КНИЖНАЯ ПОЛКА АЛЕКСАНДРА ЧАНЦЕВА
Сегодня свою десятку книг читателям «Нового мира» представляет наш постоянный автор, критик, эссеист, литературовед-японист.
Время сердца. Переписка Ингеборг Бахман и Пауля Целана. Перевод с немецкого Т. Баскаковой и А. Белобратова. М., «Ад Маргинем Пресс», 2016, 416 стр.
Эта переписка двух писателей и очень, очень остро чувствовавших людей — почти идеальная основа для театральной или кинопостановки. Со своей драматургией — расставаниями, паузами — порой в несколько лет, односторонними потоками посланий, короткими отписками, бытом и стихами, стихами… И, конечно, с большой «массовкой», потому что кто тут из их общих знакомых и просто писателей только не поминается — братья Юнгеры, Франкл, Бенн, Блох, Фриш, Ахматова, Бёлль и Вальзер.
Переписка, как и сам роман, начинается в 1948 году в Вене, когда Целан, тогда еще простой беженец без гражданства, влюбился в австрийскую аспирантку, красавицу Ингеборг, по ее собственным словам, «великолепным образом», а потом стал для нее «ее жизнью. Я любила его больше жизни» (из романа «Малина»). Он продолжался с перерывами на психиатрические больницы Целана (да и у Бахман были жестокие срывы) до самоубийства последнего в 1970 году. Кстати, тут есть многое и для понимания этого поступка — случай с обвинением Целана в плагиате (на самом деле плагиат был обратный, использовали стихи и переводы самого Целана), после которого тот требовал от всех безусловной поддержки, рвал дружеские и любовные связи, все глубже уходил в депрессию («Как тяжело нести на себе даже одного человека, впадающего в одиночество под воздействием болезни и саморазрушения. Я знаю, мне надо быть еще сильнее, и я смогу», — горько констатировала она). Это, можно предположить, и запустило механизмы старой травмы — родители Целана были убиты фашистами на Украине, он никогда, кажется, и не хотел оправиться от этого горя.
Кроме тех, кого я немного поверхностно назвал массовкой, переписка вовлекает в себя самых близких для корреспондентов людей — вдову Пауля Жизель Целан-Лестранж, с которой потом переписывалась и встречалась Бахман (двух женщин объединило горе одного мужчины, а о жене своего любовника Ингеборг писала тому — «Прости меня: но я полагаю, что ее самоотверженность, ее красивая гордость и ее терпение по отношению ко мне гораздо весомее, чем твои жалобы»), Макса Фриша, с которым жила одно время Бахман… «Жгутики души» (из стихотворения Целана «На берегу Рейна») дотянулись и до них.
Отметить хочется достоинство не только персонажей, но и книги — именной указатель, сноски и полностью представленный научный аппарат (правда, несколько неадаптированный для русского издания — если немецкие авторы послесловий пишут о книге, которая «должна выйти в 2009 году», не грех бы ее и упомянуть).
Джонатан Котт. Сьюзен Сонтаг. Полный текст интервью для журнала Rolling Stone. Перевод с английского В. Болотникова. М., «Ад Маргинем Пресс», 2015, 128 стр.
Можно сказать, что Сонтаг (во всех транскрипциях ее имени) у нас стало даже много. Хотя до ее интервью очередь дошла вполне логично — она была профессиональным «публичным интеллектуалом», то есть выстраивала имидж, речь…
Беседа велась в Париже и Нью-Йорке, с временным разрывом, и, разумеется, в полном виде опубликована в Rolling Stone (журнал, который почему-то считается музыкальным и представляется отечественными издателями «ежемесячным мужским журналом» (!), я бы без большой натяжки назвал культурологическим) быть не могла.
Очень повезло Сонтаг и с интервьюером — слушающим, понимающим и интеллектуалом под стать: не только автором бесед с Ленноном, Бернстайном и Гульдом, но сходу цитирующим Рильке, Арто и Ницше.
