Знаки
Если б ты вправду умер на чужой стороне,
в первые же три дня ты бы приснился мне.
Ты бы так и сказал:
— Я умер, — махнув рукой. —
Заказывай панихиду, ставь свечи «за упокой».
Так это было б во сне,
а наяву —
хотя бы тенью скользнул, промелькнул в окне,
прокатился бы громом на колеснице по всей стране,
подослал бы ко мне по ночам тревожно ухать сову.
Иль снарядил мне навстречу своего двойника:
он идет, приближается, золотая над ним река —
вот-вот его позову.
Или ты подучил бы ливень имя твое напеть…
Я умею читать эти знаки теперь и впредь.
Так это — наяву.
Но никто из тонкого мира не приносит мне злую весть.
А молве я не верю: в ней лесть, в ней месть,
то язык прикусит, то выкатит глаз кривой.
И пока Повелитель судеб не рвет струну
и не бьет в тимпан и не воет пес на Луну,
знаю, что ты — живой.
Взаймы
Сумерки водянистые
сгущаются на ходу.
Словно бы сребролистные
ели в снежном саду.
Встрепенешься, разбужена
тайным пеньем из тьмы.
Все это незаслуженно —
в долг этот сад, взаймы.
Лучшие украшения —
скрипочка со смычком
все покроют лишения,
все лежанья ничком.
Сердцем — за музыкантами,
глядь — а на дне сумы
ларчик резной с талантами:
в долг это всё, взаймы.
А не отдашь — сторицею
взыщется за постой:
будешь немой черницею
воздух глотать пустой.
Ведь недаром у сумрака
столько умбры, сурьмы,
столько охры, и сурика,
и багряной каймы!
И не за так — слетаются
ангелы петь псалмы —
небо с землей срастаются
под прикрытьем зимы.
Что отдам за победное
Таинство, Элогим? —
Это ль пальтишко бедное
с сердцем моим под ним?..
Мальчик с зайцем
Желчный, злобный, почти лежачий старик. У него в мамках
немолодая дочь. Трогает его простыню: мокро? сухо?
А на фортепьяно — старые фотографии в рамках.
С одной из них смотрит мальчик с волосами из пуха,
пятилетний, в длинных шортах на лямках,
а в руке он держит зайца плюшевого за ухо.
— Сын? — спрашивает врач скорой помощи, указывая на фото.
— Отец, — тяжело вздыхает немолодая женщина. Постарела рано…
А старик костерит и ее, и медработников, и еще кого-то,
кого он потусторонним взглядом видит с дивана.
А когда садится, смотрит вполоборота
и особенно ненавидит мальчика с зайцем, глядящего с фортепьяно.
Словно тот обманул его! Посулил одно, а вышло криво, горбато.
Достались от жизни опивки одни, обмылки,
как в голове у этого зайца труха, опилки и вата.
Жена эти уши потом использовала как тряпки, мыла ими бутылки.
А мальчик с зайцем всё сияет в лучах заката,
будто не видит, как старика кладут на носилки.
— Что ты красуешься передо мной! — усильем воли последней
взором скользит по фото старик, но грудная клетка
надрывается кашлем, пахнет валокордином.
Уже в передней
так он кричит, что за стеной вскидывается соседка:
— Знать я твоих не желаю розовых бредней
и обличений безгласных твоих, малолетка!
Но мальчик с зайцем не слышит его. Невинно
он смотрит фотографу в объектив, боясь рассмеяться,
иль нос почесать некстати, иль скорчить мину,
иль зайца к груди прижать, как родного братца.
И вдруг замирает, будто рассматривает картину,
не переставая мечтательно улыбаться…
Катарсис
С утра я мучила латиницу,
копя напрасную сутулость:
письмо в турецкую гостиницу
ко мне нечитаным вернулось.
И, значит, море, бугенвиллия
и бриз накрылись медным тазом.
Хандра осеннего бессилия
глядит в упор стеклянным глазом.
Не будет, значит, лодки, паруса,
цикад скрипичных у порога.
Тут вам ни эпоса, ни пафоса,
ни эроса, ни травелога….
Ну что ж, тогда свои владения
оглядывай, ища в них взором
катарсиса и вдохновения,
и Патмос мысленный с Фавором.
…Кто тайну прикровенной скрытности
воссоздавали, те едва ли
рабами были очевидности
и видимости присягали.
Зерно проклюнется, прокинется
дремавшая меж ребер птица.
И вся турецкая гостиница
в строфе короткой уместится.
Взамен неколебимой данности,
привычки все потрогать сходу —
непредсказуемости, странности,
сквозняк, окошко на свободу.
Рассказ
Актриса, бывшая красотка, на главную не тянет роль, — так некрасиво постарела и так некстати располнела, а все жеманна, как молодка, увядшая желтофиоль.
Была когда-то знаменита, была когда-то именита, а вот теперь — почти забыта, в глазах — хроническая боль.
Хотя она и молодится, — здесь вспять растенья не цветут, — и амплуа менять стыдится, но в героини не годится, а в куртизанки не берут.
Ну, только разве что матрону сыграть зовут, по телефону разок консьержкой позвонить. А то — надсмотрщицей на зону тупых охранников журить, да зечек молодых чморить. Иль на каталке подвозить Офелию и Дездемону, когда б ей новый сериал роль нянечки больничной дал…
Осталось разве что хвалиться былым любовником, сердиться, когда не верят ей, а он все так же ладно скроен, строен, богат, востребован, спокоен, к элите славою причтен.
Скользя глазком по интерьеру, она твердит интервьюеру о том, как страстно был влюблен тот, имярек: рвалась на части его душа, кипели страсти… Интервьюер устал, смущен.
И он не верит! И сама-то, историей любви богата, вдруг усомнилась — а не сон все это было? Всхлипы, вскрики! А где свидетельства, улики? Все смыло за один сезон.
Тьма настает, и память глохнет, и мокрый глаз от ветра сохнет, и блефом обернулась быль. И в рукаве не туз козырный, а так, шестерка. И — настырный — во всем дешевый водевиль.
И что теперь? Мораль какая? Морали нет. Пускай, икая, былой поклонник о своем житье печется, окликая любовь былую. Пьет вино. И слушает, как льнет к гобою виолончель… Давным-давно был счастлив он лишь с ней вдвоем! Лишь с ней вдвоем он был собою. Водой был полон водоем!
А ночь — сияньем. Женский локон так нежно щеку щекотал, и звездной сетью из волокон он пойман был, и в ней из окон над спящею землей летал…
Такое — не исключено. Напротив, очень вероятно: все воедино сведено, вдруг совпадают нити, пятна, слова и чувства. Безвозвратно, казалось, все пропало, но — живет живое, и обратно уносит памяти кино, спрядая нити деликатно, как звездное веретено.
Свои
Даже если серость волчья
скалит зубы на тебя,
отворачивайся молча,
не смущаясь, не скорбя.
И свое благоволенье
выкажут тебе свои —
легконогие олени,
овцы, белки, соловьи.
Потому что это ересь —
напустить в своей огород
волчий эрос, волчью серость —
этот волчий обиход.
Мы, храня святое имя
меж тринадцати морей,
с беззащитными своими
защищеннее царей.
Рецензия
Сковывает нас холод, заметает снег.
Снится, что гонится по пятам волчица.
Саша — русский маленький человек —
пишет стихи о том, как всего боится:
разоренья, болезни, неодобренья коллег,
штрафа, повестки, а больше всего — родиться.
Из материнской утробы, таща за собой послед,
в буре родовых схваток и круговерти,
зачем было выходить на слепящий свет,
где отовсюду грозит ему жало смерти!
И вдоль дороги кивают ему в ответ
головы, насаженные на жерди.
Лучше уж сыроватый покой и тьма,
чем эта жизнь — всеядная росомаха.
В нем Акакий Акакиевич бредит, сходит с ума
от смешанных чувств ненависти и страха
и выкладывает в виде рифмованного письма
на страницы московского альманаха.
* * *
Какие тонкие материи
плетет за окнами зима,
за их завесами — мистерии,
театр теней, игра ума.
В средневековых облачениях
свечей блуждает робкий свет.
И нечто в тайных изречениях
готово приоткрыть ответ.
Живая жизнь узнать заранее
желает, что ей предстоит,
и собирает предсказания.
Ее саму двоит, троит.
То видит долю неимущую,
то взрывом сердце поразит.
Так заглянувшего в грядущее
то кинет в жар, то просквозит.
Посланьем кажется космическим
паденье снежного дождя,
к корням оккультным, архаическим
и доевангельским сводя.
Впадает в древний ужас перстное
беспомощное существо,
и мнится — воинство небесное
над ним справляет торжество.
Накопленное поколеньями
шлет дальше свой видеоряд.
И дети спящие — с виденьями
зимой ненастной говорят.
Рождественское
Гори же, елочка, гори!
Вари, горшочек мой, вари!
Пускай в печи трещат поленья,
и на деревьях до зари
снегов морозных стихари
как знак благоволенья.
От изобилья и щедрот —
даров, плодов невпроворот.
Не унести в горсти, в подоле
ни этот луг, ни этот лес,
ни эти облака с небес,
ни звезды, ни Луну, ни поле.
Вари, горшочек мой, вари!
Шуршат под ветром словари,
слова мятутся по странице
и вылетают изнутри,
как голуби, как снегири,
сороки и синицы.
Любая вещь, любая тварь
свой собственный хранит букварь,
ликует и гордится,
что здесь у всех есть имена.
Смотри:
— Я — скрипка!
— Я — струна!
— Я — сердце!
— Я — зарница!
Гори, горшочек мой, вари,
наполни смыслом пузыри,
нетварным Светом — зренье,
А мы, земли пономари,
в себе несем на алтари
свое благодаренье!
Снег
замело,
затянуло под снег...
Владимир Берязев
Полна чудес и двоеверия,
под тяжким спудом снежных плит
лежит Российская империя,
как спящая царевна, спит.
Столетие, как не торопится
к ней королевич Елисей,
но Дух Святой и Богородица
дыханьем помогают ей.
И, верно, их благословение,
чтобы ее святые сны,
в мои вплетаясь сновидения,
в реальность были включены.
Чтоб и проснувшись так же жмуриться
от золота колоколов,
чтобы «Коль славен» пела улица,
чтоб возвышался Крест Христов,
и чтоб любовь, и чтоб прощение
ее воздвигли ото сна.
И тайной Боговоплощения
восстала, преображена.
Ее любуюсь отпечатками
и голосами из глубин.
…Но в сновиденье, как перчатками,
касаешься родных рябин.
Картина
Время разоблачений. Следовательским глазком
каждого зацепляет. Шапка горит на воре.
Дни скачут на блохах, ночи — ползут ползком.
Рак свистит на горе. Плачет кот в коридоре.
Ищет, кого бы клюнуть клюв костяной.
Спор бесконечный, кто петуха зажарил?
Каждому кажется: все это не со мной,
словно вместо амброзии век ему уксус впарил.
У лицемеров сладкой воды полное решето.
У самозванцев — рыльце в пушку, в перьях лебяжьих.
В грудь упирается палец: ты с кем? Ты кто?
Ты за кого?
Я говорю: за наших.
Сядешь — как на иголках, ходишь — так ходуном,
словно картина Брейгеля обжилась в подкорке,
увеличенная стократно тревожным сном:
«Фламандские пословицы-поговорки».
Но и в картине этой — сияние, красота:
сколько праздничных красок и струй воздушных,
словно где-то внутри музыка разлита.
…Нас вот таких — вероломных и малодушных —
в свете Своей любви видит Господь с Креста
глубже наших зыбей и страстей натужных.
* * *
С рожденья быстро-быстро ехала,
сквозь юность мчалась, где растут
крутые горки.
Как у Чехова,
спать хочется, ботинки жмут.
Теперь не я — волна воздушная
уносит облако души,
но воля к жизни простодушная
желает замереть в глуши.
Чтоб, отгоняя мысли грустные,
извлечь из сердца моего
подарки Промысла искусные,
посланья вещие Его:
их всей накопленной, припрятанной
любовью всюду разложить
и жизнь дорогою накатанной
благоговейно пережить.