И тогда… «полтора жида» поднял крик на всю Одессу:
— Где начинается полиция… и где кончается Беня?
— Полиция кончается там, где начинается Беня, — отвечали разумные люди…
Исаак Бабель, «Как это делалось в Одессе»[1]
1. Основатель поэзии грамматики Роман Якобсон подчеркивал особую роль в ней личных местоимений[2]. По словарному смыслу они предельно абстрактны, универсальны, способны, подобно джокерам, заменять любых потенциальных пользователей («я» — всякий, кто говорит я[3]), но предстают совершенно конкретными, в высшей степени личными, как только пускаются говорящими в ход.
А где личность (и прежде всего «я»), там эгоцентризм, проблема идентичности, силовые взаимоотношения с Другими (с «ты», «мы», «вы», «они»), территориальные тяжбы. Можно сказать, что самим термином «местоимение» ставится вопрос о том, сколько места имеет обозначенная им личность.
С одной стороны, характерно всяческое яканье, самовозвеличение, нарушение границ. В высоком варианте — по образцу: Государство — это я; Я — вождь земных царей и царь, Ассаргадон (Брюсов), а в комическом — а ля Ноздрев:
— Теперь я поведу тебя посмотреть… границу, где оканчивается моя земля… Вот граница! — сказал Ноздрев. — Все, что ни видишь по эту сторону, все это мое, и даже по ту сторону, весь этот лес… и все, что за лесом, все мое[4].
Ноздрев доводит до абсурда стремление к максимальной — и часто сугубо вербальной — экспансии «я» в области владения собственностью, ядовито отмеченное Холстомером:
<Л>юди руководятся в жизни не делами, а словами. Они любят не столько возможность делать… что-нибудь, сколько возможность говорить… условленные между ними слова. Таковые… суть слова: мой, моя, мое, которые они говорят про различные вещи, существа и предметы… Про одну и ту же вещь они условливаются, чтобы только один говорил — мое. И тот, кто про наибольшее число вещей по этой условленной между ними игре говорит мое, тот считается у них счастливейшим[5].
С другой стороны, действует трезвая постановка «я» на место: репрессивная — одергивающая «я» извне, типа: Я — последняя буква в алфавите и Без меня меня женили (с бессильным протестом «я» против нарушения границ его личности), или оборонительная — идущая изнутри: Я не я, и лошадь не моя; Моя хата с краю и т. п.
Сигнатурное стихотворение Ходасевича «Перед зеркалом» посвящено рефлексии о смысле слова я и о собственной идентичности: Я, я, я. Что за дикое слово! Это первая строка, а во второй появляются и сомнения относительно соотношения «я» с «он»: Неужели вон тот — это я?
Ходасевичу вторит Лимонов — и в проблематизации идентичности: Это я или не я? Жизнь идет — моя? («Ветер. Белые цветы. Чувство тошноты...»), и во взгляде на свое «я» со стороны: Зато я никому не должен / никто поутру не кричит / <…> / зайдет ли кто — а я лежит («Я был веселая в фигура...»), где аграмматичная последняя строчка получается из наложения двух грамматически правильных; *а я лежу + [пришедший видит, что] некто лежит.
Впрочем, этот взгляд — «Я — это я или некий он?» — не так уж нов, ср. пушкинское Я ей не он, которым лирическое «я» с сожалением завершает стихотворение под местоименным заглавием «Она»[6].
Выход «я» за свои границы может быть и не экспансионистским, а, напротив, альтруистичным, как, например, в лозунге Je sui Charlie Hebdo, давшем языковой формат провозглашению гражданской солидарности «я» с другими людьми и явлениями (и, по-видимому, восходящем к исторической фразе президента США Кеннеди Я — берлинец!).
Комический вариант экспансии «я» — в песне Галича «О том, как Клим Петрович выступал на митинге в защиту мира», перволичный герой которой зачитывает по бумажке речь, написанную не для него:
Вот моргает мне, гляжу, председатель:
Мол, скажи свое рабочее слово!
Выхожу я, и не дробно, как дятел,
А неспешно говорю и сурово:
«Израильская, — говорю, — военщина
Известна всему свету!
Как мать, — говорю, — и как женщина
Требую их к ответу!
Который год я вдовая,
Все счастье — мимо,
Но я стоять готовая
За дело мира!»[7]
Высказывание прямо противоречит дейктическому смыслу я, и получается троп — оксюморон: «я-мужчина = женщина-мать».
Вообще, нарушение границ естественно предрасполагает к переносности, то есть тропогенности, и отсюда столь важная роль местоимений в поэтическом языке — сфере изощренных силовых взаимодействий.
2. Так в общих чертах обстоит дело с «я», но далее речь пойдет в основном не о «я», а о «мы» — местоимении тоже 1-го лица, но множественного числа, в состав которого входит и «я». В общем случае «мы» = «я» (говорящий) + «кто-то еще». Впрочем, кто именно еще входит или не входит в «мы» и даже всегда ли туда входит «я» — существенные территориальные вопросы, возникающие в связи с «мы».
Динамика силового поля вокруг «я/мы» определяется двумя взаимно противоположными базовыми желаниями: с одной стороны, отстаивать свою отдельность/идентичность от чужих посягательств, с другой — принадлежать к мощному межличностному сообществу, а то и подчинять его себе.
«Кем-то еще» могут быть:
(1) какие-то дополнительные со-говорящие, от имени которых употребляется «мы», плюс собеседник(и), то есть адресат(ы) речи («ты/вы»), но не «он/она/они» (некие подразумеваемые не-участники акта речевого общения), или
(2) какие-то дополнительные со-говорящие, но за исключением не только 3-х лиц («их»), но и адресат(а/ов), выступающ(его/их) во 2-м л. («ты/вы»).
Первый тип «мы», включающий собеседник(а/ов), называется инклюзивным, второй, собеседник(а/ов) исключающий, — эксклюзивным.
Заметим, что исключение 3-х лиц («их») происходит в обоих случаях. «Включение/исключение» — типовая властная игра, сопровождающая употребление «мы».
Одним из приемов в этой игре является употребление всякого рода отрицательных конструкций, поскольку речь, как правило, идет именно о «не-включении» тех или иных претендентов на участие в речевом акте. Как мы увидим, в простейших случаях эти отрицания вторят исходной словарной установке «мы» на «(не-)включение», а в более интересных вступают с ней в конфликт/контрапункт.
Другой частый прием — смена точки зрения (как в Я ей не он), иногда обостряемая до полемики, в которой не просто меняются местами говорящие, но и обыгрывается — обнажается, подрывается — референтная привязка употребляемых ими местоимений.
А иногда противопоставление «инклюзивность/эксклюзивность», наоборот, смазывается, нейтрализуется. Это случаи, когда одно и то же высказывание в 1-м л. мн. ч. может быть обращено как исключительно к «своим» — и тогда мы звучит инклюзивно (говорит «нам» о «нас» же), так и к любым потенциальным адресатам — и тогда мы звучит эксклюзивно (= сообщает «им» о «нас»).
3. Бегло рассмотрим несколько наглядных случаев. Начнем с эксклюзивных «мы».
Было ваше, стало наше — эксплицитное противопоставление; агрессивное самоутверждение «мы» и отрицание прав «вы», подчеркнутое фонетически минимальной контрастной парой: ваше/наше.
Мы — умы, а Вы — увы (Н. Глазков) — аналогичное противопоставление «мы» и «вы» и самовосхваление «мы», вдвойне усиленное каламбурным отрицанием: у-мы/у-вы.
Где нам, дуракам, чай пить — противопоставление «нас» имплицитным «вам»; напускное самоуничижение «мы», усиленное иронической гиперболой: якобы «мы» неспособны на простейшее: питье чая.
За вашу и нашу свободу — эксплицитное противопоставление «мы» и «вы»; эксплицитное же примирение их интересов: отчетливо эксклюзивное в этом контексте значение притяжательного наша преодолевается смыслом высказывания — программно инклюзивным, объединяющим «наше» и «ваше».
Перейдем к «мы» инклюзивным.
Он — наш человек; Наших бьют — имплицитное противопоставление «чужим», обращенное к «своим» (= нашим).
А сходные и тоже готовые обороты Наше дело правое, мы победим! и Знай наших! могут прочитываться как инклюзивно — если они обращены только к «своим», так и эксклюзивно — если обращены в том числе и к «чужим».
Инклюзивное «мы», на первый взгляд, вполне доброжелательно и безобидно, и отказ от него как от тесной человеческой близости — тяжелая потеря, ср. популярную формулу: Ведь больше нет никакого «мы». Но и инклюзивность чревата проблемами с нарушением личностных границ.
Начать с того, что в пределах такого «мы» возможны дальнейшие градации близости: вспомним знаменитое «Зачем мы перешли на ты?» Агнешки Осецкой / Булата Окуджавы. Лирическое «я» обращается к близкому человеку (другу, подруге, возлюбленной…) на инклюзивное «мы», но о переходе с ним/ней на слишком интимное «ты» сожалеет[8].
Естественный следующий шаг в отстаивании личностных границ — отказ от инклюзивного «мы», типа: Ты мне свое «мы» не навязывай; Вы за меня, пожалуйста, не мыкайте и т. п.
Подобные протестные высказывания отрицают законность территориальных притязаний, прикрываемых употреблением «мы», и тем самым обнажают его метафоричность: за «мы» выдается что-то, что им не является. Таково, например, известное демагогическое разоблачение статистики:
Если я съем одну за другой две булочки с маком, а Вы, глядя на меня, будете глотать слюнки, то статистика скажет, что на нас пришлось в среднем по булочке.
4. Займемся анализом особо интересных случаев и первым рассмотрим старый советский анекдот:
Зайчик проголодался, заходит в столовую, заказывает морковку. Ему отвечают, что морковки нет, он говорит, как же, вон же сидит Суслик, ест морковку. Ему отвечают, ну, Суслик — это же наш повар. Зайчик заказывает капустку — капустки нет — вон Белочка ест капустку — а-а, Белочка наш бухгалтер. Зайчик просит еще что-то — этого тоже нет — а вон Лиса ест это самое — ну, Лиса наш директор… Зайчик, жалобно: А что же буду есть я? — А кто у нас не работает, тот не ест!
Комизм достигается перестановкой всего пары слов: вместо ожидаемого коммунистического: «У нас (то есть в Советском Союзе) кто не работает, тот не ест» говорится: «Кто у нас (т. е. в нашей столовой) не работает, тот не ест»[9].
Перестановка, действительно, небольшая, почти незаметная, но семантически очень важная. В первом, стандартном варианте местоимение нас (= мы) — инклюзивное, включающее, наряду с говорящим (и, возможно, кем-то еще), его собеседника, в данном случае Зайчика, а по смыслу лозунга (с его почтенной евангельской родословной) — и вообще всех граждан, в частности потенциальных посетителей столовой. Во втором же варианте, казалось бы, то же самое нас предстает эксклюзивным, включающим говорящего и других работников столовой, но исключающим собеседника — Зайчика и любых «не наших» посетителей.
Заметим, что, как и во многих других примерах, критическая эксклюзивность местоимения поддержана подчеркнутой отрицательностью языковой конструкции, организующей весь сюжет: «Кто не… — тот не…» В подразумеваемом стандартном тексте эта конструкция звучит сравнительно невинно: исключению из числа едоков подвергаются лишь некие виртуальные бездельники, в анекдоте же исключается реальный герой, голодный Зайчик.
5. Интереснейший пример работы с эксклюзивностью/инклюзивностью «мы» являет один из подсюжетов чеховской «Душечки». Как все помнят, через первые, брачные эпизоды рассказа проходит оборот «мы с Ваничкой/ Васичкой»:
…если бы мы с Ваничкой поставили какую-нибудь пошлость… театр был бы битком набит. Завтра мы с Ваничкой ставим «Орфея в аду», приходите. <…> Актеры любили ее и называли «мы с Ваничкой»... <…>
— И всё вы дома или в конторе <…> Вы бы сходили в театр <…> — Нам с Васичкой некогда по театрам ходить... <…> Дай бог всякому жить, как мы с Васичкой.
Этот оборот — своеобразное личное местоимение, излюбленное героиней, лишенной собственной идентичности: оно сплавляет ее с мужем в единое «мы», не оставляя места для сколько-нибудь отдельного «я»[10]. Выражаясь лингвистически, «мы» Душечки — отчетливо эксклюзивное, исключающее собеседников, в качестве «кого-то еще» включающее ровно и только мужа и никак не акцентируя говорящее «я».
Чехов вовсю скандирует это «местоимение» (5 вхождений), филигранно оттачивая его рефренность. Для двух несхожих имен Иван и Василий он формирует общий скелет Ва'-н/с-ичка, с разницей всего в одном согласном.
Третьего партнера Душечки тоже зовут на В — Владимир — и соответственно Володичка, но их партнерство не стопроцентно: это не брак, а незаконное сожительство. А главное, к нему оказывается неприменимым желанное Душечке «мы с Х-ом». Напротив, партнер дает отпор ее попыткам апроприации его профессиональных суждений и бросает ей в ответ ее любимое эксклюзивное местоимение, на этот раз включающее его и его коллег, ее же исключающее:
Когда к нему приходили… его сослуживцы по полку, то она… начинала говорить о… о жемчужной болезни, о городских бойнях, а он… шипел сердито: — Я ведь просил тебя не говорить о том, чего ты не понимаешь! Когда мы, ветеринары, говорим между собой, то, пожалуйста, не вмешивайся[11].
6. Среди моих ранних виньеток есть озаглавленная «У нас в Бхилаи»[12]:
<…В> 1960-е годы секретаршей… в Лаборатории работала Т., молоденькая, но уже опытная, побывавшая за границей… Прямо из десятого класса она вышла замуж и уехала на строительство металлургического комбината в Индию. <…>
При всем том Т. сохраняла почти детскую наивность. Охотно делясь своим заграничным опытом, она начинала рассказ словами:
— А вот у нас в Бхилаи…
<…> Как страстных младолексикографов нас восхищало отсутствие в ее словаре абстрактных слов…
Мой текст был пронизан духом превосходства молодых интеллектуалов над простушкой Т. с ее наивно претенциозным эксклюзивным «мы», включавшим свойский коллектив советских строителей в Бхилаи, но не нас — ее невыездных слушателей.
Виньетка имела поучительное продолжение.
Недавно, занявшись семантическим ореолом пятистопного хорея, я наткнулся на стихотворение Тихонова «Земляки встречаются в Мадрасе»:
Далеко остались джунгли, пальмы, храмы,
Город-сад, зеленая река.
Вечером, примчав с Цейлона прямо,
Встретил я в Мадрасе земляка.
И земляк — натура боевая,
И беседа зыбилась легко —
Мне сказал: — Поедем к нам в Бхилаи, —
Это ведь совсем недалеко.
Все равно лететь вам до Нагпура,
Ну, а там с прохладцей, поутру,
Поездом — по холмикам по бурым,
И машиной — там подъем не крут.
Жизнь у нас в Бхилаи неплохая…
Право же, поехали б со мной…
— Мне же нужно в Дели, не в Бхилаи,
Я простился с южной стороной.
Был закат тропически прекрасен,
Думал я: «Просторы полюбя,
Мы уже встречаемся в Мадрасе,
По делам, как дома у себя».
Золотой закат покрылся чернью,
Вдруг и я поймал себя на том,
Что зашел в «Амбассадор» вечерний,
Как в давно уже знакомый дом.
Сказок край по-бытовому ожил,
Вплоть до звезд, до трепета травы,
Путь к нему по воздуху уложен
В шесть часов от Дели до Москвы.
Но сердец еще короче трасса,
Как стихи, приносим мы с собой
В пряный дух весеннего Мадраса
Запах рощ, что над Москвой-рекой![13]
Стихотворение помечено 1958 годом и, наверно, было популярно в советской колонии в Бхилаи, так что, скорее всего, Т. процитировала, сознательно или бессознательно, стихи знаменитого поэта. То есть возвысилась еще и по интертекстуальной линии: тогда — над нами, много о себе понимавшими мэнээсами, а затем, и на много лет вперед, — надо мной, ироничным, но, увы, плохо осведомленным автором мета-словесной виньетки. Любопытно, что в последующие десятилетия я перепечатывал этот текст несколько раз, и никто — ни друзья, ни враги — не указал мне на позорно упущенный первоисточник его заглавия. Но раз уж он обнаружился, присмотримся к нему и проследим за игрой местоимений 1-го и 2-го лица.
Лирическое «я» рассказывает о встрече в Индии с человеком тоже из СССР (Встретил я в Мадрасе земляка) — тот заговаривает с «я» (мне сказал) — и становится говорящим, со своим эксклюзиввным «мы», не включающим лирическое «я», но не отталкивающим его, а приглашающим присоединиться (Поедем к нам в Бхилаи) — обращаясь к «я» на вежливое «вы» (= 2-е л. ед. ч.), то есть не включая его в свое эксклюзивное «мы» (лететь вам… Жизнь у нас в Бхилаи), но продолжая настаивать на соединении с ним (Право же, поехали б со мной), — лирическое «я» отклоняет это приглашение (Мне же нужно в Дели, не в Бхилаи, Я простился с южной стороной) — но, приехав к себе в Дели и проанализировав лингвистическую подоплеку слов собеседника (у нас в Бхилаи), осознает наконец и формулирует таившуюся в них глубинную общность (Думал я… Мы… уже… в Мадрасе… как дома у себя»).
Возникающее в результате лирическое «мы» стихотворения оказывается инклюзивным уже по-новому: оно включает не только мадрасского собеседника «я», но и всех потенциальных советских адресатов его стихотворения (Как стихи, приносим мы с собой В пряный дух весеннего Мадраса Запах рощ, что над Москвой-рекой!). Этот эффект с самого начала готовился ключевой аттестацией земляк (тоже словом местоименного типа: земляк — уроженец той же страны, местности и т. п., что и лицо, упомянутое раньше) и серией исходивших от ее носителя приглашений. Перед нами имперскость/неоколониализм с искусно выписанным человеческим лицом — инклюзивным 1-м лицом мн. ч.
7. Экспансионизм естественно предрасполагает к комическому подрыву. Классический пример — ставшая провербиальной реплика из басни И. И. Дмитриева «Муха» (1805)[14] :
Бык с плугом на покой тащился по трудах;
А Муха у него сидела на рогах,
И Муху же они дорогой повстречали.
«Откуда ты, сестра?» — от этой был вопрос.
А та, поднявши нос,
В ответ ей говорит: «Откуда? — мы пахали!»
От басни завсегда
Нечаянно дойдешь до были.
Случалось ли подчас вам слышать, господа:
«Мы сбили! Мы решили!»
В мы пахали! местоимение 1 л. мн. ч. — формально эксклюзивное: свою сестру-собеседницу заглавная героиня в состав «мы» не включает. Главный фокус, однако, не в этом, а в том, что себя-то она в это «мы» включает — на том основании, что она сидела на рогах действительно работавшего быка. Основание сомнительное, но мотивирующее типовой метонимический ход: перенос по смежности — ложный и тем более яркий[15].
8. Бегло наметим еще несколько случаев употребления «мы», в буквальном смысле неадекватного и, значит, переносного, то есть поэтически значимого.
Начнем с упоминания так наз. королевского «мы» — лишь грамматически множественного, а семантически сугубо единственного числа. Никакого «кого-то еще» это «мы» не включает и не подразумевает — оно лишь чисто риторически умножает авторитетность монаршего «я». Ввиду редкости в современном контексте, это «умножение личности» впечатляет своей странностью, хотя, по сути, ничем не отличается от столь же фиктивной, но привычной и потому стертой арифметической операции, стоящей за употреблением 2-го л. мн. ч. «Вы» в роли вежливого обращения к единственному адресату[16].
Но это крайности, где участие в формах якобы множественного числа «кого-то еще» чисто риторично, а фактически равно нулю. Чаще неадекватность «мы» состоит не в полном отсутствии одного из соучастников, а в том или ином силовом дисбалансе между ними — вспомним выдачу «я», реально съевшего две булочки, за «мы», якобы съевших в среднем по одной, и притязания мухи, якобы пахавшей наравне с быком.
Так, в случае «мы», которое можно назвать академическим, главную, если не единственную, роль играет авторское «я», а в качестве «кого-то еще» выступает неопределенная группа второстепенных лиц — потенциальных читателей, от имени которых подчеркнуто инклюзивно ведется речь. Ср.
В настоящей статье мы рассмотрим… Согласимся, что… Обратим внимание на… Заметим… И тогда мы неизбежно придем к выводу…
Тут «я» как бы незаметно, с молчаливого согласия «вы», апроприирует их волю и соучастие, и равнодействующей становится своего рода скромность паче гордости («Интеллектуальная заслуга не только моя, а целого коллектива»).
Что касается гордости, то иногда грань между академическим «мы» и «мы» королевским практически размывается — в том случае, когда автор текста последовательно сосредотачивается лишь на своих личных мнениях и поступках, не оставляя места для реального соучастия «кого-то еще». Ср. обнажение редукции «мы» до «я» у повествователя «Голубой книги» Зощенко (1945):
Вот уже пятнадцать лет мы, по мере своих сил, пишем смешные и забавные сочинения и своим смехом веселим многих граждан… Перелистав страницы истории, мы отыскали весьма забавные факты и смешные сценки… Каковые сценки мы также предложим вашему вниманию…
То есть я (!) не знаю, может, наш (!) грубый солдатский ум, обстрелянный тяжелой артиллерией на двух войнах, не совсем так понимает тончайшие и нежнейшие поэтические сплетения строчек и чувств. Но мы осмеливаемся приблизительно так думать благодаря некоторому знанию жизни…[17]
Такое «мы», то есть особое риторическое «я», разумеется, уже не инклюзивно, а эксклюзивно (если применительно к 1-му л. ед. ч. вообще имеет смысл говорить об инклюзивности/эксклюзивности).
9. Но и когда речь ведется в рамках корректно инклюзивного множественного академического «мы», территориальная напряженность готова проявиться в любой момент.
Позволю себе привести характерный обмен мнениями, последовавший за моим докладом по поэтике в байройтском
Институте иностранных языков, где немецкие друзья устроили мне, неимущему эмигранту (в первый мой европейский семестр, осенью 1979 г.), лекцию. Лекция изобиловала структурно-семиотической терминологией, и когда дело дошло до вопросов, мистер Филипс [тамошний преподаватель английского], с изысканными до манерности интонациями оксфордского «дона», спросил:
— Do we really need a metalanguage? («Действительно ли нам нужен метаязык?»).
Устав от сомнений в пользе науки еще в России, я обратил на мистера Филипса накопившийся запас иронии, причем постарался облечь ее в «британские» тона.
— Это зависит от того, кто «мы». Если «мы» — рядовые читатели, то метаязык нам ни к чему. Если «мы» — специалисты в области литературы (критики, литературоведы, преподаватели), он может быть полезен, хотя «мы» этого, как правило, не подозреваем. Если же «мы» — теоретики литературы, метаязык совершенно необходим[18].
Стратегия моей отповеди противнику метаязыка состояла в переводе разговора на, вот именно, мета-уровень, результатом чего было постепенное, но неуклонное выдавливание собеседника из состава «мы», в его устах полемичного, но безусловно инклюзивного, а в моих — де-факто, хотя и не де-юре — безжалостно эксклюзивного.
К академическому «мы» близко еще более размытое, почти безличное общечеловеческое «мы» (которому во французском соответствует on, а в немецком man), фигурирующее в таких общеобразовательных — а потому и обще-инклюзивных — утверждениях, как:
В радуге мы различаем семь цветов; Из геометрии мы знаем, что сумма углов треугольника равна…; Что же мы имеем в результате?
На противоречии между этим безразмерным «мы» и «мы», контекстуально вполне конкретным и территориально ограниченным, строятся такие комические конфликты, как в следующей записи Ильи Ильфа:
Докладчик: «На сегодняшнее число мы имеем в Германии фашизм». Голос с места: «Да это не мы имеем фашизм! Это они имеют фашизм! Мы имеем на сегодняшнее число советскую власть»[19].
Но не исключено и бесконфликтное соседство и даже слияние двух подобных «мы». Ср. у Пастернака в «Волнах»:
Мы были в Грузии. Помножим
Нужду на нежность, ад на рай,
Теплицу льдам возьмем подножьем,
И мы получим этот край[20].
Первое мы достаточно конкретно: оно состоит из лирического «я» и его спутников, одного или более. Если читать стихотворение как воспоминания, обращенные только к былым спутникам, это мы будет звучать инклюзивно (как *помните, как мы с вами…); если же воспринимать опубликованные стихи как в общем случае обращенные ко множеству потенциальных читателей, то же самое мы окажется эксклюзивным. Но в любом случае следующее мы и связанные с ним глагольные формы 1-го л. мн. ч. относятся уже ко всей читающей публике и, шире, ко всему мыслящему человечеству, являя типичный случай общеобразовательного (в духе школьного урока математики: помножим…, возьмем…, и получим…) и потому инклюзивного «мы». Причем перетекание одного «мы» в другое проходит практически незаметно.
10. До сих пор речь шла о непропорциональном перевесе «я» в составе «мы». Другой характерный вариант неравномерности участия «я» и «кого-то еще» в субъектности «мы» строится, напротив, на незначительности, если не сугубой формальности вклада «я» по сравнению с решающей ролью некого «институционального мы в целом» (учреждения/коллектива/государства), с которым «я» себя грамматически отождествляет. Ср.
В 1904 году войну с Японией мы проиграли, но сорок лет спустя взяли реванш; Ну, в том чемпионате мы разгромили и американцев, и канадцев; «Мы отстали от передовых стран на 50-100 лет. Мы должны пробежать это расстояние в десять лет. Либо мы сделаем это, либо нас сомнут»[21].
Это институциональное «мы» может употребляться как инклюзивно — при обращении к «своим», так и эксклюзивно — в разговоре с «чужими»[22]. Но в любом случае имеет место преимущественно символическое самоотождествление говорящего с «мы», фактическая же принадлежность «я» к этому «мы» не обязательна — как, например, в случае с «нашей» спортивной командой[23].
Разумеется, и тут есть простор для территориальных игр. Приведу еще один эпизод из собственного опыта:
Преподавая в 1987 году в Констанце, на юге Германии, я… жил в загородном доме отсутствовавшей коллеги и ездил в университет на ее машине. В первый же день я пришел в ужас от настырности немецких водителей. Этими впечатлениями я поделился с коллегами по кафедре.
— Наверно, — сказал я… — я чего-то недопонимаю? Может, статистика катастроф не такая плохая?
— Статистика ужасная, — раздался хор голосов.
— Тогда в чем же дело? Или у вас агрессия в крови, и вам кажется, что вы на танке? Так все равно войну-то выиграли мы!
— Вы? А кто «вы»?
Вопрос был поставлен грамотно. Все-таки передо мной сидели не какие-то вообще «фрицы», а слависты, филологи, семиотики. Я нашелся:
— Кто «мы»? Мы — русские, мы — американцы и мы — евреи!
<…Мой> ответ был подготовлен давним осознанием того, что из России я уехал по еврейской линии, в Америке воспринимаюсь как русский, а в Европе схожу за американца[24].
С точки зрения рассматриваемой здесь проблематики, мой риторический маневр состоял в нахальном овеществлении своей сугубо символической причастности к судьбам сразу трех великих наций. Действительно, я лично не пострадал от Холокоста, не воевал на фронтах Второй мировой и к победе над нацизмом имел лишь самое отдаленное отношение.
Совмещение в одном тексте коллективного «мы» с «мы» институциональным, да к тому же еще и с безосновательным выпячиванием символического «я», доведено до комизма в песне Визбора «Рассказ технолога Петухова о встрече с делегатом форума» (1964)[25]:
Сижу я как-то, братцы, с африканцем
<…>
Потом мы с ним ударили по триста
<…>
Зато, говорю, мы делаем ракеты
И перекрыли Енисей,
А также в области балета,
Мы впереди, говорю, планеты всей
<…>
Он говорит: вообще ты кто таков?
Я, говорит, наследник африканский.
Я, говорю, технолог Петухов.
Вот я, говорю, и делаю ракеты,
Перекрываю Енисей,
А также в области балета,
Я впереди, говорю, планеты всей.
Я впереди, говорю, планеты всей!
Заметим, что первое мы четко прописано как коллективное и эксклюзивное, включающее собеседника-африканца (мы с ним), но не слушателей песни (братцев), а второе (мы делаем, мы перекрыли, мы впереди) — как институциональное советское, исключающее африканца, но включающее братцев. Их подразумевающаяся принадлежность к институциональному советскому «мы» оттеняет комическую узурпацию лирическим «я» роли этого второго мы (я делаю ракеты — как бы даже не «мы пахали», а «я пахал»)[26].
Силовая диспропорция между институциональным «мы» и его рядовым членом «я» может быть и не столь масштабной.
Так, чем скромнее численность «мы», тем значительнее, при определенных прочих условиях, роль «я». Например, надпись У нас не курят на стене небольшого служебного помещения (а тем более соответствующее устное замечание одного из тамошних сотрудников) погранично между массовым институциональным «мы», обезличивающим своих членов, и простым коллективным «мы», объединяющим группу более или менее равно-активных индивидуальных «я»[27].
Впрочем, и в случае мощного институционального «мы» роль «я» может оставаться полноценной и даже ведущей, по-своему нейтрализуя различие между институциональностью и простой коллективностью. Ср.:
……………………И думал он:
Отсель грозить мы будем шведу,
Здесь будет город заложен
На зло надменному соседу.
Природой здесь нам суждено
В Европу прорубить окно,
Ногою твердой стать при море.
Сюда по новым им волнам
Все флаги в гости будут к нам,
И запируем на просторе[28].
Может показаться, что пушкинский Петр употребляет здесь чуть ли не королевское «мы», но последняя форма 1 л. мн. ч., запируем, уже совершенно недвусмысленно предполагает и каких-то других участников помимо самого монарха. И это действительно множественное мы может пониматься не только как обычное коллективное (= «я» и другие русские), но и как институциональное (= государство Российское), в составе которого говорящему принадлежит не чисто символическая, а главная роль[29].
11. Характерный случай манипулирования составом «мы» — типовое обращение авторитетного старшего (родителя, врача, учителя, няньки) к зависимому младшему (ребенку, пациенту), так наз. bedside «we»: Ну, как мы себя сегодня чувствуем? Что у нас болит? Как наша головка? и т. п. Здесь инклюзивное «мы» складывается из реального «ты/вы» и чисто риторического «я», которое присоединяется к «ты» в порядке покровительственного — то есть одновременно дружеского и контролирующего — соучастия.
На эффектном заострении такой ложной партиципации и ее властной подоплеки построена знаменитая сцена из пародийно ковбойского фильма Мела Брукса «Сверкающие сёдла» (1974): пьяница-бандит Джим (актер Джин Уайлдер) просыпается связанным и висящим вниз головой за решеткой, и с ним в режиме покровительственного «мы» заговаривает задержавший его накануне чернокожий (!) шериф Барт (актер Кливон Литтл):
Барт (заслышав шум в камере). Видимо, пьяница в камере № 2 проснулся (подходит к решетке). Мы не спим? (Are we awake?).
Джим. Мы не уверены. А мы… черные? (We’re not sure. Are we... black?).
Барт. Да [, мы черные] (Yes, we are).
Джим. Тогда мы не спим… но мы очень удивлены. (Then we’re awake... but we’re very puzzled)[30].
Уже первое инклюзивно-покровительственное «мы» остраняется/подрывается тем, что во властной роли выступает негр, то есть лицо исторически заведомо бесправное. Сначала его белый собеседник надеется осмыслить (= натурализовать) эту невероятную — по сути, карнавальную (особенно ввиду его собственной перевернутости) — ситуацию, допустив, что она ему снится. Но затем пробует удостовериться, что она имеет-таки место в действительности. Результатом становится реплика, в которой одно за другим следуют два формально одинаковых, но конкретно разных ложно-инклюзивных «мы»:
— первое (Мы не уверены) зеркально копирует мы из вопроса шерифа («мы» = реально пьяница Джим + риторически подключенный к нему шериф Барт), которое тем самым превращается чуть ли не в королевское «мы» пьяницы[31];
— второе (А мы черные?) выворачивает предыдущее мы наизнанку (теперь «мы» = реально шериф Барт + риторически Джим).
В следующей реплике (Да [, мы черные]) Барт принимает такое осмысление «мы», и тогда Джим ответно соглашается на то же применительно к себе. С этого взаимного, хотя и парадоксального согласия начнется дружба двух персонажей, первым толчком к которой послужило, как водится в авантюрных сюжетах, «знакомство через ссору».
12. Напряженной силовой динамикой вокруг «мы» пронизан еще один тюремный эпизод — из «В круге первом» Солженицына, повествующий о столкновении министра госбезопасности Абакумова с зеком Бобыниным, который нужен ему для важного поручения на шарашке. Их полярное социальное неравенство становится отправной точкой карнавального обращения ситуации:
В… синем комбинезоне… крупный… вошел Бобынин. Он проявил столько интереса к обстановке кабинета, как если бы здесь бывал по сту раз на дню… и сел, не поздоровавшись… в одно из удобных кресел неподалеку от стола министра. <…>
Абакумов… полагая, что тот не разбирается в погонах… спросил почти миролюбиво:
— А почему вы без разрешения садитесь? <…>
— А, видите, есть такая китайская поговорка: стоять — лучше, чем ходить, сидеть — лучше, чем стоять, а еще лучше — лежать.
— Но вы представляете — кем я могу быть?
Удобно облокотясь… Бобынин осмотрел Абакумова и высказал ленивое предположение:
— Ну — кем? Ну, кто-нибудь вроде маршала Геринга?
— Вроде кого???...
— Маршала Геринга. Он однажды посетил авиазавод близ Галле, где мне пришлось в конструкторском бюро работать. Так тамошние генералы на цыпочках ходили, а я даже к нему не повернулся. Он посмотрел-посмотрел и в другую комнату пошел[32].
На стороне Абакумова — общая советская и тем более крутая лагерная иерархия. Ей-то внутренне свободный заключенный[33] и бросает дерзкий вызов — как своим непринужденным поведением, так и кощунственным сравнением советского министра с одним из главарей нацистского рейха. Кульминационный эффект опять создается двусмысленностью местоимения нами, возникающей при подхвате этого слова одним персонажем из реплики другого:
<…Абакумов> мигнул от напряжения и спросил:
— Так вы что? Не видите между нами разницы?
— Между вами? Или между нами? <…> Между нами отлично вижу: я вам нужен, а вы мне — нет!
Абакумов, шокированный приравниванием его к Герингу, конечно, имеет в виду употребить местоимение 1 л. мн. ч. эксклюзивно (между нами = «между мной и Герингом [, а не мной и Вами, Бобыниным]») и с опорой на естественную, как ему кажется, неверность сваливания его в одну кучу с Герингом.
Бобынин начинает свой ответ с переспроса, проясняющего и тем самым вроде бы принимающего такое осмысление: он грамматически правильно — и тем более издевательски корректно — трансформирует нами в вами, эксплицитно включающее собеседника (Абакумова) и Геринга в качестве «кого-то еще», но исключающее его самого (Бобынина). Но на таком понимании нами он не останавливается, как бы не удостаивая его внимания и таким образом без разговоров отбрасывая желанное собеседнику отрицание его, Абакумова, общности с Герингом.
Вместо того чтобы разбираться с этим, Бобынин повторяет переспрос, на этот раз выявляя в абакумовском нами другой возможный смысл, который в его устах законно трансформируется в как бы буквально более точное нами. Такое понимание не только возможно в принципе, но и хорошо подготовлено предшествующей недовольной реакцией Абакумова на вызывающе независимое поведение зека, который позволяет себе держаться на равных с ним, высокопоставленным начальником. Однако еще возмутительнее с точки зрения Абакумова, разумеется, постановка его, коммуниста, на одну доску с нацистом, что и выражается в эксклюзивном, но подлежащем отрицанию употреблении им местоимения нами. И уже в том, что Бобынин избирает для комментирования не более, а менее очевидную, хотя и допустимую, интерпретацию местоимения нами, проявляется его воля к карнавальному доминированию над «царем горы». Довершает этот прагматический ход Бобынина то, что далее он говорит прямым текстом, отрицая — в рамках избранного им для ответа инклюзивного нами — общность с министром (разница между ними есть, и она не в пользу министра). Успех этого отрицания инклюзивности контрастирует с провалом отрицания (общности с Герингом), предпринятого ранее Абакумовым.
13. Последним рассмотрю одно из стихотворений пастернаковского сборника «Второе рождение» (1932). В тот период для поэта было характерно не настояние на границах (будь то экспансионистское или оборонительное), а, напротив, готовность к их смазыванию ради жертвенного слияния с Другим, — вскоре ставшая мемом жажда труда со всеми сообща и заодно с правопорядком («Столетье с лишним — не вчера...»).
Эта установка в духе стокгольмского синдрома неизбежно приходила в конфликт с вниманием к неповторимому собственному «я»:
И разве я не мерюсь пятилеткой,
Не падаю, не подымаюсь с ней?
Но как мне быть с моей грудною клеткой
И с тем, что всякой косности косней?
Борису Пильняку (1931)[34]
Так что территориальность никуда не девалась, и на долю читателя выпадало следить за лавированием лирического «я» по очень пересеченной местности.
Обратимся к стихотворению «Когда я устаю от пустозвонства...»:
Когда я устаю от пустозвонства
Во все века вертевшихся льстецов,
Мне хочется, как сон при свете солнца,
Припомнить жизнь и ей взглянуть в лицо.
Незваная, она внесла, во-первых,
Во все, что сталось, вкус больших начал.
Я их не выбирал, и суть не в нервах,
Что я не жаждал, а предвосхищал.
И вот года строительного плана,
И вновь зима, и вот четвертый год
Две женщины, как отблеск ламп «Светлана»,
Горят и светят средь его тягот.
Мы в будущем, твержу я им, как все, кто
Жил в эти дни. А если из калек,
То все равно: телегою проекта
Нас переехал новый человек.
Когда ж от смерти не спасет таблетка,
То тем свободней время поспешит
В ту даль, куда вторая пятилетка
Протягивает тезисы души.
Тогда не убивайтесь, не тужите,
Всей слабостью клянусь остаться в вас.
А сильными обещано изжитье
Последних язв, одолевавших нас[35].
Попробуем составить список действующих лиц этого сценария. В первом приближении (с предположительными наиболее очевидными отождествлениями акторов) получаем:
я (мне);
льстецы;
жизнь (ей, лицо, она);
большие начала (их);
строительный план (= проект?);
две женщины (им, вас);
будущее (= время = даль?);
мы;
калеки (= моя слабосmь = наши последние язвы);
все;
новый человек (= сильные);
вторая пятилетка;
душа.
Дальнейшее сокращение числа сущностей натыкается на неустранимые двусмысленности. Кому/чему льстят нынешние пустозвоны? Тяготам строительного плана (= телеге проекта)? Новому человеку? Как соотносятся большие начала жизни с телегой проекта, а та — с тезисами души? И чьей души? Понятно, что не души вековых льстецов, но чьей же? Пятилетки? Моей? Нашей? Нового человека — любителя тезисов? Души всех, кто жил в эти дни? Чего ждать калекам — оздоровляющего изжития их язв или гибели под незваной телегой проекта?
Двусмысленностью окутано и движение времени — центральная тема стихотворения.
С одной стороны, все вроде бы хронологично: позади века, припоминается прошедшая жизнь, идут годы пятилетки, тезисы души тянутся во временную даль, в будущем ожидается всеобщее исцеление. С другой стороны, непонятно, в будущем ли мы или все еще в настоящем, в котором горят и светят (в наст. вр.) две женщины. А может, и вообще в прошлом — этих днях, в которых жили (в прош. вр.) некие все?
И непонятно, где при этом те мы, которые из калек: вообще не в будущем или все-таки в нем, но раздавленные телегою проекта? Да и сам я, как подсказывает амбивалентное твержу, видимо, не уверен в том, что говорит.
Непонятно также, к чему относится сравнительный оборот, начинающийся с как все: к Мы в будущем… или к твержу я? Но от этого зависит смысл: мы вместе со всеми уже находимся в будущем? или я всего лишь твержу вместе со всеми, что мы будто бы в будущем?
Аналогичным образом, неясно, чему подчинен оборот всей слабостью в заключительной строфе:
— сказуемому клянусь — в качестве антонимической замены привычного оборота всеми силами, замены, продиктованной фатальным несходством «я» с сильными?
— или инфинитиву остаться — с парадоксальным настоянием я на передаче своих слабостей тем, кто переживет его и войдет в самое далекое будущее?
Ведь то будущее, о котором я твержу как об уже наступившем, — еще не полное и окончательное, еще не та даль, куда время поспешит после смерти «я» — в ходе второй пятилетки, которая последует за годами строительного плана (= первой пятилетки). Но тогда непонятно, почему наши язвы «я» объявляет одолевавшими нас в прош. вр., хотя вероятную принадлежность к калекам описывает в наст. вр., а потребность в таблетке — даже в буд. вр. (не спасет).
А как в стихотворении обстоит дело с мы? Начать с того, что, в отличие от я, мы появляется только во второй половине текста — в обращении к двум женщинам[36], которые вне его упоминаются в объективном 3-м л. мн. ч. (горят и светят; твержу я им). Это «мы» явно инклюзивное, включающее как минимум «я» и двух женщин-адресаток, а также, вероятно, и некоторый более широкий круг «своих». Более того, осторожно, как бы ненароком и с многочисленными оговорками (см. выше), к этому «мы» подключаются и все, кто жил в эти дни, то есть, по сути, все население страны, тяготеющее к «мы» институциональному.
Местоимение нас остается эксклюзивным, включающим только своих, и в последней строфе. Но его итоговое положение в самом конце текста и характеристика обозначаемых им лиц как в будущем свободных от язв прошлого опять-таки свидетельствуют в пользу желанности его расширенного, как бы условно инклюзивного, общенародного, институционального понимания.
Отношение Пастернака к институциональному советскому «мы» было двойственным.
В «Высокой болезни» (1923 — 1928) лирическое «я» подчеркнуто отстранялось от такого вынужденно употребляемого «мы»:
Уж я не помню основанья
Для гладкого голосованья.
<…>
В зияющей японской бреши
Сумела различить депеша…
Класс спрутов и рабочий класс.
<…>
Но было много дел тупей
Классификации Помпей.
Я долго помнил назубок
Кощунственную телеграмму:
Мы посылали жертвам драмы
В смягченье треска Фузиямы
Агитпрофсожеский лубок[37].
Но в «Весеннею порою льда…» (1932) — в почти до косноязычия идейной последней строфе этого стихотворения и тем самым всего сборника «Второе рождение» — «я» находит-таки основание для полного слияния с институциональным «мы»:
И так как с малых детских лет
Я ранен женской долей,
И след поэта — только след
Ее путей, не боле,
И так как я лишь ей задет
И ей у нас раздолье,
То весь я рад сойти на нет
В революцьонной воле[38].
Остроумным совмещением обеих установок станет оксюморон, отчеканенный поздним Пастернаком, правда, не в стихах, а в порядке устного table-talk’а:
Как-то Борис Леонидович рассмешил Анну Андреевну и всех нас такой фразой: «Я знаю, я — нам не нужен»[39].
Поэту пришлось-таки осознать свою фактическую невключаемость в принципиально обще-инклюзивное институциональное «мы». Как тому Зайчику.
ЛИТЕРАТУРА
Ардов Михаил. 1995. Легендарная Ордынка. М. Ардов, Б. Ардов, А. Баталов. Легендарная Ордынка. Сборник воспоминаний. СПб., «Инапресс».
Ахматова Анна. 1998. Собр. соч. В 6 томах. Т. 1, 3. М., «Эллис Лак».
Бабель Исаак. 2014. Рассказы. СПб., «Вита Нова».
Гоголь Н. В. 1978. Собр. соч. В 7 томах. Т. 5. М., «Художественная литература».
Дмитриев И. И. 1986. Сочинения. М., «Правда».
Жолковский А. К. 2003. Эросипед и другие виньетки. Томск — М., «Водолей Publishers».
Жолковский А. К. 2010. Горе мыкать. Жолковский А. К. Осторожно, треножник! М., «Время», стр. 175 — 197.
Жолковский А. К. 2022. «Душечка»: лабиринт сцеплений. Тема, персонажи, сюжетные и метатекстуальные мотивы. — В кн.: А. П. Чехов: pro et contra. Т. 4. Современные аспекты исследования (2000 — 2020), антология. Сост. И. Н. Сухих. СПб., РХГА, стр. 332 — 357.
Зощенко Михаил. 2008. Голубая книга. М., «Время».
Ильф И. И. 1957. Записные книжки. М., «Советский писатель».
Мельниченко Миша. 2014. Советский анекдот. Указатель сюжетов. М., «Новое литературное обозрение».
О’Махоуни Майк. 2010. Спорт в СССР: физическая культура — визуальная культура. М., «Новое литературное обозрение». стр. 136.
Пастернак Борис. 2003, 2004. Полн. собр. соч. В 11 томах. Т. 1, 2. М., «Слово/Slovo».
Пушкин А. С. 1977. Полн. собр. соч. В 10 томах. Т. 4. Л., «Наука».
Солженицын А. И. 2006. В круге первом. М., «Наука» («Литературные памятники»).
Сталин И. В. 1951. О задачах хозяйственников: Речь на Первой Всесоюзной конференции работников социалистической промышленности 4 февраля 1931 г. — Сталин И. В. Сочинения. Т. 13. М., Госполитиздат, стр. 29 — 42.
Толстой Л. Н. 1951. Собр. соч. В 14 томах. Т. 3. М., «Художественная литература».
Успенский Б. А. 2012. Ego loquens: Язык и коммуникационное пространство. М., РГГУ.
Якобсон Роман. 1983. Поэзия грамматики и грамматика поэзии. — В кн.: Семиотика. Сост. Ю. С. Степанов. М., «Радуга», стр. 462 — 482.
[1] Бабель: 202.
[2] Якобсон: 469 — 472.
[3] Подробнее см.: Успенский: 15 — 33.
[4] Гоголь: 71 — 72.
[5] Толстой: 382; этот пассаж восходит к «Рассуждению о происхождении неравенства» Руссо (1755).
[6] См. об этом: Жолковский 2010: 175 — 176.
[8] Подробнее см.: Жолковский 2010: 176 — 177. Ср. варьирование подобных тем в анекдотах:
— женщина — одноразовому партнеру в ответ на его публичное приветствие: — С каких это пор половая близость — повод для знакомства?
— муж жене — партийной начальнице: — Можно к Вам второй раз по тому же вопросу?
— девушка в кинозале: — Уберите руки! Да не вы, а вот вы!
[9] Об анекдотах на эту тему см. Мельниченко: 122 (это мотив № 231).
[10] Оборот это обычный в русском языке, но все-таки идиоматичный — отсутствующий в большинстве европейских языков и потому неизбежно пропадающий в переводах. Английские переводчики вынуждены прибегать к конструкции «Vanichka and I», из которой торчит неуместное «я».
[11] Подробнее см.: Жолковский 2022: 349 — 351.
[12] Жолковский 2003: 150 — 151.
[14] Дмитриев: 126 — 127.
[15] Заметим, что эта ложная причастность предстала бы формально инклюзивной, если бы басенный нарратив был построен немного иначе и муха обращалась бы за подтверждением своего вклада в пахоту к быку: *— Скажи ей, бык, не правда ль, мы пахали?
[16] Ср., впрочем, Успенский: 23 — 27.
[17] Зощенко: 301 — 302, 393.
[18] См. виньетку «Мы» (Жолковский 2003: 415).
[19] Ильф: 196.
[20] Пастернак, 2: 56.
[21] Сталин: 39.
[22] Так, институциональное «мы», вырастающее за лирическим «я» в знаменитом ахматовском «Не с теми я, кто бросил землю…» (1922; Ахматова, 1:389), подчеркнуто эксклюзивно — противопоставлено не только «им», но и «тебе»-адресату:
Не с теми я, кто бросил землю… Им песен я своих не дам. <…> Темна твоя дорога, странник, Полынью пахнет хлеб чужой… Остаток юности губя, Мы ни единого удара Не отклонили от себя. <…> Но в мире нет людей бесслезней, Надменнее и проще нас.
[23] Ср. свидетельство иностранцев об удивившем их восприятии московского метрополитена жителями другого региона СССР:
Одна англичанка рассказывала мне [дело происходит в 1937 г. — А. Ж.], что в Тифлисе какой-то крестьянин спросил ее, видела ли она «наше» метро. Она ответила; метро, как ей кажется, есть только в Москве. «Ну да, — кивнул крестьянин, — я говорю: наше московское метро» (О’Махоуни: 136).
[24] Виньетка «Мы» (Жолковский 2003: 412 — 413).
[26] В том же направлении ненавязчиво действует и династическая ипостась африканца, имеющего гораздо большее право представлять свою страну, нежели технолог Петухов — свою.
[27] Именно на этом построен анекдот о голодном Зайчике, где формула: У нас кто не работает, тот не ест, с инклюзивным институциональным нас, подменена эксклюзивной «свойской»: Кто у нас не работает…
[28] Пушкин: 274.
[29] Естественно возникающий вопрос о природе «мы», вынесенного в заглавие замятинского романа, в настоящих заметках не рассматривается; о нем, в частности о том, что повествование в «Мы» ведется от имени «я», а между собой герои общаются на «вы», см.: Жолковский 2010: 181 — 184. Там же (179 — 181) см. о «Воззвании Председателей Земного Шара» Хлебникова (1920), написанном от имени футуристическо-коммунистического «мы» — подчеркнуто эксклюзивного.
[31] Ср. аналогичное применение покровительственного «мы» к себе самому в стихотворении Лосева под программным заглавием «Местоимения»: Вот мы лежим. Нам плохо. Мы больной (подробее см.: Жолковский 2010: 185 — 196).
[32] Здесь и далее цитирую по Солженицын: 82 — 84.
[33] Экзистенциальный секрет этой своей свободы он раскроет позже:
Вообще, поймите… что вы сильны лишь постольку, поскольку отбираете у людей не всё. Но человек, у которого вы отобрали всё, — уже не подвластен вам, он снова свободен.
[34] Пастернак, 1: 212.
[35] Пастернак, 2: 80 — 81.
[36] Посвященный читатель понимает, что речь идет об оставляемой первой жене, Евгении Владимировне, и меняющей ее второй, Зинаиде Николаевне.
[37] Пастернак, 1: 257 — 258. В американском английском для отмежевания говорящего от институционального «мы» есть специальный оборот: this country, ср.: I never supported this country’s invasion of Iraq, чему по-русски соответствовало бы: …нашего вторжения.
[38] Пастернак, 2:88.
[39] Ардов: 58. Кстати, Ахматова отчасти сходным образом пересмотрела свои взаимоотношения с институциональным «мы» уже в «Реквиеме» (1940):
А если когда-нибудь в этой стране Воздвигнуть задумают памятник мне… (Ахматова, 3:29; ср. Примеч. 37).