоружной охране на проходной картонного завода. И честным грузчиком в хлебном магазине завершаю я свою земную карьеру. Прощайте, добрый читатель, и позвольте мне на прощание помахать Вам открытой рукой.

Надо все-таки стесняться, господа, надо стесняться!» (В. Р.)

 

ВОЗВРАЩЕНИЕ НА ФОНТАНКУ

 

Марина Константиновна Адашевская — тот редкий человек, который сохранил себя с давних и лучших времен, понимает юмор и искренне рад нашим телефонным встречам. Мы партнерствовали в лучшем спектакле Товстоногова «Мещане», где, кроме общих сцен, были связаны еще и совместным физическим действием: вдвоем переносили с места на другое полный и якобы только что вскипевший самовар. А в спектакле «Третья стража» о Николае Баумане (В. И. Стржельчик) и С. Морозове (Е. З. Копелян) держали большую общую сцену в доме композитора и завмуза МХАТа Ильи Саца. Мой Сац был склонен время от времени опрокинуть рюмку, а его домашняя «мамка» в исполнении Адашевской следила за тем, чтобы Илья Александрович не перебрал.

— Марина, — телефонировал я ей относительно недавно, — до меня только что дошел смысл твоей фамилии.

— Какой же? — спросила она.

— Во-первых, «-шефская», то есть ты «шефствуешь». Во-вторых — шефствуешь «над адом». Театр — конечно, ад, а ад, разумеется, — театр…

Отец Марины, Константин Адашевский, работал в Александринке, а оба ее мужа — П. П. Панков и Е. А. Горюнов трудились в БДТ.

— Маша, — спросил я, — какова же судьба отснятой на похоронах Ахматовой пленки?

— Она — в Гамбурге, у вдовы Арановича. Все материалы вывезли с собой и хранят...

— Значит, все, что снимали в Троицком соборе, в Доме писателей, у могилы в Комарово, теперь в Гамбурге, да?

— Да-да...

— А ты помнишь, что именно в Гамбурге делают Луну?

— Что ты имеешь в виду?

И я прочел ей по памяти фрагмент из «Записок сумасшедшего» Гоголя, которые я дважды ставил — для концертной эстрады, а потом — для сцены: «…луна ведь обыкновенно делается в Гамбурге; и прескверно делается.  Я удивляюсь, как не обратит на это внимание Англия. Делает ее хромой бочар, и видно, что дурак, никакого понятия не имеет о луне. Он положил смоляной канат и часть деревянного масла; и оттого по всей земле вонь страшная...»

— Понимаешь, Маша, как это современно? Мир ходит в масках, запахи чуют только здоровые, больные лишаются обоняния, и это — первый признак…

— Да, да, Володенька. Это же… так плохо; у меня такие мысли, что все мы виноваты, может быть, жизнь кончается, не моя, а вся жизнь.

— Мне кажется, я на днях написал об этом. Хочешь послушать?

— Да, конечно!

Земля кончается, что ли, / как среда обитанья? / Больно пушкинской школе, / словно время прощанья. / Паводки, пал, пожары, / гибнут реки, просторы… / Ты — очевидец старый, / рано сорвавший шоры. / Чума на все наши до́мы. / Волк то воет, то лает. / Канул уклад знакомый. / Воздуха не хватает. / Господи, дай нам силы / так Тебе помолиться, / чтоб не плодить могилы, / чтоб Тебе не гневи́ться. / Да, бессильна планета. / Да, обрушено небо. / Господи, дай нам света, / кроме толики хлеба. Написано вчера.

— Да, да, вот про это все и думаю.

— Ты думаешь — мне передается — я записываю стихи.

— Воооля, да, да, да!.. Пусто… Не с кем говорить.

— «Нас мало, да и тех нет» — это Грибоедов, в письме. Когда будешь говорить с Алешей, Полиной, передай мои приветы и пожелания.

Еще до отъезда в Германию дочь Арановича Полина вышла замуж за сына Марины Алексея. В начале этого года Марине было еще хорошо, позже ей стало хуже, и Алеша хотел приехать, так как до начала спецоперации он приезжал к матери ежегодно. Но в 2022-м его не пускали в Россию как гражданина Германии. К тому времени ушел из жизни режиссер Аранович, болела его жена, и, когда я разыскал Машу по телефону племянника, который тоже нашел с трудом, я сказал ей, что волнуюсь. Маша сказала:

— Ты волнуешься… А я?.. Где я?..

— Ты — в Вырице, — сказал я, так как племянник Володя известил, что увез ее в Вырицу.

Царствие Небесное Марине Константиновне Адашевской, ее 95-летний юбилей скромно, но отметили…

 

Юра Изотов, которого директор БДТ Суханов заподозрил и обвинил в неумеренном властолюбии, был мастером своего дела. Звуковые партитуры всех спектаклей он создавал лично, переговариваясь с Товстоноговым на весь зал, а, бывало, споря с ним и часто побеждая в споре. Он же принимал музыкальные записи вместе с завмузом и композитором Розенцвейгом — тут снова были свои колоритные обсуждения.

И вот смотрите, все стоит в шкафу, все названия «от» и «до» и все — на любой скорости. Каждый шорох. Каждый дверной скрип. Каждый бой часов. Всякий выстрел. Всякий отдаленный гром. Завывание вьюги.

А главное, музыкальные произведения званых и своих композиторов. Полная фонотека могучего прошлого и неизвестного мне настоящего.

Юра бывал и замкнут, и важен, знал себе цену, но мог открыться и оказаться тем, кто есть, т. е. дипломированным человеком искусства; недаром он окончил театроведческий (а одну курсовую работу написал про меня). И недаром был не лишен литературных амбиций…

Так вот, случалось, что таинство гостиничного расселения до того счастливого времени, как я дослужился до полного одиночества в любых гостиницах, сводило меня не только с артистами, например, И. Заблудовским, но и с заведующими цехом, к примеру, Юрой Изотовым. И в данном случае требует своего описания характерный венгерский эпизод. Не то Клуж, не то Секешфехервар, а может быть, и сам Будапешт…

Точно, Будапешт, перед самым отлетом на родину…

Собирали вещи в общем с Юрой номерке, а нужно сказать, что он, как и Гога, был заядлым курильщиком.

Всю вторую половину гастролей Изотов покупал дорогие в этой стране сигареты — ну, кончились привозные, что делать?!

По причине огромной занятости Изотов целые дни проводил в работе, и свой чемодан открыл лишь сейчас, уже перед самым возвращением домой. И, представьте себе, в чемодане оказался запас сигарет, купленных за «деревянные» и привезенных именно для того, чтобы найти другое рациональное применение венгерским форинтам.

— Вот же сигареты! — сказал Изотов, не столько мне, сколько себе, сидя на корточках перед чемоданом. Сделав короткую паузу, он привстал и, доставая пачку за пачкой, стал в ярости швырять их на стол. Каждый бросок сопровождался яростным и нелестным отзывом по своему адресу:

— Вот мугак! Вот мугак! Вот мугак! — И так далее, и так далее, пока не выбросил все пачки.

— Юра, сцена, конечно, яркая, — сказал я, — но время ехать! Нам с вещами пора быть внизу…

И тут Изотов принялся хватать сигаретные пачки со стола и с еще большей страстью бросать их обратно в чемодан, приговаривая:

— Ну, музак!.. Ну, музак!.. Вот музак так музак!..

Эпизод запомнился потому, что в принадлежности к нездешнему племени недотеп я считал себя первачом, но и изотовские претензии были, конечно, не лишены оснований...

Читатель догадался, что, ругая себя, Изотов пользовался не менее самокритичным, но более популярным русским словом.

Считаю важным добавить, что заведующий радиоцехом Юрий Изотов, безусловно, был частью великой легенды БДТ, а девушки, работавшие под его началом, понимая это, составляли, как мне казалось, нечто вроде мусульманской семьи, если помнить, что правоверный мусульманин имеет право на четырех жен как минимум.

Впрочем, может быть, эта мысль была рождена моим испорченным воображением.

 

Эдуард Кочергин «Ангелова кукла. Рассказы рисовального человека», СПб., издательство Ивана Лимбаха, 2003: «Володя, благодарю тебя, огромного писателя, поэта, за отношение ко мне. Для меня все это неожиданно, — замечательный мой древний друг, дай тебе Бог всего что возможно лучшего! Твой Э. Кочергин, 20.06.03, «Бродячая собака»

Эдуард Кочергин «Крещеные крестами»: «Любимому, великому — Владимиру Рецептеру, кланяюсь своими Крестами. Здоровья тебе, береги себя. Всегда твой Э. Кочергин», 03.12.2012

Эдуард Кочергин «Житие Лидки Петроградской», СПб., «Вита Нова», 2022: «Ирине и Владимиру Рецептерам, старинным моим подельникам по театру и писательству, кланяюсь своей …Лидкою. Всех благ и здоровья! Ваш Э. Кочергин 25.08.2022, Ц [арское] С.[ело]»

 

Когда Кочергин надписывал мне «Житие Лидки Петроградской», я подарил ему свою «Булгаковиаду», где он — один из главных героев, и через несколько дней Эдик звонил мне и хвалил, в частности, за то, что я один написал об артисте Анатолии Гаричеве, самодеятельном, но очень талантливом художнике, который, кроме небольших характерных ролей, рисовал, раздаривал, а потом и продавал в Катином садике, между Александринкой и Елисеевским магазином, свои изображения и портреты Петра I, Екатерины II, Пушкина…

Кроме сердечных операций Эдику пришлось вынести еще кое-что и теперь необходимо через день делать гемодиализ. Подробности об этой процедуре я не сообщаю — больно писать и больно читать. Дотошный читатель полезет в интернет, а я пояснений избегну. Гемодиализ во всем Санкт-Петербурге с его окрестностями делают только в одном месте. Так вот, его жена Аня поменяла царскосельскую квартиру на комнату рядом с этим единственным медицинским учреждением.

Мы четверо сидели за столом, а Эдик отказывался то от одного, то от другого. Потом хвалил Ирину за то, как она обустроила нашу царскосельскую крохотную квартирку. Я уже писал где-то, как Кочергин уговаривал меня переехать из Петербурга в Царское Село и как навел на здешнюю риелторшу… Эдик грандиозно держал себя в руках, а Аня в ответ на предложение сделать костюмы для одного из спектаклей сказала: «Нет, с этим я завязала уже давно». Потому что все свои силы и время она тратит на поддержку мужа. А начинала Аня одной из его учениц: у нас все костюмы к «Горю от ума» сделаны по ее эскизам. Посовещавшись, они приняли решение рекомендовать его ученика в художники к пьесе «Без вины виноватые» Островского, к постановке которой я с Божьей помощью приступил...

 

22.09.2022

Санкт-Петербург, набережная Фонтанки, 65, БДТ им. Г. А. Товстоногова

Из святых мест поздравляем великого художника-сценографа, блистательного русского писателя Эдуарда Кочергина со славным юбилеем! Желаем долголетия, преодоления препятствий, дальнейшей созидательной работы. Нас свели на всю жизнь гении человечества — Шекспир и Пушкин, мужская дружба, верность Петербургу и России.

Накануне мы посвятили выставку театрального костюма Э. С. Кочергину, пришедшему в БДТ впервые, как автор костюмов к «Генриху Четвертому», художником и постановщиком которого был Товстоногов, а автором сценической композиции — я. Мы с тобой превращались в подельников и соседей по Царскому Селу по идее и инициативе любимого юбиляра. К моим поздравлениям, пожеланиям, объятиям славной и нерушимой четы Кочергиных, Анны и Эдуарда, присоединяются моя Ирина, коллектив Государственного Пушкинского театрального центра в Санкт-Петербурге, «Театр Пушкинская школа Владимира Рецептера» и мой новонабранный актерский курс Российского государственного института сценических искусств на Моховой. Ежедневной Божьей помощи и спасения, дорогие и любимые!

Владимир Рецептер

 

Он отвечал мне в том же духе, не упуская деталей; ответом горжусь, но приводить не стану...

 

ПАРИЖ, ПАРИЖ…

 

Алла Демидова «Бегущая строка памяти». Москва, «Эксмо-пресс», 2000.

«Володе Рецептеру Алла Демидова нежно 15 января 2000 года «Ах, Гамлет, сердце рвется пополам» — не знаю, Володя, какую половину я оставила здесь, в этой книжке».

Мы встречались довольно часто в те времена, когда был жив ее муж Володя Валуцкий и Алла жила в самом центре Москвы. Однажды, когда я болел и лежал простуженный у Толи Васильева в общаге на Поварской, Алла навестила меня с каким-то гостинцем, а я подарил ей маленькие очочки, купленные в Вене. Их давно перестали выпускать, и, когда нужно усилить диоптрию, никто из мастеров не берется. Таких маленьких круглых стеклышек не найти. А потом Алла играла в них свой очередной моноспектакль про Гамлета, как будто вместе с очками я передавал ей еще и эстафетную палочку.

А началось с того, что Анатолий Васильев зазвал меня в Париж, где я играл пушкинскую «Русалку».

Он построил дело так, что вместе с концертами его «Школы драматического искусства» должны были выступать «солисты»: Алла Демидова, Сережа Юрский и я. Я спросил: «Какой может быть Париж без моей Ирины?» Васильев решил: «Конечно, вместе с ней».

Мы прилетели 3 ноября: встречала административная Ольга. У Аллы Демидовой — пекинес, который прокусил губу ее подруге. Муж Володя пекинеса как-то игнорировал. На этот раз она почему-то везла с собой кота в чемодане, и старый таможенник спросил: «Что там?» Но Алла как-то его заколдовала.

 Когда Аллочка возила нас по городу, я говорил: «Нотр-Дам от Демидовой»… И Лувр — от нее же… И Пляс де ля Конкорд — все от нее. Вспомнили критика Раису Моисеевну Беньяш, и Алла сказала о ее книгах:

— Скучно и неталантливо.

Раиса Моисеевна была в восторге от Аллы, воспевала ее.

Мы гуляли, и Ира шалела от витрин: «Я никогда ничего подобного не видела!..» Когда я рассказывал что-то в метро о Товстоногове, Толя Васильев спросил:

— А какого роста был Товстоногов?

— Пониже вас, — сказал я.

Он кивнул и снова спросил: «Как вот эта женщина?» Рядом стояла женщина, совсем маленькая. Ее дети сидели, она стояла и стала втискиваться на мое место, очевидно, чтобы защитить детей от варварских звуков русской речи.

Мы ехали на Монмартр с остановки «Этьен Марсель».

— Владимир Эмануилович, чем я могу быть вам полезен? — спросил Васильев.

Помню, что спросил его об оценках.

— Оценки на другом канале, — сказал он. — Я вообще не позволяю им никаких оценок.

— А Товстоногов говорил, что масштаб артиста зависит от масштаба его оценки, и в этом я с ним согласен.

— Я считаю, — сказал он, — что это плохо, когда на одной линии действие и оценка.

— Рвется и то, и другое? — спросил я. — Да, это интересно.

— Общение с артистами, — сказал он, — это импровизация.

— Конечно.

— Они создают свое пространство, а потом расширяют его, захватывая все новое.

Накануне моего спектакля была прекрасная прогулка втроем: Толя, Ира и я. Толя, разумеется, вспоминал и рассказывал о своей постановке. Его «Маскарад» прошел в Париже то ли одиннадцать раз, то ли чуть больше.

Он яростно ругал французов:

— Они думают, что стихи в рифму — это политическая пропаганда!

Это французская странность, но Анатолий говорит о ней как об огорчительном факте. Впечатление шло еще от Луи Арагона. Он был поэт и к тому же коммунист. Близкая подруга моей матери, почти родственница, в послевоенное время защищала диссертацию об Арагоне. Защищала и защитила; но на французский диссертацию никто не перевел.

Потом заговорили о пушкинской «Русалке».

— Мы тоже занимались «Русалкой», — сказал Васильев, — но у нас совершенно другое.

Чувствовалось, что он обдумывает мою, т. е. пушкинскую композицию, когда три последние сцены меняются местами. Накануне мы были в театре Мнушкиной, смотрели скучный спектакль, и я Мнушкину ругал за формальное следование формальному приему.

— Тряхните стариной, — сказал я Анатолию. — Поставьте что-нибудь для широкой публики.

Тогда мы были еще на «вы».

Он сказал, что об этом же его уже просил еще кто-то. Мне казалось, что он сам загоняет себя в лабораторный угол и подсознательно возвращается к тому громкому успеху, который имели «Взрослая дочь молодого человека» и «Серсо». Я рискнул об этом сказать.

— Владимир Эмануилович, у меня были готовы два спектакля, и из одного выпало двое, а из другого — четверо. Они выпадали, эмигрировав из страны, и не предупреждали заранее, а так, за две недели. И вся работа становилась пустой и напрасной.

В это же время в Париже была открытая репетиция оперы «Пиковой дамы». Чайковский, как всегда, очаровывал. А постановщик производил такое впечатление, как будто Пушкин ударил его по слабой голове: и Германна, и зрителя он на весь спектакль усадил в психиатрическую больницу, выдавая пушкинский сюжет за воспоминания сумасшедшего. Здесь же возникал московский режиссер, который вел себя по меньшей мере странно. После первого акта он был в восторге и стал требовать восторга от меня. Потом, конечно, непрошено, стал делиться личными проблемами и требовал, чтобы его принимала дочь, к которой он по жизни не имел отношения, давно расставшись с ее матерью. «Зачем мне все это?» — думал я. Договорился этот жмых до того, что России подошла бы «оккупация». Я думал: сейчас ударить его или потом. В таких случаях лучше не откладывать. Ташкентские блатари обучали с успехом.

И я рявкнул, чтобы он, сидя в Париже, не смел обсуждать мою судьбу.

Зашла речь о Ельцине, и Ира рассказала о пушкинской медали, которую он выпустил к двухсотлетнему юбилею, назвав государственной наградой. Этот диалог дневник датирует десятым ноября 1999 года. Я попытался объяснить присутствующим, что подданным всегда трудно понять и царей, и других властителей. Разные точки обзора. «Вот это как!» — говорит у Шекспира принц Гарри, примерив корону спящего отца, и пушкинский герой как будто бы вслед за Шекспиром. Да почему «как будто бы»? Прямо вслед: «Ох, тяжела ты, шапка Мономаха!» Это — Борис Годунов, а Пушкин называет Шекспира «отцом нашим».

— Но у него руки в крови!..

— Конечно, у всех у них больше или меньше — в крови, поэтому бессмысленно и глупо искать власти. Подданные, ищущие власти, — самозванцы. Ты берешься ставить спектакль, а главного героя у тебя нет.

Я продолжал сердиться, хоть этого в себе не люблю. Чем больше мотивов приводит твой оппонент, тем больше убеждаешься в своей правоте. Ведь и принц Гарри, и Борис Годунов, и каждый из английских Ричардов — и второй, и третий — роли, то есть — другие, а не «я». А роли я должен сыграть, то бишь влезть в шкуру героя, влезть же можно только защищая свою роль, а не обвиняя. Во всяком случае, в нашем и тем более в моем пушкинском театре...

Париж все-таки сближает гастролеров... Алла Демидова позвала нас в старенькую машину и показывала город, который «стоит мессы». Это сказал Генрих французский. Кстати, не надо путать номерных Генрихов, французских и английских — не то время, не те пацаны, разной густоты кровь...

На «Русалку» Театр де Мольер собрал почти полный зал, я был третьим по счету; на ярусах сидели Ефим Эткинд, Володя Марамзин с другом Семеном Поляковым, Лев Круглый, радиожурналист Никита Сарников...

После спектакля до трех ночи не расходились из кафе рядом с театром. Моя бутылка «Синопской» имела успех. Я подарил собравшимся «Возвращение пушкинской Русалки», сделанное с Шемякиным в 1998 году, и своего «Узлова».

Вскоре Володя Марамзин прислал мне в Питер открытку:

 

Париж, 28 дек. 1999 г.

Дорогой Володя!

С Новым Годом!

Прочитал книгу (роман) сразу и с огромным удовольствием (учти, что я никого не узнал — кроме Товстоногова и Эммы).

Это очень настоящая литература, ни на что не похожая. Если есть, на что прожить, надо сесть и писать — это твое назначение.

Обнимаю, целую,

Привет жене, твой Володя

 

Подарил я книги и Оксане Бобрович. Когда я рассказывал про пушкинскую «Русалку», Оксана была рядом и переводила мой рассказ на французский. После этого спектакля четверо из сидевших в кафе удивленно сказали: «Разве вы не знаете французского?» Все были убеждены, что я знаю, потому что мы с Оксаной были в паре: я чувствовал, где она заканчивает перевод и подхватывал ее как партнера по сцене, чтобы идти дальше.

На другой день звонила Демидова:

— Володя, я взяла ваш телефон, чтобы сказать спасибо за книжку.  Я, как Володин, прочитала ее за одну ночь. Мне понравилось.

Конечно, я сказал, что рад слышать.

Когда поехали смотреть спектакль Мнушкиной, меня ошеломило предварительное кормление зрителя в театре и то, что гримерки с прозрачными стенами. Мнушкинские актеры — еще и повара, и продавцы еды, и сами моют посуду. Конечно, такого демократизма я принять не мог.

— Марионетки с заспинными кукловодами и черная сетка на лице — это хотя и профессионально, но неизобретательно, — говорил я. — Прием исчерпывается после первой сценки, но это — после японских театров. Дальше скукота, нет театрального сюжета, а сюжет пьесы примитивен и актуализирован: не то экология, не то большевизм.

Я вспомнил Толину постановку «Серсо», с активно развивающимся театральным сюжетом, и сказал ему, что мне дорога эта его работа.

Васильев снова ругал французов за то, что они не идут на его концерт, находясь в конфронтации с театром, который содержит мэрия. Это, мол, тоже влияет на посещаемость. Тогда я сказал не без осторожности, что руководитель театра Мишель чуток дурковат, и Васильев ответил:

— Само собой. Этот Мишель жаловался на то, что его хотят сместить: он перегружает работников, а скоро будет введен семичасовой рабочий день, чтобы трудоустроить на его место кого-то еще…

Но сам Театр де Мольер очень мил — с ярусом и прекрасным партером, полустаринный, полусовременный.

Перед своим концертом Демидова завесила театр черными тканями.

— А я искал, — сказал Васильев. — Что делать?.. Снял тряпки, потому что певческий звук не шел. И еще оклеил стены афишами. Это оказалось кстати и помогло: театр и певцы зазвучали...

Художник Борис Заборов дал нам ключи от своей римской квартирки, и это было еще одним подарком для нас с Ириной как открывателей. После Парижа для нас приоткрылся Рим.

 

ЭПИСТОЛЯРНЫЙ БАЛЕТ

 

Роман «Ностальгия по Японии», родившийся и вышедший в 2001-м, заканчивается частью письма от балерины и балетмейстера Ольги Евреиновой, с которой мы переписываемся множество лет. Родившись в Праге, она окончила наше Вагановское училище. Однажды мы увиделись. В новом веке и в другой жизни. Она познакомила меня со своим мужем, я ее — со своей женой. Эта встреча случилась в маленьком заведении, которое тогда называлось «Лебединым озером»… «Бывают странные сближенья»…

 

29.12.21

Дорогой Володя, милый друг,

Я не в троекратном, а по крайней мере в десятикратном долгу...

Спасибо Тебе за твои звонки, и за то, что помнишь. Мне так хотелось бы сесть напротив Тебя, или рядом, и затянуть беседу. Не пальцами по клавишам, а по-настоящему.

Очевидно, Дед Мороз, а может, и кто поважнее, решил мое желание отложить в долгий ящик.

Значит, вместо ладного, красивого письма услышишь мою болтовню.

Я печатаю пальцами по клавишам, которые почему-то в один прекрасный день стали ярко-желтыми, но одновременно слушаю как будто небесную музыку: поет замечательная певица, дирижер небольшого оркестра Orfeo: Handel, Porpora, Vivaldi, Pergolesi... арии из забытых опер начала 18-го века: high baroque. У нее глубокий, бархатный и на редкость выразительный голос (alto). В данное время, такое тревожное и совсем дикое (если подумать, если признаться) эта музыка радует особой, тихой радостью, как будто она действительно спускается с неба, но одновременно она, оказывается, внутри меня. Бархатный голос как будто гладит душу.

Как я успела Тебе сказать, осенью я ушла в очередную работу. Теперь я всегда помимо «классов» готовлю несколько составов. На этот раз — Жизель.  Так вышло, что работа с одной из пар, начиная с ноля, оказалась открытием не только для них, но и для меня.  Когда задаешь вопрос — а почему Ты оглянулся? Или говоришь — не иди туда, где она сейчас (тень той девочки-Жизели, жизнь которой оборвалась в конце 1-го акта), а иди туда, где она одно мгновение назад была, — тут открываешь занавески, за которыми оказывается столько спрятано. Ведь это именно так, когда мы слышим голос или видим тень. Тут еще и элемент времени, какой бы он ни был минимальный. И столько встает вопросов, столько можно — нет, необходимо — осознать, почувствовать, передать.  

Все это и еще многое Тебе хорошо известно и, конечно, Ты можешь это выразить. То, чем мне хотелось поделиться с Тобой — это радостью, что удалось открыть глаза молодым артистам, что помогла им понять самое важное — найти (создать?) персонаж.

Опять же, как и в жизни: мы сегодня говорим или делаем так, а завтра, может, совсем иначе, но мы остаемся НАМИ. Герои тоже не могут повторить точно ничего — ни тон голоса, ни поворот, ни мгновенный взгляд: но они должны остаться ИМИ самими.  И еще вот что: в пьесе текст: слова.  В музыке — текст: ноты.  В балете — текст: движения, «па». Но МЕЖДУ ними — загадочное пространство, которое надо найти и войти в него. Это именно то, что делает ноты — музыкой, шаги — танцем, слова — поэзией. Что дает им смысл.

Хватит. Лучше расскажу Тебe про книгу.

В 1506 году Michelangelo провел в Константинополе несколько месяцев.  В то время он был в сложных отношениях с папой Юлием ll. Неожиданное и загадочное приглашение султана Баязета  построить невиданной длины мост, который бы перекинулся через бухту Золотой Рог (султан только что забраковал проект Леонардо да Винчи) и вся поездка — не выдумка, автор книги сумел создать  картину, которая дышит воздухом  этого поразительного города;  из его тумана появляются загадочные лица, фантазия сплетается с реальностью. На самом деле, начавшаяся постройка моста, один только чертеж которого сохранился и недавно был найден, фатально пострадала. Страшное землетрясение, которое досталось городу в конце того же, 1506 года, было одним из сильнейших в его истории.

Представь себе, книга совсем небольшая, каждая глава — не более двух страниц, а «рассказ» ведется то от автора, то от одного или двух ключевых персонажей, которых, может быть, вовсе и не было.

Вообще же, сейчас — в связи с вирусом, который перевоплощается, как первая супруга Зевса Метида, — трудно путешествовать, трудно общаться; трудно жить нормально... и новостей, соответственно, тоже мало.

Но раз я уже взялась «за перо» после долгого молчания, не хочется бросать.

 Я пришпилю, коль скоро технология позволяет, пару фотографий: не портретов, а предметов, которые вокруг меня, в квартире.

Камушки с греческого пляжа, на самом севере острова Патмос, где был написан Апокалипсис, Откровение ап. Иоанна. Они мне напоминают Грецию, которую так любил Филипп и любовь к которой он передал мне; и Эгейское море, и запах тимьяна, и теплый ветер. И особую южную ностальгию, которой пропитаны фильмы Ангелопулоса: глядя на полуоблупившуюся стену старого дома, я вспоминаю его «Вечность и один день»...

Портрет «Льдинки» Савинковой, которая прямо за мной с любопытством выглядывает из-за бордовой занавески: ее запечатлел не самый первый из передвижников Ярошенко. Льдинка, конечно, тут еще не подозревает обо всем том, что ожидает семью, о том, как трагично погибнет ее дядя — Борис Савинков, не раз удачно бежавший из царских тюрем и ссылок, но дефенестрированный на Лубянке в 1925 году.  И еще меньше думает она о том, что много-много лет спустя мне этот портрет завещает тетя Таня Савинкова — такая рыжая и очень смешная. Со словами — а это Тебе, и никому другому, учти... И вот Льдинка мне улыбается немного глупой своей улыбкой, странно вывернув правую руку: а, может, Ярошенке надоело делать ей замечания?

И — последнее: я бьюсь об заклад, что Ты ни за что не отгадаешь, что это за предмет — бронзовый и весь позеленевший. Современная скульптура, может? — Нет, нет. Мне этот предмет приглянулся года два тому назад у антиквара, который (как и я — но с бо́льшими средствами) интересуется археологическими находками. Этой небольшой находке — тонкой работы бронзовому браслету — уже несколько тысяч лет: три, думают специалисты. Я не могла оторвать глаз от этой, похожей на скульптуру Матисса, красоты, и мне понадобилась вся способность «торговаться», которую, конечно, практикуешь на китайских рынках.

 Может, на сегодня хватит?

Послезавтра — канун Нового года: мое желание — чтоб вирус улетел, да поскорее, куда-нибудь подальше: например, на планету Плутон.

Но мне грешно жаловаться: я не только радуюсь работой, вкусной едой и хорошим вином. Я собираюсь отпраздновать — если обязательный «test», конечно, пройдет благополучно — наступающий год в... Риме, вечном городе, с моим шурином и его женой. Мысль о том, чтоб вернуться туда, где гуляли много раз с Филиппом, когда мы жили в Италии, меня радует... до потери сознания. Какая же я, все-таки, счастливая: верно?

Моего Филиппа нет, но он как-то внутри меня... Нет больше и Филиппа, моего двоюродного брата: того, кто нас с Тобой снова случайно «свел», будучи в Петербурге где-то на переломе тысячелетия. Царство им Небесное.

 Желаю Тебе, и, конечно, Твоей прекрасной Ирине (Eirini, Ирина — мир приносящая), в 2022-м, и еще много спустя, здоровья, спокойствия, радости.

КАК хотелось бы чокнуться, обнять друг друга!

Милый друг, на сегодня, действительно, хватит.

О.

 

30.12.21

Дорогая Ольга, подруга моей судьбы!

Кроме своих отдельных, над нами есть общий ангел-хранитель — сопровождающий, каждодневный, дорожный и домашний.

Нынешнее твое письмо замечательно еще и тем, что дает поэтическое представление о балете, подневной практике и балетной педагогике. Дай Бог тебе прочного здоровья, осторожности и благородной работы, с которой у вас взаимная тяга и любовь! Твоего Филиппа я помню и вижу иногда рядом с тобой, Царствие ему Небесное.

Что касается педагогики, она мне близка и потому, что в наступающем году я собираюсь печатать свой авторский учебник с названием «Другое я, или Как становятся артистами». Хотя, конечно, главное в уходящем году — стихи, которые поразили меня своей, может быть, и кажущейся состоятельностью, и безусловным обилием.

Стихи — живые существа / из странностей и естества… / Одни смотрели на мужчин, / другие же — на женщин, / и все несли рюкзак причин; / отец их был увенчан / когда не славой, то — родством / с высочествами — поделом, / с прозреньями — грохочет гром, / с сомненьями, свободой, / и чистою породой... / Стихи спускаются с небес; / отец был при смерти, воскрес, / чтоб вновь они явились, / чтоб вновь сдались на милость / отцу, чтоб им повелевать / опять, и снова, и опять, / и представлять семейство / фамильное, и колдовать, / казня времен злодейство. / Стихи — явление добра, / и все — на кончике пера, / они навек живые, / они всегда впервые…

Ольга, Оля, Олечка! Храни тебя Господь и дай Бог еще увидимся на земле, если продолжается такая переписка.

P. S. Фотографии в цвете смогу разглядеть лишь после окончания больших каникул, т. к. в технологиях я не силен….

Твой В. Р.

 

9.01.22

Дорогой Володя,

Рождество уже прошло; теперь — Святки.

Прости, что не ответила сразу: не было практической, физической возможности. Ты спросишь — почему? А потому, что я целую неделю была... в Риме. В Риме, этом поразительном, прекрасном городе, где римские развалины зданий из красного кирпича и мраморные колонны сожительствуют с пиниями и кипарисами. И все это — тут, ты ходишь по тем же улицам, мощеным булыжником и не мощеным, где прошло столько людей за века и века, от Юлия и Августа и до Michelangelo и кардинала Borgia... Базилики 5-го, 6-го веков с изумительными мозаиками... И тут же рядом дворцы и церкви барокко, богатого 17-го века, одна причудливее другой, где хранятся шедевры живописи.  И над всем этим — небо Рима, голубое и прекрасное.

Нигде нет такого количества холстов Caravaggio, как в Риме. И вот ходишь от одной церкви до другой, чтоб их увидеть живьем, поражаясь их силой.

Всю неделю, но еще и сегодня мне снились удивительные сны, некоторые страшные (это, думаю, от Caravaggio), другие — полные спокойствия и тихой красоты. Мне ужасно жаль, что в памяти остались только отдельные — но глубокие — впечатления, моментальные зарисовки; так хотелось вернуться в сон: не столько, чтобы смотреть кинопленку, а чтобы перелистывать страницы, где картины как будто оживают.

Рим — действительно вечный город, Roma città eterna...

В день Рождества была на Литургии в небольшой церкви св. Стефана (santo Stefano al cacco). Сacco — искажение слова macaco — рода обезьяны. Оттого, что когда-то в 15-16 веке там нашли при первых раскопках статую египетского бога, который, казалось, походил на обезьяну. (Культ Изиды был удивительно распространен в римской империи.) От макаки, а может, от другой скульптуры, осталась только огромная мраморная ступня, которая стоит на каменной тумбе на углу улицы.

Вот Тебе и маленькая зарисовка Рима. Я оттуда привезла, кажется, светлую погоду.

Хватит болтовни. Вот («пришпилились» в конце Твоего письма, кажется) несколько фотографий: Греция, Рим, и я в зале — репетирую.

Стихи — всегда впервые,

Твои стихи — живые...

Я Тебя мысленно обнимаю, как тогда, на Кампе в Праге; все оттого, что Ты оглянулся на Фонтанке. Давно-давно и... как будто вчера.

О.

 

31.01.22

Дорогая Ольга!

Пожалуйста, сообщи, хоть совсем кратко, где ты была во время беспорядков в Брюсселе. Надеюсь, в другом месте.

Прости меня за обширную паузу.

Храни тебя Господь!

Твой В. Р.

 

31.01.22 

Дорогой друг,

Глядя на беспорядки по телевидению, часто получаешь впечатление куда хуже, куда страшнее того, что происходит на самом деле: брюссельские беспорядки — не исключение. Как (почти) всегда, заводилы и провокаторы — почти профессиональные индивиды, и благодаря их активному участию самая мирная демонстрация быстро и устрашающе «легко» превращается в опасное, преступное безобразие.

Пожалуйста, не волнуйся, Володя. Я в порядке, и... в Осло, в Норвегии: работаю не покладая ног и рук, заканчиваю третью неделю.

Осло почти на той же широте, что Питер; но влияние Гольфстрима все-таки чувствуется (равно как, конечно, и опасная перемена климата.) Некоторые дни просто какие-то мартовские: знаешь, когда снег еще лежит, но дни удлиняются, и солнце как будто буквально улыбается... весна еще не пришла, но уже чувствуется ее приближение.

Сейчас я вернулась из театра уставшая и голодная. Согрела ужин: рыбу, овощи, рис; налила хорошего сухого белого вина и чокаюсь с Тобой мысленно.

О.

 

14.02.2023

Милый друг Володя!

Сегодня четырнадцатое февраля: День святого Валентина и Твой День рождения. Утро сегодня на редкость ясное, солнечное: ощущение, что наступает весна. Когда бывает такой светлый день — кажется, что все ужасы и катастрофы, которые, как какой-то страшный фильм, происходят вокруг нас постоянно и повсюду, должны исчезнуть, раствориться в солнечных лучах и улететь куда-то в четвертое измерение...

Подумай на одну минуту, Володя, как это было бы замечательно!

Ты знаешь, равно как и я знаю, что желание это неисполнимо. Оттого я просто постараюсь описать картину данного мгновения.

Утро. Центр Лондона.

Во-первых — музыка: Schubert (Klavierstücke n.2)

Большое, во всю стену гостиной, окно на улицу. Через дорогу с самого утра — шум постройки: идет ремонт большого здания, министерства или чего-то другого. Рабочие — румыны, поляки, украинцы и англичане с их разношерстыми иногда непонятными, наречиями кричат что-то друг другу, бренчат и звенят, и стучат... Я просыпаюсь значительно раньше их криков и готовлю класс на сегодня. Так — каждое утро: вот уже три месяца, как я в Лондоне, работаю в королевском балете в Ковент-Гарден, здание которого, как и одноименный рынок — тут, прямо за углом. Репетирую, готовлю несколько составов Спящей Красавицы. Сегодня, кстати, опять дебют... Опять волнение... Это совершенно неизбежно.

А сейчас — так:

Музыка... Шум и крики... Солнечные лучи сквозь пыльное, огромное окно...

И смутное воспоминание о том, что снилось прошлой ночью. Филипп. (Он неизменно снится в годовщину его смерти и в День его рождения. В данном случае — второе.) Филиппин и Твой Дни рождения — один за другим. Оба — водолеи!

Ты знаешь, конечно, что те, кто ушли из нашего мира навсегда, остаются молодыми; точнее, их возраст становится каким-то неопределенным, и мы сами в этой «другой реальности» принимаем тот же неопределенно-молодой образ.

В общем, что-то в этом духе...

Мне все больше и больше вспоминаются картины и даже целые сцены прошлого. Вдруг всплывают детали, которые я, оказывается, забыла или отложила в дальний ящик памяти. Часто эти детали бывают даже не связанными, или, может, их связь не прямолинейная. Цепочка памяти, оказывается, более замысловата, чем мы думаем. Во сне и даже наяву.

 Когда я была на выставке замечательного Сезанна на прошлой неделе (хотелось окунуться в мир его волшебных яблок и персиков навсегда, не уходить никуда) в памяти всплыла картина, когда я впервые оказалась в зале с несколькими полотнами Сезанна одновременно. Тогда я, пожалуй, еще не понимала до конца, насколько он «неизбежен»: одновременно — и сумма старых мастеров — Tициана, Пуссэна, Делакруа — и источник для тех, кто без Сезанна не появился бы на свет: Maнэ, Пикассо, Матисс...

Я как сейчас вижу этот момент: мое первое пребывание в Париже.  Я помню своеобразный запах города, смесь запаха черных сигарет «Gauloises», свежевыпеченного хлеба (тогда еще каждая булочная пекла свой хлеб очень рано утром, до рассвета) и угля, которым топили домà. Этого запаха, да и вообще этого Парижа больше нет. И все же — какой он живой и шумный в моей памяти!..

...Я прервалась — пора было оторваться от запаха и шума Парижа и поспешить в театр. Кончаю письмо уже под вечер, когда снова собираюсь в театр — мои дебютанты готовы. Публика ждет безупречного исполнения.

Милый друг, я Тебя поздравляю. Давай не будем считать годы, а лучше вспомним все хорошее, интересное, счастливое.

Поздравляю Тебя и Ирину, которой от меня, пожалуйста, поклон.

Я не так давно перечитала Твои стихи, мне посвященные. Спасибо.

Мне очень хотелось бы бросить Тебе тот же взгляд — из нашей, тогда веселой стайки через Фонтанку.

Обнимаю Тебя с нежностью,

О.

 

15.02.2023

Оля, дорогая!

Ты — была, есть и навсегда останешься чудом.

Этого мира, этих двух веков, наших с тобой, или хоть моей судьбы. Поскольку ты перечитала стихи, очевидно, последние по времени, немедленно посылаю тебе их уточненную версию.

Здравствуй, радость, здравствуй, Оля! / Вновь меж нами плюс парсек, / жизнь, как воля и неволя, / да оглядочка навек. / Друг мой, танец одинокий, / вновь разлуку потревожь. / Учит там твои уроки / пляшущая молодежь. / Вот и я гляжу, как зритель, / снизу вверх, не сверху вниз, / да пишу самоучитель / для актеров и актрис. / Стали мы учителями / после собственных затей: / ты — балет по всей программе, / я — профессор кислых щей. / Но тебя, как прежде, слышу, / опуская много вех. / Ты во всем смелей и выше, / лучше новых, ярче всех…

Сегодня исповедался и причастился, Сретение Господне.

Поклон тебе от Ирины, не обратный, а встречный.

Вместе с тобой волнуюсь за твоих дебютантов. Дай им Бог удачи и радости, дай Бог прекрасных продолжений!

Твоя эпистолярная проза празднична.

Бог даст и на вулканической земле случайно или неслучайно встретятся и не пройдут друг мимо друга твои и мои ученики. Хорошо бы и им оглянуться и помахать друг другу усталой рукой. До встречи. До речи.

Твой В. Р.   

 

ВЕНИАМИН АЛЕКСАНДРОВИЧ КАВЕРИН

 

Книга Каверина «Два капитана» была моей любимой, если не с детского, то с самого юношеского возраста. Любимой по-настоящему. Я читал и перечитывал ее не однажды. В старших классах школы, в ташкентском дворце пионеров я был драмкружковцем, а драмкружком руководил директор Ташкентского театра имени Горького, Василий Константинович Козлов, ученик великого Певцова. Он-то и взял в репертуар драмкружка инсценировку моего любимого романа. Но играть мне поручил не капитана Саню Григорьева, а самую «отрицательную» и ненавистную роль — Ромашова.

Он же, Козлов, перед каким-то ответственным спектаклем, нагнувшись ко мне, сказал:

— Ну, Володя, рваните!

Я запомнил это и время от времени пользуюсь предложением-приказом «Рваните!», чтобы воодушевить кого-либо из моих учеников или всех вместе.

Так вот. С автором «Двух капитанов» мы не только увиделись, но и вступили в переписку.

Первое письмо Вениамина Александровича было от 14.06.1969 и написано зелеными чернилами. Оно напоминает напрочь забытую сегодня историю, когда у него возникло желание ввести меня не то в редакторскую группу, не то в какую-то другую в одном из ленфильмовских объединений. Здесь же Вениамин Александрович благодарит меня за то, что я рекомендовал его «Летающего мальчика» в какой-то ленинградский кукольный театр. Каверину запомнилась наша единственная встреча (он увидел то ли «Мещан» в театре, то ли «Гамлета» в концертном зале и пошутил: «Вы приобрели зрителя, которому будет несомненно присуждено звание Вашего „заслуженного зрителя”»).

Второе письмо, от 07.12.1977 — после того, как я послал ему «Письма от Гамлета», книжку, изданную в Ташкенте в 1977-м молодежным издательством «Еш гвардия», в переводе на русский — «Молодая гвардия». Замечу, что на этот раз чернила были фиолетовые, а разбор — совершенно правильный и правдивый. «Все, что связано с Шекспиром, не только превосходно написано, но полно остроумных догадок. Важно, что это — какие-то сердечные догадки, продиктованные сильной, трогательной любовью. М. б., Вы правы, это еще репетиция книги. Середина — то, что связано с необходимостью расчета на молодого читателя, — проваливается. А потом снова начинаются свежие, спелые мысли». Затем Вениамин Александрович спрашивал, какие из его книг я хотел бы получить. А подпись была: «Всегда Ваш, В. Каверин».

Дальше — больше. В первом фильме по роману «Два капитана» роль Кати играла красавица, балерина Кировского театра Ольга Заботкина.  И жизнь развернулась так, что мы познакомились с ней и подружились. Было время, когда мы оба были в разводе и, кажется, вот-вот между нами мог возникнуть не литературный, а настоящий роман, но это не случилось.

Позже состоялся эпизод, когда мы с Ириной были уже женаты, а Ольга выходила замуж за Александра Иванова, пародиста и телеведущего передачи «Вокруг смеха»: мы приехали в Отдел записей актов гражданского состояния на Петроградской стороне и, когда я повел Ольгу, а Ирина — Сашу, другие брачующиеся и их гости зашептались: «Заботкина выходит за Рецептера»... Ну что тут скажешь?..

А 30 июня 1991, в нашем с Ириной венчании принял участие Владимир Венгеров — тот самый, который снимал первую экранизацию «Двух капитанов» на Ленфильме и в героини выбрал не кого-то другого, а нашу Олечку Заботкину.

Чего я хотел безусловно и очень сильно, так это получить с автографом «Двух капитанов». И это сбылось. Остается только найти эту книгу, надежно спрятавшую себя в одной из сорока четырех коробок, хранящихся в пустующей квартире Элика Азизова.

И вот еще. Вениамин Александрович был женат на родной сестре Юрия Николаевича Тынянова, а я, если помните, успел сыграть в двух телеспектаклях по романам Тынянова «Кюхля» и «Смерть Вазир-Мухтара». Оба раза — Грибоедова. Когда тридцатилетний запрет с телеспектакля был снят после мощного запроса, подписанного многими советскими знаменитостями, на первом просмотре «Смерти Вазир-Мухтара» рядом с другими писательскими «великанами» сидел не только Виктор Борисович Шкловский, но и Каверин с супругой... Все они были взволнованы и меня даже приобнимали.

 

 В ИНСТИТУТЕ ИМ. Н. Н. ПЕТРОВА

 

Имя автора настоящего повествования, названного романом из верности жанру, вы помните. А отчество его — Эмануилович. Правильно отчество пишется с двумя «м», но еще первая ташкентская паспортистка потеряла одно из них, а ее стали слушаться коллеги.

Сколько на мой век пришлось паспортисток — не помню, но предпоследний паспорт украли в одной из больниц, и я уже сам следил за тем, чтобы в последнем восстановленном паспорте «м» сохранилось в одиночестве. Таким образом: В. Э. Р.

А если убрать точки — ВЭР.

Рано потерянный друг Слава Благов присвоил мне «кликуху» «ВЭЛ», что в переводе с уличного английского — «хорошо».

 

...Оставив меня, Ира стала звонить в институт, и мой лечащий врач, тоже Петров, сказал, что у меня поднялась температура и нужно делать «исследование». Так он назвал вторую, ночную операцию, когда им стало ясно, что после первой обнаружен некроз.

Тогда-то, из реанимации, они перевезли меня в ту же операционную и поднесли две бумаги, прочесть которые я не мог, а подписать стал обязан. Я подписал. Вся ли команда была здесь или только часть ее, я уже разглядеть не мог.

К ночи в институт вернулся завкафедрой абдоминальной онкологии Карачун, оперировал он же, ассистировал снова Петров.

Около двенадцати ночи Ира дозвонилась до Петрова; он сказал, что она может приехать к одиннадцати и ее пустят в реанимацию ко мне.

— А пустят? — переспросила она.

— Да, да, пустят.

До нее дошло, что в реанимацию пускают тогда, когда Карачун уже не имя хирурга, а близкий конец.

Оказавшись у койки, она увидела, что ВЭР кончается и ее охватил страх — таким она меня никогда не видела и была к этому не готова.

На ночь ее погнали, а дотянув до утра и увидев ее снова в реанимации, я спросил Ирину, не подписывала ли она чего-нибудь, т. е. каких-нибудь бумаг. До меня доходило, что мои, а может быть, и ее подписи снимали с хирургов ответственность за мою жизнь или ее остаток. Речь шла о нашем общем согласии на окончательный риск. И если первую операцию делали своим щадящим способом — через несколько отверстий, то вторая, ночная,  была полостной, и живот разрезали вдоль и поперек, хотя мы оба этого еще не видели.

Ирка держалась достойно, уже отчетливо понимая, что этот голяк под простыней завис на самом краешке…

Дожив до палаты — уже не голый и с мобильником, — я был все еще крайне плох, но степени «плохизма» снова не сознавал. Во мне теплилось, во-первых, ни на чем не основанное доверие к этим ребятам и, наверное, звериное знание, что дело обязано окончиться добром.

Молился ли я?.. Как только приходила эта мысль.

Пытался вспомнить и восстановить тексты главных молитв…

Через день снова резко подскочила температура и оказалось, что это — больничная пневмония, которой все они боятся, потому что придется отвечать.

Ира каким-то путем прояснила для себя, а позже сказала и мне, что пневмония возникла не от простуды, а от недостаточной стерильности.

Я, так же как ВЭР, смотрел на возникающую ситуацию уже со стороны. Больничную пневмонию не достать никакими антибиотиками, и еще через день (или два) меня повезли вниз, к какому-то спецу по проколам: правое легкое было переполнено жидкостью.

Этот малый делал прокол сзади большим шприцом с толстой иглой и намеренно неожиданно.

Ирку оставили в коридоре, она услышала мой крик и заревела, то есть заплакала. Не вместе же. И не у меня на глазах. Оказалось, что в этом шприце было большое количество какого-то дорогого лекарства, и каждый день повторяли вливания, не экономя, а стараясь вытащить во что бы то ни стало.

Во время ее рассказа я подумал, но не сказал, что все, что она запомнила, было репетицией смерти, и только Господь Бог вытащил меня для продолжения дела…

То есть дело — богоугодное.

 

ДОЧКА БЛОКА И ОН САМ

 

Я всегда поздравлял Александру Павловну Люш с праздниками.

Можете мне поверить, она была родной дочерью Блока и работала в БДТ. Высокая, интеллигентная, несколько аскетичная, всегда она держалась с достоинством и позволяла себе независимые суждения об искусстве театра.

28 ноября 2009 она звонила мне, напоминая, что сегодня день рождения Блока, и предлагая выпить за него.

— Конечно, Александра Павловна, — сказал я, — хотя лекарства у меня запретительные…

— А хочется, — бодро сказала она.

— Еще как! — поддержал я.

— Но ведь у нас все впереди, — сказала дочка Блока.

— Без всякого сомнения!.. — сказал я. — Вот сейчас как самочувствие?

— Жива, — ответила она.

— И я тоже!.. И это — настоящий повод для хвастовства и тоста!

— Ну, вы еще молодой…

— Александра Павловна, я слышал, что, если оформить доверенность о родстве, можно прочесть об Александре Александровиче гораздо больше, чем мы знаем сегодня. Вас же долго не признавали дочерью… Может быть, Вам оформить такую доверенность?..

— Да зачем? — сказала она. — Все известно. Все есть в интернете. Кому надо — знают… А я об этом не сомневаюсь…

— Если говорить напрямки, я пошел бы как ваш порученец. Узнал бы и про вас, и про Монахова, и про доктора Сакович… Вы — дочка… А я вам… Родня по дружбе...

— Владимир Эмануилович, кто хочет не допустить — не допустит.

— Понимаю, — сказал я и, обрывая тему, вернулся к дню рождения: — Конечно, мы выпьем, а я, может быть, переберу. Я Александра Александровича люблю очень.

— Владимир Эмануилович, я — тоже, но перебирать мне нельзя…

— Ни за что! — сказал я. — Огромное спасибо за звонок!

Той ночью меня охватила буйная жажда старых и новых книг, архивных дел, исторических проникновений, сопоставления фактов и судеб. Она была знакома мне давно, но посещала нынче не так часто, как прежде.

Я старался уснуть, исполненный благодарности Господу, давшему мне такой наполненный отрезок земной жизни и множество встреч с теми, кто знал и видел то и тех, чего и кого не знал и не видел я...

Через много лет, в феврале 2023, я написал о Блоке так:

 

Блокове́денье — Блока виде́нье, / он является к тем, кто прозрел / и услышал, что стихотворенье — / высший род человеческих дел. / Блок повлекся за Пушкиным. Блока / увлекала живая строка. / Блок и есть недреманное око / для России в другие века. / Кто за Блоком?.. Не знаю, ей-Богу. / Никого называть не решусь. / Блок — поэт, осветивший дорогу, / ту, которую выбрала Русь.

 

Смерть Александры Павловны Люш пришлась на время, когда ширились слухи об уходе из БДТ Темура Чхеидзе, и заполнять брезжущую вакансию рванули жаждущие кандидаты. Было любопытно, кто на это решится и кого на это решат...

О болезни и уходе Александры Павловны сообщила мне Аня Каминская, внучка Ахматовой, и сказала, что проводы — на Серафимовском кладбище.

Вел отпевание отец Анатолий, у гроба собрались ее сын Андрей с тремя своими сыновьями, то есть внуками Александры Павловны. Там Аня Каминская шепнула мне:

— Александра Павловна сказала мне, что вы — настоящий друг.

— Господи, чем же я заслужил? Я же ничего для нее не сделал, она от всего отказывалась…

— Я пересказала ей разговор с вами. Вы спросили: «Можно ли заехать в Госпиталь ветеранов?» Я сказала: «Не надо», потому что она не хотела, чтобы видели, как она сейчас выглядит. Тогда вы сказали: «Не нужно ли чего? В Госпитале работает мой знакомый, редчайший доктор…» И вот на это она сказала про вас: «Видишь, это — настоящий друг».

— Спасибо, Аня! — сказал я. — Я ее любил и люблю.

Мой отец после смерти часто возвращается из небытия и повторяет сказанное мне при жизни:

— Ты не понима-а-ешь...

И действительно, не понимал. Не мог понять. Дошло позже. В тогдашнем непонимании тоже виновен…

Отец Анатолий в надгробной речи сказал, что Александра Павловна прожила трудные времена: войну, блокаду, была, как многие, атеисткой, но «душа по природе христианка», и она пришла к вере: исповедовалась и причащалась у него в Серафимовском храме.

На проводы я принес большие чайные розы четным числом и свечи из Святогорского монастыря.

И тут сын Александры Павловны Андрей предложил подойти к могиле доктора БДТ — Марии Сергеевны Сакович. Мы, конечно, подошли.

Большой участок ветеранов сцены был весь не ухожен. Связи давно оборвались. Может быть, они пошептались там о своих тайнах?..

Прощай, БДТ…

Рядом с могилой Марии Сергеевны обнаружила себя могила артиста Дмитрия Дудникова, который успел сыграть Гамлета в театре Сергея Радлова. На могиле лежал камень с изображением МХАТовской чайки. К этой могиле никто не подходил сокрушительно долго…

Держу в руках письмо видевшей Блока и приступившей с ним вместе к работе над «Розой и крестом» в БДТ Нины Флориановны Лежен:

 

29-го июля 1984 г.

Честное слово, дорогой Владимир Эмануилович, в моем бедном лексиконе не хватает таких слов, которыми мне хотелось бы отблагодарить за Ваше внимание ко мне. Так как моя память в последнее время подвергается воздействию «склерозных» бляшек, я никак не могла отгадать, откуда Вы могли узнать о печальной дате моего 83-летия (кошмар какой!) и выразить мне по этому случаю свое соболезнование, т. е. поздравление. <…> В последнее время у меня создалось впечатление, что после 100-летия А. А. Блока у него нашлось такое количество якобы близко знавших его биографов, что сквозь поток этих произведений совершенно невозможно выплыть!..

Да, конечно, кроме написанных воспоминаний Нина Флориановна сама рассказала мне о трех репетициях «Розы и креста», проведенных Блоком в Большом драматическом. Она участвовала во всех трех и сама пережила последовавший от начальства запрет постановки. Все это продолжает замалчиваться.

Писательским организациям, — продолжала Нина Флориановна, — не хочется признаваться в том, что Блок в 1919 — 1920-м годах подвергался полной дискриминации… если бы не самое горячее участие А. М. Горького и М. Ф. Андреевой, а также любовь всего коллектива Б. Д. Т., которые буквально спасали его как морально, так и материально... Я прекрасно помню, что только в 1921 году его стали приглашать на различные съезды, тогда как в 1919 и 1920 году он сиднем сидел у себя на Пряжке или главным образом проводил все дни в помещении Большого зала Консерватории, где тогда мы (Большой драматический театр) помещались до сентября 1920 года. А после переезда на Фонтанку, 65 он, несмотря на очень увеличившееся расстояние от своего дома, продолжал ежедневно приходить в театр, почти до Кронштадтского восстания (февраль 1921 года), после которого его самочувствие стало резко ухудшаться.

Ну а теперь поговорим о том, что Вам хочется узнать от меня, т. е. единственной еще живущей свидетельницы и участницы первых лет создания и жизни БДТ. Не хочу повторять очень честной и правдивой книжки покойного Геннадия Михайловича Мичурина. А как мне хотелось бы послушать законченного «Петра Великого»! Вы нам читали его еще в незаконченном виде, у меня об этом громадном человеке сложилось свое представление, возможно, неправильное, под влиянием Мережковского, «Царевича Алексея» и трактовки Александра Николаевича Бенуа, и А. А. Блока, принимавшего большое участие в этой постановке. Я там играла Ефросинью, конечно, ничего не имевшей общего с русской А. Н. Толстого в исполнении Ирины Зарубиной. А кто из них прав — сие неизвестно, к сожалению, даже историю можно поворачивать и так, и эдак, и никто, кроме самих действующих лиц, не будет знать правды.

 

Медицинские и сопутствующие аспекты открылись относительно недавно вместе с секретными архивами. Когда некоторым из коллег участников событий стало уже не до них.

Воспроизведу здесь хронику событий, заново выстроив переписку Горького с Луначарским и отрывки блоковского дневника.

 

3 мая 1921 года

А. Пешков (Горький) — А. Луначарскому

Дорогой Анатолий Васильевич! У Александра Александровича Блока — цинга, кроме того, последнее время он находится в таком повышенном нервозном состоянии, что врачи и близкие его боятся возникновения серьезной психической болезни. Поэтому не можете ли вы похлопотать для Блока — в спешном порядке — выезд в Финляндию, где я бы мог помочь ему устроиться в одной из лучших санаторий? Сделайте все, возможное для Вас, очень прошу! Жму руку. А. Пешков.

 

Блок. Из дневника: 11 мая 1921 года

5 мая Н. А. Нолле пошла в Художественный театр, рассказала Немировичу и Станиславскому о моей болезни и потребовала денег за «Розу и Крест». Каменный Немирович дал только 300 тысяч. Постановку поставили опять в зависимость от приезда заграничной группы и т. д. Стали думать, кому продать. Остановились на Незлобине, к театру которого близок П. С. Коган. Управляющий делами Браиловский вычислил, что... если приравнять меня к Шекспиру и дать четверной оклад лучшего режиссера РСФСР, нельзя мне получить больше 1 1/2 миллиона. Станиславский звонил мне каждый вечер, предлагая устроить мой вечер у него для избранной публики в мою пользу, платную генеральную репетицию оперной студии с ним, продажу Луначарскому каких-нибудь стихов для Государственного издательства миллиона за 1 1/2 (предложение самого Луначарского). От всего этого я, слава Богу, сумел отказаться.

Узнав о цене Браиловского, Станиславский позвонил Шлуглейту (театр Корша), который наговорил ему, по его словам, что я — Пушкин, что он не остановится перед 2-3 миллионами... и на слова Н. А. Нолле, что меня устроят 5 миллионов, сказал, минуту подумав, что он готов на это, а на следующий день привез мне 1 миллион и договор, который мы и подписали. Все это бесконечно утомляло меня, но, будем надеяться, сильно поможет в течение лета, когда надо вылечиться.

 

Блок. Из дневника: 25 мая 1921 года

«Службы» стали почти невыносимы… В театре — арест «Петьки или Леньки», путаная болтовня с Лаврентьевым, юбилейное кабарэ 14 февраля (спирт, «Сон Блока» — Голубинский), генеральная «Слуги двух господ», «автономия». Дом искусств «закрывали» и опять открыли…

У Добужинского я смотрел эскизы к «Розе и Кресту», некоторые очень хороши, все — немного деревянно. Я не только не был на представлении «Двенадцатой ночи», но и на улицу не выхожу и не хочу выходить.

 

Медицинское заключение:

«Мы, нижеподписавшиеся, освидетельствовав 18/VI 1921 состояние здоровья Александра Александровича Блока, находим, что он страдает хронической болезнью сердца с обострением эндокардита и субъективным ощущением стенокардического порядка (Subocarditis chron. Exacerbata). Со стороны нервной системы имеются явления неврастении, резко выраженной.

А. А. Блок нуждается в продолжительном лечении, причем в ближайшем будущем необходимо помещение в одну из хорошо оборудованных, со специальной методой для лечения сердечных больных, санаторий.

Профессор В<оенно->м<едицинской> академии П. Троицкий.

Завед<ующий> нервным отделением мужской Обуховской больницы д<окто>р мед<ицины> Э. Гизе.

Д<окто>р мед<ицины> Пекелис».

 

11 июля 1921 года

А. В. Луначарский — В. И. Ленину

Поэт Александр Блок, в течение всех этих четырех лет державшийся вполне лояльно по отношению к советской власти и написавший ряд сочинений, учтенных за границей как явно симпатизирующих Октябрьской революции, в настоящее время тяжко заболел нервным расстройством. По мнению врачей и друзей, единственной возможностью поправить его является временный отпуск в Финляндию. Я лично и т. Горький об этом ходатайствуем. Бумаги находятся в Особ[ом] отделе, просим ЦК повлиять на т. Менжинского в благоприятном для Блока смысле. Народный Комиссар Просвещения А. Луначарский.

 

11 июля 1921 года

В. Р. Менжинский — В. И. Ленину

Уважаемый товарищ! За Бальмонта ручался не только Луначарский, но и Бухарин. Блок натура поэтическая; произведет на него дурное впечатление какая-нибудь история, и он совершенно естественно будет писать стихи против нас. По-моему, выпускать его не стоит, а устроить Блоку хорошие условия где-нибудь в санатории. С ком. пр. В. Менжинский.

 

12 июля 1921 года. Заседание Политбюро ЦК РКП(б): «Ходатайство Горького и Луначарского отклонить».

 

16 июля 1921 года

А. Луначарский — в ЦК РКП(б)

…Кто такой Сологуб? Старый писатель… везущий с собой за границу злобную сатиру под названием «Китайская Республика равных»… Кто такой Блок? Поэт молодой, возбуждающий огромные надежды, вместе с Брюсовым и Горьким главное украшение всей нашей литературы, так сказать, вчерашнего дня… Блок заболел тяжелой ипохондрией, и выезд его за границу признан врачами единственным средством спасти его от смерти. Но вы его не отпускаете. При этом накануне получения Вашего решения, я говорил об этом факте с В. И. Лениным, который просил меня послать соответствующую просьбу в ЦК, а копию ему, обещая всячески поддержать отпуск Блока в Финляндию... Могу Вам заранее сказать результат…

Высоко даровитый Блок умрет недели через две, а Федор Кузьмич Сологуб напишет по этому поводу отчаянную, полную брани и проклятий статью, против который мы будем беззащитны, т. к. основание этой статьи, т. е. тот факт, что мы уморили талантливейшего поэта России, не будет подлежать никакому сомнению и никакому опровержению.

А. Луначарский

 

23 июля 1921 года. Политбюро ЦК РКП(б) пересматривает решение от 12 июля в пользу Блока, а 7 августа 1921 г., ровно через две недели, в 10 час. 30 мин. Александр Блок умирает.

Мне остается сказать, как тяжело и страшно перечитывать сегодня составленную давно хронику. Добавлю только, что был счастлив работать в одном театре с Блоком и ставить в его театре рыцарскую драму «Роза и крест».

 

Конец жизни Мария Сергеевна Сакович провела в Доме ветеранов сцены, а в сентябре 1965 года Анна Ахматова неожиданно сказала Ирине Николаевне Пуниной, что хочет ее навестить. Поехали вместе и встретились втроем: Анна Андреевна, доктор Сакович и Ирина Пунина, мать Ани Каминской, внучки Ахматовой.

Напомню, что Александру Павловну Люш свои называли «Аля-Паля».

Анна Андреевна спросила про нее:

— Блок?

— Да, — сказала Мария Сергеевна.

— А кто мать? — задала вопрос Ахматова.

— Я не могу сказать, — ответила Мария Сергеевна. — Это тайна.

Стало ясно, что она поклялась.

Когда вернулись домой, Анна Андреевна попросила Ирину позвать Алю-Палю вместе с ее восьмилетним сыном, и те приехали.

После визита Ахматова сказала уже о мальчике:

— Безумно похож...

Ахматова скончалась в марте, а Сакович — в октябре следующего, 1966 года.

Ирина Николаевна Пунина сообщила об этих сценах только накануне своей смерти, случившейся в июне 2003-го.

Такова часть одной из блоковских тайн, которой Ахматова интересовалась до самого конца.

 

 


Читайте также
Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация