* * *
Есть в нашем городе река,
иль нет её на самом деле,
коль пароходного гудка
я здесь не слышал с колыбели?
Сквозь сон я слышал бой часов
на Спасской башне,
с Каланчёвки
был слышен рокот поездов
и звон трамваев на Покровке.
А пароходов не слыхал
гудков тревожных и протяжных,
и моряков я не видал
вблизи Москва-реки отважных.
Мне нянька старая моя
рассказывала, что видала
однажды батюшку Царя,
однажды Ленина слыхала.
Чего не скажешь обо мне —
безмерно повезло старухе.
Я вижу только — тьму в окне.
И слышу шум ноябрьской вьюги.
* * *
Проснуться оттого, что поутру
синица барабанит нам в окошко.
Нет, не синица, тут я, верно, вру —
пришедшая с ночной прогулки кошка.
Что может быть прекрасней, чем сквозь сон
услышать, как, собравшись за водою,
соседка металлический бидон
в коляске катит улицей пустою!
Гремит бидон.
Грохочет на камнях
коляска, у которой сердцевина
качается, как будто на ремнях
аэростата в воздухе корзина.
Такой мудрёный, сложный механизм,
из запчастей подручных сочинённый,
внушает мне здоровый оптимизм,
хоть я и враг прогресса убеждённый.
Так человек устроен, что ему
немного нужно, чтоб поверить в чудо, —
доверься сердцу, волю дай уму,
железных догм не стал рабом покуда.
* * *
По углам разбрелись — я и кошка.
Сумерки. Полумрак. Тихий час.
Шебуршится, как сороконожка,
листопад за окошком у нас.
Кошка спит, но во сне причитает,
стонет тоненько, лапкой сучит
и сквозь сон тенорком оглашает
список жалоб своих и обид.
У меня же на Господа Бога
жалоб нет и обид никаких.
Я смотрю за окно, где дорога
вьется между акаций нагих.
Кто-то их посадил, полагая
скрасить наших равнин колорит,
совершенства пропорций не зная.
А на них глядя — сердце болит.
* * *
Прижав колени к животу,
мальчишкой прыгал я с обрыва,
и сонная вода в пруду
вскипала, словно после взрыва.
Забылось всё — июньский день,
подернутый зелёной ряской
пруд, белогривая сирень
по сторонам дороги тряской.
О чём мечтал, чего хотел.
Как если бы меня злой гений,
что словно ветер налетел,
лишил всех чувств и ощущений.
Из ощущений — только страх
остался, он засел в печёнках,
звеня, как пчёлка в волосах,
как мушка в паутинках тонких.
Я слышу ясно этот звон
на кухне, в спальне и в гостиной,
дверь закрываю на балкон,
приняв его за комариный.
* * *
Фронт грозовой с дождём и градом.
Дыра, которой не заткнуть,
разверзшаяся вдруг над садом,
нам чем-нибудь и как-нибудь.
Как не заткнуть собой прореху
на линии передовой
юнцам, которых на потеху
противнику бросают в бой.
Их лица бледные мелькают
в вагонных окнах.
Скрежет, стук
колес железных заглушают
с перрона крики их подруг.
Но то, что я в многоголосой
толпе не слышу,
слышит Бог
сквозь стук и скрежет, лязг колёсный,
звон колокола и гудок.
* * *
Жизнь моя день ото дня скудеет.
И любая мелочь для меня
важное значение имеет,
всё равно как кровная родня.
Мелочным не стал, но стал разборчив
с возрастом — не об одежде речь,
не о шляпе с галстуком и прочем,
чем легко и просто пренебречь.
Речь не о вещах, но о предметах —
стуле и столе, о паре книг,
о колечке мамином, монетах —
что куда дороже золотых.
Стану их перебирать, как чётки,
стану ими в сумерках греметь,
выпущу орла из-за решётки,
ведь не век в тюрьме ему сидеть.
Ведь не век стране моей томиться
то под игом, то под сапогом.
Не хочу, чтоб груди крепостница
жгла ей раскалённым утюгом.
* * *
Выковыривать глазки
из картофелины — это
квинтэссенция тоски,
что смертельна для поэта.
Так над раковиной я
низко голову склоняю,
о загадке бытия —
жизни нашей — размышляю.
Почему в глазах стоят
слёзы, если мир прекрасен,
если плодоносит сад,
воздух свеж, и чист, и ясен,
небосвод павлиний хвост
распускает, и мгновенно
вспыхивают сотни звёзд
над землёй одновременно?
* * *
Я жить привык среди людей.
Теперь, сколь это ни прискорбно, —
среди вещей, среди теней,
что в общем тягостно и больно.
Снять фотографии со стен
вдруг захотел, но не решился,
хотя мне тягостен их плен,
я с ним смирился, свыкся, сжился.
Привык косые на себе
и испытующие взгляды
ловить, как в уличной толпе,
не знающей ни в чём пощады.
Как перестал день изо дня
в вагоне метрополитена
тем, что все смотрят на меня,
я тяготиться совершенно.
Случается, что в час ночной
один в вагоне — я тоскую,
как будто не вагон пустой,
а жизнь моя прошла впустую.
* * *
Воображаемая нами
граница мира — в двух шагах.
Два маха сильными крылами
потребно лишь для вольных птах.
Чист горизонт. Тиха погода.
И, совершивши кувырок,
на землю стылую у входа
в дом — жёлтый валится листок.
Его полёт был так недолог.
Его судьба предрешена —
гнить на подстилке из иголок,
что прежде сбросила сосна.
Мы о его существованье
забудем через пять минут,
на листья, павшие, вниманья
не обращая — пусть гниют.
Не интересно совершенно
нам станет слушать болтовню,
что все мы скоро станем тленом,
что мы — у бездны на краю.
* * *
Желание немудрено,
но совершенно невозможно —
уйти от дел, залечь на дно,
когда на сердце так тревожно.
Когда так горестно — никак
нельзя сидеть, сложивши руки,
уставившись в кромешный мрак,
и предаваться смертной скуке.
Я знаю, круг моих друзей
не шире светового круга
от лампы в комнате моей,
но то, что их достигнут слуха
слова мои,
я должен знать,
как должен пахарь знать, что всходы
взойдут, пускай придётся ждать
ни дни, ни месяцы, а годы