Григорьев
Дмитрий Анатольевич родился в 1960 году
в Ленинграде. Поэт, прозаик. Окончил
химический факультет Ленинградского
университета. Работал лаборантом,
бетонщиком, плотником, мозаичником,
художником-оформителем, мойщиком окон,
оператором газовой котельной, редактором,
копирайтером. В 1980-х годах публиковался
в самиздате. Автор нескольких книг
стихов и прозы. Лауреат литературной
премии имени Николая Заболоцкого. Живет
в Санкт-Петербурге. В «Новом мире»
публикуется впервые.
Дмитрий
Григорьев
*
ПОКА НЕ ЗАСТЫЛО ГОРЛО
* *
*
Городские фотопейзажи,
старые портреты:
унибром-бромпортрет-фотобром,
бумага сгорит,
серебро останется,
оно не летит вместе с дымом,
мы все останемся на земле серебром.
В серебряном пепле
каждый отыщет своё тайное имя,
видимое лишь под красной лампой,
в полутьме, где родители были ещё молодыми
и находили друг друга на ощупь,
а на бумаге вдруг проступали
какие-то ветки, дома, лица,
сначала неясно, потом все чётче,
только была размазана
фигура человека, бегущего за трамваем:
он все бежит,
бежит и не может остановиться.
* *
*
Странный фильм мне вчера показали
без начала и без конца:
там под серой шинелью спит в подвале
на железной кровати хозяин дворца.
Он спит спокойно, а на экране
коляска с ребёнком катится к морю,
но когда проектор трещать перестанет
совсем другая начнётся история,
и, может, честней оборвать киноплёнку
пока не сварили червивое мясо,
пока не запахло повсюду палёным
и не перевернулась коляска.
* *
*
Пишут о том,
как синица в тюрьме сидела
и не чирикала —
ведь не скворец-соловей,
за морем не жила,
даже не выезжала ни разу,
просто под раздачу попала
и пропала в чужой руке…
Пишут о том,
что в этой стране
птичьего не осталось:
вот синица в тюрьме сидела,
не ела, не пела,
умерла как умела.
* *
*
Как рассказать о стране,
где тени деревьев падают в тёмную воду,
где водопады скалят ледяные прозрачные зубы,
где Олав колун и Олав святой один и тот же,
где волчья шерсть по ночам растёт из кожи,
где предки живут весело в круглых камнях,
а дети играют плоскими, ставят их друг на друга,
говорят: это женщина, это олень, это твой дом,
где летнее солнце ходит по кругу,
а зимнее прячется в озере подо льдом…
Нет ничего белее этого снега, этого вечного снега,
нет ничего яснее голоса этой воды,
горсть зачерпни и попробуй, пока не застыло горло
не затянулась прорубь…
* *
*
Чужой кот забрался в мой дом,
загадил все ковры и одеяла,
пометил углы,
всё пропахло котом,
на кота похожим стал дом.
Теперь трубу подняв хвостом,
он сам по себе гуляет,
по пустырю гоняет сараи,
а у соседней виллы
вдруг появилось
пять вагончиков с гастарбайтерами…
Что делать уже и не знаю.
* *
*
Мнимая жизнь,
поступки в полиэтиленовом пакете из супермаркета,
штрих-код на каждом:
это — первая сигарета,
это — признание в любви,
это — танец на выпускном вечере…
Фанерный полицейский на обочине у фанерной машины
ждёт приближения вечности,
но когда он поднимет свою полосатую плоскую палку,
мы уже будем на горизонте событий,
за фанерной спиной в тёмных еловых сучках
в свете машины встречной.
Ода шкафу
Тёмный хозяин, ты стоял, перегораживая комнату,
глазами резных фигур наблюдал за моими играми,
в тебе тикали личинки жуков, отсчитывая время,
а жуки летели на свет лампы и падали на пол семенами будущего,
я гладил львиные морды на твоих дверцах,
смотревшие на меня из переплёта волшебных растений,
я стирал ладошкой их блестящие лаковые слёзы,
львы плакали о пустыне: так я полюбил пустыню.
Я прятался в твоём чреве вместо старых альбомов,
надо мной сидели Тартарен из Тараскона и Рип Ван Винкль,
в тебе работала волшебная мельница Сампо
и бежал вдоль берега моря пёс с чёрным ухом,
на подводной лодке дивана я швартовался к твоему борту,
или приставив два стула и сверху на них табуретку,
поднимался на свой капитанский мостик,
волшебную форель ловил в пене прибоя обоев.
На тебе жил увеличитель, чей взгляд умножал реальность,
потому был скрыт за красным моноклем,
жил резак для фотобумаги: хочешь — хрусти прокрустом,
отрезая кусочки пейзажа и белую кромку
чёрно-белых фото из набора открыток на верхней полке,
где тайные женщины с телами из воска и ртути,
где свет из причудливых окон, нагота за решёткой:
ловушки внимания на плотном бумажном глянце.
Я любил болеть, не чувствуя боли:
температура лишь первые дни, а потом — свобода,
дядюшка творог, тётушка морковь, оставленные на столе мамой:
занесённые сахарным песком белые и кирпичные горы.
Тобой от меня загораживали телевизор,
но я видел синих призраков, танцующих на потолке и стенах,
а звук обходил тебя осторожно,
заглушая шаги времени в твоем теле,
за твоей спиной я прятался с фонариком под одеялом,
где туманность Андромеды висела на душном небе из ваты,
и тревожная тьма острова Наварон
обволакивала мою самодельную пещеру.
Потом, когда дед переехал в другую квартиру,
ты встал в углу комнаты, словно готовый к защите
от подростков, в которых гудели гормоны как пчёлы,
собирая всю сладость безумия этого мира.
Уже старцы на дверцах не так свысока смотрели,
и ручные львы шли, как собаки, рядом,
мне хватало роста легко дотянуться до твоей крыши,
и книги в твоем чреве были книгами просто.
Потом был секс-драгс-рок-н-ролл раскидан повсюду,
однажды гости, на тебя взобравшись, трахались до упаду,
а я прятал за книгами и на верхней полке
траву и прочие волшебные снадобья,
от всего этого у тебя съехала крыша,
сместились шипы, потрескалась задняя стенка,
но по-прежнему цветок в твоём лбу блестел тёмным лаком
и два охотника в причудливых шляпах держали меня на прицеле.
Потом я скитался по другим домам и дорогам,
а ты всё стоял, наблюдая, как растет сын сестры, как стареет отец,
потом, когда затопили квартиру соседи сверху,
ты стал лишним во время ремонта, и я тебя приютил.
Я снял дверцы и стенки, разобрал их до мелких деталей,
ампутировал части, что жуки в решето превратили и крошку,
заменил эти части сосновым лёгким протезом
и нашёл тебе место в своём кабинете.
Я смыл чешую обоев с цветами, покрывавшими твою спину,
смыл бумагу подкожных газет: «Известия», «Правда»,
двадцатый съезд партии, пропитанный клейстером, ставший коростой,
соскоблил шпателем и удалил безвозвратно,
Б-52 (так называлась смывка для любой краски)
работал эффективно, покрывая толстым слоем твои детали,
лак отслаивался, превращаясь в кожурки и комья,
в землю, очищенную напалмом после бомбардировки,
дальше шёл ацетон, добивая остатки краски,
я покупал бутыль за бутылью, словно опытный варщик,
старый лак стекал с твоих стен тёмной кровью —
остальное снимала мелкая шкурка.
Пропитка против жуков на основе солей меди,
бура и борная кислота, кусочки шпона, шпатлевка,
всё шло в дело, в твоё многострадальное тело,
и оно выправлялось, освободившись от тяжести слов и смыслов.
Я собирал тебя снова, подгоняя деталь к детали,
сам собирая себя в кропотливой этой работе,
я покрывал тебя тонким слоем прозрачного лака
и заполнял твоё чрево неизвестными тебе стихами.
Тёмный хозяин, теперь ты стоишь, посветлевший, в углу кабинета
и смотришь мне в спину глазами людей и животных,
отражая экран, где строчка идёт за строчкой,
когда я пишу: в тебе остановлено время,
и я только точка на твоём горизонте событий.
* *
*
Мы стоим на пороге
великих событий —
до сих пор не решили,
войти или выйти…