Вряд ли вам приходилось ездить в багажнике. В кино мы все это видели — как в багажнике кого-нибудь запирают, живого или мертвого, или отпирают — мертвого или живого. Еще иногда так показывают, как будто ты, зритель, из багажника смотришь, когда над тобой поднимают крышку, ну и на тебя сверху глядят — чтобы прочувствовал это удовольствие в полную меру — как в багажнике находиться. Но это все ерунда. Надо самой прокатиться в багажнике, свернувшись калачиком, чтобы понять кое-что в этой жизни. Багажник действует отрезвляюще. Особенно когда задаешься вопросами: что я здесь делаю и как я здесь оказалась? И начинаешь понимать, что ничего хорошего из того, что ты в багажнике, получиться не может, а только плохое может, особенно когда до тебя начинает доходить, кто за рулем и чья, ты вспоминаешь, это машина… и чья ты женщина, если смотреть в корень… а я была женщина Рубика, ну и Геры — фифти-фифти почти, и все наши проблемы были из-за этого «почти»… в общем — их, но никак не этого идиота.
И вот когда ты себя находишь в багажнике, во мраке, и понимаешь, тебя везут, вот это ощущение непередаваемое, это, я думаю, пострашнее, чем в гробу, потому что, когда в гробу очнешься, о самом худшем у тебя будет вполне определенное представление, а что тебя здесь ждет, когда багажник откроют, это еще вопрос, большой вопрос, и, может быть, лучше, чтобы никогда не открывали, то есть по сходству с гробом все оставалось — вот так загнуться в темноте без воздуха и не думать о худшем.
Первым тогда Рубик завелся, а я-то всего и сказала, что не надо было пить на жаре. В общем, все трое в неадеквате — вечер больших предъяв. Такое и раньше случалось — у Геры на даче однажды, у Рубика тоже было, только не на этой квартире. А эта квартира у Рубика весь третий этаж занимает. И вот они заказали пиццу на дом — еще до ссоры.
И этот был трезвый, когда пришел. Трезвый безумец.
Когда он явился, я уже не визжала, но мои продолжали, оба, орать друг на друга, мат-перемат, и я была у них во всем виновата, хотя и лаялись они между собой. А он вошел и, не спросив, куда, сам положил коробку на стул. А Рубик увидел и заорал: «Кто еще тут?» А я закричала: «Доставщик пиццы! Не видишь? Ослеп?» А Рубик: «Что ему надо?» А я тогда: «Ты совсем уже, да? Что надо доставщику пиццы? Ты его сам заказывал!» Он обозвал меня стервой и снова пошел в комнату — орать на Геру и предъявлять претензии.
А этот мне говорит — и быстро так, скороговоркой: «Вы красавица, вы чудесная, вы излучаете свет, такой фактуры, как у вас, двести лет не было, зачем вы здесь, что вы тут позабыли?» — «Это вы мне?» — спрашиваю, ошеломленная. «Вам — кому же еще? Бегите отсюда, бегите!» И дверь приоткрывает на лестницу — как бы предлагая воспользоваться. «Как это? Куда это?» — Я ушам не верю, и глазам — тоже. «Куда угодно. Идем со мной — я тебя украду», — и хвать меня за руку. А в комнате загрохотало что-то, опрокинулось, это Гера, должно быть, Рубику вмазал, или наоборот. Они-то помирятся потом, а виноватой кто останется? — я, конечно. Я говорю: «Ты кто? Отстань!» А он мне: «Я твой спаситель! Бежим!» У самого терморюкзак за плечами. «Какой, в жопу, спаситель?» А он мне: «Паспорт возьми! И деньги!» Я говорю: «У меня нет денег». — «Ладно, говорит, без денег бежим». — «А пицца?» — спрашиваю. И сама не понимаю, зачем спросила. Только успела сумочку схватить, а он меня уже на лестницу поволок. Ну как поволок? — за руку. Я сама, своими ногами за ним пошла. Побежала. Мы с ним по лестнице побежали, он меня за руку тянет, а рука у него как клешня: схватил — и уже бежать хочется. Бежим, а я думаю: что это?.. что это я делаю, идиотка?.. Сейчас ведь убьют. Догонят и убьют — и меня, и этого сумасшедшего. А внутри меня словно другой кто-то: бежим, бежим — его голосом. А куда? Зачем? Что со мной вдруг стряслось такое, что я с ним побежала?
А во дворе случилось вообще что-то невообразимое.
Во-первых, у него в руке были ключи от машины Рубика. Когда я это сообразила, у меня голова совсем кругом пошла. Ничего не понимаю, что происходит. Я в этот момент перестала понимать, кто я есть и та ли я, кем сама себя чувствую. Теперь-то мне ясно, что ключи на полке лежали, у Рубика привычка их на полку класть у двери, а он просто взял их с полки, да так быстро и ловко, что я не заметила ничего. И вот слышу, что отзывается машина Рубика на его движение рукой во дворе, и он меня быстро к машине подводит, как будто это его собственная и он ездит на ней каждый день. Хотя он ее первый раз только сейчас увидел. Я еще сказала: «Это же Рубика машина». А он и не знал, кто такой Рубик. Я же не совсем сумасшедшая, чтобы ехать неизвестно с кем неизвестно куда в машине Рубика. Я же не самоубийца. Я отказалась в машину садиться. И это было трезвое решение. Трезвое, но не совсем. Потому что тут — во-вторых.
А во-вторых, я оказалась в багажнике.
Одно могу сказать, он меня туда силой не засовывал. Я отключаться, наверное, стала: очень отрывочно помню, что случилось тогда, — мутными картинками неподвижными, словно мне кто-то плохие фотографии показывал. Наверное, тут мысль так работала. Рядом с этим не поеду в салоне. Увидят меня в салоне — конец. Неважно, кто увидит, — кто бы ни увидел, да хоть дворник-таджик, скажет Рубику, что я в салоне была, — и это конец. Он уже двери открыл, но у меня здесь в голове что-то сработало. А он говорит: «Не хочешь в салоне — полезай в багажник», — и багажник открыл. И я полезла. Сама. Он помог. Не помню — помог, наверное. Я в джинсах была. На самом деле я не знаю, как это все так получилось. Может быть, и не так. Но, по-моему, так. Логика простая была: если в салон категорически нельзя, то на худой конец — в багажник. Как угодно, но только не в салоне. И еще коробка на асфальте осталась. Она в багажнике была, это Рубика вещь, коробка с товаром, ящик, вернее, — с оздоровительными пирамидами, элитными, ужасно дорогими и ужасно тяжелыми, а он его вынул, не моргнув глазом, и оставил тут во дворе, чтобы мне в багажнике место было.
Очнулась я уже, когда мы проехали сколько-то, — мрак, теснота, я на боку, колени к подбородку притянуты, — вот тогда на меня и накатил первый ужас. Я натурально подумала, что этот свет белый покинула. Чуть не описалась. И все так стремительно произошло, что не то чтобы обдумать ситуацию возможности не было, просто подумать, вот взять и подумать, даже для думанья самого элементарного голова отключалась.
Мне теперь говорят, что у меня шок был. А когда шоконуло-то меня, в какой момент времени? Когда я в багажнике воздух ртом, как рыба, ловила? Или когда внизу сообразила, чью он машину ключом открывает? Или когда с ним по лестнице побежала? Или когда он мне это сказал: «Такой фактуры, как у вас, двести лет не было». И: «Бегите отсюда».
Никому не пожелаю оказаться в багажнике.
Вот тогда и подумала, что лучше в гробу.
Один плюс — вечером, а не днем. Упаковаться днем на жаре смерти подобно в багажнике было бы.
Он дверцу поднял, глядит на меня и говорит: «Ну чего ты ревешь? Все хорошо. Спасена!» А я даже не заметила, что ревела.
Он помог мне вылезти. Мы были в каком-то темном дворе, куда он заехал. Он взял меня за руку, повел в подворотню, мы почти побежали — за угол повернули, и только тогда я сообразила, где мы: на Вокзальной площади.
Помню себя перед электронным табло. Он купил билеты. Я даже не спросила, куда. На отходящий поезд. Он хотел еще заставить меня съесть пирожок, но было некогда, и я подумала, когда бежали по перрону: какая разница, — но все же разница какая-то была для меня, потому что я еще не верила себе, что этот пассажирский, наш, который вот-вот — всего лишь первый подвернувшийся по расписанию.
Багажник дисциплинирует: после багажника с тобой можно делать все что угодно — по крайней мере первые полчаса.
Плацкартный вагон. Места нам достались в конце, у туалета. Рядом у окна сидела пожилая пара.
Он сказал, чтобы я вынула аккумулятор из телефона. И сам показал пример. У меня не получалось — руки дрожали, он сам вынул.
Тапочки! Только заметила. Туфли там остались. Хорошо еще плотные, по ноге — ходить можно. Но все равно же — тапки! Домашки хлопчатые. С мультяшным рисунком... А на каблуках бы хер добежала!
Вот так мы трезвеем... И где туфли взять?
Помню, как женщина посмотрела, когда я спросила его, куда он меня везет. Он приложил палец к губам, а потом, словно отменив этот жест, весело произнес: «Какая же ты красивая!» Я сказала: «Это замечательно, но мы едем куда-то?» Под «куда-то» я подразумевала, что «не куда-нибудь вообще, а куда-то конкретно». Все равно дурацкий вопрос. Он верно ответил: «Конечно, куда-то, а куда же еще?» Я сказала почти утвердительно: «И нас там не ждут» (было бы странно, если бы меня там где-нибудь ждали). И услышала от него: «Так это же здорово!» Он весь ликовал. Он сам не знал, куда мы…
Тогда я спросила, есть ли у него имя. Он ответил развернуто, серьезно: «Мое имя Поликарп». Я промолчала, а он спросил, надо ли показать паспорт. Зачем же? Сказала: «Я так и подумала» (действительно подумала, что у него должно быть похожее имя). А как зовут меня, он уже знал — он покупал билет с моим паспортом. Я не помнила, сама ли дала ему паспорт из сумочки или он достал без меня. Я тут говорила, что сумочку тогда прихватила, а на самом деле, не помню, как взяла эту сумочку. Или он ее сам тогда прихватил, когда убегали? Но как он ее мог прихватить? Он никогда не видел ее. Она у меня цвета мяты, кожаная, на длинном ремешке и с декоративной стежкой, за которую и люблю. Стежкой, а не застежкой — застежки нет, есть молния. Точно знаю: когда лежала в багажнике, никакой сумочки со мной не было. Значит, она была при нем, когда он вел машину по закоулкам нашего счастливого города. Похоже, он забрал ее у меня еще во дворе, до багажника, когда он дверцу открыл, а я отказалась сесть рядом. Вообще-то, нехорошо залезать в чужую сумочку, мало ли что там, что его не касается, только было мне тогда все равно почему-то, не хотела думать об этом.
Но о чем-то ведь думала. Разглядывала, какой он. Теперь могла. Он сидел напротив и глядел на меня. А я — на него. Я разглядывала так, словно ощупывала пальцами — как слепая. Взглядом ощущала шероховатость подбородка. Нос, какой бывает у боксеров, разжатые губы, глаза, вспомнить бы цвет, ведь не помню, не помню, но форма! — не сразу смогла понять, что в них такого, а они были почти треугольными из-за небольшой припухлости верхних век. Поэтому и казалось — из-за этой припухлости (она ему шла) и бровей, разведенных, как мосты в Питере, что он в этом вагоне то ли радуется, то ли удивляется чему-то, то ли восхищается — ну тут понятно, не чем-то, а мной (он мной восхищался). Без припухлости этой выглядел бы просто юнцом, схлопотавшим когда-то по носу, а так, с учетом морщины на лбу, я ему давала тридцатник. Он не был ни на кого похож. Совсем ни на кого. И меньше всего на курьера. Если и похож на курьера, то на очень необычного курьера. Ну как тут сказать? Вот Рубик не похож на Геру, но в сравнении с этим оба мне казались теперь неразличимыми.
Все же странно, что сейчас не уверена в цвете глаз. Голубые? Карие? Передо мной словно фотография, но черно-белая. Картинками и запомнилось это безумие. Например, у него на жилете значок — с верблюдами. Сейчас редко нацепляют значки. А этот еще и на фирменный жилет (не назову элегантным) и наверняка в нарушение корпоративных правил, потому что жилет и под ним рубашка с длинными рукавами — это у них униформа, хотя, когда не при исполнении, попробуй-ка еще догадайся, что так. Почему-то я привязалась к значку. Потому что прочесть по кругу сумела, а там «ПОКОРИТЕЛЬ ПУСТЫНИ» было. Спросила, ты какой еще пустыни покоритель и при чем тут пицца. Он сказал: ни при чем. Он не знает, какой пустыни, и вообще этот значок не его, просто ему нравится, вот и все.
Вот и все. Нравится ему. Поэтому и нацепил. Чужой значок. С верблюдами... Ну я и влипла...
И он сам: они уже вычислили его. Они уже поставили на уши тот ресторан, где заказали пиццу. Он покойник.
Я сказала: «Ты труп». Он, улыбаясь, пожал плечами. Не понимает?
«Куда-то». Только что познакомились. Если это знакомство. И так уже все далеко зашло-заехало, что мне самой только того и хочется, чтобы подальше укатить.
А с другой стороны, о чем они должны были подумать, не найдя в квартире меня? Только одно: меня нет. Я — убежала. Я! И при чем тут доставщик пиццы? Они же не видели, как мы дернули вместе. Они даже не вспомнят о нем. Это надо чересчур особыми мозгами обладать, чтобы представить: меня уводит какой-то доставщик пиццы. Ну конечно, сама! Никуда они не будут звонить, ни в какие рестораны. Я убежала, и это я угнала машину. А что должен еще подумать Рубик? Угнала и бросила в каком-то дворе. А зачем? И никто не ответит, зачем.
Рубик никого не подпускает к рулю. У него комплекс обладателя.
«Ты не знаешь этих людей». А этот отвечает: «Да плюнь ты, дело прошлое».
Как же прошлое, когда настоящее?.. Поразительная беспечность. И все же мне что-то от нее передавалось, потребность была у меня утешиться чем-нибудь, хоть какой-нибудь мыслью. Может быть, они еще не додумались догадаться? Может быть, они помирились и теперь говорят по душам, выпивая, закусывая пиццей, и не вспоминают меня. Ну, ушла и ушла. Что взять с идиотки? А потом Рубик обнаружит, что кто-то машину угнал. Гнев и проклятия. А как же без этого? Но мало ли кто может угнать. Покатались и бросили. Кто-то — только не я. Так я же и не угоняла! На кой черт мне угонять? Он и не подумает обо мне.
Я уже почти успокоилась, но тут вспомнила о ключах. Кто мог их унести, кроме меня? Мне зарыдать захотелось.
А тут еще кто-то на весь вагон матюгаться стал, у него там телефон украли. Тот матюгается, женщина у окошка «ну как же так можно» говорит, а этот психованный Поликарп уже обнимает меня — я и не заметила, как он пересел, — приобнял меня за плечо и бормочет мне в ухо о моей красоте и неповторимости и близорукости человечества, не замечающего, какая я хорошая, славная. А я, хорошая, славная, замечательная, млею от его слов, одновременно думая, что, может быть, Рубик будет думать на Геру, раз такой у них разборняк, — что тот взял и не отдает по каким-нибудь своим идиотским соображениям, — и тут же понимаю, что это все бред и что, если нет во дворе машины, значит ключи у того, кто уехал на ней, а Гера никуда не уехал, это я конкретно исчезла, и снова о том же: я, только я!
А вдруг Гера ушел вслед за мной, хлопнув дверью, — тогда бы Рубик мог бы подумать, что это Гера с его ключами уехал. Чтобы — не знаю зачем — чтобы унизить. Чтобы морально его опустить. Не знаю, не знаю. Сами пусть разбираются!.. Но на это надеяться, как на то, что Гера убьет Рубика чем-нибудь, что подвернется под руку — шунгитовой пирамидой для оздоровления, или наоборот, Геру — Рубик. Я слушала, какая хорошая, и не было жалко мне ни того, ни другого — лучше бы они поубивали друг друга.
«Будь проще. Живи каждый день как последний», — изрек Поликарп. Громко довольно. Дядька напротив, наверное, как-то отреагировал (я не заметила), потому что Поликарп сразу же обратился к нему: «Вы возражаете?» Дядька ответил: «Известный прием, но не всегда срабатывает». — «Пробовали?» — «Был опыт, старался, когда припекло, только понимаете, вот так проживаешь день как последний, а ближе к ночи думаешь, день был последний, а ты его так бездарно прожил». — «Глупости это все», — кивнула тетка-соседка.
«Тогда надо жить каждый час как последний», — произнес Поликарп.
И это меня поразило. Сейчас сказать не могу, чем, но «каждый час как последний» — тогда меня поразило. Да, да, каждый час! Я почти физически ощущала это: час текущий, вот этот — он и был как последний. Мне казалось, что иначе теперь и не будет, теперь будет каждый час как последний.
Я все же была немного пьяна, я бы сильно была пьяна, если бы тогда не отрезвела в багажнике, но он, что сказать я хочу, он-то был трезв абсолютно.
«Послушай, что тебе скажу», — и вот чего не ожидала совсем от него, это стихов. Они были, конечно, не про меня, но он обращался ко мне, и так получалось, что это все про меня получалось.
Он негромко читал — мне на ухо. Только для меня, а не для тех, кто сидел рядом. Но они, я чувствовала, слышали, и мне было и неловко, и приятно, что они слышали это.
«Это чье?» Он тогда так: «Не понравилось?» — «Понравилось, только чье?» Он сказал: «Ничье». — «Как — ничье? Так не бывает, ничье». — «Считай, что твое». — «Нет, автор кто?» — «А ты бы кого хотела?» — «Да ладно. Неужели твое?» Он молчал. Я сказала: «Охренеть. Ты что же, — спросила, — поэт?» — «Да какой я поэт, никакой не поэт».
Тут у меня все на свои места встало: так он поэт. А поэты все ненормальные. Нормальный никогда не будет поэтом. Никогда не встречала поэтов.
Я пошла в туалет, там зеркало было: какая уродина! А когда смотрела на себя, вспомнила о его велосипеде и терморюкзаке для пиццы, оба остались во дворе. Ну с велосипедом еще ладно, они все равно не знают, чей он, а вот с рюкзаком все хуже гораздо — терморюкзак на дурацких лямках не просто улика, а вызов, он остался там, где стояла машина. Терморюкзак и ящик, вынутый из багажника... Значит, все-таки труп.
Вернулась, села рядом с ним, а в голове то же: вот Рубик видел ящик вместо своей машины, а кто и зачем ящик из багажника вынул? У меня бы сил не хватило. Но зачем ящик вынимать угонщику? Чтобы для меня место освободить в багажнике? Только так. Но способен ли ум человеческий допереть до такого ответа?
И вот здесь произошло невероятное.
В кармане Поликарпа закукарекал телефон. Неожиданно резко и громко. А мы ведь вынули из телефонов аккумуляторы — и он, и я. Так вот, я не говорила об этом, а чуть раньше (когда он мне наворковывал про поэзию) явились из другого вагона двое в полицейской форме, быстро прошли по проходу в другой конец, где уже не матюгался тот потерпевший, потому что, как я сейчас понимаю, он их и ждал, но все равно, что бы там ни случилось, вагонное беспокойство до сих пор не передавалось в наш закуток рядом с уборной. И вот теперь, когда у моего Поликарпа закукарекало, тут же появляется взъяренный мужик с проводницей и двое тех из полиции, мужик кричит сиплым голосом «мой, мой!» и, если бы не полицейские, вцепился бы в Поликарпа. А Поликарп совершенно спокойно достает телефон из кармана жилета и молча протягивает мужику. «Да вот же и заставка моя, мой телефон!» — исходит на крик сиплый. Полицейские требуют от Поликарпа пойти с ними. «И вы тоже». Я уже встала, но Поликарп говорит «она ни при чем», а тетка-соседка тоже: «Они только что познакомились». Мне тогда сказали «сидите», я села ошеломленная, а его увели.
Сижу, не знаю, что подумать, мысли путаются. Ведь это все невозможно. Как ни погляди — невозможно. Да и чисто технически! Если он действительно прихватил чужой телефон, то когда, каким образом? Неужели, когда мы с ним вошли в вагон и продвигались в проходе вдоль боковых столиков? Но для чего? Чтобы так нелепо попасться?
И тут моя соседка говорит: «Это стихотворение написал Пушкин». — «Какое стихотворение?» — «Какое вам читал». — «При чем тут Пушкин? Я что, Пушкина не знаю?» — «Не знаете». — «А вы откуда знаете, что Пушкин?» — «А это все мои ученики знают, странно, что вы не знаете, впрочем, ничего странного в этом нет».
Ох, какая на меня злость нашла — зачем она мне об этом докладывает? Это не ее дело, кто написал. Это наше личное дело, кто написал! И не надо подслушивать!
Я еще долго кричала на эту дуру, у меня сочинение в девятом классе чуть на олимпиаду не попало, я бы, может, на филфаке училась, если бы не такие, как она, — тетка терпела, поджав губы, дядька, который с ней, тоже словно кол проглотил, а я потом закрыла глаза, и уже ее про себя поносила — чтобы ни о чем не думать другом.
Кажется, я заснула. Сколько прошло времени — минут двадцать, полчаса? Сказал: «Идем. Выйдем на этой». А мы действительно подъезжали к станции. Дядька с теткой не ожидали, что он вернется, надо было видеть их лица, когда мы уходили.
В тамбуре я спросила: «Ты откупился?» Он как-то хмыкнул и сказал мне: «Извини, что так получилось». Поезд замедлял ход. Пришла проводница — дверь открыть, при том, что нас она как будто не замечала вовсе. Кроме нас выходить из вагона было некому. Я больше не спрашивала ни о чем, он глядел в дверное окно с кривоватой улыбкой: промельки фонарей на его лице становились реже и реже, и я подумала, что так замедляется время.
И на перроне думала о том же, когда увидела на часах четверть десятого, — получалось, еще часу не прошло, как мы повстречались; могло ли такое быть? Под лампой, освещающей перрон, мельтешили мотыльки. Ночи тогда были теплые, а вечера еще теплее. Я не удивилась, когда он сказал: «У меня расстройство психическое, небольшое».
Это когда мы с перрона уже спустились по лестнице.
«Я клептоман».
Вот и славненько, Настя, вот и нарвалась ты на маньяка.
Люди из других вагонов с тележками выходят, а мы без вещей, как два клоуна — я в мультяшных комнатных тапочках, а он в зеленом жилете в тон моей сумочке, — только тогда цвет жилета его оценила.
«Я поняла, воруешь понемножку».
«Да нет же, совсем не ворую, само воруется».
Он сказал, что воровство — это когда целенаправленно, а если само так выходит, вопреки моральным принципам, это и есть психическое расстройство — клептомания.
«Значит, псих, — говорю без осуждения, но обреченно. — Мне однозначно на психов везет». Могла и не говорить: и без клептомании с ним все понятно — форменный псих. Он мне сказал (чтобы, наверное, не думала о нем плохо), что клептомания — это его официальный диагноз, то есть он по-честному клептоман. Со справкой. Не надо бояться его и даже прятать от него вещи, у него это редко бывает, только когда обострения, а в обычной жизни он обычный порядочный человек.
«Как сейчас?»
«Сейчас, боюсь, обострение».
Я спросила: «Это не заразно?» (шутя — спросила). Он серьезно ответил: «Нет».
Серьезно — значит ответственно.
Ну и чудесно. Мы в городе. «Я ♥ Новые Скуделицы» изображено посреди площади. На заглавной «Н» сидит ворона. Таксисты пристают к пассажирам с нашего поезда, но не к нам — виноваты мои мультяшные тапочки, полагаю. Его зеленый жилет тоже хорош. И у нас нет багажа. Я и сейчас не знаю, почему надо было выйти именно здесь. И что происходило в том купе, куда его тогда уводили. Отпустили, и чтобы духу твоего не было в поезде, так? Похоже на то. Замечательно, и что делать теперь? Будем стоять? Веди.
По улице меня повел, по центральной, вид суперответственный, держится бодрячком. Городок маленький, сонный, никто никуда не торопится, да и нет почти никого; так — отдельные пешеходы. Транспорта тоже мало, рейсовый автобус прошел полупустой. Улица освещается экономно, лампы на проводах включены через одну. Раньше эти Новые Скуделицы назывались Первомайском — в честь большевика Первомайского, а до революции тут и были настоящие Новые Скуделицы, прославленные холерными захоронениями. Об этом я узнала уже потом, не надо думать, что Поликарп вел меня на экскурсию. Он просто вел, как если бы имел путеводную идею в своей голове, как если бы сам знал, куда. Но мне кажется, моя покорность начинала его озадачивать. А мне-то что. Ведешь, так веди. Раз сам все это затеял.
Но долго так я тоже не могу.
«Ты правда не замечаешь, в чем я... что у меня на ногах? Тут есть обувной? Может, он до десяти работает?»
Оживился; наш поход обретал цель — хотя бы промежуточную. Надежды на работающий обувной никакой не было, но я продолжала: «А слабо тебе склептоманить? Можно без примерки даже. У меня 38 размер».
Нет, нет, он категорически против преднамеренных краж. У него есть какие-то деньги на карте, мы купим мне обувь, о чем разговор?
С его стороны благородно и высоконравственно, только я все это к тому, что слишком он прямолинейно свою клептоманию честности в обычной жизни противопоставил.
«У меня у самой деньги на карте. Немного, но есть. Дело не в этом. Ладно, с обувью я погорячилась, но разве не бывает, когда и в обычной жизни не стыдно украсть?»
В самом деле, есть воровство и воровство. В том, что голодный человек украдет в супермаркете кусок колбасы, я ничего не вижу ужасного. Олигархи не обеднеют, а жить человеку надо. А кто из нас не крал? По мелочам — все. Так что не надо комплексовать, мы все чуть-чуть клептоманы.
Он с этим не соглашался. Воровство всегда воровство. А клептомания это другое. Он никогда не возьмет вещь, в которой нуждается. Даже если будет голодный, не украдет ни рогалика, ни ватрушки. Это твердый жизненный принцип. Не брать того, в чем нуждаешься. Потому что не вор (так и сказал) по природе своей. А тут — другое. Иногда вещь тебя как бы сама обманывает: она тебе не нужна, ну совсем не нужна, но чем-то так тебя очаровывает, что не присвоить ее нет сил. Или плохо лежит, а сама будто просит: возьми меня, чтобы не лежала плохо. Это болезнь, это выше тебя. Ты не воруешь — ты чужое берешь безотчетно, бесцельно и только в том случае, когда вещь тебе вообще не нужна, только такая просит, чтобы ты ее позаимствовал.
«Блеск! Ты украл меня, и теперь я ненужная вещь».
Тут он стал горячо убеждать меня, что нет, нет, нет, со мной все по-другому.
«Я нужная вещь?»
«Ты не вещь!»
«Ха! Не вещь! Особенно когда лежу в багажнике!»
Объяснял убежденно, в чем я не права. Почему я, то есть, не вещь. И тем более, когда лежу в багажнике.
«А Пушкина зачем обокрал?»
Ну, конечно, это не он — Пушкина. Это я ему навязала Пушкина. А он на Пушкина не претендует. Короче, не знал, что ответить.
А я-то думала, поэт. Никакой не поэт. Клептоман.
Хотя трудно сказать, что интереснее — поэт или клептоман.
Прошли совсем немного, а город уже собирался закончиться — начинались предместья. Где-то впереди гавкали собаки. Это мне не понравилось.
Так что там насчет обострений? Он уже говорил: когда обострение, вот тогда и только тогда. А по жизни он, значит, хронически честный у нас человек. (Но лучше так: патологически честный.) Год назад проходил реабилитационный курс, и с тех пор с ним ничего такого не происходило. Он даже курьером пошел в ресторан по программе реабилитации. У него всегда деньги в карманах жилета — в одном выручка, в другом — мелочь для сдачи, и ни разу не было даже соблазна присвоить что-то себе. Он даже чаевых не берет, до того строг к себе. Год обострений не было, он уже считал себя исцелившимся. Но вот сегодня увидел меня, и — обострение.
Это я виновата в том, что у него обострение.
Оглянулась: шел человек в белой рубашке и с белой тростью. Единственный прохожий — в этой части города, куда мы забрели. Он шел быстро, быстрее нас, он нас обгонял. Путь он знал хорошо. Он постукивал тростью перед собой, повторяя одни и те же движения, и каждое начинал с прикосновения к ребру бордюрного камня. Трость он держал в левой руке, а в правой у него была сигарета, он подносил ее ко рту — в ритме движения трости, но реже. Как часы, подумала я.
Мы посторонились. Поликарп напрягся и, видя, что может не успеть (я не стала останавливать его), выпалил: «Извините за беспокойство, мы приезжие». Пешеход застыл на месте. «Простите великодушно, не у кого спросить. Может, вы подскажете, нет ли поблизости обувного магазина?»
Ах ты солнышко мое... заботливое! Ну точно клоун!
Не переступая ногами, пешеход резко обратил корпус на Поликарпа. Я почему-то представила, как он бьет моего клептомана тростью по голове, но нет, развернулся в противоположную сторону и, нацелившись в двухэтажный кирпичный дом, обозначил сквозное направление: «Московская, четырнадцать, работает до восьми».
«А сейчас сколько?» — вырвалось у Поликарпа; он осекся, взглянув на меня.
«А нельзя ли где-нибудь поесть?» — это уже вторглась я.
Ответ мне был таков: все закрыто, но есть круглосуточный супермаркет по ту сторону железной дороги. Затем ответ получил Поликарп: «Без двадцати десять».
Игнорируя наши спасибо, он уверенно запостукивал дальше, все так же покуривая на ходу и соблюдая синхронность движений рук. Мы прошли немного за ним, от него отставая, и снова остановились. Теперь я подумала, что идет он обыкновенно, как должен идти человек с белой тростью, и курит как все, а это я себе накручиваю того, чего нет. И так всегда со мной: придаю значение несущественному, а часто несуществующему, невозможному. Это плохо. Мысль тревожная, и все же в этот конкретный момент было в ней что-то успокоительное, что-то она обо мне мне самой во мне объясняла. Потому обостряется твое, Настя, внимание, потому изощряется твоя восприимчивость, что ты, моя лапушка, прожить свой час как последний хочешь. Ну и хорошо. Когда сама понимаешь…
Когда сама все понимаешь, тогда вообще хорошо. Я всегда хочу понять ситуацию.
Поликарп был тоже собой недоволен, он жалел, что произнес «не у кого спросить» и тем обидел собеседника неделикатным обособлением.
«Вот как? Мы в себе неуверенные?»
«И про время — тоже, — печалился Поликарп. — Но я не к нему, я к тебе обращался. Риторически. Забыл, что ты без часов... Интересно, что он подумал о нас».
«То и подумал, ты сам сказал: приезжие. Подумал, что в бегах. Отключили мобильники и прячутся. По-моему, он, вообще, все обо всем знает. И что было, что будет. И с нами тоже...»
«А ты видела, как он курит ритмично?»
И вдруг я почувствовала, что с ним легко. Очень легко.
И действительно — есть захотелось. Теперь уже не формально. Так я и не поужинала у них. Что же ты, клептоман, пиццу тогда не прихватил? Хорошая была, с морепродуктами. А самая большая загадка, зачем он свой терморюкзак во дворе бросил. И кстати, о пицце:
«Тебя уволят?»
Отмахнулся: «Теперь не важно».
Мы вернулись к вокзалу и узнали, то есть это узнала я, а ему не сказала, хотя он тоже, конечно, видел часы, — что нашему знакомству час сорок.
Перешли железнодорожное полотно. Слева за шлагбаумом светилась коробка супермаркета. Поскольку у Поликарпа обострение, я велела ему ждать от греха подальше у входа и ни с кем не разговаривать, а сама пошла за покупками. Крепкого не очень хотелось, по банке пива взяла, нарезку колбасную, хлеб, свекольного салатика по маленькому контейнеру, благо без майонеза, салфетки... кутить так кутить... ну еще кое-что для себя, включая зубную щетку и пасту для чувствительных зубов, это вот прямо у кассы в сумочку положила: почему-то сильно не захотелось показывать Поликарпу, зачем пойду в туалет, а затем, чтобы зубы почистить. Ну а что? В Южной Корее, яркий пример, зубы чистят на каждом шагу, там стоматология дорогущая, там из-за простого кариеса разориться можно. В любом общественном туалете в любой момент времени там кто-нибудь обязательно чистит зубы, а иногда и несколько человек сразу. Я к тому, что ничего странного в этом нет. Это нормально. А вот что со мной происходит, не столь нормально. Не думала говорить об этом. Ну, хорошо. Странность, так странность. Каждый раз, когда перед зеркалом чищу зубы — уже несколько лет, — всегда вспоминаю Ирэну Витальевну, мастера ногтевого сервиса. Она еще при царе Горохе удалила боковые зубы, восьмерочки, ради ямочек на щеках. А получилось так себе. Мне-то эти ямочки даром не нужны, тем более сейчас по-другому ямочки создают, но, когда перед зеркалом чищу зубы, всегда о ней вспоминаю. Ну, бзик такой. Я с этой Ирэной Витальевной давно не общаюсь, даже не знаю, жива ли она. А все, когда зубы перед зеркалом чищу, о ней вспоминаю. Каждый день практически. Пыталась по-разному себя от нее отучить, от мысли о ямочках, ничего не выходит. Я, наверное, тоже немножечко псих.
В общем, к Поликарпу претензий у нас не имелось, он и со свободными руками, когда покупала, и с продуктовым пакетом, когда дала подержать, а сама чистила зубы, ждал меня добросовестно. Терпеливо.
Городской парк через дорогу. Ограды нет. Река, к ней спуск, фонари в воде отражаются. Вроде площадки для отдыха. Есть ли молодежь в этом городе, спрашивается? Все по домам сидят в такую чудную ночь? Время-то детское. Ладно. Скамейка со спинкой. Достали мы с ним съестное, трапезничаем. Свет от ландшафтного фонаря веткой ивы рассеивается.
Стало прохладнее, но это не страшно, плохо, что комары.
Вот я и говорю Поликарпу: «Ну и почему же ты все-таки запал на меня, Поликарп? Раскалывайся».
Он отвечает: «Сразу понял, что тебя надо спасать». — «Спас?» — «Разве нет?»
Солнышко. Украл, и что дальше, спаситель?
Он говорит обо мне: «Понимаешь, твоя проблема в том, что ты не способна принимать решения. Ты считаешь себя очень решительной, но это не так. Обстоятельства всегда сильнее тебя. Тебе нужен внешний толчок, без него ты беспомощна».
«Это ты когда понял?»
«В первый миг. По твоим глазам. Они молили о помощи». Я чуть не подавилась. «О помощи?! Прямо так и молили?»
«А иначе как это все объяснишь?» — «Что объяснишь?» — «Ну, все что с нами случилось...»
«А что объяснять? Ты же сам во всем виноват!»
Он как будто и ждал этого: «Видишь! И здесь тоже! Во всем находишь виноватого. А если весь мир передо мной виноват, пусть мне самой будет хуже. Славная, хорошая, неповторимая, а раз мир слеп, пусть нам с ним будет хуже обоим — твоя логика. Мир не жалко, себя жалко. Мир однажды загнется в своей слепоте, так и не заметив, какая была я хорошая. Он виноват. А самой страшно, и в глазах беспомощность».
«Я не говорила о мире. Я сказала про тебя. Что ты виноват».
«А я что, не мир, что ли?»
«Ты это ты».
«Но мир — мой».
Психотерапевт-клептоман Поликарп Батькович Бесфамильный.
Спрашиваю: «Тебя часто били?»
«Ну... в армии».
«В армию берут клептоманов?»
«Так там и началось».
«Понимаю — патроны, гранаты...»
В тон мне добавляет: «Чужие портянки...»
«В армии давно уже нет портянок».
«Откуда ты знаешь?»
«Читала, и очень давно. Отменены приказом министра обороны. Помню-помню, новость была. Врешь ты все. Ты не был в армии».
«Хорошо, не портянки. Фотографию украл. У соседа по койке».
«Порнографическую?»
«Если бы. Его девушки была фотография. Без затей. Просто лицо. А потом я долго думал об этом: зачем так поступил, для чего? Решил, что понравилась. Иначе как объяснить? Позже сумел осознать: плохо лежала, всего-то делов. Понял все о себе. А били меня хорошо».
Спросила про нос — не тогда ли сломали. Нет, это позже. Больше про нос ничего не сказал, не стал рассказывать, а я подумала о старомодности армейского быта: бумажные фотографии, хранимые при себе... такое, наверное, только там и осталось. Еще недавно и у нас, не в армейском быту, носили с собой фотографии близких людей — в бумажниках, в корочках всяких, в кармашках сумочек... У мамы моей была при себе моя фотография, и брата Шуры. Отец, когда умер четыре года назад, а я его почти совсем не знала и приехала в Уфу хоронить, какие-то вещицы мелкие передали, и там, в бумажнике, была маленькая я на снимке, на маленьком, ну не нарочно же меня туда положили! — так по жизни с ним и была, выходит. А теперь в них надобности нет, в бумажных. Пальцем провел по экрану, и готово — любуйся. У меня нет ничьих фотографий бумажных. Электронных — сколько угодно. Бумажных ничьих не ношу.
В детстве я была очень жестокой.
«Знаешь, — я ему говорю, — в детстве я была очень жестокой. Одноклассницу травила... В четвертом... Не я одна. Ее весь класс не любил... У нее первой грудь стала расти. За это ее коллективно травили. И еще дылдой была. А мы все как щепки, без титек. Юлькой звали. Стыдно вспомнить».
«А потом Юлька похорошела», — сказал Поликарп.
«Не знаю. Перевели в другую».
Открыла сумочку достать покурить. Два месяца не курю, и сигарет нет, но открыла. Открыла и смотрю в нее тупо — на зубную щетку и тюбик. «Если ищешь аккумулятор, он у меня». — «Нужен мне твой аккумулятор». Он: «Твой аккумулятор». Протянул мне: возвращал. Взяла, во внутренний карман убрала, в котором нет ничьих фотографий.
Никто не звонит. Никаких интернетов. Даже селфи не сделать. Мертвяк.
Нет интернета — ничего нет. Ни событий, ни времени. Время есть, но другое, и с ним так:
«Был последний, а стал предпоследний».
«Ты про что?» — спросил Поликарп.
А я про то хотела ему, что последний час теперь стал предпоследним, потому что прошел. Как все проходит.
Он тогда сказал: «Этот не в счет».
«Как же не в счет? Этот стал тем, — я говорю. — Тот последний прошел. Но и этот тоже проходит».
«Прошел уже, — возразил Поликарп. — Теперь вот этот уже самый последний».
Выстрел — я вздрогнула, да и как-то это «бах» к слову пришлось. Или не выстрел, но что-то грохнуло шагах в тридцати. Потом еще. «Начинается», — сказала. А что начинается, он встал и пошел посмотреть. Вижу: рукой меня к себе подзывает. Подошла. За кустами жасмина дорожка. Там под фонарем был человек, около урны — старуха. Она достала из урны пустую банку из-под пива, бросила ее на землю и топнула по ней ногой — под подошвой ее башмака банка грохнула выстрелом. Подняла сплющенную банку, сложила железяку пополам и бросила в мешок. Собирательница жестянок, утильщик.
Я вспомнила один сюжет с каким-то писателем, что касается клептомании, очень меня поразил в свое время. Показывали писателя, и он нес пургу в том духе, что все писатели клептоманы.
«Плагиаторы? — спросил Поликарп (я рассказываю ему этот случай). — У писателей не мания, у них плагиат».
«Да нет... Плагиат я знаю, там не об этом. Там в том смысле, что писатель всегда действительность обворовывает. У кого-то походку сопрет, у кого-то прыщик под носом, там — облако, на слона похожее, там — крышу дома, там — еще что-нибудь... как босоногие дети в пятнашки играют... Я бы вот эту речку могла украсть, если бы умела. Только я не умею... так обворовывать. Я бы твое лицо. Оно интересное. Но не умею. К своему присматриваюсь... иногда. А его как будто и нет. А то бы давно уже обворовала. По частям или целиком — как проще... А нет его потому, что я красть не умею, что плохо лежит. Смотрю на себя в зеркало и только одно слово подбираю: уродина...»
Тем самым напоролась на комплимент — понятно, о привлекательности своей и неповторимости. Интересно, он действительно ничего не видит — ни тяжелой скулы, ни глубины переносицы? И всего, что косметолог рукожопый испортил?
Я грозилась про них написать. Не про косметологов, а про этих, моих. Посмотрели бы на себя со стороны. У меня на пять романов как минимум. Они смеются. Рубик: пиши, пиши! Гера: напиши оперу! Смейтесь. Еще увидите. Кому сказать, не поверят. Я, между прочим, на вебинар записывалась — к Морщину, он давал про сюжет и фабулу и значение композиции. Как-то в тот раз не пошло.
«Поликарп, ты боишься смерти?»
«Ну а кто не боится? — говорит Поликарп, убивая комара, наверное, пятисотого. — У меня по-разному с этим. Вот сейчас, кажется, да».
«А почему, можешь сказать?»
«Боюсь почему? Ну как почему. Я есть, и вдруг меня нет».
«Страшно, что нет или что тебя вообще не было?»
«Что не будет, — говорит Поликарп. — Только почему — не было? Все же — был вроде бы».
«Ну хорошо. А способен ли ты вспомнить, что делал в этот день и этот час десять лет назад?»
«Если повспоминать, может, и вспомню... в общих чертах... где тогда был в середине июля... Где-то был... Надо подумать».
«Надо точно сказать. В тот день и час. О чем говорил, о чем думал, что чувствовал».
«Это невозможно».
«В том-то и дело, — говорю Поликарпу. — Того тебя больше нет. Нет того тебя — как не было. Тот ты исчез. И кто-нибудь это заметил? Никто. А ведь он, тот ты, тогда тоже хотел остаться, тоже не хотел не быть. И где-то он был — десять лет назад в этот час. Дышал полной грудью. И где он? Где? И вот его нет, того тебя, он давно перестал быть, и ты не заметил этой смерти, по сути, своей. И чего же тогда страшиться? В чем проблема тогда?»
«Но тот — это я».
Тут я сказала: «А вот это вопрос».
Глупо, глупо спрашивать «что дальше?», если живешь одним часом — последним.
Я решительная. Здесь он не прав. Два месяца не курю. На спор. Надо три, и тогда они проиграют.
Я все ждала, когда же он спросит о них, о Рубике и Гере, а он так и не спросил, словно и не было их.
Их не было, как нас, его и меня — нас десятилетней давности.
Он только спросил, в той ли я квартире живу. Нет, не в той. А в той живут мои мультяшные тапочки. Вот эти.
«Теперь будет иначе», — сказал Поликарп, глядя на тапочки. «Иначе — это как?» — спросили тапочки моим голосом. «А вот иначе, иначе».
Я поджала ноги под скамейку, чтобы эти две мультяшные дуры не слышали, и сделала вот что. Поведала тайну. Свою. У меня есть тайна, о ней никто не знает. Никто-никто. И я не намерена о ней вот тут сейчас распространяться. А ему рассказала. Вот так и раскрыла ему — первому и последнему.
Он поклялся молчать. Мы долго молчали. А потом стали вспоминать события того бесконечного первого последнего часа. Боже, какого же цвета у него глаза?.. Сказал, что вел машину всего каких-то десять минут, двенадцать максимум, а по мне, так в багажнике вся моя вечность и сосредоточилась. Но и эта вечность прошла.
Спросила: «Устал?»
Поцеловала в губы. «Не спи».
Он: «Это я сплю? Где же я сплю?» И стал доказывать мне, что не спит.
Комары. Комары. Комары.
«Яхонт» называлась гостиница, три звездочки. На стойке ресепшен под стеклом лежала рекламка местной пиццерии, автобусное расписание и открытка с видом на песчаный карьер. Еще — запрещение курить в номерах.
Фамилия у него оказалась нехитрая — Иванов. Поликарп Иванов, клептоман.
Под утро был дождь — небольшой, но для моей обуви — смерть. Уходила на цыпочках, чтобы не разбудить. Автобус отсюда в 8.10. Рубику скажу, что пьяная была, крышу снесло, вот и угнала на нервах — ну не разбила же, че злобиться-то? А потому что сами козлы. Не надо истерить было, уроды!
И ничего не знаю ни про какой ящик!
Он спал, как говорится, сном праведника — хочется добавить: никогда не бравшего чужого. Думала написать записку, но не нашла слов. Просто отцепила значок с его жилета, «Покоритель пустыни», с верблюдами — положила в сумочку, пусть. Он поймет.