В. Г. Зебальд. Campo santo. Перевод с немецкого Нины Федоровой. М., «Новое издательство»,
2020, 241 стр. Тираж не указан.
Новая книга Зебальда на русском языке продолжает
наше знакомство с его историко-философской эссеистикой, начатое чтением книги
«Естественная история разрушения», о которой «Новый мир» уже писал (2016, №
12). Автор размышляет над тем, что оставила Вторая мировая война в европейской
культуре для нас сегодняшних. Что из того, что узнали европейцы о себе во время
этой войны, мы не имеем права забывать? И для чего на самом деле память эта нам
дана?
Зебальд начинает с самой больной для него, как
немца, точки — с избирательности современной немецкой коллективной исторической
памяти. В частности, он пытается разобраться в том, почему тема Второй мировой
войны так и не смогла занять в немецкой литературе ХХ века подобающего ей
места, оставшись темой табуированной, и табуированной добровольно, самим
общественным сознанием. Ну, скажем, в немецкой литературе практически не
упоминается планомерное уничтожение английской авиацией старинных немецких
городов. Сработало молчаливое согласие с тем, что бомбардировки более ста
городов и гибель более чем полумиллиона человек — законное возмездие немецкому
народу. И на этом месте была поставлена точка. Ну а дальше-то что? — спрашивает
Зебальд. Внутренняя установка, формировавшаяся в
послевоенном коллективном сознании ФРГ, на то, что страна снова «воспрянет» и
что дальнейшая история Германии (и Европы) должна будет пойти дальше так, как
если бы ничего и не произошло, — установка эта кажется Зебальду
противоестественной, более того — оскорбительной. Отказ послевоенных немцев
(как минимум в литературе) от скорби по жертвам войны — русским, евреям,
полякам и множеству других, в том числе от скорби по немцам (а в списке жертв
этой войны немцы на одном из первых мест) — это, по сути, отказ от признания всего того,
что совершило предыдущее поколение немцев, и отказ этот Зебальд
рассматривает как отказ немцев от самих себя.
Свое категорическое неприятие выбранного соотечественниками варианта
национальной памяти Зебальд формулирует в одном из
самых важных для него текстов: в эссе «Глазами ночной птицы» (воспроизводится в
обеих книгах двухтомника). Эссе о варианте взаимоотношений со своим прошлым,
который вполне осознанно выбрал для себя писатель и философ Жан Амери, до тридцати трех лет, до освобождения из концлагеря,
считавший себя немецким евреем Хансом Майером, но сменивший
имя и страну после пережитого им в заключении; проживший после войны как бы
вполне удавшуюся жизнь, сделавшую его известным писателем, в частности автором
книги о Холокосте «За пределами вины и искупления», ставшей европейской
классикой, и покончивший с собой в 1978 году. В философском наследии Амери тема ресентимента жертвы, а
именно этим термином здесь пользуется и Амери, и
вслед за ним Зебальд, — одна из главных. За всю
последовавшую после концлагерей жизнь Амери так и не
мог избавиться от воспоминаний о пережитом в тюрьме: «...я все еще раскачиваюсь
на вывернутых руках над полом» (эсэсовцы пытали Амери
на дыбе). И перед ним, как и перед сотнями тысяч прошедших немецкие тюрьмы и
лагеря, стоял вопрос, какие обязанности накладывает на человека память о
совершенном над ним насилии? Принято считать, что время лечит раны. Возможно,
но только не память о том, как тебя из человека превратили в кусок воющего от
нестерпимой боли мяса. Требовать от палачей компенсации, требовать наказания
палачам? Какого наказания? За что? Палач и пыточных дел мастер — «силовик» в
широком смысле этого слова — естественная составляющая тоталитарной или околототалитарной государственной власти, ее «конечная
персонификация». И есть достаточно стран, национальная культура которых признает
насилие нормой государственного управления. Амери не
стыдится говорить о своей зависимости от ресентимента,
поскольку ресентимент для Амери
отнюдь не жажда реванша или повод «задуматься о примирении» с судьбой. Зебальд: «Ресентимент, пишет Амери, „пригвождает каждого из нас к кресту разрушенного
прошлого. Выдвигает абсурдное требование
сделать необратимое обратимым, свершившееся — несвершившимся”,
и он держится этой абсурдности, признавая свою пристрастность и оценивая ее как
свидетельство, что „моральная правда” конфликтной ситуации, в которой он
находится, состоит не в готовности к примирению, но в беспрестанном обличении
несправедливости».
В своем эссе об Амери Зебальд
выступает одновременно и как философ-аналитик, и как прозаик, выстраивая художественный
облик Амери; то же самое относится и к остальным
эссе, составившим новую книгу, в которых присутствует органичное для Зебальда соединение стилистик литературоведческого и
исторического исследования, философского эссе и художественной прозы — в этом
отношении я бы особо отметил его эссе о Набокове («Сновидческие
текстуры»), о Кафке («Через Швейцарию в бордель», «Кафка в кино»), о Брюсе Чатвине «Тайна рыжей шкурки» и другие, но и, разумеется, —
тексты, открывающие книгу: три фрагмента для так и не написанной им прозы о
Корсике; название одного из этих фрагментов и стало названием этой книги.
Владимир Сорокин. Русские народные пословицы и поговорки.
М., «АСТ»; «CORPUS», 2020, 352 стр., 5000 экз.
В аннотации к собранию русских поговорок, составленному Владимиром
Сорокиным, сказано, что записывать эти поговорки он начал еще в восьмидесятые
годы и что «черпал их не из фольклорных экспедиций, а из глубины созданного им
самим русского мира», «Сохраняя интонацию и строй народной речи, автор населяет
сказочными персонажами, наполняет новыми понятиями и словами. Это русское
зазеркалье живет по своим законам и правилам». Про восьмидесятые — поверим
(возможно, аннотацию составлял сам автор), хотя до создания своего «русского
мира» — «День опричника», «Сахарный Кремль», «Метель» и «Теллурия»,
продолжением которых стала новая книга, — было еще очень далеко.
Со всем остальным хочу поспорить, начав с как бы обязательной
торжественности при употреблении словосочетаний типа «народная речь», то есть с
обязательного пиетета перед самим строем народных пословиц, как проявлением
народной мудрости. Массовое сознание предполагает, что кроме индивидуального
(«авторского») словотворчества существует еще «народное», которое по
определению выше. Но у меня как-то не получается представить, как сходятся в каком-то
месте необозримые народные массы, чтобы хором выдать очередную мудрую
поговорку, я почему-то всегда был уверен, что у каждой поговорки в самом начале
стоял свой Грибоедов. Поэтому, оставим пиетет перед этим жанром для зазывающей
аннотации, поскольку сама книга такой торжественностью отнюдь не грешит (об
этом чуть ниже).
Далее говорится: автор наполняет русскую речь «новыми понятиями и словами».
Нет, не наполняет. Разве только дополняет привычное для нас содержимое словников
в подобных изданиях. В отличие от своих предшественников Сорокин отказывается
соблюдать сложившиеся в этом жанре нормы политкорректности ради полноты
представления русского народного сознания. Впрочем, большинство «срамных» слов
его словника присутствует в словаре Даля. Что же касается «насыщения» словаря
новыми понятиями, то и этого тоже не происходит, даже в случае с такими,
например, пословицами, как «Полюбил Аноха Ероху, да что проку?» (раздел «Любовь») — русская жизнь
всегда была на редкость многообразная, спросите об этом хотя бы у протопопа Аввакума,
обличавшего мужеложество в своем «Житии» еще триста
лет назад.
Ну и, наконец, с чем хочется поспорить, так это с употреблением издателями
словосочетания «русское зазеркалье», которое как бы выстраивает здесь такую
очередность: сначала Сорокин создал свой «русский мир», а потом, с помощью
поговорок и пословиц, начал выявлять его, мира этого, сознание и подсознание.
То есть пословицы здесь уподобляются теням на стене платоновой
пещеры. Но воспроизведение любого «национального мира» с помощью его фольклора
— это всегда ход от «теней на стене» к реальности, которая тени эти
отбрасывает. И в этом отношении собрание пословиц Сорокина в конечном счете
мало чем отличается от словаря Даля; ну а что касается сорокинского
«русского мира» как источника этого корпуса пословиц, то здесь следовало бы для
начала ответить на вопрос: а откуда Сорокин брал свой материал для выстраивания
этого мира? А брал из все той же русской реальности, в которую он изначально
включил еще и оформленную русской литературой художественную ее рефлексию. И
авторская работа вот с этой «рефлексией» представлена в книге более чем внятно.
Ну, скажем, в обыгрывании некой смысловой самодостаточности пословиц, восприятие
которых определяется не содержанием сказанного, а самой тональностью
высказывания как бы от имени «народной мудрости»: «Бог богу — рознь», «Дыба
дыбе — рознь», «Пляска пляске — рознь», «Беда беде — рознь», «Водка водке —
рознь» и так далее. Или другая конструкция, предполагающая все ту же — полую
изнутри — многозначительность: «Копи, да коня купи», «Не копи, а коня купи»,
или: «Жену бить — себя не любить», «Жену не бить — себя позабыть» и прочие.
Но я бы не сказал, что книга Сорокина — это
исключительно игра с литературным жанром, нет, игра здесь — это сорокинский ход к вполне серьезному содержанию его книги,
игра — как некая форма лукавства русского ума, заставляющая вспомнить об
Иванушке-дурачке, каковым, в свою очередь, предстает у Сорокина
«повествователь/составитель», не чуждый, кстати, и жесткости, парадоксальности
высказывания, и литературного изыска («Любовь волей не уневолить»,
«У оглобли окольных путей нет»). Что касается поговорок, способных войти в наш
язык, то я бы выбрал такие: «Счастью несчастье помогает», «Хорош авось, да не
овес», «На зависти деревня стоит», «Авось не вывезет, если полозья сухие
(Скупой купец)», «Горе по дороге идет, а беда за углом стоит», «Расплясался
так, что кости гремят (Старик)», «С водкой по грибы пошел (Белая
горячка)»; но этот выбор — уже дело вкуса.
М. А. Булгаков. Мастер и Маргарита. Полное собрание
черновиков романа. Основной текст. В 2 томах. Составление, текстологическая
подготовка, публикация, предисловие, комментарии Е. Ю. Колышевой.
3-е издание. М., «Пашков дом», 2020, 600 экз. Том 1 — 840 стр., том 2 — 816
стр.
Двухтомное издание, в состав которого вошли — в первый том — пять редакций
и черновики будущего романа «Мастер и Маргарита», над которыми Булгаков работал
с 1928-го по 1938 год; второй том составили шестая, последняя редакция романа и
окончательный его текст. Выход этого двухтомника в формате академического
издания означает кроме всего прочего окончательное признание статуса этого
романа как классического произведения русской литературы ХХ века. Читатели же
старшего поколения еще помнят роман «Мастер и Маргарита» в качестве оглушительной
литературной новости конца шестидесятых (журнал «Москва», 1966, № 12; 1967, №
1). Роман был опубликован с цензурными сокращениями (более 14 000 слов), и
очень быстро в самиздате появились в качестве приложения к опубликованному варианту
романа машинописные копии изъятых отрывков, и, соответственно, поклонники
романа, число которых ширилось с невиданной даже по тем временам скоростью, с
самого начала чтения романа были вынуждены овладевать азами текстологический
работы. Первое книжное издание романа состоялось в 1973 году оскорбительно
малым по тем временам тиражом в 30 000 экземпляров. Возможность переиздавать роман
в неограниченном количестве издательства получили в 1985 году, чем и
воспользовались в полной мере.
До появления в 2015 году первого издания двухтомника (второе вышло в 2019
году) мы имели дело с двумя разными редакциями романа. Дело в том, что сам
автор завершить работу над романом не успел, текст для публикации готовила
сначала вдова, сводя воедино различные черновые варианты и продиктованные
Булгаковым перед смертью поправки; но поскольку и в уже подготовленном к печати
варианте встречались некие несообразности и противоречия, то роман еще дважды
подвергался редактуре: в 70-е годы роман издавался в редакции А. А. Саакянц, в 80-е — под редакцией Л. М. Яновской.
Соответственно, читатели романа имели дело с двумя вариантами текста.
Необходимую работу по восстановлению текста романа на основе сравнения черновиков
и проведенных текстологических и историко-биографических исследований для этого
издания выполнила Е. Ю. Колышева. Будем надеяться, что это уже окончательный
текст.