Кабинет
Олеся Николаева

Окошко на свободу

Знаки

 

Если б ты вправду умер на чужой стороне,

в первые же три дня ты бы приснился мне.

Ты бы так и сказал:

— Я умер, — махнув рукой. —

Заказывай панихиду, ставь свечи «за упокой».

 

Так это было б во сне,

а наяву —

хотя бы тенью скользнул, промелькнул в окне,

прокатился бы громом на колеснице по всей стране,

подослал бы ко мне по ночам тревожно ухать сову.

 

Иль снарядил мне навстречу своего двойника:

он идет, приближается, золотая над ним река —

вот-вот его позову.

Или ты подучил бы ливень имя твое напеть…

Я умею читать эти знаки теперь и впредь.

Так это — наяву.

 

Но никто из тонкого мира не приносит мне злую весть.

А молве я не верю: в ней лесть, в ней месть,

то язык прикусит, то выкатит глаз кривой.

И пока Повелитель судеб не рвет струну

и не бьет в тимпан и не воет пес на Луну,

знаю, что ты — живой.

 

 

Взаймы

 

Сумерки водянистые

сгущаются на ходу.

Словно бы сребролистные

ели в снежном саду.

 

Встрепенешься, разбужена

тайным пеньем из тьмы.

Все это незаслуженно —

в долг этот сад, взаймы.

 

Лучшие украшения —

скрипочка со смычком

все покроют лишения,

все лежанья ничком.

 

Сердцем — за музыкантами,

глядь — а на дне сумы

ларчик резной с талантами:

в долг это всё, взаймы.

 

А не отдашь — сторицею

взыщется за постой:

будешь немой черницею

воздух глотать пустой.

 

Ведь недаром у сумрака

столько умбры, сурьмы,

столько охры, и сурика,

и багряной каймы!

 

И не за так — слетаются

ангелы петь псалмы —

небо с землей срастаются

под прикрытьем зимы.

 

Что отдам за победное

Таинство, Элогим? —

Это ль пальтишко бедное

с сердцем моим под ним?..

 

 

 

Мальчик с зайцем

 

Желчный, злобный, почти лежачий старик. У него в мамках

немолодая дочь. Трогает его простыню: мокро? сухо?

А на фортепьяно — старые фотографии в рамках.

С одной из них смотрит мальчик с волосами из пуха,

пятилетний, в длинных шортах на лямках,

а в руке он держит зайца плюшевого за ухо.

 

— Сын? — спрашивает врач скорой помощи, указывая на фото.

— Отец, — тяжело вздыхает немолодая женщина. Постарела рано…

А старик костерит и ее, и медработников, и еще кого-то,

кого он потусторонним взглядом видит с дивана.

А когда садится, смотрит вполоборота

и особенно ненавидит мальчика с зайцем, глядящего с фортепьяно.

 

Словно тот обманул его! Посулил одно, а вышло криво, горбато.

Достались от жизни опивки одни, обмылки,

как в голове у этого зайца труха, опилки и вата.

Жена эти уши потом использовала как тряпки, мыла ими бутылки.

А мальчик с зайцем всё сияет в лучах заката,

будто не видит, как старика кладут на носилки.

 

— Что ты красуешься передо мной! — усильем воли последней

взором скользит по фото старик, но грудная клетка

надрывается кашлем, пахнет валокордином.

Уже в передней

так он кричит, что за стеной вскидывается соседка:

— Знать я твоих не желаю розовых бредней

и обличений безгласных твоих, малолетка!

 

Но мальчик с зайцем не слышит его. Невинно

он смотрит фотографу в объектив, боясь рассмеяться,

иль нос почесать некстати, иль скорчить мину,

иль зайца к груди прижать, как родного братца.

И вдруг замирает, будто рассматривает картину,

не переставая мечтательно улыбаться…

 

 

 

Катарсис

 

С утра я мучила латиницу,

копя напрасную сутулость:

письмо в турецкую гостиницу

ко мне нечитаным вернулось.

 

И, значит, море, бугенвиллия

и бриз накрылись медным тазом.

Хандра осеннего бессилия

глядит в упор стеклянным глазом.

 

Не будет, значит, лодки, паруса,

цикад скрипичных у порога.

Тут вам ни эпоса, ни пафоса,

ни эроса, ни травелога….

 

Ну что ж, тогда свои владения

оглядывай, ища в них взором

катарсиса и вдохновения,

и Патмос мысленный с Фавором.

 

…Кто тайну прикровенной скрытности

воссоздавали, те едва ли

рабами были очевидности

и видимости присягали.

 

Зерно проклюнется, прокинется

дремавшая меж ребер птица.

И вся турецкая гостиница

в строфе короткой уместится. 

 

Взамен неколебимой данности,

привычки все потрогать сходу —

непредсказуемости, странности,

сквозняк, окошко на свободу.

 

 

Рассказ

 

Актриса, бывшая красотка, на главную не тянет роль, — так некрасиво постарела и так некстати располнела, а все жеманна, как молодка, увядшая желтофиоль.

Была когда-то знаменита, была когда-то именита, а вот теперь — почти забыта, в глазах — хроническая боль.

Хотя она и молодится, — здесь вспять растенья не цветут, — и амплуа менять стыдится, но в героини не годится, а в куртизанки не берут.

Ну, только разве что матрону сыграть зовут, по телефону разок консьержкой позвонить. А то — надсмотрщицей на зону тупых охранников журить, да зечек молодых чморить. Иль на каталке подвозить Офелию и Дездемону, когда б ей новый сериал роль нянечки больничной дал…

Осталось разве что хвалиться былым любовником, сердиться, когда не верят ей, а он все так же ладно скроен, строен, богат, востребован, спокоен, к элите славою причтен.

Скользя глазком по интерьеру, она твердит интервьюеру о том, как страстно был влюблен тот, имярек: рвалась на части его душа, кипели страсти… Интервьюер устал, смущен.

И он не верит! И сама-то, историей любви богата, вдруг усомнилась —  а не сон все это было? Всхлипы, вскрики! А где свидетельства, улики? Все смыло за один сезон.

Тьма настает, и память глохнет, и мокрый глаз от ветра сохнет, и блефом обернулась быль. И в рукаве не туз козырный, а так, шестерка. И — настырный — во всем дешевый водевиль.

И что теперь? Мораль какая? Морали нет. Пускай, икая, былой поклонник о своем житье печется, окликая любовь былую. Пьет вино. И слушает, как льнет к гобою виолончель… Давным-давно был счастлив он лишь с ней вдвоем! Лишь с ней вдвоем он был собою. Водой был полон водоем!

А ночь — сияньем. Женский локон так нежно щеку щекотал, и звездной сетью из волокон он пойман был, и в ней из окон над спящею землей летал…

Такое — не исключено. Напротив, очень вероятно: все воедино сведено, вдруг совпадают нити, пятна, слова и чувства. Безвозвратно, казалось, все пропало, но — живет живое, и обратно уносит памяти кино, спрядая нити деликатно, как звездное веретено.

 

 

Свои

 

Даже если серость волчья

скалит зубы на тебя,

отворачивайся молча,

не смущаясь, не скорбя.

 

И свое благоволенье

выкажут тебе свои —

легконогие олени,

овцы, белки, соловьи.

 

Потому что это ересь —

напустить в своей огород

волчий эрос, волчью серость —

этот волчий обиход.

 

Мы, храня святое имя

меж тринадцати морей,

с беззащитными своими

защищеннее царей.

 

 

Рецензия

 

Сковывает нас холод, заметает снег.

Снится, что гонится по пятам волчица.

Саша — русский маленький человек —

пишет стихи о том, как всего боится:

разоренья, болезни, неодобренья коллег,

штрафа, повестки, а больше всего — родиться.

 

Из материнской утробы, таща за собой послед,

в буре родовых схваток и круговерти,

зачем было выходить на слепящий свет,

где отовсюду грозит ему жало смерти!

И вдоль дороги кивают ему в ответ

головы, насаженные на жерди.

 

Лучше уж сыроватый покой и тьма,

чем эта жизнь — всеядная росомаха.

В нем Акакий Акакиевич бредит, сходит с ума

от смешанных чувств ненависти и страха

и выкладывает в виде рифмованного письма

на страницы московского альманаха.

 

 

*  *  *

 

Какие тонкие материи

плетет за окнами зима,

за их завесами — мистерии,

театр теней, игра ума.

 

В средневековых облачениях

свечей блуждает робкий свет.

И нечто в тайных изречениях

готово приоткрыть ответ.

 

Живая жизнь узнать заранее

желает, что ей предстоит,

и собирает предсказания.

Ее саму двоит, троит.

 

То видит долю неимущую,

то взрывом сердце поразит.

Так заглянувшего в грядущее

то кинет в жар, то просквозит.

 

Посланьем кажется космическим

паденье снежного дождя,

к корням оккультным, архаическим

и доевангельским сводя.

 

Впадает в древний ужас перстное

беспомощное существо,

и мнится — воинство небесное

над ним справляет торжество.

 

Накопленное поколеньями

шлет дальше свой видеоряд.

И дети спящие — с виденьями

зимой ненастной говорят.

 

 

 

Рождественское

 

Гори же, елочка, гори!

Вари, горшочек мой, вари!

Пускай в печи трещат поленья,

и на деревьях до зари

снегов морозных стихари

как знак благоволенья.

 

От изобилья и щедрот —

даров, плодов невпроворот.

Не унести в горсти, в подоле

ни этот луг, ни этот лес,

ни эти облака с небес,

ни звезды, ни Луну, ни поле.

 

Вари, горшочек мой, вари!

Шуршат под ветром словари,

слова мятутся по странице

и вылетают изнутри,

как голуби, как снегири,

сороки и синицы.

 

Любая вещь, любая тварь

свой собственный хранит букварь,

ликует и гордится,

что здесь у всех есть имена.

Смотри:

— Я — скрипка!

— Я — струна! 

— Я — сердце!

— Я — зарница!

 

Гори, горшочек мой, вари,

наполни смыслом пузыри,

нетварным Светом — зренье,

А мы, земли пономари,

в себе несем на алтари

свое благодаренье!

 

 

 

Снег

 

                                                  замело,

                            затянуло под снег...

                               Владимир Берязев

 

Полна чудес и двоеверия,

под тяжким спудом снежных плит

лежит Российская империя,

как спящая царевна, спит.

 

Столетие, как не торопится

к ней королевич Елисей,

но Дух Святой и Богородица

дыханьем помогают ей.

 

И, верно, их благословение,

чтобы ее святые сны,

в мои вплетаясь сновидения,

в реальность были включены.

 

Чтоб и проснувшись так же жмуриться

от золота колоколов,

чтобы «Коль славен» пела улица,

чтоб возвышался Крест Христов,

 

и чтоб любовь, и чтоб прощение

ее воздвигли ото сна.

И тайной Боговоплощения

восстала, преображена.

 

Ее любуюсь отпечатками

и голосами из глубин.

…Но в сновиденье, как перчатками,

касаешься родных рябин.

 

 

Картина

 

Время разоблачений. Следовательским глазком

каждого зацепляет. Шапка горит на воре.

Дни скачут на блохах, ночи — ползут ползком.

Рак свистит на горе. Плачет кот в коридоре. 

 

Ищет, кого бы клюнуть клюв костяной.

Спор бесконечный, кто петуха зажарил?

Каждому кажется: все это не со мной,

словно вместо амброзии век ему уксус впарил.

 

У лицемеров сладкой воды полное решето.

У самозванцев — рыльце в пушку, в перьях лебяжьих.

В грудь упирается палец: ты с кем? Ты кто?

Ты за кого?

Я говорю: за наших.

 

Сядешь — как на иголках, ходишь — так ходуном,

словно картина Брейгеля обжилась в подкорке,

увеличенная стократно тревожным сном:

«Фламандские пословицы-поговорки».

 

Но и в картине этой — сияние, красота:

сколько праздничных красок и струй воздушных,

словно где-то внутри музыка разлита.

 

…Нас вот таких — вероломных и малодушных —

в свете Своей любви видит Господь с Креста

глубже наших зыбей и страстей натужных. 

 

 

*  *  *

 

С рожденья быстро-быстро ехала,

сквозь юность мчалась, где растут

крутые горки.

Как у Чехова,

спать хочется, ботинки жмут.

Теперь не я — волна воздушная

уносит облако души,

но воля к жизни простодушная

желает замереть в глуши.

 

Чтоб, отгоняя мысли грустные,

извлечь из сердца моего

подарки Промысла искусные,

посланья вещие Его:

их всей накопленной, припрятанной

любовью всюду разложить

и жизнь дорогою накатанной

благоговейно пережить.


 

Читайте также
Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация