Кабинет
Владимир Козлов

МОРСКАЯ ФИГУРА, ЗАМРИ

Козлов Владимир Иванович родился в 1980 году в г. Дятьково Брянской области. Поэт, прозаик, критик, литературовед. Окончил филфак Ростовского государственного университета, доктор филологических наук. Автор трех поэтических книг. Лауреат независимой премии «Парабола», учрежденной Благотворительным фондом имени Андрея Вознесенского (2017). Главный редактор журнала «Prosodia». Живет в Ростове-на-Дону.


Владимир Козлов

*

МОРСКАЯ ФИГУРА, ЗАМРИ



Поручение


В бреду, с прерывистым дыханьем,

Я все хотел узнать, до дна…

                       Марина Цветаева


Когда рядом меня не окажется —

что может быть только временно —

когда рядом меня не окажется,

оттого, что не в силах стремлению

возвращаться с добычей

сопротивляться охотник,

но и в облаке страха, уныния

оставлять я тебя не могу — потому,

когда меня рядом не окажется,

ты не ныть должна, не на стены лезть,

ты должна выполнять поручение —


будь моими глазами там, где нет меня,

мною будь, можешь выглядеть, как и я,

можешь одежду мою носить,

с рубашкой моей нестираной спать ложиться,

чтоб получилось прочувствовать и отречься

от своего, недостаточного

в пользу хоть и чужого, однако настолько необходимого,

что можно жить, даже радоваться

и частичке меня,


глядя на мир моим до деталей охочим взором,

силясь найти, обнаружить связь распавшегося давно,

останавливаясь поминутно, выуживая из сора

то, что, как оказалось сейчас, потеряно быть не должно,

запоминая чужие слова, зашедшие ненадолго,

не говоря уж о лицах, морщинах и голосах —

все это мне очень нужно для выполнения долга —

ты могла б тут немного

постоять за меня на часах —


а если ты мне не веришь,

значит себе позволяешь правду,

отличную от моей,

что ты будешь с ней делать?

чем поможет она тебе? —


а в чужой земле

я бежал во мгле,

регулируя скорость дорожки:

люди бегают в ряд

и в окно сентября

созерцают невинных прохожих;


уподобясь скоту,

мы умеем в поту,

но по собственной, собственной воле

оставаться в узде,

тренируя везде

все, что в зеркале кажется голым;


а в окне пустота,

под машиноместа

отведенная серая площадь,

только в арке стоит

мой неявный двойник,

но не ищет, не просит, не хочет;


и в какой-то момент,

увеличивши темп,

не без ужаса понимаю:

это ты, твой изгиб! —

и, должно быть, погиб

я раз ты там сейчас такая…


я вернусь — я-то знаю, а ты, видно, нет,

но меня представляешь в мире

самого меня лучше, так слушай завет

с того света почти, из эфира:

если мир для тебя это я, но ты в нем

за меня, посмотри на него из

моих глаз, поразись, ощути, как силен

его натиск, как вдумчив мой поиск,

как в конце концов я не справляюсь с ним,

как я в панике просыпаюсь

от смещения плит, от того, что другим

становлюсь, что впускаю хаос;


речь в моем поручении —

об отречении,

только где мне искать тебя,

когда ты забудешь себя? —


и вот я ожидаю себя под аркой,

и готовлюсь в четыре руки

возвращать тебя всю обратно,

заполнять тобой руки, зрачки,

пока кроме праматери и не будет

более ничего,

а мне колыхаться в студне

до рождения будущего.



Морская фигура, замри


Я выброшен на берег твой...

         О. Мандельштам, «Раковина»


Гнев усмири, стихия, иванова сына,

не истончались чтоб стенки сосудов

понапрасну его на каменистой гряде.

Пусть расслышит он в шуме бессонном,

пусть расчувствует в первые сутки

соль в докембрийской воде.


Слышу тебя иногда, древний Тетис.

Океан отступил в ноосферу, язык,

в телевизор с ревущей рекламой крема.

Твои гады теперь — наши дети.

Берегами своими я чувствую зыбь.

Размывает их чистое время.


 К смертному только в хорошей форме,

да и то — является лишь на миг

после мускульного рывка

ощущенье, что держат сферы,

что сердце, ключица, кадык —

все это не утонет пока.

 

Хапай воздух и отключай на время

окаменевшие от сверхнагрузок члены

по одному, но держись в слоях,

солнцем прогретых,

для дальнейшего подходящих влаченья

на плаву своего я.

 

Я устал от отчаянья суши,

от постоянного напряженья

в поисках нового смысла быть.

Океан начинается где-то под Сочи

вместе с Монтенем Мишелем,

чьи глаза не покидали орбит

 

никогда. В результате гребли

тело может прорваться в устье,

за которым уже предел.

Черепами покрытый берег

провожается с легким чувством:

слишком сильно я в жизни хотел.

Время подправленные халцедоны,

сердолики, горный хрусталь, яшму

монотонно выбрасывает на погост.

А на кургане мокрые ляжки —

на кортах в труселях потомок

сохнет на солнце, как держит пост.

 

Я люблю изучать прожилки

влажных, почти прозрачных,

но умерщвленных камней.

Камень совсем нерастрачен.

Возможен иной итог жизни?

За что зацепиться в ней?

 

За купание между буйками,

за барахтанье где помельче,

за ныряние с чьих-то плеч.

Руки мела сжимаются крепче.

Воды расправились с материками,

под парнишку осталось лечь.

 

Наберу в карман сердоликов

или чистого кварца,

отогрею дыханием их,

может, все только начнется

и заживут еще братцы,

в жизнь развернется блика

кем-то подхваченный миг.


Бездна — слишком большое лоно.

Расскажи, что и как ты ей вставишь,

этим камешкам на берегу.

Время уже не течет, оно склонно

заполнять, не пытаясь состарить, —

держит мальца, поглощает орду.


По аллее из пляжных зонтов я шагаю

прямо навстречу очередью идущим

гребням, намеренным растереть

нас в тот песок, что сейчас обжигает

пятки, но остается великодушным,

как уже наступившая смерть.


У изголовья стояло море.

Спрашивая его про возраст,

приготовься услышать ответ.

Выловленные в гребнях предгорий,

аммониты в лавке под Кисловодском

рыбаки продают на вес.

 

Наутилуса жидкая первоскульптура

обнаруживается при спуске

в фарфоровой раковине воды.

Из его золотого сеченья культура

залпом вылетела, как из пушки,

или вся устремилась туды?

 

Завитушки волны костенеют,

обвивают солями сердечник,

запирают слабую плоть.

А через эру, в горах, почти в небе

у кого-нибудь выйдет меня отколоть,

у кого-нибудь выйдет меня расколоть,

и внутри будет вечность.

 

Все мы — донные отложенья.

Страсть умирает при этих

температурах. Но плит

так слышнее движенье.

Не на моря, а на волны, Тетис,

оно тебя раскроит.

 

Море гремит, работает как конвейер,

как невыключаемый телевизор

с вечной рябью при свете луны

и историей на весь вечер —

как порода стирается с визгом,

выходящая против волны.

 

Море в подлунном эфире покажет,

как непременно обтачиваются углы

и во что превращаются глыбы

после бесчисленных лет каботажа,

мыльных опер, ритмичной хулы,

вздохов: мы больше могли бы.

 

Как при включенном экране,

сон при мерцающей бездне;

волны гоняют в ночи каналы.

Там взрываются-строятся храмы,

там пришлые против местных,

там губы дрожащие алы…

 

Главный — вопрос о романе

или, скорее, попытке

примириться с реальностью и

неизбежном самообмане —

и одиноко бежит кибитка

к морю, экрану, в стихи.



Там, за смертью финальный изыск:

неизвестный ранее, невидимка,

вдруг превращается человек

в очень известное, в известь,

в непробиваемую крупинку,

в отныне облизанный твердый брег.


Свой покой превративший в победу

идеальный прибрежный голыш,

видишь, как в шторм пятибалльный

с полотенца встает крепыш

и в бездну сигает с разбега, —

и робеешь пред этой тайной.


                                                                               2011 — 2019




                                           Парк Революции



Старый мир, как пес паршивый…

Хвост поджал — не отстает…

                     А. Блок, «Двенадцать»


Хорошо бы собаку купить.

                  И. Бунин, «Одиночество»


Трогательные детали — как брошенные щенки:

трутся и лижутся. Объясни,

как я должен горстью слёзы сорвать со щеки

и, напитавшись злобой своей тщеты,

отворить для утопии сны.


Мы тут скрывались под деревом от дождя,

позже — в дальнем углу от глаз.

Ветви видели то, что детям еще нельзя.

Парк Революции, никаких идей не щадя,

зарастал, заброшенный, вокруг нас.


Камера одиночества, выскобленная изнутри.

Если выдержать заключенье, трудно не презирать

то, как шутят балованные хмыри,

шлепающие по ляжкам, ищущие нашатыри,

или барыги, которым сушить сухари —

синим пламенем весь этот мир гори —

наплевать.


Помнишь те времена, когда мы терялись тут?

Помнишь, когда нам открыто было никак?

Наша свобода от пут

была настоящий бунт.

Эти щенки потом вырастают в собак.


Самые смелые были настолько смелы

оттого, что не верили в свой исторический шанс,

но если мир — это шар на вершине скалы,

то всё, что мы знали, летит, отбивая углы,

от слова случайного завершась.


Эти щенки потом вырастают в собак,

преданных и сующих свой мокрый нос

туда, где болит, где всё время бардак,

спать же ложатся только в ногах —

я не хотел отдавать тебя, пёс.


Может быть, это детский страх пустоты

увеличивает скорость мыслей и чувств

так, что будущее не понимает, где ты,

и не может всучить буклеты с энергией правоты,

присущей начинающему палачу.


Революция начинается где-то в мозгу

как способ сознаться: я не могу —

демонстративно отречься от.

Но трудно с ладоней смывается запах распухших губ —

запах, который бросает в пот.


Есть места, из которых страшно смотреть в окно,

выходящее в мир чужих:

спрашивая про музыку и про кино,

те проверяют цвет кожи, прописку, дерьмо,

выясняя, будем ли мы за одно

отдавать каждый день нашу жизнь.


Кто я? — белая сволочь, плюющая через губу,

видящая в кошмарах насупившихся рабов,

с опозданием подносящих заказанную еду,

или собственно раб, у которого есть табу —

не отсвечивать ни умишком, ни белизною зубов?


Создана вполне доступная среда

для желающих быть нелюдьми,

социальные лифты несут туда,

где можно зачеркивать города

жирным пальцем пятнать целый мир.


Технологии отчуждения готовят людей,

объявляющих этот мир не своим

и что выросший в компромиссе всегда заменим,

а также дают несгибаемость в сфере идей,

но — только этих идей;

в парке целуясь заросшем, мы им

лучше противостоим.


Самое верное — посвятить революции парк,

бросить его превращаться в лес,

в гумус, благодарно вбирающий и тетра-пак.

Входишь выгулять некоторых собак,

а выходишь уже отец.


Сидя под соснами в парке, гляжу, как пацан

пятилетний мой тянет дорогу по всей

площади, нежным отсыпанной возрастам,

а когда варвары уже топчутся по мостам,

он из камушков заканчивает бассейн.


То, что я делаю, разрушается точно так.

Всё, что мы сделали, разрушается только так.

Их оскорбляет, что кое в чем я мастак.

Ты не знал, а тебя запретили во многих местах.

Больше нет надобности в мостах.


Я среди красоты, средь которой скамью

лишь поставить, себя усадить

на нее, держа рядом смирительную,

выпить немного, обратно принять в семью

старого пса, что сто лет тут стоит.


Я хочу входить в свое прошлое будто в сад,

где растущие предки делят немытый плод,

где мы начинали их зачинать в кустах,

где я в юности бегал в одних трусах,

где от воспоминаний всегда тепло.


С мукой и наслажденьем смешивать времена,

не боясь, что взорвется, на вкус,

не закрывая с хлопком ни эпохи, ни имена,

с напряженьем сочувствуя, глядя на

заросли, достиженья и гнусь.


2017 — 2018






Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация