Кабинет
Ольга Аникина

ЛУНА И АЧЖИЛЬКА

*

ЛУНА И АЧЖИЛЬКА


Мун Чонхи. Вслед за ветром. Предисловие М. Д. Яснова, перевод с корейского М. В. Солдатовой, Е. А. Похолковой, И. Ю. Панкиной. М., «Центр книги Рудомино», 2015, 144 стр.


Анри Мешонник писал: «...поэма [стихотворение] — есть возобновление субъекта для всякого субъекта. <…> Поэма творится в молчании знака, представляющем собой речь тела, тело, претворенное в речь»[1]. Таким образом, если стихотворение есть некая материя, передающая отпечаток мысли автора с помощью особых речевых средств (являя собой некий дагерротип, гомункул, призрак), то во время перевода происходит только отражение отпечатка в другой среде. Выведение стихов из сферы молчания, происходящее необъяснимыми, зачастую интуитивными путями.

Все чаще я нахожу подтверждение мысли о том, что настоящая поэзия получается только тогда, когда за ней стоит яркая, масштабная личность. Передавать на расстоянии самое себя посредством знака и ритма под силу лишь сформировавшейся индивидуальности с изначально заложенными в нее особыми врожденными характеристиками. Такой природный магнетизм чрезвычайно важен для возникновения и восприятия стихов. И — что характерно — при качественном переводе на другие языки он не пропадает. Обнаружение магнетизма проявляется в знакомой нам читательской фразе «цепляет — не цепляет». Разумеется, речь идет о чистом восприятии, без предпосылок в виде знакомства с авторитетной критикой данного произведения, и исключая предвзятое отношение к автору текстов.

Неслучайно я говорю об этом в начале разговора о корейской поэтессе Мун Чонхи (год рождения 1947). При первом чтении переводов стихов Мун Чонхи на русский были соблюдены все правила чистоты читательского эксперимента: я не была знакома с Мун и не читала ее текстов раньше. Чуть позже, не зная корейского языка, я ознакомилась с переводами ее стихов на английский[2]. Магнетизм не уходил, и автор меня некоторым образом «зацепил», поймал.


По секрету скажу:

Хвост у меня появился.

Признаюсь в этом — судачить начнут,

Выдумщицей назовут.

Коль не видите — просто поверьте,

Показать не могу.

Это ж не крылья, а хвост

<…>


Стоит хвостом мне вильнуть,

Как умолять меня будешь остаться.

У Венеры такого хвоста точно нет!

Хвост у меня появился.

Заманю тебя им и поймаю.


(перевод Е. А. Похолковой)


Какое-то время спустя я познакомилась лично и с самой госпожой Мун. Мои предположения подтвердились: я встретила женщину яркую и, несмотря на свой возраст, деятельную и экспрессивную — по одному внезапному порыву способную мгновенно менять планы: вместо того чтобы выспаться в отеле после серьезного мероприятия, Мун может вдруг сорваться с места и поехать на танцевальную вечеринку в незнакомом городе, в чужой стране, почти без знания языка. Включаю в свою работу эту маленькую зарисовку из жизни, чтобы читатель смог представить себе как можно более живой портрет главной героини данной статьи.

Мун Чонхи можно без сомнений назвать явлением в корейской поэзии, хотя нам сложно это уяснить себе, находясь по другую сторону корейской культуры. К тому же мы довольно быстро привыкли к изменениям, которые пережила Южная Корея за последние тридцать-сорок лет, и на обывательском уровне «клюнули» на крючок глобализма, а поэтому зачастую не проводим четкой границы между нашим самосознанием и самосознанием людей из других стран. Тем более что Корея, некогда закрытая для мира страна, жившая натуральным хозяйством, за полвека совершила то самое экономическое чудо, о котором жители страны Советов когда-то не имели понятия. Сейчас нам трудно представить, что еще в ХХ веке Корея была «страной-креветкой», лежащей на блюде между двумя великими военными державами, занесшими над ней свои вилки и ножи (метафора «страна-креветка» очень популярна в Корее благодаря особенностям формы полуострова, на котором находилась еще не разделенная в 1945 году страна).

О традиционной корейской психологии безликости и необходимости всегда прогибаться под сильных соседей в 60-х годах прошлого века гневно писал эссеист и дипломат Ли Орён[3]. Эти тексты, проникнутые горечью за то национальное сознание, которое не позволяет корейцам видеть дальше своего носа, были собраны им в книге «В тех краях, на тех ветрах». Очень отчетливо видна перекличка с Ли Орёном в стихах Мун Чонхи «Встреча с креветкой».


Безвольно нож опускаю,

Вонзить в твое тело его не смогу.

Лечу самолетом в Париж,

Ты розовым месяцем

Передо мной на подносе лежишь.

Я родилась на земле, ты — в море.

А встретились в небе.

В густой синеве Небесной реки.


(перевод Е. А. Похолковой)


Еще одна черта, присущая корейскому искусству, — анонимность, обусловленная важной национальной чертой. Ли Орён называет эту черту «размытостью» индивидуального самосознания[4]. Далее Ли Орён пишет «Корейцы жили и живут, пряча свое „я”. <…> Корейцы никогда не ощущали себя независимой личностью. <…> В старые времена чиновники стремились служить государю, а если это было невозможно, они обращались к природе. Поэтому между средневековыми стихотворениями „О верности государю” и „О белой чайке” практически нет разницы»[5].

Имена только нескольких средневековых корейских поэтов сохранились в истории литературы. Одно из таких имен — кисэн Хван Чини (кисэн — то есть танцовщица, куртизанка). У Мун Чонхи есть стихотворение, которое называется «Песня Хван Чини». В нем передан один из основных принципов корейской культуры — традиция «хан», что в переводе означает «неизбывная печаль, страдание». Исторические сложилось так, что корейские писатели и поэты «лишь печаль и страдание считали достойными художественного изображения»[6]. В этих стихах Мун Чонхи передана внутренняя несвобода героини, попытка освободиться от нее, рассыпаться на части, повинуясь порыву чувств, — и, по мнению поэта, это, возможно, единственный выход для горячего сердца:


Я, наверное, ветер!


Стены дворца высоки,

Но дверей в них найдется немало —

Я их все распахнуть мечтала.


Кружиться

То тут, то там.


Сорвать

все сановные звезды.


Нет!


Чистой любовью,

Похожей на полевой цветок,

Робеющий лучика солнца,


Мечтала рассыпаться,

На одну из стен налетев.


(перевод М. В. Солдатовой)


Есть древняя корейская поговорка «Три года глухая, три года слепая» — так говорят корейцы о мужней жене. Такая исторически сложившаяся картина, изображающая брак, оказалась неприемлема для Мун Чонхи. И Мун изменяет правилу «хан» и пишет о счастье.


Приглянулся высокий мужчина —

Вот бы молча взять его под руку!

Повиснуть,

Как в детстве на брате висела,

Или нет, обернувшись вьюнком,

Подняться по тополю,

Что качается на ветру…


(перевод М. В. Солдатовой)


У Мун Чонхи много стихов о счастье, и, при всей экспрессивности и надрывности лирики, ее можно назвать поэтом радости.


Шла мимо здания мэрии.

Вижу каскад фонтана.

Такая завершенность:

Как взмах крыла

Или полет звезды.

О, как я хочу такие стихи писать!


(перевод Е. А. Похолковой)


Формирование любого экстраординарного явления, каковым является всякий большой талант — всегда сопровождается бунтом. Казалось бы, бунт действительно присутствует почти во всех стихах Мун Чонхи. В жизни ее тоже не все складывалось гладко: в 60-е годы она вступила в возраст тридцатилетия, период жизненного и поэтического расцвета, который пришелся на эпоху, которую принято называть «эпохой корейской диктатуры». В 1972 году Корея пережила конституционный переворот, благодаря которому правитель Пак Чон Хи получил неограниченную власть. В связи с этим довольно долгий период жизни Мун Чонхи жила в эмиграции, в Нью-Йорке.


Односельчанам


Простите, односельчане,

Простите, что жестче полыни стала,

Хотела выцарапать у вас глаза,

Переставшие удивляться лесным пожарам,

Равнодушно глядящие, как злой дух

Овладевает когда-то любимой женою,

Выцарапать глаза, сложить в кулек, словно луковицы цветов,

Чтобы высадить

Лет через десять весною.


Тьма все гуще и гуще.

Значит, рассвет уже скоро.

«Погасите огонь! Погасите!

Переломный момент — всюду вороги.

В такой момент кто даст слабину?!

Погасите огонь — он во взглядах блеснул!»


Простите, односельчане,

За слова, что в сердце звучали:

«Довольно вам жить в убожестве!

Как c деревьев листья несметным множеством,

Сыпьтесь гуще и гуще,

Перегнивайте —

Становитесь песнью,

С журчаньем текущей

В глубине озера».


Плакала я той осенью,

Когда был арестован мой друг.


(перевод М. В. Солдатовой)


Но тем не менее бунт Мун Чонхи — весьма странный бунт. Хотя бы потому, что ее ключевой призыв — не гореть, но перегнивать. Нам, русским, этот призыв непонятен, потому что гниение в нашем понимании — процесс отвратительный:


Гниет, смердит от движущихся трупов

Неразрушимый вечно город Глупов —

Прорусенный, повсюдный, озорной.


Иудушки из каждой лезут щели.

Страну одолевают. Одолели.

И нет надежд. И где удел иной?


(И. Северянин, «Салтыков-Щедрин»)


Но образ гниения как естественного природного явления оказался соприроден корейцам, в национальное самосознание которых глубоко заложено непротивление и смирение как единственный способ выживания. В поэзии Мун Чонхи отсылка к этому образу встречается не единожды. Например, в стихотворении «Прощай, бабочка» мы находим:


Милая бабочка!

Гниенье прекрасно —

Сгнив, блистательно смешаешься с землей...


(перевод М. В. Солдатовой)


Удивительно, но образ гниющей травы встречается в стихах ранней Ахматовой, и он тоже перекликается с восточными мотивами. Анна Андреевна в 1915 году еще не могла знать, насколько интуитивно верным окажется для нее этот образ (курсив мой — О. А.).


В подводном царстве и луга и нивы,

А струи вольные поют, поют,

На взбухших ветках лопаются сливы,

И травы легшие гниют.


И сквозь густую водяную сетку

Я вижу милое твое лицо,

Притихший парк, китайскую беседку

И дома круглое крыльцо.


1915


Именно это внешнее непротивление, молчание, из которого вырастает внутренняя сила, — и было близко А. А. Ахматовой, благодаря которой советский читатель в конце 50-х годов прошлого столетия впервые познакомился с текстами, представляющими разные направления средневековой корейской поэзии. Ахматовой были переведены каса, сичжо, хянга[7] — и в них ей удалось сохранить дух тихого смирения (дух, благодаря которому и сама Анна Андреевна держалась в те годы)[8]. Смирение — это национальная черта, о которой пишут корееведы, это элемент религиозного сознания и органичная составляющая традиционного корейского поэтического текста.

На самом деле, быть может, только тогда, когда мы находимся по ту сторону («по ту сторону» политической границы или «по ту сторону» языка конкретной страны), нам оказываются видны странные особенности бунта Мун Чонхи, ее неожиданная традиционность (а ведь, по мнению самой поэтессы, она бунтует именно против традиции) и близость к древним образцам, тени которых вдруг порой выплывают в ее стихах, быть может, даже помимо воли автора.


Уеду в мексиканские джунгли,

Собравшейся в яслях водой дождевою

Промою волосы,

И они, не успев просохнуть,

Станут зеленой тысячелетней травой.


(отрывок из стихотворения Мун Чонхи «Промою волосы», перевод М. В. Солдатовой)


Так Мун Чонхи «переворачивает» ситуацию, о которой писал корейский поэт Чон Чхоль (1536 — 1594):


Как сладко я блаженствовала с ним

В чертогах, отрешившихся от мира!

А ныне я попала в грешный мир,

В последний раз пред этим причесалась

И третий год не трогаю волос…


(отрывок из стихотворения Чон Чхоль, перевод А. А Ахматовой)


В стихотворении «Мама и бабушка» Мун Чонхи признается в том, что ей никуда не деться от себя самой, от причудливых явлений прошлого в ее действиях, мыслях и стихах.


С тяжеленными чемоданами

Налегке взмыла в воздух.

Захватила с собой волнительную свободу,

И солоноватое одиночество —

Основную пищу поэта.

Ведь для любви только это и нужно.

Для чего же

Давно почившие

Мама и бабушка дружно

За мною следуют?...


(отрывок; перевод М. В. Солдатовой)


У корейского поэта Ли Хвана (1501 — 1570) мы находим:


Древние люди меня не встречали,

Их я не мог лицезреть.

Хоть и не видел я ликов их светлых,

Путь их всегда предо мной.


(перевод А. А. Ахматовой)


Разница тут в том, что Ли Хван следует по пути предков, в тысячный раз и с благодарностью проходя все те же хоженые тропы, в то время как у Мун Чонхи голос крови, голос народа становится эхом, постоянной защитой и вечным ее сопровождением, а не единственно верным направлением дороги:


В сердце место заняв навек,

Смешивают мои планы,

С тревогой в глазах

Напутствуют:

Опасайся зверя и человека!

Будь осторожна!


(перевод М. В. Солдатовой)


И неслучайно за Мун всюду следуют именно мама и бабушка, а не, к примеру, сестра и брат. Здесь проявляется не только естественное на западе психологическое явление, описанное Хеллингером, но и отголоски конфуцианского учения, которое все еще является главенствующим в Корее. «Следствия конфуцианской идеологии в Корее бросаются в глаза сразу: и замкнутость корейца в рамках семьи, и неравноправие женщин, и беспрекословное подчинение любого младшего любому старшему…»[9]. Эти черты национального и религиозного сознания уже неоднократно подвергались критике ведущих просветительских умов — например, уже упомянутого Ли Орена или профессора Ким Ген Иля — книга последнего называется «Конфуций должен умереть, чтобы страна жила». Ким Ген Иль считает, что именно конфуцианство повинно в том, что в Корее долгое время не существовало личной свободы граждан и демократии в традиционном понимании этого слова. Только мне кажется, что дело здесь не совсем в Конфуции — дело в историческом сознании жителей страны, и это сознание сложилось благодаря массе причин: географических, политических, климатических. Это — то, что никак нельзя «убить», — и Мун Чонхи не пытается это сделать.


Почему места, где есть жизнь,

Такие грустные, обнаженные?


Мама привела меня в детстве к морю

Не затем, чтобы я слушала звуки прибоя.

А чтобы видела я

Людей

С огрубевшими руками,

Они, головы склонив, как в молитве,

Добывают из грязи пищу.


(перевод Е. А. Похолковой)


Приятие того, что любое живое существо должно страдать, потому что оно — живое, соседствует в поэзии Мун Чонхи с основными декларируемыми ею постулатами: свобода, страсть, личный выбор. Только все эти составляющие, на удивление, вырастают из того же смирения.


В семье

Мужчина отдает приказанья,

Женщина подслеповатой служанкой —

Ночью и днём

Исполняет его желанья.

Слышно, как мне на ноги

Капает воск.

На кухне уксусом пахнет

Скисшая девичья кровь.


(перевод И. Ю. Панкиной)


М. Лозинский писал, что «…переводя чужеземные стихи на свой язык, поэт орудует в своем сознании сразу всеми их элементами во всей их сложной и живой связи, стараясь уловить в плане своего родного языка такую же сложную и живую связь, которая... по возможности точно отразила бы, как в зеркале, то, что дает подлинник, производила бы тот же эмоциональный эффект, что и он»[10]. Речь здесь идет о своеобразном перевоплощении в автора, при одновременном сохранении верности собственному стилю. Это удивительным образом удавалось А. А. Ахматовой, верно и, скорее всего, интуитивно схватившей значение слова «ачжилька»[11] в переводе «Соген Пельгок». Переводчикам М. В. Солдатовой, Е. А. Похолковой и И. Ю. Панкиной, безусловно, это удалось тоже. Им пришлось взять на себя роль тех самых анонимных поэтов, которые, подобно актерам, «влезают в шкуру героя» и говорят его словами и мыслями, только на другом языке. При моей попытке идентифицировать переводчика, не подглядывая в конец текста, я обнаружила, что стилистическая идентичность переводов М. В. Солдатовой и Е. А. Похолковой проявляется их интонационной неразличимостью. В текстах, переведенных И. Ю. Панкиной, чаще встречаются рифмы, в том числе и внутренние, и частичная попытка силлаботонической трактовки текста, что близко к переводам корейских поэтов, которые делали А. Л. Жовтис и А. А. Ахматова. И во всех трех случаях — голос Мун Чонхи узнаваем, отчетлив. А ведь именно точность отражения голоса поэта и является главным достоинством перевода.

Завершая работу, посвященную Мун Чонхи, хочу еще раз подчеркнуть, что опыт прочтения стихов зарубежного автора с учетом исторического, национального и личностного контекстов я считаю очень важным. В этом случае географическое расстояние и политические границы стран как раз оказываются на руку читателю, заставляя его во время чтения мыслить и воспринимать текст, накладывая на него фильтры один за другим, двигаясь «к автору» (а не от него), с единственной целью — понять (а не покритиковать или найти ошибку). Это иногда бывает сложнее делать, когда читаешь соотечественника, ведь не секрет, что зачастую даже близких своих мы понимаем хуже всего.


Ольга АНИКИНА

Санкт-Петербург



1 Мешонник А. Рифма и жизнь. Перевод с французского Ю. Маричик-Сьоли. М., «ОГИ», 2014, стр. 70 — 71.

2 Windflover. Poems by Moon Chung-hee, translated by Wolee Coe and Robert Hawks. NY., «Hawks Publishing», Woodstock, 2004.

3 Орён Ли. В тех краях, на тех ветрах. Сборник эссе. Перевод с корейского И. Л. Касаткиной и Чон Ин Сун. М., «Наталис», 2011, стр. 22 — 27.

4 Там же, стр. 107 — 112.

5 Там же, стр. 110.

6 Габрусенко Т. В. Эти непонятные корейцы. М., «Муравей», 2003, стр. 178.

7 Корейская классическая поэзия. М., ГИХЛ, 1956 (издание 2-е, 1958).

8 Аникина О. Несломленный тростник. Эссе о встрече с корейскими поэтами. — «Лиterraтура», № 80, 13.07.2016.

9 Габрусенко Т. В. Эти непонятные корейцы. М., «Муравей», 2003, стр. 34.

10 Лозинский М. Искусство стихотворного перевода. — В сб.: Перевод — средство взаимного сближения народов. М., «Прогресс», 1987, стр. 96.

11 «Город Соген, ачжилька» — цитата из корейского стихотворения эпохи Силла «Соген Пельгок», переведенного А. А. Ахматовой. «Ачжилька» — древнее, малоупотребляемое слово, означающее восклицание «Ах, как жалко!» 




Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация