1
Когда одну и ту же историю — пусть в
разное время и разные люди — рассказывают много раз, создается некоторый
устойчивый стереотип, и стереотип этот далеко не всегда соответствует
действительности.
Именно это и произошло с историей семьи
прославленных и многострадальных сестер Бронте.
Шарлотту, автора «Джейн Эйр», принято
изображать олицетворением дочернего долга, пожертвовавшей литературной карьерой
в угоду своему властному, требовательному, честолюбивому отцу, пастору
церковного прихода в городке Ховорт в графстве Йоркшир.
Патрика Бронте, отца Шарлотты, Эмили, Энн
и Брэнуэлла, — семейным тираном, деспотом, самодуром, человеком упрямым и
несговорчивым[1].
Не меньшим деспотом, чем Патрик,
недалекой, прижимистой, правоверной, себе на уме принято считать и тетушку
Элизабет Брэнуэлл, прожившую в доме Патрика больше двадцати лет, ставшую членом
семьи и посвятившую себя детям, рано потерявшим мать.
Сестру Шарлотты Эмили, создательницу не
менее знаменитого, чем «Джейн Эйр», «Грозового перевала», описывают эдакой
вещью в себе, женщиной замкнутой, мрачноватой, погруженной в себя, при этом
сверхчувствительной и непредсказуемой. «Наша Эмили витает в облаках» — таков
был в семье Патрика Бронте «общий глас». В облаках — оговоримся — витали в той
или иной мере все дети пастора, как это часто бывает с творческими личностями,
а творческими личностями — каждый на свой лад — были все четверо: три сестры и
брат.
Наименее известную и самую неяркую младшую
сестру Энн, автора многих стихов и двух романов, — описывают тихой,
покладистой, покорной судьбе, судьба же, как известно, к семейству Бронте, во
всяком случае, к младшему поколению, не благоволила.
Брата Брэнуэлла, одаренного художника и не
бездарного поэта, — изображают человеком взбалмошным, до крайности самолюбивым,
амбициозным, неуправляемым (в отца), увлекающимся — спиртным и опиумом в том
числе.
Начало этому стереотипу положила известная
викторианская романистка, старшая современница сестер Бронте Элизабет Гаскелл,
автор «Жизни Шарлотты Бронте», первого и до сих пор наиболее авторитетного
(«Ваша книга, я убежден, останется в веках», — писал ей один из первых
читателей и самых горячих почитателей книги, известный критик и философ Джордж
Генри Льюис), при этом, несмотря на скурпулезность в отборе писем и
воспоминаний современников, весьма субъективного жизнеописания Шарлотты,
увидевшего свет спустя всего два года после смерти создательницы «Джейн Эйр»,
которая в последние годы жизни с Гаскелл сблизилась и очень к ней привязалась.
«Я была поистине счастлива в ее обществе,
— писала Шарлотта своей школьной подруге Эллен Насси после первой же встречи с
Гаскелл летом 1850 года. — Это женщина подлинного таланта, она приятна и
сердечна в обращении и, мне кажется, обладает добрым и отзывчивым сердцем»[2].
Мешает многочисленным современным
биографам этой столь же талантливой, сколь и незадачливой семьи и почти полное
отсутствие проверенных фактов, всего того, чем Гаскелл, когда писала свою
книгу, располагала. Хотя книг, писем, дневниковых записей, рисунков,
фотографий, портретов, рукописей стихов и прозаических набросков после смерти
трех сестер и их брата осталось немало, за последующие почти двести лет этих
свидетельств, естественно, заметно поубавилось. И это при том, что на многих
книгах из домашней библиотеки твердой рукой хозяина дома значилось: «Хранить
вечно». Да и те рукописи, рисунки и книги, что сохранились, попали в частные,
подчас далекие от литературы руки и совсем не всегда легко доступны. А где нет
фактов, там, известное дело, царит вымысел, порой — и книга Гаскелл не
исключение — самый безудержный.
Не потому ли семья Бронте всегда
притягивала авторов блокбастеров и популярных сериалов, их читателей и
зрителей, падких до саспенса, мистики, тайн и патологии, всего того, чего, как
мы увидим, в жизни семьи Бронте не было. Как писал Честертон: «Яркий факел
биографов вряд ли оставил в покое хоть один темный угол старого йоркширского
дома» — темных же углов в доме его преподобия пастора Бронте было, как,
впрочем, и в любой семье, и в самом деле предостаточно. Не потому ли многие
жизнеописания Патрика Бронте и его одаренных и невезучих детей превратились в
свободной трактовке биографов в увлекательные готические романы с леденящими
душу подробностями короткой трагической жизни и сложных взаимоотношений
обитателей заброшенного в вересковых пустошах пасторского дома окнами на
местное кладбище...
В таких романах-жизнеописаниях младших
Бронте, как «Адский мир Брэнуэлла Бронте» (1972) Дафны дю Морье, или «Человек
печали: Жизнь и время преподобного Патрика Бронте» (1965) Джона Локка и У. Т.
Диксона, или «Прощание с любовью» Вирджинии Мурр, или «Шарлотта Бронте и ее
„любимая Нелл”» (1993) Барбары Уайтхэд[3],
доля «fiction» значительно превышает долю «non-fiction» — одни названия чего
стоят.
2
Жизненный путь шестерых детей приходского
священника Патрика Бронте был даже для первой половины девятнадцатого века на редкость
короток: и Шарлотта, которая на несколько лет пережила своих сестер и брата, не
дожила до сорока. Начало же этого пути датируется октябрем 1802 года, когда
Патрик Бронте, двадцатипятилетний способный, начитанный деревенский парень
(оксюморон) из многодетной ирландской семьи (тавтология), ступил с десятью
фунтами в кармане на территорию едва ли не самого в те времена престижного
кембриджского колледжа Святого Иоанна.
Его способностям, амбициям, энергии, тяге
к знаниям в самом деле можно было позавидовать: в местной школе в
североирландском графстве Даун он продолжал исправно учиться, когда его
сверстники, с грехом пополам овладев азами чтения и письма, уже вернулись на
родительские фермы помогать по хозяйству. Как-то незаметно из ученика в совсем
еще юном возрасте Патрик превратился в учителя (то же самое произойдет со
временем с Шарлоттой), шестнадцати лет (!) открыл собственную школу на дому, а
в двадцать — поселился в доме местного священника и мирового судьи Томаса Тая,
чьих недорослей подрядился обучать чтению, письму, арифметике.
И, как теперь бы сказали,
«дистанцировался» от младшего брата-бунтаря, примкнувшего к обществу
«Объединенных ирландцев», мятежников, которые, подстрекаемые французами, в 1798
году поднялись против британского владычества и чуждой ирландским католикам
англиканской веры. Католицизму и революции не по годам прагматичный,
рассудительный, законопослушный Патрик предпочитал евангелизм (радикальную
ветвь протестантизма) и умеренный консерватизм — и всю жизнь этих взглядов неукоснительно
придерживался и их отстаивал. И — отчасти под влиянием преподобного Тая —
лелеял мечту стать со временем священнослужителем.
Тай расположился к молодому человеку,
разделял его взгляды на жизнь и религию и дал Патрику путевку в жизнь, то бишь
в университет: собственноручно обучал наставника своих детей латыни и
греческому, без которых о Кембридже не могло быть и речи, снабдил его
рекомендательным письмом в колледж Святого Иоанна и, главное, выбил ему
стипендию; платить самому за учебу в университете девятому сыну мелкого,
полуразорившегося фермера из ирландской глубинки было, понятно, нечем.
Тай в своем ученике не ошибся: поступив в
Кембридж, Патрик с утра до ночи просиживал в библиотеке, грыз гранит науки,
экзамены неизменно сдавал «на отлично» и вдобавок, поскольку скромной стипендии
на жизнь не хватало, «подтягивал» за умеренную плату отстающих. А в свободное
время, когда оно выдавалось, неустанно бродил в одиночестве по окрестностям и в
студенческих шалостях замечен не был.
За академические успехи он не раз
удостаивался наград: в его домашней библиотеке в Ховорте хранилось подарочное
издание «Илиады» 1729 года с параллельным греческим и латинским текстом и
размашистой надписью на обложке рукой владельца: «Награда за примерную
успеваемость, выданная Патрику Бронте, студенту колледжа Святого Иоанна». Столь
же бережно хранил Патрик и «Песнь последнего менестреля» Вальтера Скотта —
подарочное издание этой, незадолго до того увидевшей свет романтической поэмы
он, правда, получил не в награду, а приобрел сам, дабы отпраздновать окончание
университета и вручение диплома бакалавра искусств.
В том, что юный Бронте станет со временем
образцовым приходским священником, сомнений не возникало.
«За этого человека я готов поручиться, —
писал о Патрике совсем еще молодой (моложе Бронте) преподаватель колледжа
Святого Иоанна и по совместительству викарий церкви Святой Троицы Джон Мартин.
— Он кропотлив, умен, набожен. Есть все основания надеяться, что Церкви он
принесет немалую пользу, о чем свидетельствует его неослабное желание
добросовестно выполнять пастырские обязанности».
Место викария, которого осенью 1806 года
удостоился кембриджский выпускник Патрик Бронте, не выглядело слишком
обнадеживающим. Уэзерсфилд, куда его направили выполнять пастырские
обязанности, оказался на поверку крошечной, затерянной в горах и болотах
деревушкой; впечатление было такое, будто деревня эта находится на краю света,
а между тем от Кембриджа до Уэзерсфилда было всего-то тридцать с лишним миль,
да и до Лондона немногим больше.
Жизнь приходского священника, если
перефразировать начало пушкинского «Выстрела», известна: утром — отпевание,
днем — крестины, вечером — бракосочетания. Отпеваний, когда Бронте, и в
дальнейшем ревностный в пастырских трудах, приступил к исполнению своих обязанностей,
набиралось куда больше бракосочетаний и крестин: тиф безжалостно выкашивал
прихожан. Наряду с основными обязанностями викарию вменялось навещать больных,
утешать умирающих и из благотворительности преподавать Священное Писание в
местной воскресной школе.
Времени на «личную жизнь» не оставалось, а
между тем тридцатилетний викарий влюбился: предмет его нешуточного увлечения —
дочь местного фермера, племянница хозяйки дома, где Патрик остановился.
Восемнадцатилетней Мэри Милдред Дейви Бердер статный рыжеволосый ирландец
определенно нравился; ей — но не ее дяде-опекуну. И то сказать: Бронте —
ирландец (а значит хвастун, пустозвон и, скорее всего, пьяница), перспективы
карьерного роста у него весьма сомнительные, денег, пока, во всяком случае,
явно недостаточно. Дядя был скор на руку: свидания запретил, племяннице
выходить из дому по вечерам не разрешил, письма к ней Патрика отобрал и сжег, а
ее письма возлюбленному потребовал вернуть. Ходили слухи (сколько их еще
будет!), что когда Мэри вскрыла сверток со своими письмами, адресованными
викарию, то обнаружила внутри крошечный медальон с портретом Патрика и
подписью: «Мэри, ты разбила мне сердце — сохрани хоть лицо».
Сохранила ли «лицо» возлюбленного Мэри, мы
не знаем, но сам Бронте лицо сохранил. Довольно скоро утешился, тем более что
его ожидало продвижение по службе: сперва место викария в Веллингтоне, деревне
побольше, где он пробыл меньше года, до конца 1809-го, а затем — в Дьюсбери,
промышленном городке неподалеку от Бредфорда. Так Патрик Бронте попал в Йоркшир
— как выяснилось, навсегда.
Временная дистанция между Мэри Бердер и
Марией Брэнуэлл, между свадьбой несостоявшейся и состоявшейся, составляет
всего-то три года. Однако в жизни начинающего пастыря эти три года изменили
многое.
В Дьюсбери, где в декабре 1809 года Патрик
приступил к своим обязанностям младшего приходского священника, работы у него
прибавилось: эпидемия тифа, да еще неурожайный год, да еще безработица, а с ней
депрессия — число самоубийств растет, иной раз молодому викарию приходилось отпевать
до десяти покойников в день.
Немало времени уходило и на преподавание
древних языков в двух местных школах — воскресной (она в первый год пребывания
Бронте в Дьюсбери еще только строилась, и приходилось присматривать и за
строительством тоже) и в миссионерском обществе (Church Missionary Society).
Учащихся миссионерской школы наставляли на путь истинный, а самых
добросовестных и набожных отправляли в Индию приобщать нехристей к слову
божьему.
Память о себе Патрик оставил в этих
учебных заведениях самую лучшую.
«Требовал безоговорочного подчинения, —
вспоминал один из его учеников, — вместе с тем был очень добр, отзывчив, и мы
все его любили».
Любил и Патрик своих учеников, однако, с
детства человек нелюдимый, погруженный в себя, с людьми он сходился плохо,
предпочитал одиночество. Как и в Кембридже, много читал, в основном
богословские труды, а также популярные нравоучительные издания, из тех, что
раздают в церкви, вроде «Кормила спасения» или «Прямого пути к погибели»,
богоспасаемых книг, с которыми мисс Кэти и Хитклиф («Грозовой перевал»)
поступали, вспомним, не очень бережно. Читал и совершал многочасовые прогулки
по берегу Калдера, полагая, и не без оснований, что «разумный человек должен
довольствоваться тем обществом, которое являет он сам»[4]. В городе его
узнавали издалека: густая копна рыжих волос, широкий, решительный шаг, в руке
толстая сучковатая палка с тяжелым набалдашником, которую он называл «посохом
пилигрима» — чувства юмора этот суровый, нелюдимый пастор лишен не был.
«Серьезный малый, сразу видно, — отозвался как-то о нем один из прихожан, — но
какой-то чудной, пожалуй».
Чудной, но набожный, мужественный и
честный. Легкомыслием молодости — об этом мы знаем еще по Кемибриджу — не
отличался, был консервативен, папства не терпел, торизм будет прививать своим
детям с детства, многочисленные обязанности протестантского пастыря почитал
своим долгом, был при этом противником всяческого угнетения. И проповедником
слыл отличным: когда Шарлотте понадобится в «Джейн Эйр» описать «энергию и
суровую ревностность» проповедей Сент-Джона Риверса в мортонской церкви, она,
надо полагать, вспомнит, как проповедовал с амвона ее отец:
«Начал он спокойно — более того, тон и
звучание его голоса оставались неизменными до конца, — однако строго
обуздываемый жар веры скоро дал о себе знать в выразительности интонаций, во
внутренней мощи его слов, оставаясь при этом подавляемой, сжатой, управляемой»[5].
В то же время Патрику ничего не стоило
развести дерущихся, призвать к порядку лезущего в драку пьяницу, вступиться за
несправедливо наказанного. Однажды он, защищая облыжно обвиненного в
дезертирстве солдата, дошел до самого лорда Пальмерстона, будущего министра
иностранных дел; переписка викария с сановником сохранилась.
Был замечен и получил место священника в
приходе, куда входили сразу две окрестные деревни — Хортсхэд и Клифтон.
Проповеди своей пастве он читал в старинной, словно спрятанной от ветра в
горах, церкви Святого Петра с приземистой квадратной норманской башней;
находилась церковь на выселках, в двух милях от Хорстхэда — опять же прогулка.
В Хортсхэде Патрика впервые в жизни
посетило поэтическое вдохновение: он сочиняет длинную (265 строк)
душещипательную нравоучительную поэму «Мысли зимним вечером», которая вышла в
1810 году анонимно (негоже священнику сочинять стишки) и в которой автор
описывает страдания бедных землепашцев, рассказывает, пуская горькую
поэтическую слезу, безрадостную историю невинной девушки, соблазненной, покинутой
и пошедшей по рукам, — сюжет не слишком оригинальный. Незавидная судьба девушки
уподобляется в поэме столь же незавидной судьбе борящегося с бурным морем
корабля — тонут и девушка, и корабль, первая — в переносном, второй — в
буквальном смысле слова. Имеется в «Мыслях» — куда без него — и патриотический,
духоподъемный мотив:
Британии не нанести урон —
Навек будь прочен славный трон!
И, напоследок, предостережение: если что и
способно сокрушить «славный трон», то лишь наши собственные грехи:
Грешишь — поникнешь царственной главой,
Не бросишь вызов, не пойдешь на бой! —
предупреждает поэт «Владычицу островов» —
какие только метонимии не приходят начинающему поэту в голову.
Второй поэтический сборник Бронте
«Сельские вирши», куда вошли всего восемь стихотворений, в первую очередь
предназначен, пишет в предисловии автор, низшим классам общества:
«Для удобства нуждающихся и необразованных
автор счел необходимым написать совсем немного, дабы не обременять читателя
высокими материями. Постарался, насколько это возможно, добиться простоты,
ясности и доходчивости стиля и содержания».
Содержание же большинства стихов с головой
выдает проповедника евангелического толка: без веры нет спасения, только вера
дарует счастье.
И, добавим, хранит от несчастья. К примеру,
от нападения луддитов, которые в эти годы представляют реальную угрозу,
покушаются не только на станки, лишавшие их работы, но и на тех, кто, подобно
законопослушному Бронте, защищает закон, порядок и веру. Встреча, особенно
ночью, с луддитами, вооруженными топорами, молотками, а то и огнестрельным
оружием, не сулила ничего хорошего, сутана и стихарь от нападения озлобленных,
как правило, нетрезвых трудяг, которым нечего терять, не спасали. Патрик
Бронте, однако, не потерял присутствия духа; рассказывают, что однажды поздним
вечером он, идя проселочной дорогой из церкви, столкнулся на свою беду с
группой вооруженных луддитов и на окрик: «Кто идет?» — бестрепетно, не мешкая
ни минуты, ответил: «Свои!», благодаря чему остался жив. После этого случая,
который мог стоить ему жизни, Патрик Бронте, рассказывает Гаскелл, держал по
ночам у изголовья заряженный пистолет, который с наступлением утра разряжал из
окна. Эту его привычку автор «Жизни Шарлотты Бронте» объясняла не
предусмотрительностью, а природной вспыльчивостью, необузданностью.
3
В январе 1812 года методисты открыли в
Рэдоне, в Вудхаус-Гроув, школу для детей священников и проповедников, и
возглавивший школу Джон Феннелл, приятель Бронте по Веллингтону, пригласил
Патрика экзаменовать учащихся по древним языкам. В Вудхаус-Гроув Бронте и
познакомился с Марией Брэнуэлл, племянницей Феннелла, двадцатидевятилетней
сиротой, дочерью несколько лет назад умершего бакалейщика из Пензенса.
Красавицей Марию, по тем временам старую деву, набожную, нескладную, какую-то
неприметную, назвать было никак нельзя, однако, познакомившись с ней поближе,
Патрик убедился, что Мария не глупа, наблюдательна и остроумна.
Сказать, что сельский пастор влюбился в
Марию без памяти, как три года назад в восемнадцатилетнюю хорошенькую Мэри
Бердер, было бы некоторым преувеличением — но Патрику шел уже тридцать шестой
год, ярмарка невест в этих довольно глухих йоркширских краях была небогата,
долго оставаться холостым сельский священник позволить себе не мог, да и не
молодой уже Марии отступать было некуда — и в августе того же 1812 года Патрик,
в очередной раз преодолев двенадцать миль от Хартсхэда до Рэдона и рискуя быть
по дороге избитым, а то и убитым луддитами, сделал Марии предложение, которое
было принято.
Переписываясь с женихом, Мария, однако,
как полагается приличной девушке, давала ему понять, что хотя согласие и дала,
но боится, что не подумала хорошенько и ее решение было слишком поспешным:
«Когда я размышляю, сколь недолго имела я
удовольствие Вас знать, то сама удивляюсь своей опрометчивости».
Что она еще должна посоветоваться со
Всевышним, Он — ее пастырь и единственная надежда:
«На себя я не полагаюсь, я взываю к Тому,
Кто всегда вел меня по жизни и не оставит в трудную минуту».
По прошествии некоторого времени в письмах
между тем начинает пробиваться кокетство:
«Иногда я и вправду думаю о Вас, но как
часто это происходит, я Вам не скажу — а то еще загордитесь… Если и впредь не
станете давать мне проходу (Патрик, надо понимать, был настойчив), я вынуждена
буду запретить Вам сюда приезжать».
А еще через месяц, уже без всякого
стеснения, следует ответное признание в любви:
«Мой дорогой, распрекрасный (saucy) Пэт, я
верю, что Всевышний создал нас с тобой друг для друга. Так давай же, молясь
часто, чистосердечно, исполним Его волю. Я ничуть не сомневаюсь в твоей любви и
от всего сердца заявляю: тебя я люблю больше всех на свете».
На это признание Патрик Бронте отозвался
третьим и последним своим поэтическим сборником «Сельский менестрель», в
котором пастор отчетливо берет верх над поэтом. В одном стихотворении праведник
на смертном одре утешается тем, что ему уготовано вечное спасение и что отныне
не человек, а Господь будет его защитником. В другом, слушая церковные колокола
или Арфу Эрина (автор ведь ирландец), грешник сознает, что срок его измерен и
он должен успеть покаяться, если хочет обрести вечную жизнь. Есть у менестреля
и стихи, обращенные к молодой жене, одно из них, озаглавленное «Строки,
посвященные даме в день ее рождения» и написанное в апреле 1813 года на
тридцатилетие Марии, начинается словами: «Пойдем напьемся воздухом весны», а
кончается обращенным к Господу пожеланием, чтобы всю жизнь они прожили душа в
душу, «единым сердцем» («undevided heart»), как, если быть точным, лирический
герой выразился.
Патрик и Мария и в самом деле зажили
«единым сердцем»: в апреле 1814 года, спустя полгода после публикации
«Менестреля», в хартсхэдской церкви окрестили Марию Бронте, их первенца, а в
феврале 1815-го — вторую дочь, Элизабет; и та и другая, как и их мать, проживут
недолго.
Не прошло и месяца, как Патрик Бронте
«пошел на повышение» — получил постоянное место викария в Торнтоне, где
проживет пять лет и где, вскоре по приезде, отслужит благодарственный молебен
по случаю победы герцога Веллингтона при Ватерлоо. Торнтон находился, как
теперь говорят, в шаговой доступности от многолюдного, оживленного Бредфорда,
всего в тринадцати милях от Хартсхэда, прихожан теперь у викария стало намного
больше, в его приход, помимо Торнтона, входило и несколько деревень в округе.
Выросло и жалованье, увеличились, впрочем, и расходы: Патрик Бронте — лучше
поздно, чем никогда, — стал семьянином. И семьянином многодетным; двухэтажный
пасторский дом, который теперь ему полагался, оказался весьма кстати. В скором
времени и он станет ему тесен.
Дел у Торнтонского приходского священника
прибавилось. Проповедей стало больше, иные, например, «Иисус Христос всегда
один и тот же — вчера, сегодня и во веки веков», пользовались немалым успехом.
Имелись еще занятия в воскресной школе, заседания всевозможных обществ —
Библейского, Библиотечно-литературного. В его ведении были освещение и ремонт
церквей, благодарственные молебны и, в отсутствие младшего священника, —
ежедневная рутина: крестины, свадьбы и отпевания.
Для сочинения петиций (эмансипация
католиков, отмена смертной казни: Патрик был известен «милостью к падшим») и
тем более для занятий литературой Патрик тем не менее время находит; теперь,
правда, он переключился с поэзии на прозу, столь же и по духу, и по букве
нравоучительную. Постоянная тема его статей и рассказов, таких, как, скажем,
«Дом в лесу», — обращение; Святой Павел — его кумир. Живущая в крохотном лесном
доме скромная, набожная Мэри не дает себя соблазнить богатому развратнику и
безбожнику — и тот, проникшись к девушке глубоким чувством, на глазах у
умиленного читателя преображается: он уверовал, учит, да еще безвозмездно, как
Патрик, сирот в воскресной школе, раздает деньги неимущим и завоевывает сердце
Мэри, они женятся и живут долго и счастливо.
Такую историю и подписать собственным
именем незазорно. Незазорно и похвалить.
«Это весьма нравоучительная история, —
благожелательно отзывается на «Дом в лесу» местный печатный орган «Пасторальный
странник» («The Pastoral Visitor»). — Написан рассказ просто (куда уж проще!) и
доходчиво. Родителей эта небольшая книжка убедит в преимуществе воскресных
школ, для детей же сей рассказ станет примером для подражания. Молодые женщины
узнают, что путь добродетели ведет к счастью. От всей души рекомендуем эту
книгу читателям самого разного толка».
Не отставала от мужа и Мария, вот уж кто
никогда не сомневался, что «путь добродетели ведет к счастью». Попадья (говоря
по-нашему) сочинила целый богословский трактат «Преимущества бедности в
обретении веры». Бедность, убеждает читателя Мария, вовсе не порок; в сочетании
с верой бедность — добродетель, ибо человеку бедному добиться спасения легче,
чем богатому, ведь бедняк лишен возможности грешить. До публикации трактата
дело, увы, не дошло, но Патрик всю жизнь будет хранить в своих бумагах труд
незабвенной супруги, на котором начертал: «Написано моей дорогой женой и
отослано в одно из периодических изданий. Хранить — в память о ней».
Были у Марии дела и поважней. Она, супруга
приходского священника, как и положено, каждый год исправно разрешается от
бремени. 21 апреля 1816 года рожает Шарлотту. 26 июня 1817 года — Патрика
Брэнуэлла; мальчика в семье пастора ждали давно и на радостях при рождении дали
ему сразу два имени — имя отца и девичье имя матери. 30 июля 1818 года у Марии
и Патрика родилась Эмили, и 17 января 1820 года последний, шестой ребенок —
Энн.
При переезде из Хартсхэда в Торнтон Патрик
Бронте, как уже говорилось, удостоился собственного дома — тогда, пять лет
назад, он его вполне устраивал. За эти годы, однако, ситуация изменилась, и
родителям шестерых детей двухэтажная пасторская обитель стала тесна.
«Будь я холост, — говорится в прошении
Бронте йоркскому архиепископу, — мне было бы вполне достаточно и того, что
имею, но у меня на руках жена, шесть маленьких детей и две служанки, а потому,
если я праведным и законным путем не обрету большего жилища, то очень боюсь,
что, даже если буду во всем себе и своим домочадцам отказывать, не смогу далее
поддерживать потребное церковному деятелю респектабельное обличье».
Перевод в близлежащий Ховорт, которого
Бронте — правда, далеко не сразу — добился, пришелся поэтому как нельзя кстати,
и в апреле 1820 года, через почти пятнадцать лет после окончания Кембриджа,
Патрик Бронте, которому удалось в конце концов преодолеть сопротивление местных
отцов церкви, переезжает в Ховорт, где и останется на всю свою долгую жизнь.
4
Ховорт, пятитысячный в первые десятилетия
позапрошлого века город, сегодня бы назвали депрессивным. В этой связи
вспоминается горькая ирония рассказчика в самом начале «Грозового перевала»:
«Во всей Англии едва ли снискал бы я уголок, так идеально удаленный от светской
суеты». В таком городе, как Ховорт, о
светской суете не могло быть речи.
Вокруг на многие мили простирались
пересеченные горным хребтом сумрачные вересковые пустоши и торфяные болота, откуда
в любое время года веяло затхлостью и сыростью и над которыми стоял густой
туман — не случайно эти места Шарлотта Бронте назвала в «Джейн Эйр» «вересковым
сердцем Англии». У каменоломен высились кучи отработанной породы. Свирепый
ветер, заунывно воющий в трубах и зимой, и летом, сбивал с ног. Во рту стоял
привкус сажи от десятка разбросанных по городу и за городом текстильных фабрик;
производство изделий из шерсти было визитной карточкой Ховорта. Словно борясь с
ветром и непогодой, жались к друг дружке неказистые, покосившиеся, точно на
картинах Хаима Сутина, двух- и трехэтажные каменные дома. Давала себя знать
нехватка воды, летом насосы работали так плохо, что с раннего утра к колодцам с
гнилой водой, которую отказывались пить даже животные, выстраивались
многочасовые очереди. Уровнем смертности крошечный Ховорт не уступал беднейшим
кварталам Лондона, почти половина детей умирала, не достигнув шестилетнего
возраста.
Средневековая, перестроенная в
восемнадцатом веке церковь Святого Михаила и всех ангелов, где по воскресеньям
вещал с амвона своим прихожанам Бронте, стояла, как церкви и полагается, на
возвышении и словно бы подпиралась со всех сторон жавшимися к ней
многочисленными лавками, складскими помещениями и трактирами. Еще выше, на этой
же Церковной улице, располагалась построенная Патриком воскресная школа, а
следом за ней, на самом краю города, окнами на местное кладбище и на поросшие
вереском, уходящие за горизонт холмы, — пасторская обитель.
В отличие от города, пасторат производил
впечатление самое отрадное, был, можно сказать, оазисом в пустыне. В 1853 году,
за два года до смерти Шарлотты, у нее недолго гостила Элизабет Гаскелл и нашла
пристанище Бронте, где к тому времени оставались только Патрик и старшая дочь,
идеальным местом для жизни; в ее представлении, чистый (в прямом и переносном
смысле) дом Бронте был своего рода антиподом заброшенного Ховорта:
«Все в доме дышит неукоснительным
порядком, самой утонченной чистотой. На ступеньках ни соринки, оконные стекла
сверкают, точно зеркало. Чистота и в самом доме, и снаружи поистине непорочна».
Непорочна и аскетична: в доме нет ничего
лишнего, ни ковров, ни занавесок (Патрик, говорили, боялся пожаров), ни дорогой
посуды. Как в Марш-Энде («Джейн Эйр»), «все выглядело одновременно и видавшим
виды, и бережно сохраняемым». Аскетична была и еда, никаких разносолов: поридж,
картошка, хлеб, масло; мясо, как говорится, по большим праздникам — и не
потому, что не хватало денег, на 170 фунтов в год пасторского жалованья прожить
в провинции, не роскошествуя, можно было даже большой семье вполне сносно. Дело
было в умеренности, аскетичном образе жизни и мыслей скромного, богопослушного
хозяина дома; это про таких, как Патрик Бронте, говорят «не от мира сего».
Большой дом, чуть ли не вдвое больше
торнтонского, и такой же просторный, заброшенный, заросший мхом и васильками
сад, где дети, все шестеро, играли целыми днями, были главным преимуществом
нового «местожительства» Патрика Бронте. Главным же недостатком были вовсе не
нехватка воды, привкус сажи во рту и свирепый ветер, не возросшие обязанности
приходского священника — а отсутствие у него прочных дружеских связей, их
Патрик Бронте при его нелюдимости наживет в Ховорте еще нескоро.
«Будь я в Дьюсбери, — жалуется он своему
давнему приятелю, такому же, как и он, приходскому священнику Джону Бакуорту, —
и я не испытывал бы недостатка в добрых друзьях. Будь я в Хартсхэде, и я бы с
ними, пусть и изредка, виделся. Будь я в Торнтоне, нашлись бы люди, которые бы
меня утешили, — но ведь я в Ховорте, чужой среди чужих».
Ховорт, перефразируя слова ключницы Нелли
из «Грозового перевала», «был не расположен к чужакам». А между тем спустя год
после переезда семьи в Ховорт «чужак» Патрик Бронте очень нуждается в
утешении. В сентябре 1821 года от рака
матки (следствие частых родов) умирает, промучившись несколько месяцев, любимая
жена Мария, и сорокачетырехлетний приходской священник остается вдовцом с
шестью совсем еще маленькими детьми на руках. «О Господи, бедные мои дети!» —
твердила перед смертью Мария; о любимом муже она в это время не думала.
В «Биографии Шарлотты Бронте» Элизабет
Гаскелл склонна демонизировать отца семейства, и это при том, что за
жизнеописание его знаменитой дочери она взялась по его же просьбе; Патрик
стремился оградить память Шарлотты от домыслов жадных до сенсаций биографов,
критиков, журналистов, создать точный и достойный образ автора «Джейн Эйр» и
«Шерли» и считал, что такое жизнеописание по плечу только Гаскелл — известной
писательнице, рассудил, как видно, Бронте, поверят. И поверили — и в том, каким
ей виделся хозяин дома. Во многом это с ее легкой (а верней тяжелой) руки
Бронте воспринимается нами как жестокосредный домашний тиран, погруженный в
себя и равнодушный к судьбе своих близких.
А между тем этот тиран почти целый год
трогательно ухаживает за больной женой, собственноручно лечит ее, следуя
советам популярного в те годы Грэма, автора «Современной домашней медицины»,
рекомендовавшего давать больному раком «столовую ложку бренди с водой четыре
раза в день». А между тем это он — вместе с Элизабет Брэнуэлл, сестрой покойной
жены, приехавшей помочь зятю по хозяйству «во исполнение своего долга», да так
и оставшейся в доме на многие годы, — выхаживает детей, заразившихся, как раз
когда их мать лежала при смерти, скарлатиной, болезнью, в те времена
почитавшейся смертельной. Да и в более спокойные времена Патрик, человек лишь с
виду суровый, необщительный, обладающий, как сказал про себя Рочестер в «Джейн
Эйр», «неотполированной нежностью сердца», уделяет детям немало внимания:
опекает их, читает им вслух, и не только Священное писание, гуляет и
разговаривает с ними, вникает в их нужды и горести, а позже занимается их
образованием.
Когда Мария умерла, безутешный муж горько
ее оплакивал.
«Никогда прежде не приходилось мне видеть,
чтобы кто-то испытывал столь же непереносимые муки, — пишет он спустя месяц
после смерти Марии тому же Джону Бакуорту. — И, отмучившись более семи месяцев,
она отошла с Иисусом в сердце в чертоги вечной славы… с убежденностью, что
Христос ее спаситель, а Небеса ее вечный дом».
Но, как говорится, жизнь продолжается. И
не проходит после смерти Марии и трех месяцев, как Патрик Бронте — думая, быть
может, не столько о себе, сколько о детях-сиротах — трижды сватается. Сначала —
к Элизабет Ферт, дочери своих давних бредфордских знакомых, крестной матери
двух его старших дочерей. Увы, вдовец со скромным жалованьем приходского
священника и шестью детьми Элизабет никак не устраивает. Патрик, однако, не
отчаивается и зимой 1822 года, находясь в Кигли, городке по соседству, где он
читает проповедь в Миссионерском обществе, делает предложение сестре местного
священника и приятеля Изабелле Дьюри, но и Изабеллу перспектива брака с
многодетным отцом не вдохновляет. В письме подруге она называет предложение
«бедного мистера Бронте» «слишком смехотворным, чтобы всерьез о нем говорить».
И от полной безысходности вспоминает про
свою давнюю любовь Мэри Бердер, сначала пишет, чтобы выяснить, замужем ли она,
ее матери, в письме не без задней мысли расхваливает свой ховортский дом, своих
послушных и ласковых детей, а также свое вполне приемлемое финансовое
положение. А затем, узнав окольным путем, что Мэри не замужем, пишет ей уже
напрямую, однако в ответ получает резкую отповедь:
«Если между нами и существовала
одиннадцать или двенадцать лет назад дружеская связь, то ее больше нет и
возобновиться она не может ни при каких обстоятельствах».
С настойчивостью, достойной лучшего
применения, в январе 1824 года Патрик пишет ей вновь: «Я ни минуты не
сомневаюсь, что, будь Вы моей, Вы были бы счастливее, чем сейчас…», ответа,
однако, не получает и, рассыпавшись в извинениях, отступает. Это была последняя
попытка Патрика Бронте устроить личную жизнь.
5
По малолетству смерть матери дети пережили
не слишком тяжело. Старшие довольно быстро Марию забыли, младшие и не помнили —
да и ранняя смерть в те времена была в порядке вещей. Элизабет Гаскелл,
склонной преувеличивать царящую в пасторате мрачную атмосферу (дабы
подчеркнуть, как непросто жилось героине ее книги с самого детства и как
тяжелая жизнь скажется на ее творчестве), младшие Бронте виделись «не по годам
угрюмыми и молчаливыми».
«Такие они тихие, послушные крохотки, что
кажется, в доме и детей-то нет. Какие-то они безжизненные, непохожие на других
детей», — ссылается Гаскелл в подтверждение своих домыслов на слова их
тогдашней няни.
Патрик, один из первых читателей «Жизни
Шарлотты Бронте», эту точку зрения — и можно его понять — решительно
опровергает. «Такое впечатление, — пишет он Гаскелл, — надуманно и в корне
ошибочно». К его словам можно было бы и
не прислушаться, если бы многие бывавшие в эти годы в пасторском доме не
воздавали многодетному отцу должное, не награждали его такими лестными
эпитетами, как «добрый», «участливый», «приветливый», «внимательный»,
«доброжелательный». Мнение Гаскелл, рисовавшей Бронте человеком эксцентричным,
необузданным (по ее словам, Патрик мог в порыве ярости оторвать спинку от
стула, сжечь каминный коврик, не выходить к общему столу неделями), настолько
не вязалось с тем, каким воспринимали Бронте друзья и знакомые, что она была
вынуждена «исправиться» — изъять из третьего издания книги наиболее резкие,
«надуманные», как считали многие, о нем суждения. Истина, однако, лежит, как
всегда, посередине: можно быть хорошим, заботливым отцом и в порыве ярости
ломать стулья, жечь каминные коврики и даже распускать руки — никакого
противоречия тут нет. Как бы то ни было, пятерых сестер, тем более их
вздорного, непослушного брата, «не по годам угрюмыми и молчаливыми», «тихими и
безжизненными» назвать было трудно. С заботливым, хотя и строгим отцом и
«любящей мамочкой», как дети называли Элизабет Брэнуэлл, жилось им, надо
полагать, не так уж плохо. Верно, молиться, зубрить псалмы и петь гимны им
приходилось много раз на дню — пасторские дети как-никак, но ни в одежде, ни в
игрушках, ни в шумных играх пастор и тетушка им не отказывали, хотя под горячую
руку могли даже за мелкую провинность строго спросить.
В саду или в детской брат и сестры с
увлечением разыгрывали истории, почерпнутые из Библии или из газет, — в
тогдашних газетах было что почитать даже малолеткам. Героями игр младших Бронте
становились библейские цари и пророки, кровожадные луддиты и знаменитые
полководцы; между детьми шли жаркие споры, одержал бы Веллингтон победу над
Цезарем или Ганнибалом, или древние полководцы взяли бы вверх над победителем
Бонапарта, этого врага рода человеческого.
Чтение Священного Писания, сказок и газет,
игры в Веллингтона и Цезаря — дело хорошее, но дети росли, гувернанток в доме
не было и не предвиделось: то ли Патрику это было не по средствам: из-за долгой
болезни жены он и без того залез в долги; то ли институт домашних наставников,
каковым он и сам прослужил не один год, ему с его аскетизмом претил. Словом,
надо было отправлять старших учиться «на сторону». Пока же Патрик сам учил
детей читать и писать, преподавал им начатки географии и истории, все то, что
теперь в наших школах зовется «окружающим миром», — но этого было явно
недостаточно; окружающий мир ограничивался в основном пределами Ховорта.
Альтернативой образованию — для дочерей во
всяком случае — был бы выгодный брак. Но кто возьмет в жены девушку, чей отец
не в состоянии дать за ней приличное приданое? Выгодный брак или карьера. Но,
опять же, откуда взяться карьере без образования — не стоять же дочерям
приходского священника за прилавком, не нянчить же за гроши чужих детей и жить
«в людях». А ведь со временем придется. Как бы ни сложилась в дальнейшем судьба
пяти дочерей Патрика Бронте, они обязаны были, дабы не выбиваться из своего
круга, уметь, как положено юным леди, не только читать и писать, но сносно
рисовать, шить, играть на фортепиано и говорить, пусть плохо, по-французски и
по-итальянски; знания математики и древних языков от женщин в те блаженные
сексистские времена не требовалось.
И Патрик ищет достойное место обучения
дочерей, для начала — трех старших, Марии, Элизабет и Шарлотты; сыном, когда
настанет срок, он займется сам. Ищет и находит, причем совершенно случайно. В
конце декабря 1823 года читает в «Лидском курьере», что милях в пятидесяти от
Ховорта, в Коэн-Бридже, открывается «Школа для дочерей священнослужителей»
(«School for Clergymen’s Daughters»). Цель школы, говорилось в объявлении, —
всестороннее интеллектуальное и религиозное воспитание юных отроковиц. Число
воспитанниц — от семидесяти до восьмидесяти. Возраст — от шести до двадцати
двух. Цена за обучение — умеренная, всего четырнадцать фунтов в год,
интеллектуальное, тем более религиозное воспитание того стоит. При зачислении
(еще один плюс) предпочтение отдается дочерям священников-евангелистов. В
попечительский совет школы входят весьма известные и уважаемые лица, со многими
Бронте знаком. Чего, казалось бы, еще желать?
Желать, как скоро выяснится, есть чего.
Чтобы понять, что собой представляет школа-интернат со всесторонним
интеллектуальным и религиозным воспитанием, куда Бронте без промедления
отправляет трех старших дочерей, а спустя год, в ноябре 1824-го, и четвертую,
Эмили, — читать жизнеописания Шарлотты Бронте, в том числе и книгу Элизабет
Гаскелл, вовсе не обязательно. В «Джейн Эйр» Шарлотта, хоть она не раз
повторяет, что это роман, а не биография, описывает эту школу, ее обычаи и
жизнь воспитанниц точнее и талантливее своих будущих биографов. Вымысла в
главах романа, где героиня, круглая сирота Джейн Эйр, учится в приютской школе
Ловуд, немного. Перечитаем эти главы.
Подъем с рассветом. На шестерых
воспитанниц полагается один таз. Зимой вода в тазу замерзает, мыться
невозможно. По звону колокола ученицы всех возрастов в одинаковых платьях из
грубой коричневой материи и в холщевых передниках, с гладко зачесанными за уши
волосами, в толстых шерстяных чулках и грубых, прохудившихся башмаках на медных
пряжках строятся парами и спускаются в классную, длинную комнату из грубых
сосновых досок, освещенную тусклым светом сальных огарков. На каждом столе
Библия. В течение часа хором произносятся стихи Писания, наставница нараспев
читает вслух главы из Нового Завета. Завтракают воспитанницы в такой же, как
классная, мрачной комнате с низким потолком. На столах оловянные миски с
несъедобной, подгоревшей овсянкой. Перед завтраком читается молитва, поется
духовный гимн, после завтрака возносится коллективная благодарность Всевышнему:
подгоревшая овсянка лучше ведь, чем ничего.
В зависимости от возраста и успехов
воспитанницы, как это заведено в церковно-приходской школе, не важно — русской
или английской, делятся на классы. Одни — продвинутые — изучают историю, другие
в это же время — грамматику, третьи — арифметику. Шитьем занимаются все, вне
зависимости от возраста и способностей. Шарлотта, к слову, хотя ей не было и
восьми, когда отец привез ее в Коэн-Бридж, при первом же испытании неплохо себя
зарекомендовала, что следует из отзыва при зачислении:
«Читает сносно; пишет недурно; умеет
считать и пристойно шьет. О грамматике,
географии, истории представление имеет весьма отдаленное».
Что в семь с половиной лет простительно. С
такими результатами ее сразу же определили в класс, где готовят гувернанток,
что вполне соответствовало планам Патрика Бронте, хотя за это с него взималась
дополнительная плата.
После утренних занятий и второго завтрака
(хлеб с сыром, компенсация за подгоревшую овсянку), по команде «В сад!»
девочки, надев шляпки из грубой соломки, строем выходят в монастырский сад за
высокой оградой, где парами молча прогуливаются в течение часа — чем не
заключенные в тюрьме? Обед подается в двух огромных жестяных чанах, над
которыми клубится пар, «благоухающий прогоркшим жиром». В чанах «месиво из
проросшего картофеля и кусков мяса ржавого цвета». На ужин полагается овсяная
лепешка и кружка воды (из одной кружки пьют несколько человек). Или — пол-ломтя
черного хлеба и пол-кружки кофе. Спят воспитанницы по двое (а то и по трое) в
одной кровати на сырых простынях; здоровые — вместе с больными, заразиться
тифозной горячкой ничего не стоит. Как не вспомнить Диккенса и его достопамятные
работные дома.
По воскресеньям воспитанниц ведут в
церковь, в двух милях от школы. От долгой, быстрой ходьбы ноги стираются в
кровь, распухают, немеют, зудят. Из-за мокрых ног и легкой одежды девочки
постоянно простужаются, простуда нередко переходит в воспаление легких; чахотка
— привычная болезнь приютских школ, эта, привилегированная, — не исключение.
После церкви воскресным вечером повторение
церковных догматов, после чего следует длинная проповедь наставницы, многие
воспитанницы от усталости засыпают и падают, их поднимают и выволакивают на
середину классной, где они в наказание стоят до конца проповеди.
Наказание это не единственное и не самое
тяжкое. Если, к примеру, ученица ставит в прописях кляксу, то на обед ей
полагается только хлеб с водой, или же ее вообще оставляют без обеда. И вешают
на руку повязку с надписью «Неряха». Или же, что еще унизительнее, наклеивают
на лоб картонку с такой же надписью. Если провинность более серьезная,
провинившуюся ставят к «позорному столбу»: она не один час стоит на стуле
посреди классной комнаты, на груди у нее дощечка со словами: «Обвиняется во
лжи», или «Вела себя непотребно», или «У меня всегда грязные ногти». Бывает,
сверхсознательная ученица, точно гоголевская унтер-офицерская вдова, сама себя
наказывает: выходит из класса, возвращается с пучком прутьев, протягивает его с
почтительным реверансом наставнице, снимает передник, и наставница хлещет ее
прутьями по голой шее.
Шарлотта, в отличие от Джейн Эйр,
наказаниям не подвергалась, и хотя школу она, как и ее героиня, не любила, хотя
ехала туда с тяжелым сердцем, но выделялась отличной успеваемостью и, опять же
в отличие от Джейн Эйр, — безупречным поведением. Была, как впоследствии и ее
младшая сестра Эмили, «малышка Эм», всеобщей любимицей. Мисс Эндрюс, с которой
Шарлотта Бронте напишет благородную и сердобольную — не чета другим наставницам
— мисс Темпл, отдавала ей должное:
«…очень яркая, умная и веселая маленькая
девочка, всеобщая любимица. Сколько помню, за ней не водилось постыдных
поступков, в Коуэн-Бридже ее не наказывали ни разу».
Наоборот, хвалили и награждали «ценными
подарками», которые, впрочем, особого оптимизма не внушали. На обложке
подарочного издания «Гимны для незрелых умов» («Hymns for Infant Minds»)
маленькая девочка проливает горькие слезы на могиле матери. Под иллюстрацией
слова: «Ах, если б только вернулась она
в этот мир — я бы ни за что ее больше не огорчала!» Шарлотта и ее сестры тоже,
должно быть, давали три года назад подобный зарок.
В «Джейн Эйр» списаны с натуры не только школьные
порядки, но и обитатели «Школы для дочерей священнослужителей». Прототипом
казначея и попечителя Ловуда мистера Броклхерста, «длинного, узкого,
несгибаемого джентльмена, застегнутого на все пуговицы своего черного сюртука»,
стал знакомый Патрика Бронте, приходской священник Карус Уилсон. Черствый,
спесивый и мелочный Броклхерст, который тщится «умерщвлять в этих девочках
вожделения плоти… научить их украшать себя стыдливостью и смирением», — злая
насмешка над кальвинистом Уилсоном, попечителем школы, автором поучительных
историй для детей; истории эти штудировались в Коэн-Бридже наравне со Священным
Писанием. Вот начало одной такой истории, сегодня она читается как пародия:
«Посмотри на этого дурного ребенка.
Девочке плохо. Ей все не нравится. Ах, какой же у нее недовольный вид! И ах,
какую грустную историю о ней должен я тебе рассказать. Она пребывала в такой
ярости, что Господь за это на нее разгневался и поразил ее. Она упала и умерла.
И не успела помолиться. Не успела воззвать к Всевышнему, дабы Он спас ее бедную
душу. Этот мир она покинула во грехе. И как ты считаешь, где она сейчас? Лучше
об этом не думать. Но мы ведь знаем, что плохие девочки, когда умирают,
попадают в ад точно так же, как плохие взрослые. Не думаю, что гнев этой бедной
девочки остыл, хотя она и в преисподней. Ее ненависть направлена на себя. Ей
ненавистны те дурные поступки, что она совершила здесь, на земле.
Дитя мое, остерегайся таких грехов.
Молись, будь кроткой и покорной в душе, как твой дорогой Господь и Спаситель».
А подруга (и антипод) мятежной Джейн,
покорная и стойкая Хелен Бернс, которая терпеливо сносит обиды и наветы, ибо
«судьба назначила ее терпеть», списана со старшей сестры Шарлотты Марии.
«В Хелен Бернс нет ровным счетом ничего
придуманного, — напишет Шарлотта спустя четверть века своему близкому другу,
критику Уильяму Смиту Уильямсу. — Я ничего не преувеличила… а потому ничего,
кроме улыбки, не вызывает у меня та самодовольная категоричность, с какой один
из журналов утверждает, будто Хелен Бернс — образ прекрасный, но уж очень
далекий от жизни».
Хелен и Марию Бронте роднят не только
покорность судьбе и в то же время несгибаемый нрав, но и печальный конец: как и
Хелен в романе, одиннадцатилетняя Мария — а следом за ней, спустя всего месяц,
и вторая старшая сестра Шарлотты Элизабет — умирает от скоротечной чахотки. Как
сказал Джейн Эйр, прожившей в Ловуде восемь лет, Рочестер:
«Видимо, вы крепко держитесь за жизнь. Мне
кажется, и половина этого срока в подобном месте погубила бы любое здоровье».
Смерть старших сестер явилась тяжким
ударом для семьи Патрика Бронте. Возможно даже, более тяжким, чем смерть
матери: Шарлотта, Брэнуэлл и Эмили стали за это время старше и разумнее, к тому
же Мария, девочка, как и ее отец, здравомыслящая, стойкая и решительная, все
последние годы заменяла им мать.
«Давным-давно миновало то время, — напишет
Брэнуэлл спустя десять лет редактору ежемесячного эдинбургского журнала
«Блэквудз мэгазин», — когда мы, взявшись за руки, танцевали с нашей златокудрой
сестрой… Помню далекий уже день, когда та, кого мы так любили, отправилась в
мир иной… Нет и не будет в нашей жизни минуты более мрачной, чем когда ее гроб
с бархатным покровом медленно, медленно опускался в эту гадкую глину. Над нами
веяла смерть, и нам хотелось только одного: пусть мы умрем где угодно, только
бы не на этом кладбище, куда, казалось нам тогда, мы больше никогда не
вернемся».
Безутешнее всех была Шарлотта; оно и
понятно: она училась в Роуэн-Бридже вместе со старшими сестрами, была
свидетельницей их предсмертных страданий, о которых, кстати сказать, Патрика
Бронте даже не поставили в известность — не выносить же сор из избы. Старшей из
детей становилась теперь она, бремя ответственности ложилось отныне на ее
плечи, и она, и без того не слишком уверенная в себе, боялась, что не справится.
Одно было отрадно: Шарлотту и «малютку Эм»
Патрик Бронте забирает из Коуэн-Бриджа домой.
6
Домашнее интеллектуальное и религиозное
обучение оказалось менее навязчивым и, соответственно, более эффективным, чем
школьное; более эффективным и менее обременительным. Патрик при активном
содействии тетушки Брэнуэлл взялся за детей всерьез, вооружился лучшими
учебными пособиями того времени: «Новой географической и исторической
грамматикой» Томаса Сэлмона, четырехтомной «Историей Англии» Оливера Голдсмита,
«Основами всеобщей географии» другого, не в пример менее известного Голдсмита —
Джеймса. «Всеобщей географией» юные Бронте, особенно Брэнуэлл, увлеклись в
первую очередь, пройдет совсем немного времени, и они, с раннего детства
наделенные богатой фантазией, начнут помечать на вклеенных в учебник картах
континенты, острова, государства и города, не существующие в природе.
Хотя от юных девиц, как уже говорилось,
знания классических языков не требовалось, Шарлотта и Эмили по собственной
инициативе присутствовали на уроках латыни и греческого, которые давал сыну
Патрик. Иначе бы Теккерей, прочитав в 1847 году «Джейн Эйр», не написал Уильяму
Смиту Уильямсу:
«Кто автор этой книги, я угадать не
берусь. Если это женщина, то языком она владеет лучше, чем большинство
представительниц слабого пола; она, без сомнения, получила классическое
образование».
Нет, систематического классического
образования сестры Бронте не получили, но иной раз в труды античных авторов
вроде «Энеиды» или «Греческой истории» Ксенофонта заглядывали. Читали Вергилия
— правда, не в оригинале, а в переводе Джона Драйдена, могли с грехом пополам
разобрать по-гречески главы Нового Завета. Ранние рассказы и стихи Шарлотты
пестрят ссылками на Сократа, Овидия, на эклоги Вергилия, на исторические труды
Геродота.
Не брезговал, обучая детей, приходской
священник и назидательной литературой, в которую, мы знаем, сам внес — и еще
внесет — посильный вклад. Дети без особого, правда, рвения читали «Путь
паломника» Беньяна, «Учение о страстях» священника и поэта Айзека Уоттса, а
также навевавшие тоску «Первые детские сказки» уже упоминавшегося мрачного
кальвиниста Каруса Уилсона, зарекомендовавшего себя непримиримым борцом с
людскими пороками.
Внесла свою лепту в домашнее обучение и
тетушка Брэнуэлл, вопреки желанию зятя она давала детям листать сохранившиеся у
нее подшивки безбожного «Женского журнала» («Ladies’ Magazine») и правоверного
«Журнала методистов», «полного чудес, привидений, зловещих предзнаменований и
безумных фантазий», которыми так увлекалась и сама Шарлотта, и тетушка Мэри из
ее романа «Шерли».
«Моя тетушка по сей день считает истории
из „Женского журнала” гораздо интереснее, чем весь этот современный вздор, —
писала в 1840 году Шарлотта старшему сыну Кольриджа, поэту и эссеисту Хартли
Кольриджу. — И я придерживаюсь того же мнения, ибо истории эти я читала в
детстве, а в детстве способность восхищаться сильнее способности выносить
критические суждения».
Взгляды юных Бронте формировались высокой
литературой, которая, по правде сказать, далеко не всегда была им по зубам. Не
удивительно поэтому, что басни Эзопа и «Тысяча и одна ночь» вызывали у них
гораздо более живой отклик и лучше запоминались, чем «Потерянный рай», «Илиада»
в переводе Александра Поупа или «Жизнь поэтов» Сэмюэля Джонсона — «не детские»
произведения, на чтении которых Патрик, однако, настаивал. Высокая литература
соседствовала с литературой на каждый день. В «Блэквудз мэгазин» печатались
материалы на все вкусы: статьи о политике и религии, путевые очерки, эссе,
жизнеописания, а также пространные и ядовитые рецензии на современную
литературу. Тринадцатилетняя Шарлотта и двенадцатилетний Брэнуэлл читали все
подряд, рвали журнал друг у друга из рук; представьте сегодняшнего
шестиклассника, читающего «Книжное обозрение» или «Нью-Йорк ревью оф букс».
Шарлотта, Брэнуэлл и подрастающая Эмили не
только много и жадно читали, но и с увлечением рисовали; прилежно срисовывали
гравюры Томаса Бевика из «Истории английских птиц». Уроки рисования они брали в
Кигли у местной знаменитости Джона Брэдли, который с первых же занятий выделял
Брэнуэлла, давал ему вместо птиц срисовывать большие жанровые полотна вроде
«Обленившихся подмастерьев» или «Модного брака» своего любимца Уильяма Хогарта.
Брэдли добился главного — научил юных Бронте любить живопись, после его уроков
с увлечением будут рисовать все четверо, Брэнуэлл и Шарлотта — вполне
профессионально. Стены пасторского дома, не отличавшегося богатой обстановкой,
были увешены картинами и рисунками, в основном, на библейские и евангельские
сюжеты, в том числе и картинами кисти Шарлотты и Брэнуэлла.
Брэдли учил юных Бронте ценить живопись,
разбираться в ней, писать маслом и рисовать, а приходской органист Абрахам
Сандерленд — музицировать, играть на фортепиано и даже на органе; домашнее
образование детей обходилось пастору ненамного дешевле школьного.
Писать же дети Патрика Бронте учили себя
сами. «Я пишу потому, что не могу не писать» — эти слова принадлежат Шарлотте,
но могли их точно так же произнести ее сестры и брат. Под их еще не окрепшим,
но изобретательным пером игрушки — звери, куклы, солдатики — превращались в
населяющих неведомые страны сказочных героев со своими обычаями, характерами,
подвигами, изменами, привязанностями и многолетней романтической предысторией.
Потрепанная кукла или видавший виды оловянный солдат порождали целые сказочные
миры — на отсутствие фантазии пребывающие в стране грез младшие Бронте
пожаловаться не могли.
Записывались эти истории днем, мелким,
убористым почерком, с переизбытком орфографических ошибок и нехваткой запятых,
в крошечных, величиной с бумажную салфетку альбомах. Юные литераторы старались
писать поразборчивее, печатными буквами, однако прочесть написанное, тем более
непосвященному, было нелегко. В 1833 году, на Рождество, Патрик, который к
литературным экзерсисам детей относился с пониманием — сам ведь литератор,
подарит семнадцатилетней Шарлотте толстую тетрадь, где на первой странице
крупными буквами выведет: «В этой тетради писать следует ясным и разборчивым
почерком».
Сочинялись же и проговаривались истории по
ночам. Из историй про кукол — коллективное творчество спавших в одной постели
Шарлотты и Эмили — рождались и утром переносились на бумагу сказания о
прекрасных и несчастных героинях. Солдатики Брэнуэлла становились отважными
воинами и мудрыми, неподкупными политиками. Истории эти множились и
пересекались, герои «мужского» цикла соперничали с героями цикла женского.
Герой «Истории восстания Моих Друзей», написанной одиннадцатилетним Брэнуэллом,
непобедимый Хвастун (Boaster) берет верх над любимым героем Шарлотты — Хорошим
Человеком. «Хороший человек — так начинается история Брэнуэлла — был отпетым
негодяем, он замышлял поднять восстание против Хвастуна». И то сказать: хороший
человек — понятие относительное.
«Работали» Шарлотта и Брэнуэлл и в
соавторстве, «История молодых людей» или «Дюжины» — плод их совместных
творческих усилий. Дюжина неустрашимых юных британцев покидают английский
берег, на вымышленном Острове Вознесения вступают в бой с кровожадными
голландцами, разбивают их, после чего высаживаются в королевстве Ашанти, где на
них набрасывается «гиганский и ушасный монстр, его галава тиряица в аблаках, а
ис насдрей вырываица пламя и густой дым». Ни одного правильно написанного
слова, зато какая фантазия, какая неудержимая тяга к художественному постижению
действительности!
Идет в дело и «Блэквудз мэгазин»; Шарлотте
и Брэнуэллу, которые регулярно просматривают старые номера, попадается на глаза
рецензия на книгу некоего Эдварда Боудитча «Путешествие из замка Кейп-Кост в
Ашанти». Юные соавторы в модном ныне жанре сиквела дописывают эту фэнтези
начала позапрошлого века и тем самым как бы присваивают ее себе. Столица Ашанти
в их версии называется Стеклянным городом (Glass town), в центре столицы
вздымается Башня всех наций под стать Вавилонской, а тысячелетняя история
Ашанти пересказывается в двухтомной «Истории островитян».
Брэнуэлл на этом не останавливается, в
январе 1829 года под псевдонимом капитана Джона Бада, летописца Стеклянного
города, он создает подростковую версию «Блэквудза», называет ее «Блэквудз
мэгазин Брэнуэлла» — домашние журналы, как мы знаем и по истории отечественной
литературы, не были в те годы редкостью. Выходить журнал Брэнуэлла будет, как и
его взрослый аналог, ежемесячно, в течение двух лет — пока не надоест своему
«издателю». «Публикуются» в нем главным образом путевые очерки фантастического
содержания вроде «Писем англичанина» — путешествий в Африке еще одного
вымышленного персонажа Джеймса Беллингама. Бронте младший, отдадим ему должное,
неплохо изучил практику журнальных публикаций. Как редактору «толстого» журнала
и полагается, в своем «периодическом издании» он печатает не только собственные
произведения, но и произведения других авторов (то бишь Шарлотты и Эмили). В
июньском номере за 1829 год Брэнуэлл из полемических соображений помещает
рассказ Шарлотты «Младенец» — пусть читатель сравнит, кто пишет лучше, сестра
или брат.
Не отстает от младшего брата и Шарлотта,
тогда же, в 1829 году, и она открывает свое «периодическое издание» — «Журнал
молодых людей», где «печатает» сверхъестественные, мистические истории
собственного сочинения; многие из этих историй, восточных по колориту (какая
мистика без экзотики), основаны на сюжетах сказок «Тысячи и одной ночи». В то
же время автор остается верен своим любимым героям, в том числе и фигурам
историческим. Реальность и фантазия в рассказах Шарлотты (как, впрочем, и
Брэнуэлла) неразделимы. Герцог Веллингтон, кумир семьи, живет в ее историях в
белом мраморном дворце, в оазисе, среди пальм и виноградников, в трех днях пути
от пустыни Сахара.
В «Журнале молодых людей» Шарлотта, в свою
очередь, высмеивает «публикации» в журнале брата (к тому времени уже
несуществующем) — и прежде всего его эпигонские поэтические творения: Брэнуэлл
старательно, но без особого вдохновения подражает классикам — Шекспиру,
Мильтону, Байрону. Кое-какие истории Шарлотта — она в это время изучает
французский — помещает в рубрику «Журнал француза». Персонажи этих историй —
опять же из соображений экзотики, на этот раз лингвистической, — говорят
по-французски, как правило, довольно сильно коверкая язык Мольера.
Мистика, готика — конек Шарлотты, с
возрастом она испытывает все большую склонность ко всему мрачному, загадочному,
сверхъестественному; готические мотивы присутствуют, как мы знаем, и в ее
«взрослом» творчестве; жизнь в Ховорте среди бескрайних вересковых пустошей к
готике располагает. Вот что записывает она, отвлекшись от «Стеклянного города»,
летом 1830 года, когда Патрик Бронте лежит с тяжелым воспалением легких:
«Сие странное событие имело место 22 июня
1830 года. Папа в это время очень сильно занемог и был так слаб, что не мог
подняться с постели без посторонней помощи. Приблизительно в половине десятого
утра, когда мы с нашей служанкой были на кухне одни, раздался вдруг стук в
дверь. За дверью стоял старик; войдя, он обратился к нам с вопросом.
Старик. Пастор здесь живет?
Служанка. Да.
Старик. Я хотел бы его повидать.
Служанка. Он болен и не встает с постели.
Старик. У меня к нему послание.
Служанка. От кого?
Старик. От ГОСПОДА.
Служанка. От кого?
Старик. От ГОСПОДА. Господь послал меня
передать ему, что жених грядет и он должен быть готов встретить его. Что пелена
спадет и золотая чаша разобьется. Кувшин упадет в фонтан, в воде остановится
колесо.
И с этими словами он повернулся и, не
сказав больше ни слова, вышел. Когда служанка закрыла за ним дверь, я спросила,
знает ли она его, и она ответила, что сроду этого старика не видала. И хотя я
была убеждена, что, хоть ему и неведомо истинное благочестие, действует он из
лучших побуждений и не желает нам зла, после того, что он сказал, да еще в
такое тяжелое для нас время, я, не сдержавшись, горько разрыдалась.
Шарлотта Бронте
Июнь 22-го числа 1830 года
Ховорт, близ Бредфорда».
Старшей, Шарлотте, меж тем уже
четырнадцать, пройдет еще пара лет, и она должна будет зарабатывать на жизнь.
Патрик справился с тяжким недугом, но ему уже пятьдесят три — очень немолод по
тем временам. И очень занят: и проповеди, и воскресная школа, и разъезды по
приходам, и всевозможные петиции, и публикации общественного и религиозного
характера, и заседания ховартского Общества трезвенников: Патрик Бронте — его
президент. А по вечерам — еще и концерты, Патрик — меломан, он и детей
сизмальства приохотил к музыке, едва ли не каждую неделю бывает на концертах,
которые уже не один десяток лет в гостинице «Черный бык» устраивает Ховартское
филармоническое общество. Регулярно ходит и на органные концерты в свою
церковь. А бывает, ездит, причем обычно с детьми, в Галифакс, где гастролируют
такие знаменитости, как Паганини, молодой еще Ференц Лист и «король вальсов»
Иоганн Штраус. На концерты ходит исправно, но часто до конца не досиживает —
приходской священник ведет правильный образ жизни, позже девяти спать не
ложится.
Зарабатывать на жизнь кем? Если
гувернанткой, то одного года в школе явно недостаточно. Верно, домашнее
образование Шарлотты не сравнить с «Школой дочерей священнослужителей», но
человека, нанимающего учителя к своим детям, такое — неформальное — образование
устроит едва ли.
А значит, опять придется искать дочерям
школу. И, обжегшись на молоке, дуть на воду.
7
Долго дуть на воду не пришлось. Школа Роу-Хэд
на окраине Мерфилда, в полумиле от церкви в Хартсхэде, той самой, где в свое
время читал проповеди тогда еще молодой викарий Патрик Бронте, была полной
противоположностью «Школы для дочерей священнослужителей». Обучались в ней не
восемьдесят девочек, а восемь-девять, и дочери не священников, а крупных
местных коммерсантов и промышленников (на чьем фоне пастор Бронте выглядел
довольно бледно). Разница в возрасте учениц была не столь разительной, как в
Коэн-Бридже, — от двенадцати до пятнадцати лет.
Занятия в Роу-Хэд велись, особенно с
новичками, индивидуально, репрессивная система, по существу, отсутствовала:
самой «серьезной» провинностью считалось разговаривать в спальне по ночам, за
что с воспитанниц взымались грошовые штрафы. Стояло трехэтажное — не чета
Коуэн-Бриджу — здание школы не на улице, а в большом, заросшем саду, отделявшим
его от дороги в Дьюсбери. Возглавлял школу не богобоязненный ханжа вроде
мистера Баклхерста, а «умная, приличная и отзывчивая» (как сказал о ней Патрик)
старая дева Маргарет Вулер, одна из пяти сестер, кому эта школа принадлежала.
Со временем Маргарет станет близкой подругой Шарлотты, ее многолетней
корреспонденткой.
Но это — со временем. В Роу-Хэд,
«навстречу новым обязанностям и новой жизни» (как выразилась Джейн Эйр, отправляясь
в усадьбу Рочестера по объявлению миссис Фэрфакс), Шарлотта ехала так же
неохотно, как несколько лет назад в Коуэн-Бридж. Несмотря на оказанный ей
теплый прием, чувствовала она себя поначалу одинокой, никому не нужной,
отрешенной; помалкивала, держалась отчужденно, почти ничего не ела, часто
плакала, в общих играх и разговорах не участвовала, скучала по дому и
впечатление производила — и внешностью, и выговором, и манерой держаться —
эдакой дикарки, а лучше сказать, «маленькой послушницы — такой старомодной,
тихой, серьезной, бесхитростной»[6].
Когда Элизабет Гаскелл писала биографию
Шарлотты, она дотошно собирала о ней отзывы людей, хорошо Шарлотту знавших.
Списалась и с близкой ее школьной подругой Мэри Тейлор. Вот что пишет ей Тейлор
в январе 1856 года из Новой Зеландии, куда она в сороковые годы переехала:
«Когда Шарлотта вышла из дилижанса в своем
старомодном платье, выглядела она какой-то неприкаянной, обездоленной. В эти
минуты походила она на маленькую старушку, такую близорукую, что, казалось, она
все время что-то ищет — вертит головой во все стороны. Была она очень робкой и
беспокойной и говорила с сильным ирландским акцентом… Лично мне — в отличие от
остальных — она не казалась такой уж дурнушкой, однако хорошенькой ее уж точно
было не назвать… худенькая, бледная, какая-то поникшая. Не украшало ее и
темно-зеленое старушечье платье…»
Образ, прямо сказать, не слишком
привлекательный: «маленькая старушка», «дурнушка», «старушечье платье». Больше
же всего соучениц забавляла ее близорукость:
«Когда ей давали книгу, она утыкалась в
нее носом, — вспоминает одна воспитанница. — А когда ей говорилось, чтобы она
голову подняла, то вместе с головой Шарлотта поднимала, не отрывая от глаз, и
книгу тоже, и это вызывало всеобщий смех»
Но долго смеяться над новенькой не
пришлось, дикарка довольно быстро заставила себя уважать. Никто в школе,
учителя в том числе, не знал и не чувствовал поэзию так, как Шарлотта Бронте,
не владел словом так, как она, не разбирался в живописи и не рисовал так, как она,
не прочел столько, сколько прочла эта неказистая, подслеповатая, понурая
девочка. При этом Шарлотта своими знаниями и дарованиями не кичилась, была
скромна, всегда готова придти на помощь отстающим. И уже в конце первого
семестра выдвинулась в первые ученицы, за что удостоилась серебряной медали с
выбитым на ней по-латыни лапидарным назиданием: «Рвение вознаграждается». А
также — специальной награды за успехи во французском: издание Нового Завета на
французском языке с трогательными словами на обороте титула: «Вручается мисс
Бронте с любовью и теплыми чувствами. Сестры Вулер. Роу-Хэд, 14 декабря 1831
года».
Теплые чувства испытывали к Шарлотте и
соученицы, прежде же всего ее ближайшие подруги Мэри Тейлор и Эллен Насси, обе
из семей весьма состоятельных. Шарлотту часто приглашали проводить уикэнды в
семье Мэри и Эллен, отказываться было неудобно, но в богатых домах Шарлотте,
при всех многообразных способностях и знаниях в себе неуверенной, было неуютно,
она терялась, часто этими приглашениями манкировала, придумывала отговорки и
чем самой ехать к подругам, приглашала Эллен и Мэри к себе в Ховорт.
Гостеприимством Шарлотты подруги также не злоупотребляли, предпочитали, когда
разъезжались по домам на каникулы, переписываться.
Известно, что в переписке характер
человека раскрывается порой полнее, чем в личном общении. Мы уже знаем, что
Шарлотта была девушкой замкнутой, сторонящейся сверстниц; дурнушкой, хорошо
знавшей, что нехороша собой. В письмах, адресованных Эллен Насси, ее, говоря
сегодняшним языком, комплекс неполноценности бросается в глаза; она, как и
Джейн Эйр, «сожалела, что лишена миловидности, иногда мечтала о розовых щечках
и вишневых губках бантиком».
«Мне хотелось быть высокой, статной,
величественной, — вспоминает Джейн Эйр, она же Шарлотта. — Я воспринимала как
несчастье, что так мала ростом, так бледна, а черты лица у меня такие
неправильные и такие необычные».
Сожалеет Шарлотта и о том, что обречена на
одиночество, что не вращается в обществе, что жизнь ее скучна и однообразна —
другой жизни, впрочем, у таких, как сестры Бронте, и быть не могло. Она вряд ли
кокетничает (иначе воспитана), когда пишет Нелли в феврале 1834 года:
«Ты ведь окружена друзьями и очень скоро
забудешь такое неприметное существо, как я. Я же, поверь, в тиши нашей дикой
горной деревушки много думаю о моей единственной, если не считать сестер,
близкой подруге».
Шарлотта, девушка начитанная, старается
поднять не слишком много читавшую подругу до своего уровня, составляет для нее
своего рода «рекомендательный список» по литературе:
«Если любишь поэзию, — пишет она Эллен, —
читай поэтов первого ряда: Мильтона, Шекспира, Томсона, Голдсмита, Поупа,
Скотта, Байрона… Из романов читай одного Скотта, все написанное после него
ничего не стоит. Из жизнеописаний читай „Жизнь поэтов” Джонсона, „Жизнь
Джонсона” Босуэлла, биографию Байрона, написанную Муром[7]… Не пугайся громких
имен Шекспира и Байрона, — продолжает она с позаимствованной у отца
назидательностью, — это великие люди, и их книги им под стать; будешь их читать
— научишься отличать добро от зла…»
Эллен Насси была не только необразованная,
но и не больно-то впечатлительная. Лондон, когда она побывала в столице впервые
(задолго до Шарлотты), оставил ее равнодушной, что Шарлотту, давно мечтавшую
увидеть столицу, ставшую прототипом Стеклянного города, искренне удивило и даже
расстроило:
«Неужели ты не пришла в трепет, впервые
увидев собор Святого Павла и Вестминстерское аббатство?! Неужели не испытала
жгучий интерес, побывав в Сент-Джеймском дворце, ведь там располагался двор
стольких английских королей?!»
Дает Шарлотта советы подруге и чисто
практического свойства, хотя и сама богатым жизненным опытом не отличается:
«Не вздумай выйти замуж за человека, —
напишет Шарлотта Эллен в мае 1840 года, — которого ты никогда не будешь
уважать, я не говорю любить, потому что, по-моему, если ты уважаешь человека до
брака, любовь, пусть и небольшая, придет после свадьбы. Что же касается бурной
страсти, то я убеждена, что этому чувству лучше не поддаваться. Во-первых,
потому, что страсть почти никогда не пользуется взаимностью, а если и
пользуется, то чувство это недолговечно, по окончании медового месяца оно,
очень может быть, сменится отвращением или безразличием, которое еще хуже
отвращения… Не завидую той, которую угораздило полюбить страстно и без
ответного чувства».
Один раз Эллен все же воспользовалась
приглашением Шарлотты — и не прогадала. Приехав на несколько дней в Ховорт, она
обнаружила в доме Патрика Бронте немало для себя диковинного и поучительного.
Более всего поразил ее строжайший
распорядок, царивший в доме, к такой правильной, размеренной жизни она не привыкла
(отчего, возможно, надолго в гостях не задержалась); впрочем, сюрпризом для нее
столь упорядоченное существование не стало, Эллен неплохо знала, как
складывается жизнь подруги, по ее частым письмам:
«Ты просишь меня описать тебе, как я
провожу время по возвращении домой из школы. Один мой день в точности похож на
любой другой. Утром, с девяти до половины первого, я занимаюсь с сестрами и
рисую, потом до обеда мы гуляем, после обеда и до чая я вышиваю, а после чая
либо снова рисую, либо что-то сочиняю — как захочется. Так чудесно, хоть и
несколько однообразно, течет моя жизнь».
В этом коротком отчете о «чудесной и
однообразной» жизни Шарлотта многое опускает. Что она сочиняет, что рисует, не
уточняется, а ведь сочинительством и рисованием Шарлотта и ее брат занимаются
целыми днями. Не пишет она, к примеру, что в эти годы начинает сочинять стихи и
на исторические темы («Ричард Львиное Сердце и Блондель»), и на религиозные
(«Саул», «Святой Иоанн на острове Патмос»), и по мотивам собственных историй о
Стеклянном городе. Не упоминает, что последнее время не на шутку увлеклась
живописью, пишет и рисует пейзажи и портреты — как правило, молодых и красивых
людей в романтических позах, чем-то напоминающих Байрона, ее кумира. Не пишет,
что позирует ей ее младшая сестра и ученица Энн, что нарисовала уже три
портрета сестры, один — карандашом и два — акварелью.
Не пишет, что в пасторате в это время
сосуществуют два параллельных литературных проекта. Младшие сестры, Эмили и
Энн, ведут общий дневник и задумали свою собственную фантастическую сагу в духе
тех, что придумывают Шарлотта и Брэнуэлл. Ведет дневник, собственно, Эмили, но
из солидарности с младшей сестрой она употребляет первое лицо не единственного,
а множественного числа. Вот взятая почти наугад запись от 24 ноября 1834 года:
«Мы с Энн чистили яблоки — Шарлотта
собирается испечь яблочный пирог… Уже полдень, а мы с Энн еще не умывались, не
убирали постель, не занимались музыкой и не учили уроки — больше всего нам
хочется играть… Тетушка говорит, чтобы я не тыкала ей в лицо пером. Ты что это
вытворяешь, говорит, лучше б картошку почистила, а я ей говорю, тетушка,
дорогая, дорогая, дорогая тетушка, завтра утром только встану, сразу возьму
ножик и буду чистить картошку, пока папа не пойдет с мистером Сандерлендом прогуляться…
Интересно, думаем мы с Энн, какими мы будем (если все будет хорошо) и где мы
будем в 1874 году. Мне в 1874 году будет пятьдесят семь, Энн — пятьдесят пять,
Брэнуэллу — пятьдесят восемь, а Шарлотте — целых пятьдесят девять лет. В
надежде, что все мы будем в это время в добром здравии, мы заканчиваем на
сегодня наш дневник».
Иногда подобного рода бытовые зарисовки
сопровождаются рисунками. На странице дневника, помеченной 26 июнем 1837 года,
изображен обеденный стол, за ним сидят вполоборота Эмили и Энн, а на столе
стоит жестянка, в которой сестры хранят свой дневник.
Тем временем Шарлотта и Брэнуэлл
продолжают сочинять истории с общей фабулой и, перехватывая друг у друга
инициативу, ведут повествование по разному пути — они и соавторы, и соперники одновременно.
Ашанти, Хвастуны, Хорошие люди, Стеклянный город остались в прошлом; новое
время — новые песни. Теперь в центре совместного творчества брата и сестры
сказочное королевство Ангрия (Англия?). Главный герой ангрийского цикла,
победитель французов в «Великой битве за Ангрию», пожалован титулом герцога
Заморнского, после чего провозглашается королем Ангрии и учреждает столицу —
Адрианополис. В «прекрасном новом мире» Ангрии нет места наивной, простодушной
невесте герцога Мэриан Хьюм, с которой он обручен в младенчестве, и она умирает
от разбитого сердца. Король, по наущению своего злого гения, брата-близнеца
Валдаселлы, на которого в детстве было наложено проклятие, женится на Мэри
Перси, героине историй Брэнуэлла, дочери Нортангерленда, воплощения жестокости
и коварства, того, с кем герцог Заморнский некогда бил французов. Спустя
несколько лет, заметим в скобках, Брэнуэлл будет подписывать свои стихи этим
именем. Герцог замешан во многих дурных и постыдных делах: от связи
восемнадцатилетнего герцога Заморнского с негритянкой рождается бастард,
безобразный карлик Финис…
Можно, пожалуй, не продолжать. Стиль жизни
герцога, безбожника и развратника, мало похож на семейный уклад в доме
приходского священника. Для Шарлотты и Брэнуэлла, создателей ангрийского
сказочного цикла, герцог Заморнский вряд ли является идеалом, и в то же время
авторам, как видно, претит пресная жизнь в Ховорте — как иначе объяснить, что
они с завидным постоянством день за днем погружаются в сказочные миры, столь
далекие от однообразия и постоянства их жизни? В «Светской жизни в Вердополисе»
(февраль-март 1834) Шарлотта признается:
«Мне нравится светская жизнь, ее манеры,
ее блеск и великолепие, светские люди, что вращаются в ее волшебном водовороте.
Мне нравится раздумывать о привычках этих людей, их образе мыслей, о том, как
они думают, говорят, действуют».
В более прозаической истории Брэнуэлла,
литературного конкурента Шарлотты, озаглавленной «Жизнь фельдмаршала,
досточтимого Александра Перси», внук Нортангерленда юный Александр изучает
древние языки и математику и учится в колледже Святого Патрика на Философском
острове (прозрачный намек на Патрика Бронте и Ирландию). При этом Перси —
убежденный атеист, что тоже может восприниматься как своего рода вызов пастору
и родительскому религиозному диктату.
Шарлотта идет еще дальше брата. В «Моей
Ангрии и ангриенцах» эта серьезная, законопослушная девушка создает — кто бы
мог подумать! — едкую и меткую пародию на уклад отцовского дома и на членов
своей семьи, и, прежде всего, на Брэнуэлла, выведенного в образе Бенджамина
Патрика Уиггинса, записного болтуна и хвастуна. Шарлотта высмеивает непомерные
амбиции брата, его претензии на величие:
«Как музыкант он был талантливее Баха; как
поэт намного превосходил Байрона; Клод Лоррен уступал ему как художник; бунтарь
Александр Рог не шел с ним ни в какое сравнение; фабриканту Эдварду Перси было
до него далеко; как предпринимателю ему не было равных; такие испытанные
путешественники, как Гумбольдт, Ледьярд, Манго Парк и все прочие, не испытали и
половины тех опасностей и трудностей, какие пришлись на его долю».
Высмеивает и его снисходительное отношение
к сестрам:
«— Есть три девушки, которые почитают за
честь называть меня своим братом, но я отрицаю, что они мои сестры.
— Они такие же чудные, как вы?
— О нет, это жалкие, глупые существа, не
стоит даже о них говорить. Шарлотте восемнадцать, нескладная, нелепая девица,
она так мала, что проходит у меня под локтем. Эмили шестнадцать, тощая, как
щепка, лицо размером с монетку. Ну а Энн — ничтожество, полное ничтожество».
Достается в «Моей Ангрии и ангриенцах» и
Ховорту (вспомним, что в письме Эллен Шарлотта назвала свой город «дикой горной
деревушкой»):
«— Я — житель Ховарда, это великий город в
Уорнерских горах, который находится во владении великого и непревзойденного
джентльмена Уорнера Ховарда Уорнера эсквайра (и с этими словами он снял шляпу и
низко поклонился.) В городе четыре церкви и более двадцати великолепных отелей,
а также улица Таан-Гейт, в сравнении с ней меркнет даже проспект Бриджнорт во
Фритауне.
— Что за вздор вы несете, Уиггинс! —
вскричал я. — Мне ли не знать, что Ховард — всего лишь жалкая деревушка,
затерянная в болотах. В нем всего-то одна церковь и грязная пивная, которая
видится вам роскошным отелем».
Произвели на Эллен впечатление и колоритные
обитатели пастората. И в первую очередь,
конечно, седовласый хозяин дома с его манерой высокопарно выражаться, читать
нравоучения, раздражаться по пустякам и пересказывать не без мрачного юмора
истории, которые он каждодневно выслушивал в церкви от своих прихожан. Гостью
умиляли его пунктуальность, постоянные жалобы на здоровье и обилие дел и пугал
странный обычай ложиться спасть с заряженным пистолетом и разряжать его по
утрам.
А также — вечно улыбающаяся (даром что
методистка, суровая пуританка) тетушка Брэнуэлл. Не успела Эллен войти в дом,
как маленькая старушка в крестьянских деревянных башмаках на толстой подошве
тут же, не чинясь, подошла и сунула перепуганной девочке под нос свою золотую
табакерку со словами: «Табачком угоститесь».
Запомнился — не мог не запомниться — и
юный Брэнуэлл. Эрудированный, остроумный, хорошо подвешен язык. Небольшого
роста (хотя на автопортретах изображает себя эдаким великаном), огненно-рыжие,
как в свое время у отца, волосы, высокий лоб, длинные, густые бакенбарды, лицо
то и дело кривится от тика. Очки, которые он то и дело роняет, строптивый нрав,
непомерное самомнение, бурные эмоции по любому поводу, увлечение дальними
пешими и конными прогулками (опять же в отца!). Запомнился игрой на флейте и на
органе в церковном оркестре и в Ховартском филармоническом обществе. А также —
живописью и боксом; маленький, щуплый брат Шарлотты с рвением боксировал в
местном спортивном клубе: «Должен же я уметь за себя постоять». Постоять за
себя он так и не научится.
Кстати, о живописи. Брэнуэлл уже давно
решил, что станет профессиональным портретистом и обязательно, чего бы это ему
ни стоило, будет учиться в лондонской Королевской академии искусств. Пишет он,
в основном, маслом, заставляет сестер себе позировать, однажды написал семейный
портрет («Три сестры»), где он сидит в окружении Шарлотты, Эмили и Энн; портрет
этот, кстати сказать, находится сейчас в лондонской Национальной портретной
галерее. У восемнадцатилетней Шарлотты на портрете длинные, забранные в узел
волосы, платье с высоким, принятым в то время у незамужних девиц, воротником,
тяжелая челюсть, высокий лоб, крупный рот, крепко сжатые, тонкие губы, темные
глаза хранят неукротимый блеск. Волевой рот, тонкие губы отличают и младших
сестер. Шестнадцатилетняя Эмили и четырнадцатилетняя Энн похожи, у обеих
вытянутые лица, вьющиеся темные волосы до плеч, пристальный, чуть презрительный
взгляд близоруких глаз.
После отъезда гостившей у подруги Эллен
прошло всего несколько месяцев, и Шарлотта тоже собралась в дорогу. Не она одна;
разъезжалась вся семья. Вот что пишет Шарлотта в письме Эллен от 2 июля 1835
года — дата для семьи Бронте значимая:
«Мы все едем в разные стороны, кто куда,
расстаемся надолго. Эмили едет в школу, Брэнуэлл — в Лондон, а я —
учительствовать. Это решение я приняла сама, поняла, что надо же когда-нибудь
предпринять этот шаг, и чем скорей, тем лучше, не откладывать его, как
говорится, в долгий ящик. Ко всему прочему, я же понимаю: папе с его
ограниченными средствами придется теперь нелегко, если Брэнуэлл пойдет учиться
в Королевскую академию, а Эмили — в Роу-Хэд. Ты спросишь, куда я еду
учительствовать. Школа эта находится всего в четырех милях от твоего дома,
дорогая, и нам с тобой она неплохо знакома, ибо это, представь, та самая
Роу-Хэд. Мисс Вулер меня пригласила, и я сочла, что лучше воспользуюсь ее
предложением, чем идти в гувернантки. Мне грустно, очень грустно от мысли, что
я покидаю родной дом, но Долг, Обязанность — хозяйки взыскательные,
неподчинения они не потерпят».
В пасторате, таким образом, остались лишь
стар и млад: Патрик, тетушка Брэнуэлл и пятнадцатилетняя Энн, о которой
списанный с Брэнуэлла Бенджамин Патрик Уиггинс отозвался, вспомним, не слишком
лестно: «Ничтожество, полное ничтожество».
8
Шарлотта ошибалась: расставание оказалось
краткосрочным, подолгу жить за пределами ховартской обители младшим Бронте — и
Брэнуэллу, и его сестрам — не удается. С лета 1835 года, когда дети все чаще
покидают отчий дом, разъезжаются кто куда, начинает все более внятно звучать
основной семейный мотив — отстраненность, внежизненность, неприкаянность.
А ведь складывается все, казалось бы,
совсем неплохо. Шарлотту пригласили преподавать в Роу-Хэд, школу, где она
совсем еще недавно училась сама и где ее — и заслуженно — обласкали. Начнет
зарабатывать — деньги в семье не лишние. И присматривать за Эмили; младшая
сестра едет учиться в ту же школу, она развита не по годам, уже пишет неплохие
меланхоличные стихи, в основном пейзажную лирику. По дому разбросаны крошечные
листочки бумаги, исписанные ее мельчайшим почерком, — чтобы никто не разобрал?
Стихи она сочиняет, сидя на полу и лаская любимую собаку — с сестрами и братом
она менее ласкова, из нее, бывает, слова не вытянешь.
Да и Брэнуэллу не приходится жаловаться на
судьбу. Верно, строптив, заносится, непоследователен, амбициозен, но одарен,
знает себе цену. Сочиняет стихи и прозу, вполне профессионально рисует и пишет
маслом портреты местных знаменитостей, снимает под мастерскую комнату, где
нередко ночует. У него далеко идущие планы: собирается в Лондон учиться
живописи; подумывает в скором времени ехать в Европу — не столько других
посмотреть, сколько себя показать; намеревается вступить в масонскую ложу. До
Европы так и не доедет, а вот масоном со временем станет. Настойчиво — и
безуспешно — предлагает себя в качестве поэта и художника модному в те годы
«Блэквудз мэгазин», журналу, которым, как уже говорилось, не первый год вместе
со старшей сестрой зачитывается.
Однако радужные мечты, планы и перспективы
не сбываются, детям приходского священника при всей их одаренности,
одухотворенности, трудолюбии, птицу счастья поймать не удается.
Шарлотта едет в Роу-Хэд в новом качестве —
но так же неохотно, через силу, как и несколько лет назад. И это при том, что к
мисс Вулер относится с уважением, даже с симпатией, помнит, что если директриса
и проявляет строгость, то строгость почти всегда справедливую, что она
превосходно воспитана, сдержанна, никогда не переходит границ. Учиться Шарлотте
нравилось, а вот учить — нет; учит она (сестер ли дома, воспитанниц ли в школе)
исключительно из повышенного чувства долга. Ей всего девятнадцать, немногим
больше, чем ее ученицам, но в приятельские отношения с ними она не вступает,
они ее раздражают: нерадивы, непослушны, упрямы, делают все по-своему.
Главное же, не дают отвлечься; на любимую
Ангрию, на злоключения коварного герцога Заморнского и безжалостного
Нортангерленда ни времени, ни вдохновения не остается. Школа становится обузой,
тяжким бременем, Шарлотте, как и ее героине, хочется свободы:
«Я возжаждала свободы, о свободе я
вздыхала и вознесла краткую молитву о свободе», — признается Джейн Эйр.
Пробуждается вдохновение всякий раз, когда
Шарлотта возвращается из школы домой на рождественские или пасхальные каникулы.
Стихотворение «Мы в детстве свили паутину», написанное в декабре 1835 года,
пронизано горькой ностальгией по Ховорту, по дому, по братьям и сестрам. Вторая строфа начинается словами:
Then wildly, sadly
I longed for my own dear home,
For a sight of the
old familiar faces[8].
Эти и другие свои стихи Шарлотта, ничтоже
сумняшеся, посылает спустя год непререкаемому литературному авторитету,
поэту-лауреату Роберту Саути и спустя почти три месяца получает отповедь
великого человека: женщина должна знать свое место; у вас свое предназначение в
жизни, если так уж хочется писать стихи — пишите в стол:
«Мечтания, в которые Вы погружены, грозят
Вам потерей душевного равновесия… Литература не может быть делом жизни для
женщины; не может и не должна. Чем больше женщина занимается своими обычными
делами, тем меньше досуга у нее останется для сочинения стихов… Этими заботами
Вы покамест еще не обременены, когда же это произойдет, слава будет прельщать
Вас меньше… Пишите стихи для себя, ни с кем не вступая в состязание и не
стремясь к славе…»
Шарлотта едва ли прислушалась к этим, как
сегодня бы сочли, сексистским рекомендациям; она ответит Саути — правда, не
скоро и не сама; сделает это за нее Джейн Эйр:
«И какая узость со стороны этих
привилегированных счастливцев утверждать, будто женщинам положено
ограничиваться приготовлением пудингов, штопкой чулок, игрой на фортепьяно и
вышиванием кошелечков».
Работая в школе не за страх, а за совесть,
Шарлотта только и думает, когда бы поскорей взяться за перо, считает дни, когда
же, наконец, наступят каникулы и можно будет перевести дух, отвлечься от
«ненавистного рабства», говоря ее словами. Куда больше, чем успех стихов,
заботит ее судьба ангрийского цикла: в ее отсутствие Брэнуэлл наверняка
развивает сюжет волшебной саги совсем не так, как представляет это себе
Шарлотта.
«Урок грамматики завершился, в классе
воцарилась мертвая тишина, — записывает она в октябре 1836 года, — и я от
раздражения и усталости погрузилась в какую-то летаргию. Меня не покидала
мысль: неужто лучшие годы жизни мне предстоит провести в этом ненавистном
рабстве, подавляя гнев, вызванный ленью, апатией и нечеловеческой, поистине
ослиной глупостью этих тупиц, или же принуждая себя изображать безграничное
терпение, покладистость и усердие»?
«Тупицы» же рвутся общаться с наставницей,
делятся с ней своими девичьими секретами.
«Знали бы эти девицы, как я их ненавижу, и
они бы не искали моего общества с такой настойчивостью… Глупость, рутина,
учебники, уроки — что может быть общего между всем этим вздором и сказочным,
безмолвным и невидимым миром вымысла».
Шарлотте не хватает терпения и выдержки ее
героини Джейн Эйр, которая смотрит на педагогическую профессию с куда большим
оптимизмом, чем ее создательница:
«Меня угнетали невежество, бедность, грубость
— все, что я видела и слышала вокруг себя… Я знаю, что эти чувства дурны, и я
постараюсь их побороть… А через два-три месяца радость, с какой я буду
наблюдать успехи моих учениц, перемену к лучшему в них, наверно, подарит меня
спокойствием духа, и брезгливость, какую я ощущала сегодня, будет совсем
забыта».
Эмили в Роу-Хэд тоже, как теперь принято
выражаться, некомфортно. Присутствие в школе старшей сестры, ее авторитет,
способности и чувство долга оборачиваются против нее. Эмили, замкнутой,
погруженной в себя, мечтательной семнадцатилетней воспитаннице (самой, кстати,
взрослой в школе), завидуют, стараются держаться от нее подальше: родственные
связи ученика и учителя в закрытой школе не поощряются. Расписанный по минутам
распорядок дня, шумные игры не для таких тонких, отрешенных поэтических натур,
как Эмили, к тому же ей не хватает младшей сестры, с которой они, вслед за
старшими Шарлоттой и Брэнуэллом, также творят фантастические миры в тиши и
покое ховартского дома.
«Эмили не способна была существовать в
неволе, без свободы она не жилец на этом свете, — напишет Шарлотта в 1850 году
в предисловии к посмертному сборнику стихов и романа сестры. — Слишком велика
разница между родным домом и школой, между тихим, размеренным, но ничем не
ограниченным и безыскусным домашним существованием и жестким, пусть и не
злокозненным, школьным режимом. Перенести эту разницу было выше ее сил. Ее
природа оказалась сильней стойкости. Каждое утро, стоило ей проснуться, как
перед ее внутренним взором возникали родной дом, вересковые пустоши, и от этих
видений предстоящий день омрачался, становился тягостным, безрадостным. Кроме
меня, никто не знал, что ее гложет; я же понимала это слишком хорошо. В этой
борьбе природы с силой духа здоровье ее стало быстро разрушаться: белое,
изможденное лицо, слабость свидетельствовали о быстром угасании. И я сердцем
почувствовала, что, если не отправить ее домой, долго она не протянет».
И, не проучившись в школе и трех месяцев,
Эмили из страха родных, как бы хрупкая, слабая здоровьем, эмоциональная девушка
не заболела всерьез, была возвращена домой, к младшей сестре, к сочинению
стихов, к переводам из «Энеиды», чтению Еврипида и Эсхила. И к Гондалу,
фантастическому королевству наподобие Ангрии, совместному детищу Эмили и Энн,
имеющему с Ангрией немало общего. Истории и стихи из гондалского цикла, в
отличие от ангрийского, в большинстве своем не сохранились, но общая канва
известна. Свое вымышленное королевство со столицей Регина Эмили и Энн помещают
на острове на севере Тихого океана, романтические пейзажи (заснеженные горные
вершины, полуразрушенные замки, стада оленей) списаны с северной Шотландии из
романов Вальтера Скотта. Власть воинственного Гондола со временем
распространяется и на другие островные королевства, на Александру, Альмедоре,
Элсераден, Зелону и Уну. Гондал, в отличие от Ангрии, государство феминистское
(как и устремления его создательниц): женщины, начиная с королевы Августы
Альмеры, — не чета Эмили и Энн, они амбициозны, коварны и властолюбивы, власть
в их руках. Власть и любовь: любовная интрига в гондалском цикле занимает
центральное место.
Встретиться младшим сестрам, однако же, не
пришлось: на освободившееся место в Роу-Хэд Патрик незамедлительно отправляет
Энн. Но и самой младшей Бронте школа мисс Вулер не пришлась по душе. Ей было
уже шестнадцать, из Ховорта она уезжала впервые и, по всей вероятности, без
отчего дома страдала ничуть не меньше старших сестер. О ее страданиях, впрочем,
знала только она одна. Тихая, послушная, прилежная, Энн не давала наставникам
повода быть собой недовольной. В ее случае стойкость взяла верх над природой,
чувство долга (мое обучение стоит денег, и немалых, и эти деньги вычитаются из
зарплаты старшей сестры) вынуждало ее не жаловаться и стараться не отставать от
остальных. Как и Шарлотта, Энн отдавала себе отчет, что без образования
зарабатывать на жизнь она не сможет. Училась Энн через силу и лавров в школе
мисс Вулер, в отличие от Шарлотты, не снискала. А в 1837 году так тяжело
заболела, что Патрику — смерть старших дочерей была жива в его памяти —
пришлось забрать домой и младшую дочь тоже. Годом позже, не прислушавшись к
уговорам мисс Вулер, покидает школу (за это время школа переехала, она уже не в
Роу-Хэд, а под Дьюсбери) и Шарлотта, она устала, плохо себя чувствует, ей,
девушке впечатлительной и мнительной, начинает казаться, что у нее «семейная
болезнь» — чахотка; ипохондрия будет преследовать ее всю оставшуюся жизнь.
Три сестры вновь воссоединяются в
пасторате, «школьный проект» не задается и на этот раз.
Перед отъездом в Лондон Брэнуэлл посылает
в Академию искусств вопросы: «Где и кому должен я показать свои рисунки? В
какое время? В августе и сентябре это
возможно?» И, не удосужившись дождаться ответа (ему невдомек, что летом
Академия закрыта), отправляется в Лондон, откуда, впрочем, очень быстро
возвращается. То ли убедившись, что его работы слишком еще не совершенны и
предстоит шлифовать мастерство. То ли потому, что он растратил на выпивку и
развлечения деньги, которые дал ему отец. И то сказать: молодость, ветреность,
да и в столицу Брэнуэлл попал впервые, — искушение велико. Есть, правда,
мнение, что Брэнуэлл вообще в Лондон не поехал — Уильям Робинсон, художник из
Лидса, у которого младший Бронте одно время брал уроки живописи, его отговорил.
Как бы то ни было, планы завоевать Лондон так и остались планами.
«Сердце в одно и то же время такое гордое
и такое нежное, характер женственный, но тем не менее неукротимый, который
всегда склоняется то к слабости, то к мужеству, то к мягкости, то к стойкости…»[9]
Описывая себя в юности, Руссо очень точно
описал Брэнуэлла, его решительный, взрывной и в то же время «женственный» нрав.
По возвращении из Лондона (если он все же
в столице побывал) Брэнуэлл продолжает бомбардировать письмами «Блэквудз» —
безрезультатно. И, вслед за старшей
сестрой, пишет живому классику — но не Роберту Саути, а Уильяму Вордсворту. И
это письмо с вложенными в конверт образчиками литературных достижений
начинающего поэта и прозаика осталось без ответа. И это притом, что Брэнуэлл, в
отличие от сестры, в самых пылких выражениях излил классику душу и воздал ему
должное:
«Потребность в чтении у меня такая же, как
в питье и еде… Писать для меня — то же, что говорить, то же, что думать и
чувствовать… Я решился написать тому, кто внес неоценимый вклад как в теорию,
так и в практику поэзии, и вклад этот столь велик, что останется в памяти
потомков и через тысячу лет…»
Вордсворт не счел нужным Брэнуэллу
отвечать, однако в частном разговоре отозвался о послании младшего Бронте не
слишком вежливо:
«Отвратительное письмо… В нем грубая лесть
в мой адрес и потоки брани в адрес других поэтов».
Брэнуэлл, как и Шарлотта, вынужден
продолжать писать в стол. И безуспешно
искать свое место в жизни. Он переезжает в Бредфорд, снимает студию, продолжает
заниматься живописью, но вскоре убеждается, что зарабатывать этим на жизнь не
сможет: и мастерства не хватает, и рынок переполнен. Сделав это открытие,
начинает пить, курить опиум, делать долги.
Жизнь Шарлотты после ухода из школы тоже
«идет не по розам». В мае 1839 года она решает идти в гувернантки, устраивается
в богатую семью Сиджвиков в Лотерсдейле, всего в десяти милях от Ховорта. Жизнь
«в людях», однако, не складывается: дети, семилетняя девочка и четырехлетний
мальчик, ее не слушаются, миссис Сиджвик, олицетворение «подавляющего
высокомерия и обескураживающей чопорности»[10], с ней не
считается, обращается как со служанкой, когда же однажды за обедом воспитанник
Шарлотты начинает к ней ластиться, говорит, как он любит мисс Бронте, мать
резко его одергивает: «Любить гувернантку, мой дорогой?! Что это ты выдумал?» В
середине июля, не проработав у Сиджвиков и трех месяцев, Шарлотта возвращается
домой.
Не доставляет ей особой радости и то, что
к ней сватаются женихи, сразу двое. Тот и другой молоды, тот и другой
священники, тот и другой объявляют, что это любовь с первого взгляда и что их
намерения самые серьезные, к тому и к другому Шарлотта совершенно равнодушна. В
связи с предложением первого жениха, брата, кстати сказать, Эллен Насси,
Шарлотта пишет подруге:
«Я задала себе два вопроса. Первый: люблю
ли я Генри Насси так, как должна любить женщина своего мужа? И второй: тот ли я
человек, который может принести ему счастье? И на оба вопроса я, по совести,
ответила отрицательно… Не могу же я целыми днями сидеть перед мужем с суровым
лицом — меня бы разобрал смех, я бы начала шутить и говорить что ни попадя».
У младших сестер профессиональная жизнь
тоже не задается. Осенью 1838 года двадцатилетняя Эмили, вслед за Шарлоттой,
идет преподавать. В школе в Ло-Хилл на
окраине Галифакса ей куда тяжелее, чем Шарлотте в Роу-Хэд: трудиться приходится
с шести утра до одиннадцати вечера с получасовым перерывом. О стихах и Гондоле
надо забыть. В письме Эллен Насси Шарлотта называет такую работу «рабством»,
пишет подруге, что боится, что сестра не выдержит и на этот раз. И оказалась
права: не проработав и полугода, в марте 1839-го Эмили тоже возвращается
домой. И пишет стихотворение, по своей
ностальгической тональности в точности, почти слово в слово, совпадающее со стихами
Шарлотты «Мы в детстве свили паутину»:
The house is old,
the trees are bare
And moonless bends
the misty dome
But what on earth
is half so dear —
So longed for as
the hearth of home?[11]
Идет служить гувернанткой и
девятнадцатилетняя Энн, это ее первая работа. Как и героиня ее первого романа
Агнес Грей, она преисполнена самых лучезарных надежд:
«Как же замечательно быть гувернанткой!
Выйти в мир; вступить в новую жизнь, проявить себя на новом поприще,
продемонстрировать свои еще не реализованные возможности, испытать себя, самой
зарабатывать на жизнь, утешить моих отца и мать, мою сестру, помочь им…»
Действительно, жизнь Энн в Блейк-холл,
доме мирового судьи Ингхема, складывается не так тяжело, как у Шарлотты в семье
Сиджвиков или у Эмили в Ло-Хилл: с родителями у нее «контакт», а вот с их
шестилетним сыном и пятилетней дочерью отношения не сложились: мало сказать,
что дети Энн не слушаются, не желают с ней считаться, злоупотребляют ее
миролюбием, незлобивостью, — они к тому же постоянно жалуются на юную
гувернантку родителям, в результате чего в конце мая Энн отказывают от места.
Все четверо детей Патрика Бронте снова
дома. В самом деле, «что может быть дороже, любимее, чем домашний очаг». И
других «очагов» пока не предвидится.
9
Любовь к домашнему очагу — вещь
естественная, но, чтобы поддерживать в нем огонь, нужны деньги, а их у Бронте
не хватает.
Весной 1840 года Энн вновь устраивается
гувернанткой, на этот раз к преподобному Эдмунду Робинсону, состоятельному
священнику, жившему с красавицей женой и пятью детьми в Торп-Грине, неподалеку
от Йорка. Условия завидные: большой, ухоженный дом, огромный парк, вежливые,
предупредительные, не чета Ингемам, хозяева. Забот с детьми хватает, но дочери
— взрослые, да и младший сын уже подросток, и пеленать и кормить его
необходимости нет. С детьми Энн худо-бедно справляется, а вот с извечной тоской
по дому — нет, но, как и раньше, держит эту тоску при себе, о ее слезах,
бессонных ночах и ностальгических стихах Робинсоны не знают, да и не хотят
знать.
Пробует себя в роли гувернера и Брэнуэлл —
в отличие от сестер, особой тоски по дому он не испытывает. Место для
начинающего литератора (и начинающего же домашнего учителя) подвернулось лучше
не бывает. Бротон-хаус, дом Роберта Послуэйта, судьи в отставке и богатого
землевладельца, находится в живописном, овеянном романтикой Озерном крае, в
нескольких милях от Райдл-Маунта, где живет Вордсворт. По пути на место службы
Брэнуэлл — теперь это в порядке вещей — напивается, однако перед своими
будущими хозяевами предстает, что называется, в идеальном виде: назначением
дорожит — первое время во всяком случае.
«Видел бы ты меня сейчас, — пишет он
весной 1840 года своему другу, ховортскому дьякону Джону Брауну, — и ты бы от
души посмеялся, каким я кажусь со стороны. О лицемерие людское!.. Кто же я в
самом деле такой? Каким меня воспринимают? На редкость спокойный, степенный,
трезвый, выдержанный, терпеливый, добросердечный, добродетельный, безупречно
воспитанный философ — образец добропорядочности и добронравия. Прежде чем войти в комнату, я прячу колоду
карт под скатерть, а очки — в буфет. Я, поверишь ли, не пью ни капли, одеваюсь
во все черное и улыбаюсь, как святой или мученик. Только и разговоров: „Ах,
какой же прекрасный юный джентльмен нанят учителем к мистеру Послуэйту!” Я
сопровождаю мистера Послуэйта, когда тот едет в Алверстон, в банк, я пью чай и
злословлю с дамами преклонных лет — да и с молодыми дамами тоже! Одна из них,
восемнадцатилетняя, сидит сейчас со мной рядом: ангельский лик, голубые глазки,
темные волосы — загляденье! Сидит и не подозревает, что дьявол от нее в двух
шагах!»
«Безупречно воспитанный философ»
обязанностями домашнего учителя обременяет себя не слишком. Бродит по
окрестностям, заучивая на ходу сонеты Вордсворта, сочиняет собственные стихи,
переводит (и очень недурно) оды Горация, исправно посылает свою литературную
продукцию Томасу де Квинси и Хартли Кольриджу и не очень расстраивается, не
получив от мэтров ответа. На одно из его стихотворений Кольридж-младший,
правда, отозвался, и весьма положительно:
«Вы, пожалуй, единственный из начинающих
поэтов, кого я готов оценить по достоинству и похвалить без лести… Я был
поражен мощью и энергией Ваших поэтических строк… Ваши переводы из Горация
выглядят еще более многообещающими… Многие оды в Вашем переводе могут быть
напечатаны с самыми незначительными изменениями…»
Брэнуэлл, увы, этого письма не получил:
Кольридж, рассеянный, как все поэты, забыл его отправить, и письмо, причем
недописанное, нашлось лишь век спустя в его бумагах.
Учительствовал Брэнуэлл недолго, уже летом
Послуэйты вынуждены были с ним расстаться. Однажды «философа», не явившегося
вовремя на урок, нашли мертвецки пьяным в близлежащем пабе, к тому же
выяснилось, что он соблазнил служанку в доме, где снимал комнату, — скрывать
эту связь в скором времени стало невозможно, «обнаружилось (процитируем
Пушкина) следствие неосторожной любви»…
Пасторскую обитель — кто бы мог подумать!
— также сотрясали бурные любовные чувства, правда, так далеко не зашедшие. По
возвращении из Озерного края Брэнуэлл увлекся подругой Шарлотты Мэри Тейлор,
но, убедившись, что эту интрижку Мэри воспринимает всерьез, вовремя одумался.
«Я не говорила тебе, что один мой родственник
проявил интерес к одной юной леди. Когда же он убедился, что она увлечена им
больше, чем он ей, то облил ее презрением», — с осторожностью, напустив
должного тумана («один мой родственник», «одна юная леди»), пишет Шарлотта
Эллен Насси летом 1840 года.
Влюблена и Шарлотта — кажется, впервые в
жизни. И не она одна. Все сестры одновременно влюбились в викария ховортского
прихода Уильяма Вейтмена, блестящего эрудита, остроумца и красавца, присланного
в Ховорт прямо с университетской скамьи. Когда Вейтмен спустя два года
скоропостижно умрет двадцати восьми лет от холеры, Энн будет безутешна и
сочинит на его смерть длинное стихотворение, которое, впрочем, кончается скорее
за здравие, чем за упокой:
I’ll weep no more
thine early doom
But Oh I still
must mourn —
The pleasures
buried in thy tomb
For they will not
return[12].
Шарлотта же, не столь романтичная, как ее
младшие сестры, так же быстро в преподобном Вейтмене разочаровалась, как и
влюбилась, «оплакивать его безвременный уход» она, в отличие от младшей сестры,
не станет.
«Ховорт — не место для него, — пишет она в
августе 1840 года Эллен Насси, — человек он светский, ему нужны новые люди,
новые впечатления, преодолевать трудности он неспособен. Он так легко в себя
влюбляет, что вскоре ему самому надоедает, что в него влюблены. Нет, напрасно
Челия Амелия пошла в приходские священники, совершенно напрасно».
(Шарлотта любит псевдонимы: Вейтмена она
нарекла Челией Амелией, Эллен — Менелаем, Эмили — Майором, себя — Калибаном, а
Брэнуэлла — Громовержцем[13].)
Громовержец меж тем продолжает искать
себя: теперь он уже не гувернер, а скромный клерк на недавно открытом участке
железной дороги Лидс — Манчестер. Работа клерком на заброшенном полустанке — не
из тех, о чем можно мечтать, но неподалеку Галифакс, а в Галифаксе — театр и
яркие творческие личности. Брэнуэлл близко сходится со скульптором Джозефом
Бентли Лейлендом и его братом, букинистом Фрэнсисом Лейлендом, оставившим в
своих мемуарах подробное описание двадцатитрехлетнего
поэта-художника-железнодорожного клерка:
«Строен, хорошо сложен, не так мал ростом,
как о нем говорят, выражение лица радостное, победоносное. Голос звучный,
выражается складно. Пребывает в превосходном настроении, никаких следов
невоздержанности, о чем пишут многие. Брат не раз говорил мне о поэтическом
даре Брэнуэлла, его образованности, о том, какой он превосходный собеседник, и
я, познакомившись с ним, в этом убедился».
Выражение лица радостное, победоносное,
ибо Брэнуэлл преисполнен оптимизма. В самом деле, есть кому почитать стихи, с
кем выпить и поговорить по душам или «о высоком». Есть где послушать музыку,
где погулять, что почитать, да и работа не пыльная, времени на творчество и на
досуг хватает с лихвой. И, главное, есть где печататься. Брэнуэлл посылает в
«Галифакс гардиан» несколько стихотворений собственного сочинения за подписью
«Нортангерленд» и «П. Б. Б.» (Патрик Брэнуэлл Бронте), и, о радость, его
стихотворение «Небеса и земля» принимается к публикации, да еще в рубрике
«Оригинальная поэзия», а вслед за «Небесами и землей» берут в газету еще с
десяток стихов. Наконец-то! Брэнуэлл не верит своим глазам, в написанном в
августе 1841 года стихотворении есть строки, в полной мере передающие его
тогдашнее радостное смятение, головокружение от успехов:
When I look back
on former life
I scarcely know
what I have been
So swift the change
from strife to strife
That passes oer
the wildering scene[14].
«Столь быстрый переход от борьбы к борьбе»
— эти строки оказались пророческими. Не прошло и года, как борьба за публикацию
сменяется борьбой за выживание: Брэнуэлл лишается и работы на железной дороге
тоже. В марте 1842 года на станции Ледденден-Фут, где он служит, проходит аудит,
обнаруживается недостача, и Брэнуэлла увольняют за «регулярную небрежность,
заслуживающую порицания». Формулировка довольно мягкая и, зная Брэнуэлла,
вполне соответствующая действительности: деньги он присваивал вряд ли, хотя при
его страсти к спиртному и опиуму возможно и такое, а вот к своим обязанностям
домашний учитель и железнодорожный клерк относился не слишком ответственно. К
тому же пьянство на железной дороге карается как нигде сурово.
В апреле Брэнуэлл возвращается в родные
пенаты, но сестер дома не застает. Энн по-прежнему пестует детей Эдмунда и
Лидии Робинсон, а Шарлотта и Эмили уехали в Бельгию и раньше, чем через
полгода, не вернутся.
10
В марте 1841 года отправилась зарабатывать
свой горький гувернантский хлеб, причем уже во второй раз, и Шарлотта. Иллюзий
относительно этой профессии у нее уже нет никаких. В «Джейн Эйр» она скажет об
этом, так сказать, в полный голос. В романе сестры молодого священника
Сент-Джона Риверса Диана и Мэри покидают Мур-Хаус и возвращаются к жизни
гувернанток:
«…обе служили в семьях, богатые и
чванливые члены которых видели в них лишь прислугу и ничего не желали знать об
их внутренних достоинствах, ценя только приобретенные ими знания».
Ее будущий хозяин, коммерсант Джон Уайт
был богат, но вовсе не чванлив, он жил с женой и тремя детьми в собственном
доме в Аппервуде, в нескольких милях от Бредфорда, буквально в двух шагах от
школы Вудхаус-гроув, той самой, где много лет назад отец Шарлотты познакомился
с ее покойной матерью.
Не прошло и трех недель, а Эллен Насси
получила от подруги вполне безысходное письмо, его смысл сводился к тому, что
гувернантки из Шарлотты не получится, хотя с Уайтами и их детьми она, как ей
кажется, поладила.
«Могу сказать тебе как на духу: мне тяжело
дается быть гувернанткой. Я одна сознаю, как претит эта служба всей моей
природе, моему миропониманию. Не подумай только, что я себя за это не корю, что
я с собой не борюсь. Труднее всего мне даются вещи, которые тебе покажутся,
должно быть, вполне банальными. Более всего не переношу я грубой фамильярности
детей. Терпеть не могу обращаться к прислуге или к хозяйке дома, когда мне
чего-то не хватает. Мне проще переносить тяготы, чем обращаться с просьбами эти
тяготы устранить. Как же я глупа, и ничего не могу с собой поделать!»
Больше же всего Шарлотта, как и Энн, как и
Эмили, страдает от семейной болезни — тоски по дому:
«Здесь мне лучше, чем у Сиджвиков. Я
стараюсь изо всех сил держать себя в узде, но один Бог знает, чего мне это
стоит… Тоска по дому изводит меня всякий день. Мистер Уайт мне очень нравится,
да и с миссис Уайт мы изо всех сил стараемся найти общий язык. Мои нынешние
подопечные — не такие бесенята, как младшие Сиджвики, но бывает, и с ними мне
приходится нелегко…»
Нелегко, надо признать, приходится и
Уайтам с Шарлоттой, ее хозяева делают все от них зависящее, чтобы гувернантка в
их доме прижилась, хвалят ее, «стараются найти с ней общий язык» (фраза,
оптимизма не внушающая), потакают ей, приглашают Патрика приехать к ним в
Аппервуд погостить — но у них ничего не получается. Шарлотте-гувернантке не
хватает самого главного — любви к детям, к чужим, во всяком случае, отчего эта
профессия ей, по ее же собственным словам, противопоказана. Если этого чувства
нет, объясняет она Эмили, жизнь домашнего учителя будет тяжкой и бессмысленной борьбой
от начала до конца. Гувернантка может зарабатывать совсем неплохо (зарабатывает
же Энн почти вдвое больше, чем Шарлотта), но счастливой «в людях» она не будет
никогда.
И все же Шарлотта еще какое-то время
продолжает тянуть лямку, да и Уайты не хотят с ней расставаться. На решительные
действия у нее из-за ее повышенного чувства долга, любви к родным,
ответственности перед ними нет моральных сил. То ли дело Мэри Тейлор: подруга
Шарлотты заявила, что ни за что не пойдет ни в гувернантки, ни в учительницы,
ни в модистки, ни в служанки. В Англии, Мэри нисколько не сомневается, хорошей
работы ей не найти, а потому она собирается куда подальше — в Новую Зеландию.
«За три моря» Мэри и в самом деле уедет — только гораздо позже. Пока же она
решила ограничиться Европой, собирается в Бельгию, в Германию, чем необычайно
увлекла Шарлотту, у нее, как и у ее героини Джейн Эйр, перемены заложены в
натуре и никак не реализованы:
«Просыпалась жажда обладать зрением,
которое… достигло бы большого мира: городов и дальних краев, кипящих жизнью».
Она, как и Джейн, мечтает «приобрести
побольше опыта, встречаться с близкими по духу людьми, расширить круг своих
знакомств, а не ограничиваться обществом тех, с кем судьба свела меня здесь».
Некоторое время назад Шарлотта вместе с
Энн затеяли было открыть собственную школу — мисс Вулер готова оказать
посильную помощь, предоставить для школы помещение, и совсем недорого. А почему
бы для начала не поехать, скажем, в Брюссель и не поучиться в тамошней школе?
Набраться опыта, овладеть французским — такой опыт, такие знания в любом ведь
случае пригодятся. А собственная школа никуда не убежит.
И Шарлотта, не откладывая заграничные
планы в долгий ящик, в сентябре того же 1841 года посылает запасливой тетушке
Брэнуэлл письмо следующего содержания:
«Во Францию или в Париж я ехать не хочу. Я
бы скорее поехала в Брюссель, в Бельгию. Дорога обойдется нам недорого, самое
большее в пять фунтов, жизнь в Брюсселе вдвое дешевле, чем в Англии, а
образование, по крайней мере, не хуже, чем в любой другой европейской стране.
Не пройдет и полугода, как я бегло заговорю по-французски, подучу итальянский
и, может даже, займусь немецким. Если, конечно, здоровье не подведет.
Быть может, папа сочтет этот план безумным
и амбициозным — но ведь без амбиций никому еще не удавалось преуспеть в этом
мире, правда? Он и сам в свое время повел себя ничуть не менее амбициозно,
когда приехал из Ирландии в Кембридж. Я хочу, чтобы мы все поехали в Европу. Я
знаю, мы талантливы, и пришло время этим талантам раскрыться. Очень рассчитываю,
тетушка, что Вы нам поможете. И коль скоро Вы дадите согласие, Вам не придется
раскаяться в своей доброте».
Шарлотта рассказала тетушке не все.
Во-первых, школьный проект откладывался до лучших времен. Во-вторых, поучившись
в брюссельской школе, можно будет попытаться устроиться работать за границей,
ради чего, собственно, Шарлотта и надумала ехать в Европу. И, в-третьих, под
«мы все» подразумевались только двое — Шарлотта и Эмили; Шарлотта, склонная к
мистике, но с умом вполне практическим, прикинула, что ее одну отец не
отпустит. Энн своей работой дорожит, да и жалованье у нее приличное, полусотней
фунтов в год не бросаются. Что же до Брэнуэлла, то спутник он с его
неуравновешенностью, слабохарактерностью, слабостью к спиртному не самый лучший,
да и есть ли в бельгийской столице мужской пансион такого уровня? К тому же и
увлечения у Брэнуэлла вовсе не академические.
Сердобольная, хотя и прижимистая тетушка,
как Шарлотта и надеялась, в помощи не отказала, и 8 февраля 1842 года Шарлотта
и Эмили с Патриком, сопровождавшим дочерей до Лондона, а также Мэри Тейлор с
братом отправляются впервые в жизни за границу. И впервые в жизни оказываются
по пути в Брюссель в британской столице. Останавливаются, как в свое время их
отец, в Сити, в Патерностер-Роу, районе, где в восемнадцатом веке сиживала в
кофейнях славная лондонская и театральная литературная братия: Сэмюэль Джонсон,
Генри Филдинг, Оливер Голдсмит, Дэвид Гаррик. Веком позже литераторы больше в
Патерностер-Роу не селились, зато облюбовали эти места неподалеку от собора
Святого Павла издатели и книгопродавцы. Из окон небольшой гостиницы «Чептер
Кофихаус», где остановился Патрик с дочерьми, открывался вид на величественное
творение сэра Кристофера Рэна.
«Над моей головой, — восторгается видом
собора Люси Сноу, от лица которой ведется повествование в последнем, самом
автобиографическом романе Шарлотты Бронте «Виллет», — над крышами домов
вознесся темно-синий в тусклом золоте СОБОР. Пока я смотрела на него, внутри у
меня что-то менялось, дух мой словно бы расправил свои опутанные кандалами
крылья. У меня возникло вдруг чувство, будто я, которая никогда, в сущности,
по-настоящему не жила, сейчас в кои-то веки испробую жизнь…»[15].
И Шарлотта, как и ее героиня, увлекая за
собой Эмили, каждый день, по многу часов, пока не пришло время садиться на
пакетбот до Остенде, без устали бродила по городу, «испробовала» нежданно
открывшуюся ей столичную жизнь. О соборе Святого Павла, Вестминстерском
аббатстве, Британском музее, Гайд-Парке, Национальной галерее дети ховартского
приходского священника знали лишь понаслышке.
11
Пансион «Эгер» (Maison d’education pour
les jeunes demoiselles[16]),
когда туда приехали учиться сестры Бронте, насчитывал уже сорок лет и примерно
столько же воспитанниц, большая часть которых, впрочем, в школе не жила.
Находился пансион в самом центре бельгийской столицы; окнами строгое
двухэтажное здание выходило в густой сад с фруктовыми деревьями, заросшими
тропинками и увитыми плющом беседками. Несмотря на то, что это был центр
города, в саду царила первозданная тишина, нарушаемая лишь боем колоколов, да
криками из закрытой школы для мальчиков по соседству.
Пансион был не только в хорошем месте, но
и на хорошем счету. Супруги Эгер делили
обязанности: тридцативосьмилетняя Клэр Зоэ Эгер была директрисой, следила за
хозяйством, за порядком и за денежными поступлениями; ее муж Жорж Ромен Эгер
отвечал за успеваемость — завуч по учебной работе, сказали бы мы сегодня. Жена
учила девочек порядку и приличному обхождению, муж — литературе, французской
прежде всего. В пансионе воспитанниц
обучали, конечно, еще и арифметике, географии, истории, музыке, французскому и
вышиванию (без чего, была убеждена Клэр Зоэ, «юной даме никак нельзя»), а также
— рисованию, пению и — по желанию — немецкому. И, разумеется, — богословию,
«основе основ», наставляла учениц правоверная католичка мадам Эгер.
К приехавшим в Брюссель протестанткам из
английской глубинки Эгеры, однако, отнеслись в высшей степени благожелательно:
сестры получили право пропускать ежедневную католическую службу (подобно тому,
как у нас до революции гимназисты-евреи пропускали уроки Закона Божьего) и
спать ложились в отдельной от общей спальни комнатке за занавеской — должны же
юные англичанки хотя бы ночью обмениваться накопившимися за день впечатлениями.
Несмотря на эти «послабления», жизнь
Шарлотты и Эмили в пансионе «Эгер» складывалась нелегко. Во-первых, не
бельгийками и не католичками во всем пансионе были они одни. Во-вторых, в свои
двадцать пять и двадцать четыре года Шарлотта и Эмили считались
великовозрастными, были существенно старше остальных воспитанниц. В-третьих,
обеим очень не хватало французского. Эмили — особенно: никто, кроме Шарлотты,
да и то недолго и нерегулярно, с ней французским не занимался; в Роу-Хэд, где
она пробыла всего полгода, французский не котировался и учили ему спустя
рукава. Все это не сближало англичанок ни с соученицами, ни с учителями.
С мсье Эгером, личностью, безусловно,
одаренной, незаурядной, человеком широкого кругозора, бурного темперамента,
очень требовательного и своенравного — во всяком случае. Вот что пишет о нем
Шарлотта Эллен Насси в мае 1842 года, через три месяца после приезда в
Брюссель:
«Есть тут один господин, о котором я тебе
еще не писала, — мсье Эгер, муж мадам, преподаватель риторики, человек большого
ума, но вспыльчивый и своенравный. Маленький, чернявый, с ежеминутно меняющимся
выражением подвижного, живого лица. Иногда у него появляется сходство с
безумной кошкой, иногда — с исступленной гиеной, иногда же, но очень редко, он
ничем не отличается от истинного, стопроцентного джентльмена… В настоящее время
он очень на меня сердит, мой перевод он оценил, как peu correcte[17].
Сам он ничего мне об этом не сказал, свой вердикт начертал на полях моей
тетради. Почему, полюбопытствовал мьсе Эгер, мои собственные сочинения всегда
лучше моих переводов?.. С Эмили отношения у него не складываются. Когда он уж
очень свирепеет, я пускаю слезу, и тогда он приходит в себя. Эмили работает, как
лошадь, но ей приходится гораздо труднее, чем мне. Тот, кто пошел учиться во
французскую школу, должен был заранее озаботиться изучением французского…»
Шарлотта сгущает краски. Эгер
требователен, капризен и далеко не всегда справедлив, но сестрами он доволен.
Шарлотта и Эмили увлеченно занимаются не только французским, но и немецким,
Шарлотта переводит Шиллера на английский и (специально для Эгера) — на
французский. Переводит на французский и английскую классику: «Леди озера»
Скотта, «Чайльд-Гарольда» Байрона. Отлично справляются сестры и с любимым,
очень непростым стилистическим заданием мсье Эгера: ученикам читается отрывок
из книги французского классика, потом этот отрывок обсуждается в классе, после
чего учащийся должен воспроизвести свои собственные мысли в стиле прочитанного
автора.
Удается сестрам и сочинение собственных
эссе по мотивам прочитанных в классе отрывков из сочинений Шатобриана, Гюго,
Мюссе, других прославленных авторов. И Шарлотта, и Эмили пишут давно, и такой
вид работы дается обеим легко, особенно когда Эгер задает написать эссе не на
заданную, а на свободную тему — вот где можно разгуляться авторам Гондола и
Ангрии! Словом, сестры «не были лишены соприкосновения с блестящей, сильной,
высокой духовностью»[18].
Шарлотту, правда, больше интересуют
перипетии седой английской старины, а также сюжеты из Ветхого Завета; она пишет
несколько таких, навеянных Священным Писанием и английской историей, эссе:
«Вечерняя молитва в военном лагере», «Смерть Моисея», «Портрет Петра Отшельника».
В связи с ее эссе «Смерть Наполеона» между ней и Эгером возникает настоящая
эстетическая дискуссия о том, что такое гениальность.
Шарлотта: «Природа гения инстинктивна;
гениальность одновременно и проста, и чудесна; гениальный человек безо всякого
труда, без усилия создает то, что людям, лишенным гения, какими бы знающими и
упорными они ни были, не под силу».
Эгер: «Гений без учения и без мастерства,
без знания того, что уже достигнуто, — это сила без рычага, это Демосфен,
блестящий оратор, который заикается и сам себе мешает… это великий музыкант,
который играет на расстроенном рояле…Чтобы в полной мере себя выразить, гению
необходима дисциплина и самообладание».
Эмили предпочитает рассуждения более
прозаические. Одно ее эссе называлось «В защиту кошек» (которые, по мнению
автора, многое переняли у людей), другое посвящено сыновней любви и сложным
отношениям детей и родителей; из всех сестер Эмили — самый домашний человек, и
темы у нее домашние.
В целом Эгер, повторимся, англичанками
доволен, хотя, на его взгляд приверженца «острого галльского смысла», сестры
пишут излишне цветисто, уснащают свои эссе лишними, необязательными
подробностями.
«Когда раскрываете тему, деталям следует
уделять повышенное внимание, — пишет он Шарлотте на тексте ее эссе «Гнездо» 30
апреля 1842 года. — Следует безжалостно жертвовать всем, что не способствует
ясности, правдоподобию и основной идее. С подозрением относитесь ко всему, что
отвлекает читателя от основной мысли — стремитесь к выразительности, а не к
красочности. Все, что несущественно, должно отходить на задний план — это и
задает прозе стиль…»
Авторам «Джейн Эйр» и «Грозового перевала»
уроки мсье Эгера, по всей вероятности, пошли впрок.
Эмили сходилась с соученицами хуже, чем
Шарлотта, — слишком была она погружена в себя, слишком строптива, да и
бельгийцев, как, впрочем, и ее сестра, недолюбливала.
«Если судить о бельгийцах по характеру
воспитанниц пансиона, — пишет в июле 1842 года Шарлотта Эллен Насси, — то они
на редкость неприветливы, эгоистичны, низкопробны и примитивны. Ко всему
прочему, очень непослушны, и учителям с ними нелегко… Мы с сестрой их избегаем,
что, впрочем, не составляет труда, ведь на нас лежит каинова печать
протестантизма и англиканства».
А вот Эгер, несмотря на отрешенность и
замкнутость младшей сестры, которая, в отличие от старшей, всегда готова была
вступить с учителем в спор, ставил ее — во всяком случае, как автора — не ниже
Шарлотты, отмечал логичность ее мышления, умение отстаивать свое мнение, что «и
у мужчин-то встречается не часто».
Академические успехи обеих сестер были
столь очевидны, что, когда полгода истекли, чета Эгер предложила англичанкам
остаться еще на полгода, но теперь уже в качестве преподавателей, Шарлотте
прочили место учительницы английского языка за 16 фунтов в год, Эмили — музыки.
Возвратиться в Англию, в любом случае,
пришлось: неожиданно умирает тетушка Брэнуэлл. После похорон сестры в Ховорте
задерживаются, в Брюсселе они обрели столь необходимые профессиональные навыки,
что грех ими не воспользоваться: Шарлотта начинает давать уроки французского,
Эмили учит детей играть на пианино. А также увлеченно пишет стихи из
Гондолского цикла (на что не хватало ни времени, ни вдохновения в Брюсселе),
вместе с Табби Акройд, преданной, многолетней служанкой, ведет хозяйство, ездит
на концерты, в Ховортском хоровом обществе слушает Гайдна, Генделя, ходит на
лекции — научные (медицинская ботаника), политические (чартизм).
Эгеры меж тем ждут сестер обратно, мсье
Эгер искренне сожалеет, что Шарлотта и Эмили в Брюссель не торопятся.
«Поверьте, сэр, — пишет он Патрику Бронте,
— мы руководствуемся отнюдь не личной заинтересованностью, а привязанностью. Мы
искренне желаем благополучия Вашим дочерям, относимся к ним как к членам нашей
собственной семьи, их способности, энергия, исключительная работоспособность —
единственная причина, которая вынуждает нас вызвать Ваше неудовольствие».
Никакого неудовольствия высокопарное,
сверхвежливое письмо Эгера у Патрика Бронте не вызвало. Напротив, пастор был
только рад, что дочери вновь едут в тихую, благополучную Бельгию: в Англии
неспокойно, чартистские бунты вспыхивают по всей стране, в том числе и в
Ховорте.
Но в конце января следующего 1843 года в
Бельгию отправилась только «мадемуазель Шарлотт». Эмили, несмотря на свои
безусловные успехи и лестное предложение Эгеров, возвращаться в пансион
раздумала. No place like home[19]
— это хорошо известное английское выражение — формула жизни Эмили Бронте.
12
Была ли связь Эгера и Шарлотты всего лишь
интеллектуальной, или же их связывали отношения более близкие? Мнения
биографов, для которых этот мотив в жизни Шарлотты Бронте едва ли не самый
важный, расходятся. Основываются рассуждения об этой близости исключительно на
письмах Шарлотты Эгеру после ее возвращения в Англию — письма Эгера к Шарлотте
не сохранились, очень может быть, их не было вовсе. Что лишь добавляет масла в
огонь, придает этим отношениям (если они вообще имели место) оттенок
таинственности, драматизма, дает повод для пересудов и самых смелых
внелитературных гипотез.
О чем можно судить наверняка? Вклад Эгера
в становление, интеллектуальное и психологическое, отрешенной, неуверенной в
себе, очень способной и болезненно восприимчивой молодой англичанки, по всей
видимости, и в самом деле был очень значителен — особенно во время ее
вторичного пребывания в Брюсселе, когда она, в отсутствие Эмили, была полностью
предоставлена самой себе. И когда, как в свое время в Роу-Хэд, невзлюбила своих
учениц, да и атмосферу пансиона в целом.
«Народ здесь некудышный, — с нескрываемым раздражением
пишет она в мае 1843 года брату, — из сотни воспитанниц наберется от силы
одна-две, которые хоть чего-то стоят… И я не привередничаю, они не могут
похвастаться ни умом, ни воспитанием, ни добронравием, ни чувствительностью —
решительно ничем. Ненависти они у меня не вызывают — столь сильных чувств они
не заслуживают».
Во второй приезд изменилось, и
существенно, ее отношение к мадам Эгер: чем тесней Шарлотта сходится с мсье
Эгером, чем больше проводит с ним времени, тем меньше нравится ей его супруга.
Вот и директриса недовольна, что учительница английского языка откровенно
пренебрегает обществом других наставниц, держится особняком, в этом она видит
вызов себе и своему заведению. Шарлотту же раздражает, что ее кумир смотрит
жене в рот, не перечит ей, неукоснительно следует ее советам и пожеланиям.
«Мсье Эгер на удивление покладист, слушает
мадам во всем, — пишет она в сентябре того же 1843 года Эмили. — Я не удивлюсь,
если выяснится, что и он тоже неодобрительно относится к моей замкнутости. Он уже
прочел мне короткую лекцию о пользе bienveillance[20] и, убедившись, что
лучше я не становлюсь, махнул на меня рукой. Так что теперь я живу жизнью
Робинзона Крузо — существование веду совершенно одинокое, обособленное».
Шарлотта сама себе противоречит: с одной
стороны, она не желает общаться с коллегами, их сторонится, с другой,
обижается, что мадам Эгер не уделяет ей внимания, ее игнорирует.
«Когда все отправились на праздник, —
жалуется Шарлотта Эллен Насси, — она, хоть и знает, что я осталась совсем одна,
в мою сторону даже не посмотрит».
Мадам Эгер и не думает ревновать Шарлотту
к мужу, ей, женщине решительной, без комплексов, такое и в голову не придет; да
и до ревности ли ей: пансион, несколько десятков учащихся да еще шестеро
собственных детей. Более того, в присутствии других учителей она всячески
Шарлотту расхваливает, ставит в пример ее эрудицию и добросовестность. Шарлотте
кажется это чистейшим лицемерием и вызывает у нее еще большее раздражение, еще
большее желание поскорей вернуться домой.
«Мадам Эгер вежлива, благорасположена,
обходительна, но я ей больше не верю», — пишет она Эллен Насси и на следующий
день записывает в дневнике: «Брюссель. Суббота. Утро 14 октября 1843 года.
Первый урок. Мерзну, камина здесь нет. Как же хочется домой к папе, Брэнуэллу,
Эмили, Энн и Табби. Устала я жить среди иностранцев, какая же это безотрадная
жизнь — во всем доме есть лишь один человек, который заслуживает хорошего к
себе отношения. Есть и еще один, на вид этот человек — сладенький-пресладенький
леденец, а на самом деле — подкрашенный кусок мела».
Решение принято, «человек, заслуживающий
хорошего к себе отношения», заранее поставлен в известность, «подкрашенный
кусок мела» — естественно, тоже. И в воскресенье 31 декабря 1843 года, пробыв в
пансионе «Эгер» в общей сложности без малого два года, Шарлотта с дипломом в
кармане и с разбитым сердцем (мсье Эгер не стал ее отговаривать) пускается в
обратный путь: Брюссель — Остенде — Лондон — Лидс — Ховорт. Про разбитое сердце
Элизабет Гаскелл в своей биографии ни слова: в Ховорт, если верить автору
«Жизни Шарлотты Бронте», Шарлотта возвращается из-за неважного состояния
здоровья отца, с каждым днем он видит все хуже; из-за забот по дому, из-за
тревоги за брата, сестер — такова официальная версия.
И не успевает приехать, как радость от
возвращения домой сменяется тоской. Шарлотта — в который раз — впадает в
глубокую депрессию, она, как и ее героиня Джейн Эйр, «очнулась от дивных грез и
убедилась в их лживости и тщете», «вырвать из своей души ростки любви» она не в
состоянии, ее жизнь «лишена красок», а будущее «сулит унылую безрадостность».
«Мне иной раз начинает казаться, —
признается она Эллен Насси вскоре после приезда, — что все мои идеи и чувства,
за вычетом некоторых привязанностей (мы понимаем, о ком речь), в корне
переменились: былого энтузиазма как не бывало, у меня стало гораздо меньше
иллюзий. Сейчас мне необходимо активное усилие, цель в жизни. Ховорт кажется
мне теперь таким заброшенным, далеким от мира; я больше не ощущаю себя молодой,
мне скоро двадцать восемь, и, думаю, мне следует бросить вызов суровой
реальности этого мира, как это делают другие…»
«Активным усилием», «вызовом суровой
реальности» стало возрождение позапрошлогоднего проекта — открытие собственной
школы, тем более что теперь у Шарлотты есть иностранный диплом о преподавании в
пансионе «Эгер». Школы на дому, прямо в пасторате, что, естественно, обойдется
семье гораздо дешевле. Патрик Бронте идею поддерживает, сестры преисполнены
энтузиазма, Энн рвется обратно домой, Торп-Грин ей надоел, одно из
стихотворений, которое она пишет в это время, так и называется «Домой» и
кончается недвусмысленно: «Oh, give me back my HOME!»[21] В другом,
написанном примерно в это же время, есть такие, созвучные строки:
To our beloved
land I’ll flee,
Our land of
thought and soul…[22]
В этом сестры Бронте единодушны, с
радостью под этими словами бы подписались — впрочем, под «beloved land» можно
ведь понимать не дом приходского священника, а воображаемый Гондал, «любимую
землю» Эмили и Энн. Эмили идея собственной школы тоже пришлась по душе — ей
лишь бы из дома не уезжать; «Гондолских стихотворений» уже набралась целая
тетрадь; преподавать в домашней школе Эмили не хочет, будет «организовывать
учебный процесс». Места для учениц хватает: Энн и Брэнуэлл пока отсутствуют, и
их комнаты свободны. Объявление написано и помещено в местную газету:
Учебное заведение мисс Бронте
Проживание и обучение юных леди
Наличие мест ограничено
Дом приходского священника
Ховорт (вблизи Бедфорда)
В число предметов входят:
письмо
арифметика
история
грамматика
география
вышивание
А также:
французский
немецкий
латынь
музыка
рисование.
Стоимость обучения — 35 фунтов в год
Пользование фортепиано — 5 шиллингов за
три месяца
Стирка — 15 шиллингов за три месяца
Каждая юная леди обеспечивается простыней
(одна), наволочками (две), полотенцем
(четыре), десертной и чайной ложкой.
Все внушает оптимизм. Все, кроме одного:
желающих учиться в «Учебном заведении мисс Бронте» не нашлось. Эмили не
расстроена вовсе: она, как всегда, погружена в себя, увлечена своими стихами,
Гондалом, домашним хозяйством, собаками, школа на дому в ее жизни мало что
изменила бы.
«…Школы не получилось, — записывает она в
дневнике в январе 1845 года. — И слава Богу, мне она совершенно не нужна, да и
никому из нас тоже. Денег нам хватает, мы все здоровы — вот только у папы плохо
с глазами, и у Брэнуэлла дела не ладятся, но мы надеемся, со временем и у них
дела тоже пойдут на лад… И собой я довольна, полна энергии, не ленюсь, как
раньше, научилась мириться с настоящим и в будущее смотрю без прежнего
беспокойства, всего ведь себе все равно не пожелаешь…»
Шарлотта расстроена, но не сильно: теперь
все время уходит у нее на переписку с Эгером. Переписка, однако, — слово
неточное: пишет Шарлотта; по непроверенным сведениям, ее письма Эгер хранил, и
они были изданы его дочерью Луизой в 1913 году. Эгер же упорно не отвечает, как
видно, не хочет себя компрометировать, понимает, что, стоит ему хоть раз
ответить, от писем Шарлотты не будет отбоя — беды не оберешься. Впрочем, даже
если Эгер изредка Шарлотте и писал, то наверняка сдержанно, в нравоучительном
тоне: «Не всякий вас, как я поймет…» Как бы то ни было, его письма, как уже
отмечалось, не сохранились, иначе бы Элизабет Гаскелл в своей биографии
наверняка их привела или хотя бы упомянула. Если они и были, Шарлотта, прежде
чем выйти замуж, могла сама их уничтожить, или же после ее смерти сделал это за
нее ее муж.
После возвращения из Брюсселя Шарлотта
влюблена не на шутку. «Ни одна глупая любительница фантазий не объедалась так
сладкой ложью, не упивалась отравой точно нектаром» — эти слова, сказанные про
Джейн Эйр, вполне применимы и к ней.
«Нет мне покоя ни днем, ни ночью, — пишет
Шарлотта Эгеру в январе 1845 года. — Если я засыпаю, мне являются кошмары, в
них Вы всегда суровы со мной, мрачны, мной недовольны… Простите же, мсье, что
пишу Вам снова. Моя жизнь будет непереносима, если я не попытаюсь облегчить
себе страдания. Я знаю, Вы будете недовольны, когда прочтете это письмо, опять
скажете, что я излишне эмоциональна, что у меня черные мысли и пр. Может, так
оно и есть, мсье, я вовсе не пытаюсь оправдываться, я принимаю все Ваши упреки.
Я знаю только одно: я не хочу лишиться дружбы моего учителя. Пусть лучше меня
постигнут тяжкие физические страдания — лишь бы сердце не рвалось от горьких
мыслей. Если мой учитель лишит меня своей дружбы, у меня не останется никакой
надежды. Если же мне будет на что надеяться, если он даст мне надежду, хоть
самую ничтожную, я буду рада, счастлива, мне будет, ради чего жить, трудиться…»
Влюблена покорно, даже униженно, так и
хочется в контексте этого письма перевести французское слово maıtre как
«хозяин», а не как «учитель» — Шарлотта целиком во власти мэтра, своих чувств к
нему. И она это сознает, в одном из писем Эгеру прямо об этом пишет:
«Как же тяжко и унизительно не знать, как
вновь стать хозяином собственных мыслей. Как тяжко быть рабыней горькой памяти,
рабыней властной идеи, которая подавляет дух».
Голова ее занята только одним — как бы
вернуться в Брюссель (а ведь совсем недавно мечтала отттуда поскорей уехать).
И, чтобы быть ближе к любимому человеку, она — трогательная подробность —
каждый день выучивает наизусть полстраницы французского текста и переплетает
французские книги, которые он ей подарил. Почти каждое ее письмо заканчивается
обещанием приехать — при том, что Эгер, надо полагать, вовсе на ее приезде не
настаивает:
«Однажды я обязательно Вас увижу, — пишет
она Эгеру спустя полгода после возвращения в Ховорт. — Вот только заработаю
достаточно, чтобы добраться до Брюсселя, — и приеду. Увижу Вас снова — пусть
хоть на мгновение».
Обещанием приехать и жалобами на то, что
она слепнет и поэтому не может писать, как раньше, отчего ее страдания только
усугубляются:
«У меня бы не было такой апатии, если б я
имела возможность писать. В прошлом я писала целыми днями, неделями, месяцами —
и не зря. Саути и Кольридж, наши прославленные мастера, которым я посылала свои
рукописи, отнеслись ко мне вполне благосклонно… Но в настоящее время зрение мое
ослабело, и, если я буду много писать, то ослепну. Если б не эта напасть, я бы
написала книгу и посвятила ее Вам, моему мэтру, моему единственному
литературному наставнику… Я часто говорила Вам по-французски, как я Вас уважаю,
как Вам благодарна за Вашу доброту, за Ваши советы, — теперь говорю это же
по-английски… Литературное поприще для меня закрыто, мне остается только
преподавать…»
Ипохондрия Шарлотты объяснима, она —
прямое следствие депрессии; чем, как не депрессией, можно объяснить следующие
строки из ее письма Эллен Насси (октябрь 1846):
«…если б только я могла уйти из дома,
Эллен, меня не было бы сейчас в Ховорте… Я знаю, жизнь проходит, а я ничего не
делаю, ничего не зарабатываю, как же горько бывает это сознавать… но я не вижу
выхода из этого мрака… Мне скоро будет тридцать один, моя молодость прошла, как
сон, и я растратила ее впустую. Чего я добилась за эти тридцать лет? Почти
ничего…»
А депрессия — следствие влюбленности,
скорее всего, безответной, а также сознания того, что с любимым человеком она
больше не увидится.
«Скажу Вам откровенно… я пыталась забыть
Вас, ибо память о человеке, которого, скорее всего, больше никогда не увидишь и
которого так превозносишь, изнуряет дух. И когда эта тревога продолжается год
или два, делаешь все, чтобы восстановить душевный покой. Я делала все, искала,
чем бы заняться, запретила себе говорить о Вас — даже с Эмили, но справиться со
своим горем, нетерпением я, как это ни унизительно, не в состоянии…»
За весь год после приезда из Брюсселя
Шарлотта, сама обрекшая себя на затворничество, покидает Ховорт лишь однажды:
Эллен Насси едет к брату, священнику Генри Насси, тому самому, кто не так давно
предлагал Шарлотте руку и сердце. Едет в деревню Хэзерсейдж и берет подругу с
собой — пусть развеется. Шарлотта не только развеялась: в этой поездке впервые
зримо вырисовываются очертания ее будущего шедевра — «Джейн Эйр». Священник,
будущий миссионер Сент-Джон Риверс, у которого любви к Джейн «не больше, чем у
сурового утеса», списан с Генри Насси, тот так же собирается стать миссионером,
«нести свет знания в пределы невежественных заблуждений», «покинуть Европу ради
Востока». И характером они схожи, оба холодны и неуступчивы, оба «замыкают все
чувства, всю боль внутри себя, ничего не выдают, ни в чем не признаются, ничем
не делятся»; и того, и другого «простые радости жизни, уют и комфорт» не
привлекают, и тот, и другой «безжалостно забывает о чувствах и правах заурядных
людей, преследуя собственные великие цели». Похожи и внешне: Сент-Джон
позаимствовал у Насси лицо, «такое гармоничное в своей красоте, но странно
грозное из-за суровой неподвижности», властный лоб, свидетельствующий о
замкнутости, проницательные глаза, высокую, внушительную фигуру.
Норт-Лиз-Холл, где живет Насси, станет в
романе Торнфилд-Холлом — усадьбой Рочестера. В этих домах, внушительных,
величественных, много общего: и зубчатый парапет, и длинная галерея, и темная
лестница с дубовыми ступеньками, и высокие, с частым переплетом окна, и темные
комнаты с низкими потолками, и дубовые ореховые комоды, и запертые книжные
шкафы со стеклянными дверцами, и каминная полка паросского мрамора.
Литературная карьера Шарлотты Бронте не
только не «закрыта», не пройдет и двух лет, и она «раскроется» во всем блеске.
13
За последнее время Шарлотта разминулась с
братом дважды. Когда в начале апреля 1842 года Брэнуэлл вернулся в Ховорт после
увольнения с железной дороги, сестры были уже в Брюсселе. Когда же спустя
полтора года из Бельгии в Ховорт вернулась Шарлотта, Брэнуэлл вместе с Энн
находился в Торп-Грине, куда его, уже небезызвестного поэта, чьи стихи
печатались сразу в нескольких провинциальных газетах, пригласили, по
рекомендации сестры, домашним учителем к младшему сыну Робинсонов — Эдмунду.
Лучше б не приглашали.
О том, что летом 1845 года происходило в
пасторате, когда все члены семьи наконец-то встретились (Энн и Брэнуэлл
приехали из Торп-Грина, Шарлотта — из Хэзерсейджа, домоседка Эмили после
возвращения из Бельгии вообще никуда не уезжала), можно судить по сохранившимся
письмам и выдержкам из дневников, которые, самое любопытное, датируются одним и
тем же числом — 31 июля. Хотя прямо о случившемся не пишет и не говорит никто,
становится понятно, что у Брэнуэлла в Торп-Грине не все ладно.
Энн (из дневника):
«Сколько же всего произошло за те годы,
что я прожила в Торп-Грине! Я и раньше хотела уйти, и если б знала, что пробуду
у Робинсонов еще четыре года, как бы я была несчастна… За время своего
пребывания здесь я много чего нехорошего, неслыханного узнала о человеческой
природе…
После отъезда из Ладденден-Фут Брэнуэлл
был несколько лет учителем в Торп-Грине, у него хватало неприятностей, да и со
здоровьем было неладно. Во вторник ему очень нездоровилось, он поехал с Джоном
Брауном в Ливерпуль, где он сейчас и пребывает, и все мы надеемся, что в
будущем ему станет лучше…»
Что же такого «нехорошего», «неслыханного»
о человеческой природе узнала Энн за годы пребывания в Торп-Грине? О каких
«неприятностях» идет речь? Что означает «со здоровьем неладно» и «ему
нездоровилось»? Запил? У нас ведь тоже в ходу такие эвфемизмы.
Эмили (из дневника):
«Энн рассталась с Робинсонами по обоюдному
согласию в июне 1845 года. Брэнуэлл уехал из Торп-Грина в июле 1845 года».
Запись короткая, скупая, но говорит о
многом. Энн давно собиралась взять у Робинсонов расчет, увлеклась вместе с
Шарлоттой идеей домашней школы, поэтому в ее отъезде из Торп-Грина не было
ничего удивительного. А вот почему покинул, причем поспешно, Торп-Грин
Брэнуэлл, живший у Робинсонов без малого три года и вроде бы всем довольный,
неясно. Тоже «по обоюдному согласию»? Или был уволен? А если уволен — за что?
Из письма Шарлотты Эллен Насси узнаем
кое-какие подробности, ситуация проясняется, хотя и не до конца:
«Брэнуэлла я застала больным — теперь это с
ним случается часто. Поэтому сначала я не удивилась. Однако когда Энн сообщила
мне о причине его нынешнего недомогания, я пришла в ужас. Во вторник он получил
записку от мистера Робинсона, в ней он извещал Брэнуэлла, что тот уволен, что
ему стало известно о его „поведении”, что повел он себя „хуже не бывает”, и,
пригрозив разоблачением, потребовал, чтобы брат немедленно прекратил отношения
со всеми членами его семьи… С этого дня с Брэнуэллом творится бог знает что: он
думает только о том, чтобы утопить в вине свои душевные страдания. В доме
переполох, все лишились покоя. В конце концов, мы были вынуждены отправить его
на неделю из дома, и не одного, а с человеком, который мог бы за ним
присмотреть…»
Понятно пока только одно: живя у
Робинсонов, Брэнуэлл чем-то провинился. Но чем? Что значит «повел себя хуже не
бывает»? От чего у него душевные страдания, которые он стремится «утопить»
(«drowning his distress of mind»)? И куда и с кем домочадцы отправили его на
неделю? В Ливерпуль, о чем пишет Энн? Вопросов по-прежнему больше, чем ответов.
Единственный человек, который называет
вещи своими именами, — это сам Брэнуэлл; в отличие от старшей сестры, он не
склонен держать при себе свои душевные травмы. Из трех его писем друзьям, Джону
Брауну и Фрэнсису Гранди, становится наконец понятно, в чем обвиняет мистер
Робинсон домашнего учителя, который повел себя «хуже не бывает».
Джону Брауну, март 1843 года:
«(…) Живу, как во дворце, ученик мой выше
всяких похвал. Завиваю волосы и душу носовой платок, точно какой-нибудь сквайр.
Робинсоны на меня не нарадуются, мой хозяин — великодушный человек, его женушка
ДУШИ ВО МНЕ НЕ ЧАЕТ. Она хороша собой, ей тридцать семь, у нее смуглая кожа и
светлые сверкающие глаза. Дай совет, стоит ли идти с ней до конца (go to
extremities), о чем она явно мечтает, — муж-то болен и недееспособен. Она
засыпает меня подарками, никак не наговорится обо мне с моей сестрой, меня же
уверяет, что на мужа ей наплевать, спрашивает, люблю ли я ее…»
Джону Брауну, ноябрь 1843 года:
«Я знаю, ты думаешь, я пью, но прошли те
времена, когда я пил с вами вровень. Вина в рот не беру, а бренди с водой
выпиваю всего раз в день, до завтрака, без этого ДУШЕВНЫХ МУК, выпавших на мою
долю, мне не перенести. Моя крошка худеет с каждым днем, но задора и мужества
ей не занимать — падает духом только от мысли, что со мной ей рано или поздно
придется расстаться… Посылаю тебе ее локон, сегодня ночью он покоился у меня на
груди. Господи, вот бы жить открыто, не прятаться…»
Фрэнсису Гранди, октябрь 1845 года:
«Боюсь, ты сожжешь это письмо, когда
узнаешь почерк, но если все же его прочтешь, то, надеюсь, не выбросишь, а
испытаешь жалость к тем страданиям, из-за которых я решил впервые за последние
три года тебе написать… В письме, которое я было начал весной 1843 года, но не
кончил из-за постоянного недомогания, я писал тебе, что нанят учителем к сыну
преподобного Эдмунда Робинсона, состоятельного джентльмена, чья жена, в отличие
от мужа, который меня не переносил, отнеслась ко мне доброжелательно, и, когда
однажды муж повел себя со мной вызывающе, призналась в своих ко мне нежных
чувствах. Мое восхищение ее умом и внешностью, ее чистосердечием, чудесным
нравом, неустанной заботой о ближнем вызвало во мне столь сильное ответное
чувство, о каком я даже не подозревал. На протяжении почти трех лет я
каждодневно испытывал удовольствие со страхом пополам. Три месяца назад я
получил гневное письмо от моего нанимателя, Робинсон пригрозил мне, что, если
после летних вакаций, которые я проводил дома, я вернусь в Торп-Грин, он меня
застрелит. О том, в какую ярость он пришел, я узнал из писем ее служанки и
домашнего врача. Она же успокоила меня, со всей решительностью заявив, что, как
бы худо ей не пришлось, меня ее невзгоды не коснутся…»
Веских доказательств скандального
адюльтера замужней женщины, матери взрослых, на выданьи дочерей, и сына
почтенного приходского священника, в сущности, не нашлось. Письма миссис
Робинсон Брэнуэллу были, во-первых, не подписаны, во-вторых, носили вполне
невинный характер. А, в-третьих, Брэнуэлл никому их не показывал, после его
смерти сестры эти письма сожгли. Что до писем самого Брэнуэлла друзьям, то их в
расчет принимать едва ли стоит: мало ли что взбредет в голову сочинителю, да
еще горькому пьянице — с его богатой фантазией он мог выдумать все от начала до
конца. Служанка миссис Робинсон держала язык за зубами. Садовник донес
Робинсону на любовников, он якобы застал их в сарае для лодок у реки в полумили
от дома, но, кроме него, их никто больше не видел, и подтвердить его слова было
некому. Домашний врач знал о тайной связи, но никому, кроме сына, о своей
хозяйке и домашнем учителе не говорил.
Доказательств не было, зато сплетен — хоть
отбавляй. Высказывалось даже мнение, что Брэнуэлл не только пьяница, опиоман и
развратник, но, ко всему прочему, еще и педофил: места он лишился не из-за
своей связи с миссис Робинсон, это, дескать, еще полбеды, а потому, что
совершал развратные действия со своим учеником Робинсоном младшим.
Главный же вопрос, которым задаются
биографы: кто был инициатором любовных отношений — сорокалетняя Лидия Робинсон
или двадцатишестилетний поэт и художник Брэнуэлл Бронте? Брэнуэлл, как мы
увидели, хоть и изображает себя героем-любовником, покорителем сердца
немолодой, по тогдашним понятиям, женщины, влюбившейся, по его словам, в него
без памяти, — но инициатива, судя по его письмам, все же принадлежала миссис
Робинсон: «задора и мужества ей не занимать», «призналась в нежных чувствах»,
«вызвала во мне ответные чувства».
Элизабет Гаскелл, разумеется,
придерживается этой же точки зрения, выступает в поддержку семьи пастора, в
«Жизни Шарлотты Бронте» называет миссис Робинсон «развратной женщиной»
(„depraved woman”), искусительницей, которая покрыла Брэнуэлла «несмываемым
позором». И даже предполагает, ссылаясь на двоюродных братьев и сестер Лидии
Робинсон, что Брэнуэлл был далеко не первым ее любовником и что среди знакомых
она слыла «дурной, бессердечной женщиной». А вот Брэнуэлл восторгается ее
чистосердечием, чудесным нравом и заботой о ближнем — будто два разных
человека… «Дурная, бессердечная женщина», заметим в скобках, не преминет спустя
десять лет дать Гаскелл резкую отповедь в печати и пригрозит автору «Биографии
Шарлотты Бронте» и ее издателю Джорджу Смиту судом. Семидесятилетний Патрик
Бронте целиком с биографом дочери согласен: возлюбленную сына иначе как
«каиновым отродьем» он не называет.
Сыну, конечно же, эту историю приходской
священник не простил, был с ним суров, одно время почти не разговаривал, как,
собственно, и другие члены семьи. Эмили и Энн брата словно не замечают,
Шарлотта, самая близкая ему из сестер, должна была бы, влюбившись в женатого
человека, понять его как никто, ему посочувствовать — однако недовольна братом
и она тоже. Шарлотта свою несчастную любовь держит в тайне, мучается наедине с
собой. Брэнуэлл же устроен иначе, он экстраверт и, особенно если выпьет, готов
поделиться своим увлечением с первым встречным. Возмущает старшую сестру и то,
что брат бездельничает, уже второй год сидит без дела, зарабатывать не
торопится — как, между прочим, и она сама.
«Брэнуэлл безнадежен, — пишет Шарлотта в
сентябре 1845 года Эллен Насси, — он утверждает, что очень болен и искать
работу в таком состоянии не собирается. Говорит, что предпочитает скудную жизнь
дома… С трудом нахожусь с ним в одной комнате, что-то будет в будущем».
Брэнуэлл же ничуть не «раскаялся в
содеянном», он, Шарлотта права, безнадежен, пытается утопить в вине разлуку с
любимой женщиной, влезает в долги (ему грозит долговая тюрьма в Йорке),
выпрашивает деньги у отца, который к этому времени почти совсем ослеп, не может
ни читать, ни дойти без посторонней помощи до церкви. Пьет без просыпу и дома,
и в Ливерпуле, куда уезжает на неделю с Джоном Брауном по инициативе сестер,
Шарлотты в первую очередь. И где — «любовь прошла, явилась муза» — пишет
страдальческие стихи, в которых родной дом перестает быть, как раньше, центром
вселенной:
Home is not with
me
Bright as of yore
Joys are forgot
with me
Happy no more[23].
Задумывает роман — очередной ангрийский
сюжет, однако на публикацию рассчитывает не слишком, пишет Лейленду, что не
надеется преодолеть препятствия, которые будут чинить ему литературные круги:
«…Я прихожу в уныние, теряю всякий интерес
от одной мысли о том, что мне скажут издатели… Не могу писать то, что будет
выброшено непрочитанным в камин».
Погружается в мистику — чувства юмора при
этом не теряет.
«Вчера вернулся из Ливерпуля и Северного
Уэльса, — пишет он Лейленду. — За время моего отсутствия, куда бы я ни пошел,
со мной рядом всякий раз шла какая-то облаченная в черное женщина. Она нежно,
будто законная жена, опиралась на мою руку и называла себя НЕВЗГОДОЙ. Подобно
некоторым другим мужьям, я без нее легко бы обошелся».
В эти месяцы Брэнуэлл легко обходится и без
отца, и без сестер, и без друзей. Миссис Лидия Робинсон — а ведь, казалось бы,
банальная интрижка, пошленький треугольник: муж, жена, любовник — надолго
выводит его из себя, лишает душевного покоя, занимает все его мысли. 16 апреля
1845 года в «Галифакс Гардиан» можно было прочесть горькие строки, вышедшие
из-под его пера:
I write words to
thee which thou wilt not read,
For thou wilt
slumber on howe’er may bleed
The heart, which
many think a worthless stone,
But which oft
aches for its beloved one…[24]
1 июня 1846 года Брэнуэлл пишет сонет
«Лидия Гисборн» (Гисборн — девичья фамилия миссис Робинсон), весь пафос
которого в безысходности: дом возлюбленной именуется «домом-тюрьмой» («prison
home»), надежды на счастливое будущее уподобляются «бездонным морям скорби»
(«woe’s far deeper sea»), а радость — «далеким, едва различимым вдали островом»
(«Joy’s now dim and distant isle»).
И невдомек бедному влюбленному, что «моря
скорби» не столь «бездонны», а счастье куда ближе, чем «далекий, едва
различимый вдали остров». Он еще не знает, что четыре дня назад, 26 мая, умер преподобный
Эдмунд Робинсон. Казалось бы, хэппи-энд близок: месяц траура — и Лидия вновь в
его объятьях, теперь уже навсегда. Увы, «старый муж, грозный муж» все
предусмотрел: в завещании говорится, что если Лидия сойдется с Брэнуэллом
Бронте, она лишается наследства. Наследство не маленькое, и вдова на такие
жертвы не готова… А возможно, — считает, к примеру, Джулиет Баркер, главный на
сегодняшний день авторитет по истории семьи Бронте, — что этого пункта в
завещании не было, его измыслила коварная вдова, ибо она вовсе не стремилась
соединять свою жизнь с нищим и пьянствующим — очень возможно, на ее же деньги —
юным поэтом.
«Что мне делать, не знаю: я слишком
крепок, чтобы умереть, и слишком несчастен, чтобы жить, — пишет Брэнуэлл
Лейленду в июне того же года. — Рассудок мой видит перед собой лишь самое
безотрадное будущее, вступать в которое мне хочется ничуть не больше, чем
мученику, поднимающемуся на костер».
В это время Брэнуэллу, и в самом деле
близкому к самоубийству, было не до стихов — чужих по крайней мере. И он вряд
ли обратил внимание на то, что 7 мая в Лондоне в небольшом издательстве «Эйлотт
и Джонс» вышел скромным тиражом тоненький, неприметный сборник стихов трех
братьев Белл — Каррера, Эллиса и Актона.
14
Брэнуэлл Бронте нарушил шестую заповедь:
не прелюбодействуй. Шарлотта — седьмую: не укради. Украсть не украла, но не
удержалась и заглянула в поэтическую тетрадь Эмили, что было равносильно
воровству: Гондал и Ангрия жили каждый своей самостоятельной, независимой
жизнью, и «ангрийцам», Шарлотте и Брэнуэллу, читать «гондалцев», Эмили и Энн,
было строжайше запрещено: у вас свои стихи и проза, у нас — свои.
Спустя несколько лет в своих
«Биографических заметках» Шарлотта вспоминает, как было дело:
«Как-то раз, осенью 1845 года, мне по
чистой случайности (?!) попала в руки тетрадь со стихами, написанными почерком
Эмили. Я, конечно, ничуть не удивилась, так как знала, что Эмили может писать —
и пишет — стихи. Я пробежала стихи глазами и была потрясена. Сомнений не
оставалось: то были не обычные поэтические излияния, совсем не те
стихотворения, что имеют обыкновение писать женщины. Мне они показались
немногословными, изысканными, сильными и искренними. Я ощутила в них какую-то
особую музыку — необузданную, печальную и возвышенную.
Моя сестра Эмили необщительна, она не из
тех, кто позволяет даже самым близким и дорогим людям безнаказанно заглядывать
в тайники ее мыслей и чувств, и у меня ушел не один час, чтобы примирить ее с
моим нежданным открытием, и не один день, чтобы уговорить ее, что такие стихи достойны
публикации».
Что же касается Энн, то она, человек
миролюбивый, покладистый, сама продемонстрировала старшей сестре свои
поэтические опыты — раз стихи Эмили Шарлотте понравились, то, может быть,
понравится и то, что сочиняет она. Этот «жест доброй воли» несколько примирил
Эмили с «грубым вторжением» в ее частную жизнь, и Шарлотта — сама она перестала
писать стихи давно, после Бельгии не написала ни строчки, — уговорила сестер
выпустить совместный поэтический сборник.
Было решено прежде всего скрыть свои
настоящие имена под псевдонимами, причем мужскими: к женской поэзии критика
тогда относилась предосудительно. Три сестры превратились в трех братьев Белл;
эту фамилию они, возможно, позаимствовали у викария ховортской церкви Артура
Белла Николза. Шарлотта стала Каррером: Фрэнсис Ричардсон Каррер был известным
в округе благотворителем. Эмили — Эллисом; Эллисы были крупными йоркширскими
промышленниками, чьи фабрики находились в нескольких милях от Ховорта. Энн же
стала Актоном; Актоны, знакомые Робинсонов, не раз бывали в Торп-Грине.
Не один месяц ушел у сестер на то, чтобы
выбрать для сборника достойные стихи. В результате, вклад Шарлотты составил
девятнадцать стихотворений, из которых большая часть была написана без малого
десять лет назад, в основном — в Роу-Хэде, и имела самое непосредственное
отношение к хроникам Ангрии. О своих стихах Шарлотта была не слишком высокого
мнения — во всяком случае, когда перед публикацией еще раз их после большого
перерыва перечитала.
«Мои стихи в этом сборнике мне не нравятся,
— призналась она Элизабет Гаскелл спустя пять лет, в сентябре 1850 года. — Это
главным образом юношеские сочинения — неугомонные излияния бурных чувств и
тревожного ума. В те дни море слишком часто бывало у меня „бурным” и
„беспокойным”, водоросли и песок „мятущимися”. Эпитеты или банальные, или
искусственные».
Стихи Эмили и Энн, напротив, были совсем
свежими, младшие сестры отобрали в сборник по двадцати одному стихотворению;
почти все они были написаны за последние два-три года. Со стихами Эмили Шарлотте
пришлось повозиться: поэтических тетрадей у сестры было много, да и почерк у
нее был неудобочитаемый, переписать их набело она не успела. Почти все стихи
младших сестер так или иначе были связаны с Гондалской сагой.
Когда стихи были отобраны и переписаны,
настало время озаботиться поисками издателя, и эту непростую задачу Шарлотта —
куда только девалась ее апатия? — тоже взяла на себя. Она обратилась сначала в
«Блэквудз мэгазин» (как всегда, без толку), а потом в «Эдинбргский журнал
Чемберса» — Чемберс и рекомендовал ей небольшое лондонское издательство «Эйлотт
и Джонс».
Переговоры были успешными и недолгими:
Эйлотт и Джонс готовы издать сборник стихов братьев Белл, но только за их счет.
Шарлотта интересуется, в какую сумму обойдется тираж от 200 до 250 экземпляров,
Эйлотт и Джонс назначают цену, и 3 марта 1846 года Шарлотта посылает в Лондон
31 фунт 10 шиллингов; работая гувернанткой, она столько и за год не получала. В
пасторате о поэтическом сборнике и братьях Белл не знает никто, Брэнуэлл в том числе.
«Мы не могли рассказать ему о наших планах
из страха, что он будет мучиться угрызениями совести оттого, что понапрасну
разбазаривает время и свой талант», — напишет Шарлотта спустя два года Уильяму
Смиту Уильямсу.
Когда в мае 1846 года в Ховорт пришли
первые три экземпляра «Стихотворений» Каррера, Эллиса и Актона Беллов, сестры
(они же братья) испытали смешанные чувства. Стихи вышли, это главное. Вместе с
тем книжечка оказалась еще тоньше, чем они думали, всего 165 страниц, бумага —
весьма посредственная, хватало и опечаток, и что особенно обидно, в оглавлении.
Шарлотта просит издателей как можно скорей разослать экземпляры в периодические
издания, в том числе и в «Блэквудз».
«Мне бы казалось, — пишет она Эйлотту и
Джонсу, — что успех книги больше зависит от рецензий в газетах и журналах, чем
от рекламы».
Отозваться на сборник никому не известных
поэтов критики не торопились, ждать рецензий пришлось больше двух месяцев. 4
июля вышли сразу две, и обе анонимные. И обе, напечатанные в «Критике» и в
«Атенеуме», пестрили вопросительными знаками. Кто такие Каррер, Эллис и Актон
Белл? Они сами составили этот сборник, или же их стихи собрал под одной
обложкой издатель? Это англичане или американцы? Живы они или нет? Где они
живут? Чем занимаются? Сколько им лет?
Рецензент «Критика» оценил поэтическую
продукцию братьев Белл более высоко:
«Давно уже не было у нас столь подлинной
поэзии… Среди груды поэтического мусора, которым завалены письменные столы
литературных журналистов, эта небольшая книжечка размером 170 страниц явилась
точно луч солнца, радующий глаз и сердце предвкушением упоительных часов
чтения… Этот поэтический триумвират порой заимствует образы великих мастеров,
но лишь формально, их стихи — никоим образом не подражание. Кое-где попадаются
следы Вордсворта, быть может, Теннисона, но по большей части перед нами
поэтические опыты оригинальных поэтов…»
Третья и последняя рецензия появилась в
октябре в «Дублинском университетском журнале»; профессор этической философии
Уильям Арчер Батлер стихи похвалил, отметил их «кауперовское[25]
благозвучие» и счел поэтическую образность братьев Белл «ненавязчивой и
лишенной аффектации».
За год было продано «целых» два экземпляра
«Стихотворений» и еще несколько подарены — Джону Гибсону Локарту, зятю и
биографу Вальтера Скотта, а также Альфреду Теннисону, Томасу де Куинси и поэту
из Шеффилда Эбенезеру Эллиотту.
«Стихотворения» еще не вышли, а Шарлотта
уже извещает Эйлотта и Джонса, что Каррер, Эллис и Актон Белл вдобавок и прозаики
и готовят для печати три не связанных между собой романа, которые можно издать
в виде трехтомника или же по отдельности. 4 июля, в день выхода первых рецензий
на «Стихотворения», она предлагает эти романы — свое сочинение под названием
«Учитель», «Грозовой перевал» Эмили и «Агнес Грей» Энн — крупному лондонскому
издателю Генри Колберну, отметив, что все три автора уже выходили в свет.
В отличие от стихов, романы писались
сестрами в самое последнее время и в тесном сотрудничестве. Каждый вечер они
читали друг другу написанное в течение дня, обсуждали перипетии сюжетов,
характер и поступки персонажей, советовались и спорили. И — каждая из сестер
по-своему — расставались со сказочным миром Ангрии и Гондала, «переселялись» в
невыдуманный мир с его невыдуманными проблемами.
«Мучительно переделывая раз за разом то,
что с таким трудом написалось, я покончила с былым пристрастием к
орнаментальному, пышному стилю, предпочла ему стиль простой и непритязательный,
— напишет Шарлотта в 1850 году в предисловии к изданию „Учителя”. — Я сказала
себе, мой герой должен бороться с жизнью, как борются непридуманные, живые
люди. Он должен в поте лица зарабатывать себе на жизнь, богатство и положение
не станут для него нежданным подарком судьбы… Сын Адама, он должен разделить с ним
его горький удел — тяжкий труд на протяжении всей жизни и малую толику
радостей».
Классический образчик перехода от
романтизма к реализму! И действительно, у Шарлотты, в отличие от Эмили, лучше
всего получается писать о том, что пережила она сама, поэтому наиболее удачные
страницы ее в целом довольно слабого первого романа — те, где Эдвард Кримсворт
(от его лица ведется повествование) приезжает в Бельгию преподавать; первая
книга Шарлотты Бронте, как и все последующие, за исключением, пожалуй, лишь «Шерли»,
автобиографична.
«Грозовой перевал» и Эмили — полная
противоположность «Учителю» и Шарлотте. Бурные чувства и события в романе не
имеют ничего общего с бессобытийной, погруженной в домашний быт жизнью Эмили;
таких, как Кэтрин или Хитклиф, она вряд ли встречала в жизни, круг ее знакомых
вообще ведь очень невелик. А вот в литературе встречала, и не раз; достаточно
вспомнить готические романы Анны Радклифф или «Роб Роя» Вальтера Скотта,
действие которого происходит не в благопристойных закрытых пансионах и
поместьях, а в дебрях Нортумберленда, среди грубых, неотесанных и жестоких
пьяниц и азартных игроков вроде Рашли Осболдистона.
Если Эмили не готова расстаться с
воображаемым миром страстей и сильных, ярких личностей, то Энн идет по стопам
старшей сестры; она пишет о том, что знает, о неприметной жизни гувернантки —
вот уж действительно «тяжкий труд на протяжении всей жизни и малая толика
радостей». На долю списанной с Энн Агнес Грей, от лица которой ведется
повествование, приходятся тяжкие — гораздо более тяжкие, чем на долю Джейн Эйр,
— испытания: Блумфилды и Мюрреи и их избалованные, жестокие дети ничем не лучше
Ингэмов из Блейк-Холла и Робинсонов из Торп-Грина.
Из трех сестер-романисток Энн Бронте ближе
всего к авторам просветительского романа восемнадцатого столетия с его
заразительным юмором в сочетании с назидательностью («Агнес Грей» начинается со
слов: «Все правдивые истории содержат назидание») и непременным хэппи-эндом —
должна же добродетель вознаграждаться!
Неприметность Агнес Грей — ее отличительное
достоинство, высшая добродетель.
«Не замечаю никакой красоты в этом лице, —
говорит она про себя. — Бледные, впалые щеки, самые обыкновенные темные волосы.
Быть может, в голове этой и таится ум, быть может, эти темно-серые глаза что-то
выражают — но что с того?.. Желать красоты глупо. Разумные люди никогда не
желают красоты себе и не замечают ее у других. Если ум развит, а сердце к себе
располагает, внешность никакого значения не имеет»[26].
Джейн Эйр внешне столь же неприметна, как
Агнес Грей, но, в отличие от Агнес, она бросает своей безрадостной судьбе вызов
— и, в конечном счете, одерживает победу. Рочестер, даже ослепший,
покалеченный, выглядит куда авантажнее, чем доставшийся гувернантке Агнес такой
же скромный и непритязательный, как и она сама, викарий мистер Вестон.
Кстати, о викариях. В это же самое время
уже не на страницах романа из жизни домашних учителей и гувернанток, а в доме
приходского священника возникает еще один, столь же неприметный викарий по
имени Артур Белл Николз, тот самый, у кого сестры позаимствовали имя для своего
псевдонима. Все чаще и чаще наведывается этот молодой еще человек, в чьем
взгляде, как у миссионера Сент-Джона Риверса, сквозит «бесцеремонная прямота,
упорная пристальность», к окончательно ослепшему Патрику Бронте. И не только к
нему: прошел слух, что викарий проявляет нешуточный интерес к его старшей
дочери; пройдет еще нескольких лет, и Артур Белл своего добьется — пока же
Шарлотта вынуждена выслушивать сплетни, под которыми нет ни малейших оснований.
«И кто же, интересно знать, спрашивал у
тебя, не собирается ли мисс Бронте замуж за викария своего отца? — с
нескрываемым возмущением допрашивает она Эллен Насси в июле 1846 года. — И кто
только мог эти слухи распустить? Отношения у нас вежливые, корректные и весьма
прохладные — не более того. Если бы я даже в шутку рассказала ему об этих
слухах, надо мной бы полгода потешались и он, и другие викарии. Они считают
меня старой девой, а я их, всех до одного, — крайне неинтересными,
ограниченными и непривлекательными представителями „сильного пола”».
Быть может, Николз и правда был человеком
малоинтересным, однако о своем патроне Патрике Бронте, когда тот ослеп
окончательно, он заботился, читал ему вслух, провожал до церкви и помогал
подняться на кафедру. Патрику предстояла операция, и в августе 1846 года
Шарлотта везет отца в Манчестер к местному светиле, глазному хирургу Уильяму
Джеймсу Уилсону. Операция прошла удачно, но поездка в Манчестер увенчалась
успехом не только по этой причине. Пока Патрик лежал в затемненной комнате и
молился в ожидании, когда ему снимут повязку и вернется зрение, его старшая
дочь от нечего делать и борясь с зубной болью, вооружилась карандашом и,
близоруко склонившись над тетрадью, начала писать «Джейн Эйр».
15
Не прошло и трех недель, Патрик еще
оставался в Манчестере, а роман был уже наполовину написан, самые яркие,
драматичные страницы позади: свадьба Рочестера и Джейн расстроилась, Джейн —
как ей казалось, навсегда — покидает Торнфилд-Холл.
Меж тем три романа братьев Белл издатели
выпускать не торопятся. «Учителя» Томас Котли Ньюби издать готов — но на
кабальных условиях: Шарлотта платит 50 фунтов аванса, и, если роман продастся,
Ньюби ей этот аванс возместит. Небольшое лондонское издательство «Смит, Элдер и
компания» повело себя с Каррером Беллом более гуманно. Шарлотта хоть и получила
отказ, но отказ с комплиментами. Рецензент издательства Уильям Смит Уильямс, с
которым Шарлотта скоро подружится и вступит в переписку, пишет ей, что признает
«несомненные литературные достоинства» романа, но считает, что продаваться он
будет плохо; и в самом деле, прежде чем «Учитель» был все же издан, его
отвергали в общей сложности семь раз, и не только «Смит и Элдер». Пусть мистер
Каррер Белл не отчаивается, говорилось в письме, он вполне способен написать
книгу, которая будет пользоваться успехом.
Книга эта меж тем уже вчерне написана, и
24 августа 1847 года Шарлотта отправляет в Лондон рукопись только что
законченной «Джейн Эйр». Роман за одну ночь проглатывает Уильям Смит Уильямс и
передает его Джорджу Смиту, тот тоже от рукописи не может оторваться.
«В воскресенье утром после завтрака я взял
рукопись „Джейн Эйр” и отправился с ней к себе в кабинет, — расскажет он
впоследствии Элизабет Гаскелл. — Начал читать и очень быстро увлекся. Накануне
я договорился встретиться с приятелем, и в назначенный час мне подали лошадь,
однако оторваться от романа я был не в силах. Я написал приятелю записку,
отправил к нему своего грума и продолжал читать. Вскоре явился слуга сказать,
что обед подан, я попросил его принести мне в кабинет сэндвич и бокал вина и
вновь взялся за чтение. Поужинал я наскоро и перед тем, как лечь спать,
рукопись дочитал».
Наутро Смит пишет Шарлотте, что рукопись
«Джейн Эйр» принята к публикации и что ей после выхода романа в свет причитается
100 фунтов, но с условием, что на следующие два романа Каррера Белла «Элдер,
Смит и компания» имеют первоочередное право. Смит не расщедрился: биографию
Шарлотты Бронте он в свое время оценит почти в десять раз больше, чем ее второй
и самый лучший роман.
Шарлотта проявляет характер: условия
Элдера и Смита принимает, но переписать первые главы, пребывание Джейн в
Ловуде, вызвавшие у издателей наибольшие нарекания, наотрез отказывается:
«Как бы там ни было, но я намерена писать
только так, как писала, и никак иначе… В вопросах творчества я не могу
позволить, чтобы мне кто-либо диктовал… Как знать, очень может быть, первая
часть „Джейн Эйр” понравится читателю больше, чем Вы предполагаете, ибо все там
написанное — чистая правда, а Правда обладает особым обаянием. Расскажи я всю
правду, читать эти главы было бы еще тяжелей, и я счел возможным смягчить
многие подробности…»
Что же творилось в Школе для дочерей
священнослужителей на самом деле, если автор в главах, посвященных Ловуду,
«счел возможным смягчить подробности»?
Элдер и Смит торопятся: не проходит и
недели, а Шарлотта уже получает гранки первых глав и их усердно правит.
Трудится в присутствии Эллен Насси, забыв в спешке про договоренность с
сестрами держать литературную деятельность братьев Белл в тайне.
Утром 19 октября 1847 года, всего через
два месяца с того дня, как издатели первый раз прочли рукопись, Шарлотта
получает первые шесть экземпляров своего романа. На этот раз претензий к
изданию у автора быть не может: три тома в матерчатом переплете, отличная
бумага, ясная, крупная печать.
«Если книга не будет иметь успех, то не по
Вашей вине, виноват будет автор. Вы — вне подозрений», — в тот же день пишет
она Смиту.
Первые отзывы были весьма сдержанными,
рецензент «Атенеума» отметил «несколько необычный стиль, к которому я готов
отнестись с уважением, но удовольствия он мне не доставляет».
А вот автору «Ярмарки тщеславия», критику
куда более придирчивому, роман «Джейн Эйр» удовольствие доставил:
«Лучше б Вы не посылали мне „Джейн Эйр”, —
пишет Теккерей Уильяму Смиту Уильямсу. — Я так увлекся, что за чтением потерял
(или, если угодно, приобрел) целый день, а он у меня был расписан по минутам: в
типографии ждали рукописи… Книга хороша, кто бы ее ни написал, мужчина или
женщина, язык очень богатый и, так сказать, откровенный. От некоторых любовных
сцен я даже всплакнул — к изумлению Джона, который зашел подложить в камин
угля. Миссионер Сент-Джон, по-моему, неудачен, но неудача эта простительная.
Есть места просто превосходные. Не знаю, зачем я Вам все это пишу, но Джейн Эйр
тронула меня; тронула и порадовала. Это женская книга, но чья? Передайте мою
благодарность автору, его книга — первый английский роман (у французов сейчас
одни любовные романы), который я одолел за долгое время».
Лед, как говорится, тронулся.
«Вне всяких сомнений, лучший роман сезона…
сюжет захватывает… этот роман мы от души рекомендуем нашим читателям…»
(«Критик»).
«„Джейн Эйр” — безусловно, очень умная
книга. И очень сильная» («Экзаминер»).
«Роман не похож на все, что мы читаем, за небольшими
исключениями. По силе мысли и выразительности среди современных сочинителей
Карреру Беллу нет соперников» («Эра»).
Пожалуй, лишь «Спектейтор» усомнился в
достоинствах книги, критик уклончиво и невнятно назвал мораль романа «низким
оттенком поведения («low tone of behaviour»). И то сказать, негоже было такой
приличной девушке, как Джейн Эйр, класть руку своего будущего мужа себе на
плечо — порнография да и только! «Оттенок поведения» — ниже некуда, как с этим
не согласиться. Шарлотта — она до сих пор не верила в успех романа —
расстроилась, тем более что критика «Спектейтора» была услышана и воспринята;
следом появились в печати эпитеты более резкие: как только книгу не называли —
«непристойной», «безбожной», «пагубной».
«Теперь поношениям не будет конца, — пишет
она Джорджу Смиту через месяц после выхода „Джейн Эйр”. — Боюсь, как бы эта
точка зрения не сказалась на спросе. А впрочем, время покажет: если в „Джейн
Эйр” есть плюсы, а не только минусы, то роман сумеет разогнать сгущающиеся над
ней тучи».
И время показало, что «сгущающихся туч»
бояться не придется: две с половиной тысячи экземпляров романа разошлись за
два-три месяца. Сегодня такой роман,
будь он издан в России, пролежал бы на полках книжных магазинов, боюсь, не один
год.
Шарлотта — куда девалась всегдашняя
неуверенность в себе — готова за себя постоять, она вступает с критиками в
спор, полемизирует даже с таким авторитетом, как Джордж Генри Льюис. Льюис
предупреждает начинающего романиста, чтобы тот «сторонился мелодрамы» (а
мелодраматических эпизодов в романе, как мы знаем, хватает), придерживался
личного опыта и правды жизни, от которой Шарлотта (вспомним Ангрию) не раз
отступает. Взять хотя бы эпизод, когда Джейн отказывает Сент-Джону, ибо слышит
голос зовущего ее Рочестера, который находится от нее на расстоянии нескольких
десятков миль. Шарлотта Льюису возражает:
«Это не обман чувств и не колдовство — это
лишь неразгаданное явление природы. Воображение — очень сильный, беспокойный
дар, от которого невозможно отказаться. Неужто мы должны быть глухи к его
призывам, бесчувственны к его порывам?.. Если когда-нибудь я напишу еще одну
книгу, в ней не будет того, что Вы называете „мелодрамой”, так мне теперь
кажется, хотя я и не уверена. Попытаюсь также прислушаться к совету мисс Остен
— быть более сдержанной, но и в этом я до конца не убеждена…»
В декабре, всего через два месяца после
первого издания, Смит и Элдер затевают второе, и его, хорошо известно, автор
посвящает Теккерею, чей ум, пишет в предисловии Каррер Белл, «более глубок и
уникален, чем сознают современники», которые не нашли «подобающего ему
сравнения или слов, верно определяющих его талант». Дает Шарлотта в предисловии
отпор и «немногим боязливым или сварливо-придирчивым хулителям», которые
«выдают внешнюю благопристойность за истинную добродетель» и полагают, что
нравственность и светские условности — синонимы:
«Светские условности — еще не
нравственность. Ханжество — еще не религия. Обличать ханжество еще не значит
нападать на религию. Сорвать маску с лица Фарисея еще не значит поднять руку на
Терновый Венец»[27].
Посвящение романа Теккерею, было, как
выяснилось, со стороны Шарлотты faux pas, о чем она, конечно же, не
подозревала. Дело в том, что в 1840 году, всего через четыре года после
свадьбы, жена писателя сходит с ума и попадает в сумасшедший дом. Ассоциация с
Рочестером и его безумной женой Бертой Мейсон слишком очевидна. Вероятно,
именно эти сцены и вызвали у Теккерея слезы, когда он читал роман. Писатель,
однако, ничем своих чувств не выдал и вежливо поблагодарил Каррера Белла за
посвящение: «Был крайне тронут Вашей любезностью». Чем, естественно, вогнал
щепетильную Шарлотту в краску.
«Разумеется я ничего не знала о домашних
треволнениях мистера Теккерея, — писала она в конце января 1848 года Уильяму Смиту
Уильямсу. — Для меня он существовал только как автор. Мне очень, очень жаль,
если моя неумышленная бестактность приведет к тому, что его имя и дела станут
предметом расхожих сплетен».
Предметом расхожих сплетен стал, однако,
не Теккерей, а Шарлотта: в Лондоне прошел слух, что Каррер Белл одно время
состоял гувернером в доме Теккерея и что роман основывается на реальных фактах.
И еще один слух: никаких братьев Белл на самом деле не существует. Начало этому
слуху положил… почтальон, который явился с письмом из Лондона в пасторат и
поинтересовался у Патрика Бронте, проживает ли в доме мистер Каррер Белл.
Шарлотте ничего не оставалось, как открыться отцу.
«— Папа, я написала книгу.
— В самом деле, моя дорогая? — отозвался
Патрик, продолжая читать.
— Я хочу, чтобы вы взглянули на нее.
— Нет у меня времени читать рукописи.
— Но это книга, а не рукопись. Книга,
вышедшая из печати.
— Надеюсь, ты не станешь впредь заниматься
подобной ерундой.
— Думаю, мне удастся на этом кое-что
заработать. Можно, я прочту вам кое-какие рецензии?»[28]
В тот же день Патрик созвал дочерей и
торжественно сообщил им: «Дети, Шарлотта написала книгу, и, думаю, эта книга
лучше, чем я ожидал».
Меж тем второе издание романа продается не
хуже первого. Мало того: в театрах идет поставленная по роману пьеса с
интригующим названием «Тайны поместья Торнфилд», французы собираются книгу
переводить. Смит уже подумывает о третьем издании, да еще с иллюстрациями;
иллюстрировать роман предлагается самой Шарлотте.
Судьба романов Эллиса и Актона Беллов
складывалась не столь благоприятно, как их брата Каррера.
«Агнес Грей», как и «Учитель»,
пересылается из издательства в издательство без особых надежд на публикацию.
Энн, однако, не расстраивается и продолжает творить. Ее стихи, написанные летом
и весной 1846 года, как и раньше, романтичны и меланхоличны; темы по-прежнему
невеселые — заботы, лишения, душевные травмы. Заключенный оплакивает свободу и
любовь, которых не вернуть; друзья детства становятся, когда вырастают,
злейшими врагами; любимая девушка изменяет своему возлюбленному — он (не
Брэнуэлл ли?) безутешен. Названия стихов соответствующие: «Радость и печаль»,
«Не рыдай так безутешно, любимая», «Сила любви», «Мне снилось прошлой ночью…»,
«Мрачные тучи плывут».
Пишет и роман — второй и совсем не похожий
на первый. Сюжет подсказала знакомая Патрика Бронте, жена бывшего викария из
Кигли. Летом 1846 года она приезжает в Ховорт и рассказывает сестрам, как
натерпелась от мужа, погрязшего в пьянстве и разврате. И как благодаря
природной стойкости, сильному характеру сумела оградить себя и двоих детей от
нужды и лишений.
Эта печальная и поучительная история и
стала основой второго романа Энн Бронте «Владелец Уилдфелл-Холла». Героиня Элен
Грэхем списана с многострадальной жены викария, а ее непутевый муж Артур
Хантингдон (перед смертью он, разумеется, раскаивается) — с Брэнуэлла, к тому
времени окончательно спившегося и опустившегося. Высоконравственной Шарлотте (а
в дальнейшем и лондонским издателям) эта история показалась слишком мрачной и
безысходной, «свинцовые мерзости» английской провинциальной жизни поначалу не
пришлись им по душе — читатель достоин более благополучных, жизнеутверждающих
сюжетов.
«Выбор темы, — читаем в «Биографических
заметках» Шарлотты, — был грубой ошибкой. Трудно представить себе что-то более
несоответствующее характеру автора».
В предисловии ко второму изданию романа в
июле 1848 года Энн пишет, в сущности, то же, что и Шарлотта, когда та
отстаивала первые главы «Джейн Эйр»:
«У меня было только одно желание — сказать
правду, ибо правда всегда передает свою собственную мораль тем, кто способен ее
воспринять… Когда мы имеем дело с пороком и с порочными героями, лучше,
по-моему, описать их такими, какие они есть на самом деле, а не такими, какими
бы мы хотели их видеть. Изобразить плохое в наименее мрачном свете — это,
несомненно, самый приемлемый для писателя путь, но честен ли этот путь, верен
ли?»
Первому роману Энн повезло и больше и
меньше, чем более сильному «Владельцу Уилдфелл-Холла». Больше, потому что Томас
Котли Ньюби после долгих проволочек все же в декабре 1847 года выпускает «Агнес
Грей», тогда как судьба «Владельца» остается пока неизвестной. Меньше, ибо
одновременно с «Агнес Грей» выходит «Грозовой перевал» Эллиса Белла (читай —
Эмили Бронте), на фоне которого «Агнес Грей» осталась, по сути, незамеченной.
Высший комплимент, которым удостоился Актон Белл, было сравнение его романа с
романами Джейн Остен, и не в его пользу: «…довольно грубое подражание
прелестным историям мисс Остен». А также — сравнение с его «старшим братом», и
тоже не в его пользу: «В романе
отсутствует мощь „Грозового перевала”».
В отличие от «Агнес Грей», «Грозовой
перевал» вызвал настоящую бурю в английской журнальной и газетной критике конца
сороковых годов. Общий тон критических высказываний: роман сильный, необычный,
но уж больно мрачный, да и написан как-то не по правилам.
«Атлас»: «Роману очень не хватает светлых
страниц. В книге нет ни одного персонажа, который не был бы до крайности отвратительным».
«Британия»: «Какую цель автор своей книгой
преследует, мы не знаем, но одно очевидно: роман показывает звероподобное
влияние необузданной страсти».
Американский журнал «Литературный мир»:
«Околдованные таинственной магией, мы читаем то, что нам определенно не
нравится, увлекаемся героями, которые нам отвратительны, подпадаем под влияние
чудодейственной силы этой книги…»
«Еженедельная газета», которую выпускал
известный драматург и прозаик, друг Диккенса Дуглас Джерролд: «Странная книга…
она ставит в тупик любую традиционную критику, и вместе с тем от нее невозможно
оторваться, отложить в сторону, невозможно не поделиться впечатлениями о ней».
«Североамериканское обозрение»: «Эта книга
— расточительница злобы и богохульства».
Мнение «Североамериканского обозрения»
оставим без комментария, насчет же нехватки светлых страниц, наличия
отвратительных персонажей и необузданных страстей с «Атласом» и «Литературным
миром» трудно не согласиться. С первых же страниц читатель романа погружается в
гнетущую, мрачную атмосферу, в палитре Эллиса Белла светлых красок и в самом
деле наперечет, превалируют серые и черные тона. Такова и природа: голые
вершины холмов, затвердевшая от ранних морозов бурая земля, «ожесточенное
кружение ветра и душащего снега». И обитатели Грозового перевала (одно название
поместья чего стоит; в оригинале «Wuthering Heights», если перевести буквально,
«Ревущие высоты» — еще безысходнее) — люди грубые, резкие, ожесточившиеся,
добрых слов, улыбок, просьб, жалоб они не понимают. Если к неприглядному
ховортскому ландшафту Эмили привыкла с детства, он открывался ей из окна, то
таких людей, как жестокий и высокомерный Хитклиф, грубый, неотесанный пьяница
Гэртон Эрншо, ворчливый Джозеф, бесчувственный эгоист Линтон, полная ко всем
нескрываемого презрения Кэтрин Хитклиф, она знала едва ли. «Никому не позволю
причинять мне беспокойство, когда в моей власти помешать тому!» — такими
словами «смуглолицый цыган» Хитклиф встречает своего жильца, благовоспитанного
мистера Локвуда, которого первый раз видит и который ничем перед ним не
провинился. Подстать хозяину одинаково свирепые слуги и собаки: «К баловству не
приучены, не для того держим». Вот и своего читателя Эллис Белл к «баловству»
не приучает: то, что читатель «Ревущих высот» прочтет, настроения ему не
поднимет.
Рецензия на второй роман Актона Белла,
напечатанная 8 июля 1848 года в «Спектейторе», подводит итог критическим
рассуждениям о четырех романах братьев Белл, словно бы выстраивает эти романы с
«низким оттенком поведения» в один ряд:
«„Владелец Уилдфелл-Холла”, как и его
предшественник, свидетельствует о несомненных способностях, использованных не
по назначению. На страницах романа ощущается сила, продуманность и даже
характер, причем характер необычайно сильный, но в авторе чувствуется болезненная
любовь ко всему грубому, чтобы не сказать жестокому…»
Издатели проявляют к братьям Белл с их
«болезненной любовью ко всему грубому, чтобы не сказать жестокому», в
особенности к Карреру и Эллису, неподдельный интерес. Может быть, у Эллиса
Белла, как и у его братьев, тоже есть второй роман? Любопытно было бы
взглянуть… Ряд биографов склоняются к тому, что либо Эмили и в самом деле
работает в это время над вторым романом, либо он у нее уже написан. Но если
даже она его и пишет, то в начале 1848 года работу бросает. Заболевает тяжелым
гриппом, грипп осложняется воспалением легких — фамильной болезнью всех Бронте.
Не до романа.
И не до поездки в Лондон, куда собираются
сестры. Собираются неспроста: в связи с публикацией «Владельца Уилдфелл-Холла»
разразился скандал. В июне 1848 года Ньюби выпускает, наконец, второй роман Энн
Бронте (за который платит, кстати, всего 25 фунтов), но за подписью Каррера
Белла — так роман будет лучше продаваться, да и нет никаких Эллисов и Актонов —
все романы, Ньюби уверен, принадлежат на самом деле одному человеку. По давнему
же договору с Шарлоттой первоочередное право на издание книг Каррера Белла
имеет «Элдер, Смит и компания». Сестрам ничего не остается, как ехать в Лондон,
«предъявить себя» Смиту и Элдеру и тем самым раскрыть, наконец, тайну «братьев
Белл» и их произведений.
Удивлению, как говорится, не было
пределов. Мужчины на поверку оказались женщинами, к тому же робкими,
невзрачными, дурно одетыми провинциалками. Неужели это они написали такие
яркие, смелые и талантливые «мужские» книги?! Удивлен был и Джордж Смит, он
ведь тоже видел своего любимого автора впервые:
«Должен признаться, что по первому
впечатлению Шарлотта была скорее интересной, чем привлекательной, — вспоминает
Джордж Смит. — Очень маленькая, вид чудной, какой-то старомодный. Голова
кажется несообразно большой по сравнению с телом. Глаза красивые, но рот
большой и какой-то увядший цвет лица. Женского обаяния в ней нет никакого, и
она это сознает и от этого страдает. Как странно, что, несмотря на талант, внешний
вид по-прежнему остается предметом ее постоянной тревоги. По-моему, на красоту
она променяла бы весь свой гений, всю свою славу. Быть может, мало кому из
женщин больше хотелось быть хорошенькой, чем ей, мало кто больше страдал от
того, что она не хороша собой».
К Энн Джордж Смит, понятно, присматривался
меньше, но очень точно описал и ее:
«Кроткая, тихая, довольно сдержанная,
красивой никак не назовешь, но очень к себе располагает. Ведет себя так, словно
нуждается в защите и поддержке, и это вызывает сочувствие».
Приняты сестры Бронте были лучше некуда,
их развлекали, водили по гостям и художественным галереям, пригласили в оперу
на «Севильского цирюльника». Шарлотта, вспоминает Смит, была так потрясена
увиденным, что, поднимаясь по парадной лестнице в ложу, невольно оперлась на
его руку и призналась шепотом: «Знаете, я к такому совсем не привыкла». Перед
отъездом сестрам надарили массу книг и, главное, пообещали, что тайну братьев
Белл будут хранить как зеницу ока.
Возвращение не сулило Шарлотте и Энн
ничего хорошего.
16
Брэнуэлл допился до того, что несколько
раз терял сознание — верный признак белой горячки. О том, в каком он пребывал
состоянии, свидетельствует автопортрет, который он незадолго до смерти
нарисовал. Стоит голый, на шее петля, очень похож на Патрика Рида, печально
знаменитого мирфилдского серийного убийцу, повешенного в Йорке в январе 1848
года. Вдобавок ко всему, нет в округе ни одной пивной, ни одного трактира, где
бы он не был должен; иные кабатчики грозят ему судом.
А однажды, когда Брэнуэлл лежал в постели
в пьяном угаре, он ухитрился поджечь постельное белье и наверняка бы сгорел
дотла вместе с домом и его обитателями, если бы в эту минуту мимо его комнаты
не проходила Энн и не попыталась его растолкать. Ей это не удалось, она позвала
более решительную Эмили, и та спасла брата, опрокинув на него ведро воды. После
этого случая семидесятилетний Патрик, с юных лет, как мы знаем, боявшийся
пожаров, переселил сына в свою комнату, чем крайне осложнил себе жизнь:
находившийся в белой горячке Брэнуэлл не оставлял отца в покое ни днем, ни
ночью.
«Он спал в комнате отца, — записывает
Элизабет Гаскелл со слов служанки Патрика Марты Браун, — и вдруг принимался
кричать, что его отцу не жить, что до утра умрет либо он, либо отец. Дочери,
дрожа от страха, умоляли отца не подвергать себя такой опасности, но мистер
Бронте был не робкого десятка, возможно, он считал, что если отнестись к сыну с
доверием, а не со страхом, то он возьмет себя в руки. Утром Бронте младший
выходил из комнаты и, качаясь, с трудом шевеля языком, говорил: „Мы с бедным
стариком провели жуткую ночь. Он-то держится молодцом, не то, что я”. И со
слезами в голосе повторял: „Она всему виной! Она!”»
Без спиртного и опиума Брэнуэлл не в
состоянии обойтись ни одного дня. По утрам, когда сестры и отец уходят в
церковь, он идет в местную аптеку, где выпрашивает порцию опиума, или же пишет
друзьям с просьбой купить ему спиртного. Вот последнее сохранившееся письмо
Брэнуэлла, адресованное Джону Брауну:
Воскресенье полдень
Дорогой Джон,
буду тебе очень обязан, если ты сумеешь
купить мне на 5 пенсов джина. Если купишь, я заберу его у тебя или у Билли, или
же зайду за ним к тебе. Очень буду благодарен тебе за услугу, ибо эта услуга
очень даже мне услужит.
Ровно в половине десятого утра ты получишь
обратно свои 5 пенсов из шиллинга, который мне будет выдан.
П. Б. Б.
А вот последнее сохранившееся о нем
воспоминание:
«Тут дверь отворилась, и в проеме возникла
голова, — пишет его старый друг Фрэнсис Гранди, он приехал в Ховорт, снял номер
в гостинице и пригласил Брэнуэлла поужинать. — Копна растрепанных рыжих волос,
огромный костлявый лоб, желтые, дряблые щеки, ввалившийся рот, тонкие белые
дрожащие губы, провалившиеся глаза, когда-то маленькие, теперь же огромные,
горящие безумным блеском… Грустная история, ничего не скажешь…»
Весь вечер, вспоминает Гранди, Брэнуэлл
был мрачен, говорил, что ждет не дождется смерти и счастлив, что она так
близка, твердил, что не умер бы, если б не гибельная связь с миссис Робинсон.
Когда Гранди ушел, Брэнуэлл вытащил из
рукава нож и стал кричать, что Гранди — посланец Сатаны и он, Брэнуэлл, явился
в трактир его зарезать…
На следующий день Брэнуэлл был уже не в
состоянии подняться с постели. Послали за доктором, и ховортский врач Джон
Уилхаус сказал, что жить больному осталось недолго. Патрик повалился перед
постелью умирающего на колени и стал молиться за заблудшую душу сына, просить
его покаяться. «Мой сын! Сын мой!» — ежеминутно восклицал он. Прежде чем впасть
в беспамятство, Брэнуэлл, словно услышав слова отца, заговорил о своей напрасно
прожитой, никчемной жизни, не раз со слезами на глазах повторял, что ему стыдно
и он раскаивается. 24 сентября в девять утра началась агония, Брэнуэлл
попытался было встать, упал и умер.
«Я рыдаю не из чувства потери — я не лишилась
опоры и утешения, не потеряла дорогого мне спутника жизни. Я рыдаю из-за краха
таланта, из-за несбывшихся надежд, из-за того, что погас некогда ослепительно
яркий свет, — подводит итог жизни брата его старшая сестра. — Мой брат был на
год меня моложе, когда-то — очень давно — я верила в его успех, в его амбиции и
устремления. Эта вера, эти надежды скорбно скончались, от них ничего не
осталось, кроме памяти о его заблуждениях и страданиях. Его жизнь и смерть
вызывают такую горькую жалость, такую мучительную тоску от пустоты, никчемности
всего его существования, что описать их у меня не хватает слов. Остается
надеяться, что эти чувства со временем не будут столь же мучительными»[29].
Смертью Брэнуэлла семейные несчастья не
кончились; они только начинались.
Эмили кашляла уже больше месяца и со
свойственным ей упорством отказывалась принимать лекарства, вызывать врача,
всякое проявление заботы о себе воспринимала с раздражением. И Шарлотте ничего
не оставалось, как повторять свою любимую фразу: «Один Бог знает, чем это все
кончится». Шарлотта ошибалась: чем это кончится, она, потерявшая старших сестер
от чахотки, знала ничуть не хуже Господа Бога.
Когда 19 декабря Эмили согласилась наконец
вызвать врача, было уже поздно. В тот день, прежде чем умереть, — и не в своей
постели, а на диване в гостиной — она утром вышла из дома накормить собак, сама
оделась, потом что-то, сидя на полу, как она любила, писала и даже попыталась
причесаться — гребень упал в камин…
Уильям Смит Уильямс был, пожалуй,
единственным близким другом Шарлотты (они сблизились во время пребывания сестер
в Лондоне), который нашел нужные — хотя, быть может, и излишне высокопарные —
слова утешения. Слова, выдающие человека глубоко верующего:
«Великие горести сопровождают нас по
жизни, тут уж ничего не поделаешь, — пишет он Шарлотте уже через два дня после
смерти Эмили, — но их воздействие на нашу душу столь же живительно и
благотворно, как ночь для земли и сон для тела. Пусть же Ваша ночь печалей
будет короткой и сменится блаженными утренними лучами утешения, без чего не
бывает страданий, и пусть утро покоя и смирения осенит вас обеих с живительной
безмятежностью нежного и радостного чувства…»
Эмили умерла в конце декабря, а в начале января
из Лидса приезжает доктор осмотреть Энн: простуда никак не проходит,
затрудненное дыхание, боли в боку. Прогноз тот же — чахотка, у Актона Белла
шансов выжить не больше, чем у Эллиса. Эскулап из Лидса отбыл, прописав рыбий
жир, горячие компрессы и «покой, только покой». На этот раз рекомендации врача
покладистой Энн строго соблюдались — и, понятно, не помогли. О том, что в
горячие компрессы и рыбий жир больная не верит и готовится к худшему,
свидетельствуют следующие строки из ее последних стихов:
A dreadful
darkness closes in
On my bewildered
mind
Oh let me suffer
and not sin
Be tortured yet resigned[30].
К весне Энн лучше не стало, но она
загорелась идеей отправиться на море — морской воздух ведь показан при
воспалении легких. И в конце мая 1849 года Эллен Насси и Шарлотта — она до
последнего дня уговаривала сестру не ехать — выезжают с Энн в Скарборо, где она
не раз бывала с Робинсонами. Шарлотта оказалась права, вскоре после приезда на
морской курорт Энн в очередной раз стало плохо и, успев сказать Шарлотте,
которая помогала ей сойти с лестницы: «Мужайся, Шарлотта, мужайся!», потеряла
сознание и спустя несколько часов умерла. Умерла «веря в Бога, — как писала 4
июня Уильяму Смиту Уильямсу Шарлотта, — благодарная за то, что Он избавил ее от
страданий, не сомневаясь ни минуты, что впереди ее ждет лучшая жизнь».
И была уже спустя два дня похоронена в приходской
церкви Святой Марии, в Скарборо, так что Патрику никак было не успеть на
похороны младшей дочери. Ему оставалось лишь молиться за упокой ее души, в то
время как ее тело опускали в землю в семидесяти милях от Ховорта.
«Самое тяжкое испытание начинается с
наступлением вечера, — пишет Шарлотта Эллен Насси по возвращении домой. — В это
время мы обычно собирались в столовой, разговаривали… А теперь я сижу здесь
одна. И вынуждена молчать».
Молчать и писать.
17
Но после трех смертей за девять месяцев ей
не писалось — по крайней мере регулярно, изо дня в день, так, как бы хотелось.
«Она рассказывала мне, — пишет Элизабет
Гаскелл, — что далеко не каждый день могла писать. Иногда проходили недели,
даже месяцы, прежде чем она могла что-нибудь добавить к написанному. Но
наступало утро, и она просыпалась, ощущая то, что должна была сказать. По ее
словам, она видела продолжение своей книги. Оставалось лишь найти время для
того, чтобы сесть и написать соответствующие сцены и вытекающие из них мысли».
Как бы то ни было, «Шерли» продвигается,
лето 1849 года уходит на то, чтобы дописать и переделать написанное в конце
предыдущего года и в начале нынешнего, когда Энн была еще жива. Написанное и
уже отправленное Смиту Уильямсу и Джорджу Смиту с убедительной просьбой не
скрыть от нее, если роман не нравится.
«Буду благодарна за самую нелицеприятную
критику, — пишет она 4 февраля 1849 года в издательство. — Будьте же
чистосердечны. Если вам кажется, что эта книга обещает быть менее интересной,
чем „Джейн Эйр”, — так и скажите, буду трудиться дальше».
В течение месяца от издателей нет никаких
вестей — плохой знак, однако в марте приходит обнадеживающий ответ: роман
понравился. Понравился, за вычетом, во-первых, неубедительных мужских
персонажей и, во-вторых, — первой главы, где викарии предстают не в самом
благоприятном свете. Насчет мужских персонажей Шарлотта спорить не стала:
«Когда я пишу о женщинах, я больше в себе
уверена».
А вот относительно первой главы, как и в
случае с «Джейн Эйр», с издателями не согласилась:
«Викарии и их повадки списаны с жизни.
Говорите, что хотите, джентльмены, но Истина выше, чем Искусство. „Песни”
Бернса лучше, чем эпические романы Бульвера. Язвительные очерки Теккерея
предпочтительнее тысяч тщательно выписанных картин. Пусть я невежественна, но
позволю себе придерживаться этой точки зрения».
Уже потом в самом романе читаем:
«Обратите внимание, всякий раз, когда
пишешь чистую правду, ее всегда почему-то называют ложью».
Сказано красиво, парадоксально, но как же
тогда быть с готическими несообразностями в «Джейн Эйр», о которых уже шла
речь?
В самом конце августа роман готов; может
быть (и даже скорее всего), он не лучше «Джейн Эйр», но уж точно совсем на него
не похож. Повествование ведется не от первого, а от третьего лица. Действие
романа отнесено во времена наполеоновских войн и луддитских мятежей. Приемы
готического романа уже не просматриваются:
«Если я все же снова начну писать, — пишет
Шарлотта Льюису в январе 1848 года, — то в новой книге не будет того, что вы
называете мелодрамой».
Обращает на себя внимание «Шерли» и
широкой общественной панорамой, чего не было ни в «Учителе», ни в «Джейн Эйр».
Автор и персонажи высказываются на такие актуальные (скорее для сороковых
годов, чем для десятых) темы, как женский вопрос (надзиратель на фабрике Мура
Джо Скотт убежден: политические и общественные конфликты — не женское дело),
рабочий вопрос (разрушение луддитами фабрики Мура), детский вопрос.
Безработица, филантропия. Социальные конфликты, к которым, кстати сказать, у
Шарлотты вслед за ее отцом отношение всегда было резко отрицательное.
«Революции тянут мир назад во всем, что
только есть в нем доброго, — пишет она мисс Вулер годом раньше, 31 марта 1848
года. — Они останавливают ход цивилизации, заставляют всплыть на поверхность
подонков общества… Молю Бога, чтобы Англию миновали судороги и припадки
безумия, бушующие на континенте…»
Есть в романе, как всегда у Шарлотты,
узнаваемые прототипы: священник Хелстоун с очевидностью списан с Патрика Бронте
(такой же неустрашимый, такой же консерватор), Шерли Килдэр — с любимой сестры
Эмили, Кэролайн Хелстоун — с Эллен Насси.
Роман вышел 26 октября 1849 года, и первая
рецензия появилась уже спустя пять дней — автора она не порадовала. Рецензии на
«Джейн Эйр» были, мы помним, в большинстве своем положительные, на «Шерли» же —
почти все отрицательные. Особенно усердствовала «Дейли Ньюс»:
«Никому не нужная пошлятина…
отвратительно… среди мужских персонажей ни одного подлинного… таких мужчин не
бывает в природе… нет ни Хелстоунов, ни Йорков, ни Муров. Все они не более
реальны, чем восковые фигуры в музее мадам Тюссо».
Зато женские персонажи в целом
понравились, из чего делался однозначный вывод: автор — не мистер Каррер Белл,
а женщина; как съязвил один из критиков: «Каррер Белл в нижней юбке». Рецензент
«Фрейзер мэгазин» пошел в своих изысканиях пола автора еще дальше:
«Держу пари, что Каррер Белл не просто
женщина… а женщина из Йоркшира, к тому же не один год прослужившая
гувернанткой».
Шарлотта разочарована.
«Если б я могла загадать желание, —
сказала она как-то Джорджу Смиту, — я бы попросила добрую фею наделить меня
даром быть невидимкой».
За отсутствием доброй феи спустя месяц
после выхода романа в Лондон по приглашению Джорджа Смита приезжает не
таинственный Каррер Белл, как в прошлый раз, а маленькая, робкая, скромно
одетая Шарлотта Бронте — после смерти сестер хранить тайну литературного
псевдонима смысла больше не имело. В «Бредфордском наблюдателе» от 28 февраля
1850 года можно было прочесть следующее объявление:
«Нам стало известно, что единственная дочь
преподобного П. Бронте, приходского священника в Ховорте, является автором
„Джейн Эйр” и „Шерли”, двух наиболее известных романов нашего времени, которые
выходили из печати за подписью „Каррер Белл”».
Джордж Смит, как и год назад, проявил себя
гостеприимным хозяином: гулял с Джейн по Лондону, водил по картинным галереям,
побывал с ней на выставке ее любимого Тернера, дважды повел в театр на
«Макбета» и «Отелло» с участием знаменитого Уильяма Чарльза Макриди (который не
произвел на Шарлотту никакого впечатления), главное же, несколько раз за те две
недели, что она провела в Лондоне, устраивал в ее честь пышные приемы, а
накануне ее отъезда пригласил к себе ведущих критиков, в том числе Джона
Форстера, издателя «Экзаминера», и Генри Чорли, литературного и музыкального
критика журнала «Атенеум», а также рецензента лондонской «Таймс», который в
рецензии от 7 декабря не оставил от «Шерли» камня на камне. Самыми мягкими
характеристиками романа были «пошлый» и «незрелый». Персонажи, по мнению
критика, были рождены «воспаленным воображением автора», «с реальной жизнью они
не имеют ничего общего», что же касается диалога, то «живые люди так не
говорят».
Но не грозные зоилы смутили Шарлотту.
Самообладание ее покинуло, когда 4 декабря (памятная дата!) она встретилась со
своим кумиром и доброжелателем Уильямом Мейкписом Теккереем, «писателем с
миссией», как она называла автора «Ярмарки тщеславия». И, конечно же, очень
разволновалась. Раньше их общение сводилось лишь к формальной переписке,
вежливому обмену любезностями: Шарлотта благодарила мэтра за рецензию на «Джейн
Эйр», мэтр Шарлотту за посвящение ему второго издания романа.
«Вчера видела мистера Теккерея, — уже на
следующий день пишет она отцу. — Он приехал к нам обедать с еще несколькими
джентльменами. Очень высокий, больше шести футов, любопытное лицо, нет, собой
не хорош, по чести сказать, очень даже не хорош, выражение лица мрачное,
издевательское, но не злое. Ему не сказали, кто я, нас не познакомили, но
вскоре я заметила, что он внимательно разглядывает меня через очки, и, когда мы
все встали, чтобы перейти в столовую, он подошел и сказал: „Давайте пожмем друг
другу руки”, и я протянула ему руку. Он сказал мне всего несколько слов, но
перед уходом вновь очень благожелательно пожал мне руку. Лучше, подумала я, когда
такой человек ваш друг, а не враг, ибо вид у него был ужасно грозный. Я
прислушивалась, как он говорит с другими гостями — просто, с издевкой, резко и
противоречиво».
«Когда слуга объявил: „Мистер Теккерей!”,
и я увидела, как он входит, бросила взгляд на его высокую фигуру, услышала его
голос, то мне стало казаться, что все это происходит со мной во сне, — пишет
она спустя несколько дней Эллен Насси. — Я поняла, что это не сон только
потому, что ужасно вдруг растерялась… Если бы мне не надо было говорить, я бы
справилась с волнением, но не могла же я молчать, когда ко мне обращаются, и
говорить с ним было для меня пыткой. Боже, какую чушь я несла!»
Запомнилась их встреча и Теккерею.
«Помню трепетное, хрупкое создание,
маленькую ладонь, большие черные глаза… — читаем в напечатанном в журнале
Теккерея «Корнхилл мэгазин» предисловии к незаконченному роману Шарлотты Бронте
«Эмма». — Главной чертой ее характера была пылкая честность… Мне виделась в ней
крохотная, суровая Жанна д’Арк, идущая на нас походом, чтобы укорить за
легкость жизни, легкость нравов… она мне показалась очень чистым, возвышенным и
благородным человеком…»[31]
Дома, в Ховорте, «трепетному, хрупкому
созданию» не сидится, опять депрессия, приступы ипохондрии, некуда себя девать,
предисловия к переизданию стихов и романов сестер написаны, новая книга не
пишется, и большую часть 1850 — 1851 года Шарлотта проводит в разъездах. Летом
1850 года она опять в Лондоне, где впервые встречается со своим обидчиком и
одновременно литературным наставником Джорджем Генри Льюисом, находит, что тот,
при всех своих «грехах и слабостях», по природе не так уж и плох, к тому же
очень похож цветом и разрезом глаз, носом, большим ртом на Эмили.
В 1851 году в очередной раз, оказавшись в
столице, видится с Теккереем; Джордж Смит повел Шарлотту на лекцию Теккерея об
английских юмористах XVIII века, где их взаимная симпатия подверглась из-за
несдержанности Теккерея и обидчивости и комплексов Шарлотты серьезному
испытанию. Перед началом лекции Теккерей, увидев среди зрителей Шарлотту,
зычным голосом, так, чтобы слышали все, обратился к своей матери: «Матушка,
позвольте мне представить вам Джейн Эйр!» Когда на следующий день Теккерей
нанес очередной визит Джорджу Смиту, Шарлотта, разобидевшись, обратилась к
автору «Ярмарки тщеславия» со следующими словами: «Если бы вы приехали к нам в
Йоркшир, что бы вы обо мне подумали, представь я вас своему отцу мистером
Уоррингтоном»[32].
В августе 1851 года Шарлотта отправляется
в Эдинбург, и не с кем-нибудь, а с Джорджем Смитом; их растущая взаимная
симпатия беспокоит и его мать, и Патрика, и Эллен Насси — уж не собирается ли
Шарлотта за своего друга и издателя замуж? Нет, не собирается. Неоднократно в
эти годы гостит у Эллен в Букройде — раньше, как мы знаем, была в доме
ближайшей подруги редкой гостьей. А в конце лета 1851 года по приглашению сэра
Джеймса Кей-Шеттлворта и его детей отправляется в Озерный край, где близко
сходится (познакомились они еще раньше, в Лондоне) с Элизабет Гаскелл; осенью
1851 года Шарлотта будет несколько дней гостить у нее в Манчестере.
В письме Кэтрин Уинкворт будущий автор
«Жизни Шарлотты Бронте» впервые набрасывает портрет Шарлотты; ее
наблюдательности и дотошности позавидуешь; кажется, что читаешь не воспоминания
мемуариста, а рапорт следователя по особо важным делам:
«Худенькая, больше, чем на полголовы, ниже
меня, мягкие каштановые волосы, светлее моих, глаза (очень красивые и
выразительные, пронизывают вас насквозь) того же цвета, красноватое лицо, большой
рот, многих зубов не хватает. Очень нехороша собой, лоб квадратный, широкий,
нависающий. Голос очень мягкий, мелодичный, говорит не быстро, тщательно
подбирает слова, но, подобрав, произносит их без усилий, точно и внятно… Если
она чем-то недовольна, то сдерживает себя и отзывается о вещах и людях тепло и
благожелательно. Удивительно, как ей удается сохранить доброту и силу духа при
такой одинокой, затворнической жизни».
На этот вопрос Шарлотта и сама не нашлась
бы, что ответить.
18
Элизабет Гаскелл рассчитывала, что
Шарлотта проведет у нее в Манчестере не одну неделю, в очередной раз зазывает
подругу к себе в Букройд и Эллен Насси. Но Шарлотта от визитов отказывается: с
января 1850 года она пишет новый, четвертый по счету роман и, пока хотя бы вчерне
его не закончит, из Ховорта даже ненадолго выезжать не намерена.
«Новым» «Виллет» (или, если перевести с
французского, «Городок»; Брюссель, надо понимать?) можно назвать лишь
относительно. В своем последнем романе Шарлотта возвращается к сюжету первого
и, соответственно, — к своему собственному памятному личному опыту десятилетней
давности. Рано лишившаяся родителей Люси Сноу решает по стопам своей
создательницы отправиться на континент в надежде найти в Европе работу.
«Пансион для девиц мадам Бек», куда она по чистой случайности попадает, списан
с пансиона Эгер, а хозяйка пансиона, которая нанимает Люси бонной к своим
детям, а в дальнейшем — учительницей английского, напоминает внешне
благожелательную, но властную, коварную и лицемерную мадам Эгер. Выведен в
романе и мсье Эгер: в «Виллет» он не муж директрисы, а ее кузен, в остальном же
от возлюбленного Шарлотты мсье Поль отличается мало чем: вспыльчив, вздорен,
взбалмошен, требователен, при этом высокообразован и, в отличие от своей
кузины, самоотвержен, добр и благороден.
Отношения мсье Поля и Люси лишь отчасти
напоминают отношения мсье Эгера и Шарлотты: героев романа связывают чувства
более прочные, дружеские и в то же время менее романтичные. В «Виллет» Шарлотта
возвращается в начало сороковых годов и словно бы корректирует, идеализирует
свои отношения с возлюбленным. Впрочем, как и Шарлотте, Люси Сноу не дано
обрести счастье с любимым человеком: по возвращении из Вест-Индии Поль попадает
в разразившуюся над Атлантикой бурю и гибнет; отношения Поля и Люси, как в свое
время мсье Эгера и Шарлотты, будущего лишены.
По всей вероятности, Шарлотте не хотелось,
чтобы читатель усмотрел в романе то, что лет десять назад произошло с ней
самой, — не потому ли она упорно отказывалась давать права на перевод «Виллет»
на французский? С одной стороны,
Шарлотте не терпелось хотя бы в воображении, в воспоминаниях вернуться к
памятному 1843 году, жизнь в брюссельском пансионе была слишком еще жива в ее
памяти. С другой, она стремилась избежать малейших ассоциаций, которые бы
связывали с ней ее героиню. Не потому ли, посылая в октябре 1852 года Уильямсу
и Смиту первые два тома романа и извещая издателей, что третий том уже на
подходе, она настаивает, чтобы роман издавался анонимно? Уильямс отнесся к
этому предложению с пониманием (брюссельский эпизод из жизни Шарлотты был ему
известен). Смит же высказался решительно против, ему не нравятся, пишет он
Шарлотте 30 октября 1852 года, набранные аршинными буквами рекламные анонсы
вроде «НОВЫЙ РОМАН КАРРЕРА БЕЛЛА» или «НОВАЯ КНИГА АВТОРА „ДЖЕЙН ЭЙР”».
Первые два тома романа издателям
понравились, хотя Люси Сноу не вызвала у Джорджа Смита восторга — слишком,
дескать, автобиографична, стоило бы поподробнее описать детство героини, ее
«корни», чтобы развести Люси и Шарлотту. А вот с третьим томом вышла заминка:
издательство отмалчивалось, и Шарлотта стала проявлять признаки беспокойства:
«Раз от вас нет вестей, значит, третий том
вас разочаровал. Если это так, скажите, как есть. Лучше ведь знать правду,
пусть и невеселую, чем пребывать в неведении».
В неведении Шарлотта пребывала недолго, из
издательства ответ пришел на следующий же день, вместо письма в конверт был
вложен чек на 500 фунтов, а наутро вслед за чеком пришла записка:
«Мы решили избавить Вас от встречи с
непрошенным привидением по имени Каррер Белл».
Записка Смита датируется 1 декабря 1852
года, а спустя две недели, 13-го, в жизни Шарлотты происходит событие не менее
значимое (непредвиденным, впрочем, назвать его трудно): викарий Патрика Артур
Белл Николз делает ей предложение руки и сердца.
«В понедельник вечером, — пишет Шарлотта
Эллен Насси, — мистер Н. был у нас к чаю. Я чувствовала — не могла не
чувствовать, — что с ним что-то творится, он все время озирался и при этом
помалкивал, вел себя как-то странно, заметно нервничал. После чая я, как
обычно, ушла в столовую, а мистер Н. — тоже, как обычно, — остался сидеть с
отцом до девяти вечера. В девять слышу, дверь открывается, гость как будто бы
уходит. Я думала, сейчас хлопнет входная дверь, но нет, Н. остановился в дверях
столовой и тихонько постучал, и тут только меня осенило. Вошел, остановился.
Что он говорил, можешь догадаться сама, но видела бы ты, как он держался: весь
дрожит, белый, как полотно, говорит еле слышно и как-то с трудом, будто через
силу. Тогда я впервые почувствовала, чего стоит человеку объясниться в любви,
если он сомневается, что получит согласие… Он говорил о том, как он страдает,
что больше страдать не в силах, и умолял дать ему повод надеяться. Я попросила
его меня покинуть и обещала утром дать ответ. Я спросила, говорил ли он с
папой, и Н. ответил, что не решается… Я буквально силой выпроводила его из
комнаты…»
Предложение викария потрясло Шарлотту,
хотя, повторимся, совсем неожиданным не было: разговоры о связанных с Шарлоттой
матримониальных планах Николза ходили в Ховорте давно, о чем нам уже
приходилось писать. Но еще больше потрясла ее реакция отца. Когда после ухода
Николза Шарлотта зашла к пастору и рассказала, что произошло, Патрик повел себя
неадекватно: пришел в совершеннейшую ярость, побагровел, глаза налились кровью,
он принялся кричать, что этому не бывать, и Шарлотте пришлось, чтобы привести
отца в чувство, пообещать, что утром мистеру Николзу будет отказано. Вступать с
отцом в пререкания, тем более в таком состоянии, было бессмысленно, свою
тридцатипятилетнюю дочь, известную писательницу Патрик до самой ее смерти
воспринимал малым, несмышленым ребенком.
«Его никогда не покидало чувство, — писала
Элизабет Гаскелл, — что Шарлотта еще дитя, за которой нужен глаз да глаз».
И Шарлотта викарию отказала. Отказала,
однако не могла его не пожалеть: отец был к Николзу несправедлив, к тому же
викарий настрадался за эти месяцы, и в этом его страдании было что-то
трогательное, к нему располагающее. Шарлотта давно догадывалась, что Николзу
она не безразлична, но о том, какие сильные чувства испытывает к ней этот
неразговорчивый, крупный черноволосый ирландец с густыми бакенбардами и волевым
квадратным лицом, она не могла и помыслить. А потому испытала к нему не только
жалость, но искреннюю симпатию; Шарлотта знала Николза много лет, но только
теперь, хотя она не была в него влюблена, он стал ей близким человеком.
«Мне очень его жаль, — пишет она Эллен в
январе 1853 года, — его никто не жалеет, кроме меня. Марта его терпеть не
может, Джон Браун говорит, что, будь его воля, он с удовольствием бы его
пристрелил. Они не понимают природы его чувств — а вот я теперь, кажется,
понимаю. Мистер Н. привязывается лишь к тем немногим, чьи чувства ему близки и
глубоки, он подобен подземной реке, незаметной, но бурной…»
Испытала жалость и, вопреки воле отца,
словно желая в кои-то веки настоять на своем, в конце концов решила, что скажет
Николзу «да». Скажет «да» еще и потому, что любви-то ей, знаменитой
писательнице, как раз и не хватало. Самой обыкновенной земной любви; сказал же
Джордж Смит, увидев ее впервые: «На красоту она променяла бы весь свой гений».
Славу автора «Джейн Эйр», «Шерли», «Виллет» она бы с радостью променяла на мужа
и семью, что очень точно, с присущей ему сатирической беспощадностью отметил в
письме Люси Бакстер в марте 1853 года Теккерей:
«Бедная, маленькая гениальная женщина!
Трепетное, отважное, пылкое, непритязательное существо! Читаю ее книгу,
представляю себе ее жизнь и вижу, что вместо славы, вместо житейских успехов ей
нужен был бы всего-навсего какой-нибудь Том или Джон, который любил бы ее и
которого любила бы она. Про нее никак не скажешь, что она хороша собой, к тому
же ей, насколько я понимаю, за тридцать, она похоронила себя в провинции, она
погрязла в одиночестве, и никакого Тома ей не видать. Вокруг вас, юных девиц в
красных сапожках со смазливыми личиками, будут виться сколько угодно молодых
парней — тогда как у нее, у этой гениальной женщины с благородным сердцем,
никогда не будет суженого, она обречена увядать в девичестве, не имея ни
малейшего шанса насытить свое жгучее желание».
19
В своих невеселых рассуждениях классик, по
счастью, ошибся. У Шарлотты Бронте на тридцать восьмом году жизни суженый
появился. 29 июня 1854 года дочь преподобного Патрика Бронте после долгих
раздумий и в преддверии грозящего одиночества (у отца уже было два удара,
Джордж Смит женился, отношения с Эллен Насси последнее время расстроились,
Элизабет Гаскелл подолгу жила в Европе, Мэри Тейлор — на другом конце света)
выходит замуж за нелюбимого, зато преданного, надежного Артура Белла Николза.
Патрика Бронте «несмышленое дитя» поставила перед фактом: она выходит замуж, но
отца не покинет и жить с мужем будет в пасторате.
Чем лучше узнает Шарлотта своего жениха,
тем больше убеждается, что выбор сделан был правильный. Любовь ведь не главное,
Николз довольно быстро сумел завоевать расположение не только будущей жены
(«Какой он добросовестный, любящий, чистый сердцем и помыслами», — пишет она
незадолго до свадьбы Эллен Насси, убеждая в этом и подругу, и себя), но и
тестя, который еще недавно об этом претенденте на руку дочери и слышать не
хотел. Патрик переменился к зятю, даже привязался к нему, оценил его надежность
и искреннюю к себе симпатию и, главное, понял то, что давно поняла его мудрая
дочь: интеллектуалом Николза не назовешь, но в пасторате он пришелся ко двору,
на него можно положиться, и он всегда придет на помощь уже сильно одряхлевшему
восьмидесятилетнему приходскому священнику, и не только в церкви, как это было
последние годы, но и дома, по-родственному. Понял, что его собственные амбиции
(его дочь, мол, заслуживает лучшего) — не более чем блажь, и дочь за таким
зятем как за каменной стеной.
Сразу же после скромной свадебной
церемонии молодые, как водится, отправляются в свадебное путешествие, их путь лежит
на родину мужа (да и отца тоже), в Ирландию, где родственники Николза, люди
непритязательные, но добрые и отзывчивые, обласкали молодых, отдали Шарлотте
должное, расположили ее к себе. Шарлоттта, никогда прежде в Ирландии не
бывавшая, восторгается суровой красотой «изумрудного острова», а также
вниманием и заботой мужа. Медовый месяц прошел как один день, еще совсем
недавно Шарлотта писала Эллен, что счастье для нее — синоним трезвого взгляда
на жизнь, теперь же она «пьяна от счастья», впервые в жизни по-женски
счастлива. У нее появился тот самый «Том», в котором ей отказал скептик
Теккерей; «Том», который любил ее и в которого неожиданно для себя самой
влюбилась она.
Казалось бы, Шарлотта вернется из
свадебного путешествия и вновь возьмется за перо, но счастливая личная жизнь —
в ее по крайней мере случае — креативности не способствовала. Происходило это,
по всей видимости, еще и потому, что Николз был к ее литературной известности
совершенно равнодушен и даже, пожалуй, к этой славе немного ревновал.
«Если истинное домашнее счастье способно
заменить собой славу, — пишет Шарлотта Маргарет Вулер в сентябре 1854 года,
вскоре после возвращения из Ирландии, — эта замена только к лучшему».
Шарлотта все же, подозреваю, кривит душой,
желание писать у нее, конечно же, никуда не девалось, другое дело, что она не
давала «ходу милой привычке», забота об отце, муже, доме была вне конкуренции.
Примечателен в этой связи эпизод, который рассказал Николз Джорджу Смиту уже
после смерти Шарлотты в октябре 1859 года:
«Когда однажды вечером мы сидели у камина
и прислушивались, как воет за окном ветер, моя бедная жена вдруг говорит: „Если
б тебя со мной не было, я бы сейчас, наверное, писала”. И с этими словами она
бросилась наверх и, вернувшись с тетрадью, прочла мне вслух начало новой своей
повести. Когда она кончила читать, я заметил: „Вот увидишь, критики обвинят
тебя в повторении, ты ведь опять пишешь про школу”. — „Я это изменю, — ответила
она, — я всегда несколько раз переписываю начало, пока оно не начнет мне
нравиться”».
Как бы то ни было, Шарлотта перестала
поддерживать отношения со своими друзьями-издателями, принимать участие в
литературной жизни. Ее не было в
Бредфорде 28 декабря 1854 года, когда Диккенс, как всегда при огромном стечении
народа, читал в Холле Святого Георга «Рождественскую песнь», а Томас Карлейль
спустя несколько дней — лекцию о поэзии Томаса Грея. Всего несколько лет назад
младшие Бронте — уж Брэнуэлл и Шарлотта наверняка — не отказали бы себе в
подобном удовольствии.
Тут бы и написать: «все хорошо, что хорошо
кончается», и поставить точку. Но семья Бронте, в чем мы не раз убеждались, не
из тех, у кого все хорошо кончается, да и начинается тоже. 31 марта 1855 года —
всего через несколько месяцев после свадьбы — Шарлотта на руках у мужа умирает
от внематочной беременности. Патрик Бронте, единственный долгожитель в семье,
переживет дочь на шесть лет и умрет в своей постели в возрасте восьмидесяти
четырех лет. Его зять должен был по праву занять его место приходского
священника в ховортском приходе, для которого он за много лет беспорочной
службы столько сделал, — однако совет попечителей, против ожидания,
проголосовал против викария, и Николз, которому деваться было решительно
некуда, собрав за несколько дней столь дорогие и памятные ему вещи семьи Бронте
(рукописи, рисунки, фотографии, портреты и даже кое-что из мебели), отбыл «по
месту жительства» в Ирландию. Свой век он доживет в родном городке Банагер
простым фермером и умрет в декабре 1906 года в возрасте восьмидесяти восьми
лет.
Отдельной главы заслужила бы прямо-таки
детективная история написания книги Элизабет Гаскелл «Жизнь Шарлотты Бронте»,
вышедшей 25 марта 1857 года, через два года после смерти Шарлотты тиражом 2000
экземпляров и вскоре после этого еще дважды переизданной. Успех этой биографии
(скандальной, по мнению некоторых, в том числе и ее заказчика Патрика Бронте)
был столь велик, что на ее фоне наконец-то вышедший у Джорджа Смита первый
роман Шарлотты «Учитель» остался, по существу, незамеченным.
Элизабет Гаскелл, автору этого увлекательного
издательского блокбастера, проявившему для достижения цели недюжинные упорство
и изобретательность, приходилось всеми правдами и неправдами, под разными
предлогами выпрашивать письма своей героини у ее многочисленных и нередко
строптивых адресатов. Приходилось встречаться или вступать в переписку с
десятками людей (подчас и за пределами Англии), многие из которых — госпожа
Эгер, к примеру, — не только отказывались ее у себя принимать, но и вступать с
ней в разговор. Приходилось преодолевать сопротивление Патрика Бронте и
Николза, не придававших особого значения литературной известности дочери и
жены, а также ближайших подруг Шарлотты Эллен Насси, Мэри Тейлор и Маргарет
Вулер, хранительниц гигантской переписки с писательницей; переписки, которой
они дорожили и расставаться с которой были не намерены. Приходилось
просматривать газеты и журналы, и далеко не только столичные: читателям
коллективной биографии Шарлотты Бронте, ее сестер и брата было небезынтересно,
как воспринимались стихи и романы четырех Бронте литературным сообществом,
лондонским и провинциальным.
Но к судьбе семьи Бронте эта история
непосредственного отношения не имеет.
[1] См.: Barker Juliet.
The Brontes. New York, «St. Martin’s Griffin», 1994.
[2] См.: Ивашева
В. Английский реалистический роман XIX века в его современном звучании. М., «Художественная литература», 1974, стр. 348 — 349.
[3] Daphne du Maurier. The
Infernal World of Branwell Bronte; John Lock
and W. T. Dixon. A Man of Sorrow: The
Life and Times of the Rev. Patrick Bronte; Virginia
Moore. Love’s Farewell; Barbara
Whitehead. Charlotte Bronte and Her «dearest Nell».
[4] «Грозовой перевал». Перевод Н. Вольпин.
[5] «Джейн Эйр». Перевод И. Гуровой.
[6] «Джейн Эйр».
[7] Сэмюэль Джонсон (1709 — 1784) «Жизни
английских поэтов» (1779 — 1781); Джеймс Босуэлл (1740 — 1795) «Жизнь Сэмюэля
Джонсона» (1791); Томас Мур (1779 — 1852) «Жизнь Байрона» (1830).
[8] Безумно, горько не хватало мне моего родного
дома, / Старых знакомых лиц (англ.).
[9] Руссо
Жан-Жак. Исповедь. Перевод Д. А. Горбова и М. Н. Розанова. См.: Руссо Жан-Жак. Исповедь. Прогулки одинокого
мечтателя. Рассуждение о науках и искусствах. Рассуждение о неравенстве. М.,
«АСТ»; НФ «Пушкинская библиотека», 2004, стр. 29.
[10] «Джейн Эйр».
[11] Дом стар, деревья голые, / И в безлунном небе
туманные изгибы купола, / Но что же на земле дороже, / Любимее, чем домашний
очаг (англ.).
[12] Я не стану больше оплакивать твой
безвременный уход, / Но, ох, я по-прежнему должна оплакивать / Удовольствия,
похороненные в твоей могиле, / Ибо они никогда не вернутся (англ.).
[13] Бронте — гром по-гречески.
[14] Когда я смотрю на свою прежнюю жизнь, / Я с
трудом понимаю, кем я был. / Cтоль быстрый
переход от борьбы к борьбе, / Что кажется, будто ты сбился с пути (англ.).
[15] Перевод мой.
[16] «Пансионат для юных девиц» (фр.).
[17] Неудовлетворительный (фр.).
[18] «Джейн Эйр».
[19] Нет места лучше дома (англ.).
[20] Доброжелательность (фр.).
[21] «О, верните мне мой ДОМ!» (англ.)
[22] В нашу любимую землю я убегу, / Нашу землю
мысли и души (англ.).
[23] Дом не со мной / Сверкающий, как раньше. /
Радости мной забыты, / Я больше не счастлив (англ.).
[24] Я пишу тебе слова, которые ты не станешь
читать, / Ибо ты почиишь на кровоточащем сердце, / На сердце, которое многим
покажется никчемным камнем, / Но которое часто болит по своей любимой (англ.).
[25] Английский поэт Уильям Каупер (1731 — 1800).
[26] Перевод мой.
[27] Перевод И. Гуровой.
[28] Из письма Элизабет Гаскелл — Кэтрин Уинкворт
(25 августа 1850).
[29] Из письма Шарлотты Бронте Уильяму Смиту
Уильямсу (2 октября 1848).
[30] Грозный мрак сгущается / Над моим
расстроенным рассудком, / Позволь же мне страдать, а не грешить, / Быть под
пыткой, но сохранять самообладание (англ.).
[31] Теккерей
Уильям Мейкпис. Последний очерк. Перевод Т. Казавчинской. В кн.: Шарлотта Бронте. Джейн Эйр. Эмили
Бронте. Грозовой перевал. М., НФ «Пушкинская библиотека», «АСТ», 2003, стр. 795
— 796.
[32] Джордж Уоррингтон — персонаж романов Теккерея
«История Пенденниса» и «Ньюкомы», потомок Уоррингтонов из «Виргинцев».