И это вообще очень книжная беседа — не знай, что она делалась под диктофон, можно было бы предположить, что ответы писались и редактировались как мини-эссе по случаю. Хотя больше всего тут симпатизируешь не гладкости речи, но бьющейся, на глазах рождающейся (пусть и давно продуманной) живой мысли, и — бьющей в определенную цель. Больше всего, кажется, Сонтаг тут говорит — будь это рассуждение о ее пережитой и осмысленной в книге болезни или о философском осмыслении феномена фотографии — об одном: сломе конвенций, отказе от глупых, давно устаревших обыкновений. Да о свободе же.
Она выступает против оппозиции не только «мужское-женское», но и «старость-молодость» (эта поляризация — «два главных стереотипа, которые лишают человека свободы»), о делении на …летия («По-моему, просто ужасно превращать пятидесятые, шестидесятые и семидесятые в теоретические конструкты»), в безусловную защиту маргиналов («Одно из главных достижений прошлого состоит в том, что многие выбрали для себя роль маргиналов и у остальных это не вызвало возражений»). И это не просто нонконформизм (хотя Сонтаг, безусловно, сама «из этих самых», говорит о походах на концерты Патти Смит как о ярчайших своих впечатлениях от выходов в свет! — А. Ч.), а имеет под собой вызывающую более чем уважение основу. «Есть рабочее понятие нейтральности, которое люди не воспринимают. „Я не становлюсь ни на чью сторону”, нет, тут дело в сострадательности: вам лучше видно, что разделяет людей или разные точки зрения».
Это и позволяет самой Сонтаг не только быть философом очень разных и новых вещей (та же философия рака — если романтично бледные от туберкулеза девушки и даже сифилитичные безумцы Ницше и Мопассан рассматривались культурологией, то рак отвращал своими опухолями, непонятностью происходящих процессов), философом действительно широкого поля, но и рассматривать то, что другие бы из ее круга отпихнули с омерзением, — многие ли бы даже сейчас осмелились писать об эстетике фашизма[1] или признаваться, что, кроме П. Смит (а ту легче понять, выведя из Ницше!), она ходит и на чуть ли не фашистский панк в клуб CBGB? «Ведь я — вовсе не весь мир вокруг, мир не идентичен человеку, однако я занимаю в нем свое место и концентрирую на нем свое внимание. В том и состоит задача писателя: внимать миру вокруг себя».
«Тогда как вы думаю, сказали бы что, поскольку…» — такая симпатичная книга, право, заслуживает, чтобы корректор и редактор ее все же прочитали…
Жиль Делез, Феликс Гваттари. Кафка: за малую литературу. Перевод с французского Я. Свирского. М., Институт общегуманитарных исследований, 2015, 112 стр.
Наконец-то у отечественных переводчиков дошли руки до этой книги — «проходной», ведь книга писалась между двумя томами «Капитализма и шизофрении» и представляет собой скорее сборник, чем полноценное исследование феномена Кафки, но — весьма и весьма важной. Как для самих авторов (они вовсю оперируют своими терминами — «Как войти в творчество Кафки? Это — ризома, нора», и идеями — сама идея противопоставления малых литератур большим нарративам, как того же революционного множества — господствующим институциям), так и, можно сказать совсем не комплиментарно, для понимания Кафки.
«Эти три темы, самые неудачные среди многих интерпретаций Кафки, — трансцендентность закона, интериорность вины, субъективность высказывания», — заявляет дуэт авторов и разворачивает веер собственных интерпретаций. Заявив при этом, что «мы даже не пытаемся интерпретировать и говорить, что это хочет то. Более того, еще менее мы ищем некую структуру с формальными оппозициями[2] и полностью созданными означающими», — наш дуэт лих, как и всегда. И предлагает довольно неожиданные трактовки — как бы в духе фрейдизма (но и не зная об их шизоанализе, даже в этой книге можно увидеть «дюжину ножей в спину» учения «венского шарлатана»). Так, например, они выдвигают концепцию сексуальности бюрократов (с чего это те столь часто выступают у Кафки в обтягивающих одеждах, как посетители какого-нибудь американского садомазоклуба?) и желания холостяка, более интенсивного, чем гомосексуальное и инцестуальное желание, и более опасного («Без семьи и супружества холостяк является куда более социальным, социально-опасным, социально-предательским и коллективным в его полном одиночестве»), но тем не менее, конечно же, параллельного общественным институциям и прямым психологическим трактовкам (творчество для холостяка Кафки — никакое не убежище, но сложносочиненные ризома и паутина).
Но как же действительно они входят в творчество Кафки, ведь они только что красиво показали, что Кафка заведомо блокирует все подходы, запутывает пути (классический пример — дорога к Замку, процесс Процесса), отказывает в окончательных решениях и делает это совершенно сознательно (эмблема подобной блокировки — склоненные головы, как у персонажей его творчества, так и у героев рисунков)? Так, возможно, ответа нет в принципе, не-ответ, состояние не-ответа — и есть не ключ, но та самая возможная интерпретация: «И еще, нет больше ни субъекта высказывания, ни субъекта высказываемого, который является собакой[3]… <…> Но есть цепь состояний, формирующая взаимное становление внутри необходимо множественной или коллективной сборки».
Тут уж впору вспомнить Воланда с «что же это у вас, чего ни хватишься, ничего нет!», да не тут-то было. Авторы выдвигают концепт, в который со скрипом, но может поместиться часть худосочного немецкоязычного пражского еврея Кафки[4], — той самой, тех самых малых литератур, которые обусловлены, конечно, своим маргинальным положением — «малого» языка субэтноса в большом, довлеющем этносе. Если большие литературы вольны рассуждать о буржуазной семье, мелких проблемах индивида, то тут речь даже не об индивидуальном, а — о том, что на самом остром краю политического. Да, они крайне политизированы всегда. Эти малые литературы — «кочевники, иммигранты и цыгане в собственном языке»[5].
Соответствет тезису о «малых литературах» и тираж этой книги — всего 100 (!) экземпляров. Читатели ее, видимо, тоже — иммигранты в собственной культуре…
Спенсер Канса. Звезда Полынь: Магическая жизнь Марджори Кэмерон. Перевод с английского Зеры, Н. Токаревой. М., «Клуб Касталия», 2015, 286 стр.
Кэмерон была самобытным художником и иллюстратором, поэтом, магом-кроулианцем, актрисой, женой и вечной вдовой (хотя у нее и были другие браки-союзы) одного из видных разработчиков твердого ракетного топлива и опять же оккультиста Джека Парсонса. Но прежде всего она была духом (элементалем, как сказала бы она сама) той эпохи, эпохи, очень богатой на таких персонажей, вокруг которых вихрятся круги из интересных людей, фонтанируются идеи, случаются вечные праздники и трагедии. Тот же — простите, как говорится, если кого обидел — Уорхол: как-то можно представить себе мир без его картин и тем более документальных фильмов, но где бы, если бы не на его «Фабрике», возник поп-арт, продюсировались Velvet Underground и появилось еще так много дерзких новых вещей?
И Кэмерон определенно из тех культурных героев, у которых одна биография сама по себе стоит многих фильмов и книг. Тетя хотела, чтобы Кэмерон стала монахиней, — в 15 лет она делала домашний аборт. В американской армии женщин во время Перл-Харбор было по пальцам пересчитать — она записалась на флот, там умудрилась делать что-то шпионское, в том числе на свою красоту и тогда уже необычность вылавливать германских агентов. О муже уже говорили, вокруг него — иерархи телемитского учения, будущий еще саентолог Хаббард, состоявшийся к тому времени фантаст Хайнлайн и кто только не. Джек погибает в своей химической лаборатории — но Кэмерон уже начинает путь собственной известности.
Если она где-то жила, то это оказывался район джазовых королей, где тут же начинались вечные совместные вечеринки (Ч. Паркер играл голым). Если шла на маскарад, то целовалась с А. Нин. Если снималась в кино, то у К. Энгера (действительно импрессионистски красивый, под музыку из «Глаголической мессы» Л. Яначека фильм «Торжественное открытие храма наслаждений») или с другом Д. Хоппером (фильм «Ночной прилив» — еще задолго до его «Easy Rider»). Антон Ла Вей и отец Умы Турман опять же — соседями и знакомцами… Дальше уже, похоже, апокрифы, но говорили, что Боб Дилан написал «Sad-Eyed Lady of the Lowlands», будучи наслышан о ее долгих медитациях в парке Джошуа Три, а многие реплики Марлона Брандо в «Последнем танго в Париже» посвящены ей же.
К сожалению, от нее, сражавшейся с бедностью, непониманием (была бисексуальной и «ведьмой», одна из первых жила с чернокожим любовником и демонстрировала обнаженное тело в артхаусном кино), с не самой удачной личной жизнью, а потом и с болезнями, осталось довольно мало. Все эти жесты (а она была произведением самой себя), фразы — плохо поддаются архивной каталогизации в принципе, а уж в ту бит/хиппи эпоху... Многие свои картины она уничтожила сама, считая, что они все равно сохраняются в одном из астральных планов, или могла просто раздаривать прохожим, которым они приглянулись. Осталась парочка фильмов, в которых она приняла участие актрисой и художником по реквизиту. Несколько поэм. Даже биографий ее мужа и то, кажется, выпущено больше (одна из них уже доступна на русском).
А сейчас Кэмерон крупно не повезло с русским переводом. Еще как-то можно, видимо, понять, что переводчицы переводят «Howl» А. Гинзберга как «Стон» (принято же «Вопль», иногда «Вой») или, не зная, что корабль в английском — всегда she, вдруг одушевляют корабль и делают его какой-то таинственной незнакомкой, а поезд отправляют в путь без вагонов (cabins), но с кабинетами… Интереснее, как делался сам перевод — легкой ретуши подвергался компьютерный? Перелагали с помощью вызванных духов? Толмачили, воздавая дань автоматическому письму?
«Марджори прекрасно выглядела, ее кельтские колориты, казалось, подтверждали теорию, что семья Уилсон тоже была шотландцами ирландского склада» — чтение становится настоящим квестом, «trip through your wires», но Кэмерон с ее хорошим чувством юмора, любовью к экспериментам и потустороннему стиль мог бы и приглянуться…
Прощай, речь? Философия фильма Годара и современная концепция человека. Коллективная монография под ред. Н. Н. Ростовой. М., «Летний сад», 2015, 120 стр.
Приятно уже то, что по итогам круглых столов — в данном случае обсуждение фильма состоялось на кафедре философской антропологии философского факультета МГУ — выходят даже не сборники, а полноценные книги. Еще приятнее в данном случае удачный пример междисциплинарности (простите за модное слово) — философы, писатели, психологи собрались, чтобы обсудить фильм.
Предисловие задает некоторый вектор будущим рассуждением, утверждая — сейчас эпоха «смерти смерти Бога». После полной негации всего — нынче время не провозглашать, но хотя бы обсудить новые ценности постпостмодерной эпохи.
И — одной из, разумеется, — трактовок фильма дискутантам представляется вот что. Фильм зачищает поле старых, скомпрометировавших себя ценностей, очищает взгляд ищущего. Ведь «по Годару, мы обречены на ослепленность сознанием» (А. Бычков), «из-за дистанцированности репрезентации от реальности, ее всегда можно заподозрить в подлоге» (В. Мартынов), «воображаемое, а не реальность является следствием присутствия человека в мире» (Ф. Гиренок).
И здесь не только выражение своих концептов применительно к фильму или даже отталкиваясь от него (так, В. Мартынов изящно испытывает на фильме концепцию из своей уже не новой книги «Время Алисы»). «В той объемной деконцентрации, в этом отходе в фон, в „дзенском” обращении к синефильской таковости нашего внутреннего опыта, к алогичности внешнего мира сквозят и другие послания» (А. Бычков) — смотревшие позднего Годара, начиная с «Фильма-социализма» (2010)[6], будут благодарны за инструкции «по применению Годара».
За освобождением от старых ценностей — сколько уже этих освобождений, заметим в скобках, было; да ценности, видимо, как накипь на чайнике, нужно удалять регулярно — логично следует рефлексия над возвращением к «исконному». Кто-то говорит, что, возможно, свернули не там, начиная с Руссо (Бычков), кто-то отсылает еще дальше, к киникам (Гиренок). Но это только возможность возможности. Ведь фильм Годара, в чем сходятся многие дискутанты, «зачищает» прежде всего язык, то есть самую возможность любых предположений, даже самой речи. То же воображаемое (Ф. Гиренок) нужно освободить от языка. «Язык — это заместитель природы, соглядатай за субъективностью, это то, что на свободу аффекта отвечает произволом семантики. Язык умеряет неистовство грез. Социум умеряет неистовство языка. Язык и социум — такие враги одиночества субъективности, которые объективно помогают грезящему человеку сохранить себя в складках реальности, не будучи элементом самой этой реальности». Нео, читающий в «Матрице» Бодрийяра, кажется, подписался бы.
С помощью анализа языка, семиотических знаков во всем их спектре — Мартынов в довольно большой статье привлекает картины де Кирико и Дюрера, Фу-Си и Кэрролла, Бретона и Арто — философы приходят к выводу, что «мы обречены видеть реальность только в зеркале знаков и образов», будучи не в состоянии увидеть саму зеркальную поверхность, так как «постоянно видим лишь то, что она отражает». И за этим у Мартынова следует тот вывод, ради которого стоило не только смотреть фильм, но и читать книгу-комментарий к нему: мы не можем вернуться в прошлое, чтобы повторить его звездный час (или часы), но «кто сказал, что мы и дальше должны находиться на той эволюционной ступени, на которой находимся сейчас? Кто сказал, что мы и дальше должны заниматься знаками, эстетикой и магией? Неужели нет чего-то, что могло бы выходить за их пределы?» Ближе всего к декларации этого, следующего эволюционного шага был, по Мартынову, Пьер Тейяр де Шарден, с чем можно только соглашаться.
Философ Наталья Ростова единственная набралась смелости отчасти покритиковать фильм, а психолог Вадим Руднев, вспомнив Аристакисяна (подлинный крупный план — это такое положение вещей, когда камера будто умерла, но на самом деле «камера смотрит на зрителя, а зритель смотрит внутрь самого себя») и активно привлекая Делеза, ушел так далеко в своих рассуждениях о мире как галлюцинирующей галлюцинации, что я не решаюсь последовать за ним.
Уильям Гибсон. Периферийные устройства. Перевод с английского Е. Доброхотовой-Майковой. СПб., «Азбука», «Азбука-Аттикус», 2015, 448 стр.
Современная фантастика — говорю сейчас о киберпанке и отчасти стимпанке как о наиболее симпатичных автору обзора жанрах — развивается, как представляется, по двум направлениям: 1) берется какое-то локальное «происшествие», сюжет работает исключительно с ним (те же вещи Гибсона вроде «Распознавания образов» или «Страны призраков»); 2) выстраивается целый мир, идет заведомое усложнение по всем фронтам.
В «...Устройствах» (2014) — номер один с элементами номер два. Во время дежурства охранник становится свидетелем убийства, расследование которого выводит на осознание того, что этот мир — не только прошлое для участвующих в нем игроков из будущего, но и одно из возможных прошлых, развилка, «срез» в терминологии романа (Гибсон тут честно признает, что «идея превращения альтернативных континуумов прошлого в страны третьего мира целиком восходит к „Моцарту в зеркальных очках” (1985) Брюса Стерлинга и Льюиса Шайнера»). И вот тут уже раскручивается мифология сразу двух миров: одного будущего с разными кибер-примочками и другого, отстоящего от него минимум на 70 лет и отличающегося от него, как викторианская Англия от Англии сериала «Шерлок»[7].
Как люди из прошлого (пусть и альтернативного, не будем им лишний раз об этом напоминать) меняют будущее — сюжет банальный. А вот то, как Гибсон — настоящий сэнсэй в этом плане, не только создавший со Стерлингом классику киберпанка, но и серьезно занимающийся футурологическими прогнозами по заказу весьма влиятельных американских think tanks — работает с деталями мира будущего, уже любопытнее. Если мы уж начали со схоластического разделения, то и тут возможна дихотомия — феноменов, берущих свое начало в настоящем, и (почти) совсем новых креатур.
В первом случае интересно отыскивать аллюзии. Инвалид вселяется в «накаченное» тело-экзоскелет — привет герою «Аватара» (а до него — рассказу Пола Андерсона «Зовите меня Джо»). У красоток в моде доброкачественные опухоли на теле — деталь рассказа И. Левшина «Учитель истории». Сгибающиеся экраны — уже есть вроде. Последняя пчела умерла до «джекпота» (так называется апокалипсис, и с ним тоже интересно — не конкретный взрыв или катастрофа, но целый комплекс событий, результат отношения человека к природе и себе) — традиция, идущая еще от предсказаний Альберта Эйнштейна, что человечество погибнет через четыре года после последней пчелы[8]. В Лондоне целые косплейные районы, где все ходят в костюмах викторианской эпохи, один Китай мощно выжил и поставляет всем товары, США ведут себя как пьяный забияка, «только в масштабах государства и без чувства юмора» — да это и не совсем будущее вроде.
А вот новые, не имеющие аналогов в настоящем, детали будущего по Гибсону любопытны тем, что они станут настоящим чуть позже. Меню телефонов на нёбе, плавучие острова на Темзе, разносящее на молекулы оружие, человекоподобные роботы из алюминия — так это не так уж далеко. К действительно далекому можно отнести лишь антропоморфные метаморфозы — плавающие по телу тату, дистанционные проекции людей и людей без жесткой формы (проходят сквозь стены).
Кстати, у Гибсона довольно много русских реалий — вполне благородные русские клептархические семейства, русская речь, СУ, ЗИЛ, «Урал» и даже «Аэлита». Вкупе с пассажем про Америку-жандарма — на кого Вы работаете, мистер Гибсон?
Сергей Хоружий. «Улисс» в русском зеркале. СПб., «Азбука», «Азбука-Аттикус», 2015, 384 стр.
Физик, философ, популяризатор исихазма и синергийной антропологии — думаю, если бы Сергей Хоружий издал инструкцию для электрических чайников, я бы все равно как минимум пролистал его брошюру в книжном. Тут же сам Бог велел — Хоружий не только перевел Джойса, но и снабдил (все мы помним тот том, в довольно редком тогда еще супере) свой с В. Хинкисом перевод «Улисса» комментарием, который делал джойсовский том солидным интеллектуальным тараном.
Сейчас сложилась эта книга — трактовка как «Улисса», так и «Финнегана», биографический очерк Джойса, история перевода «Улисса» — как в СССР («подсоветской России», по хлесткому замечанию автору) и России, так и своей, личной джойсовианы. Из недавних работ, отличающихся тем же напряженным отношением автора изучающего к изучаемому, эту книгу можно сравнить только с работой В. Курицына о Набокове[9].
Банальная рекомендация от рецензента; такие книги — must не столько для фанатов Джойса (они уже читали, знают сами), сколько для тех, кто не так близок или вообще плохо знаком с мятежным ирландцем: интеллектуальное и стилистическое сафари захватит; возможно, если и не кинет в объятья Джойса, то в чем-то заменит чтение (того же в принципе нечитабельного[10]) «Финнегана». Это как экранизация вместо книги, только в самом высоком смысле.
И каждый найдет свое — для согласия, спора или просто NB выписки, красивой интеллектуальной байки. Хорош, например, биографический дайджест: выделяются и анализируются реперные точки (вера-отечество-пол) Вселенной имени Джойса. Хороши и биографические находки даже там, где дело касается отечественных авторов — отмечены, кажется, все упоминания Эйзенштейном Джойса, которого тот действительно ошеломил. Несколько спорны, на мой взгляд, параллели между Джойсом и буквально всеми значимыми отечественными авторами: с Хлебниковым и Введенским — по принципу словотворчества (феномен, слава Кухулину, не столь редкий в прошлом веке), с Платоновым — в обращении к хтоническому эросу. И восхитительно смешна и драйвова та часть, где Хоружий, стилизуясь под Джойса (хотя стилизация присутствует не только в этой части[11]), рассказывает о своих мытарствах с пристраиванием перевода, приводит отзывы совписовских еще внутренних издательских рецензентов, реакцию на свой перевод литературной Марьи Алексеевны или ляпы «экспертов», не справившихся с английским Джойса, или его англоязычных комментаторов (так, не называя имен, у одной очень титулованной исследовательницы Аристотель стал учеником Маймонида — как?!).
Андрей Лебедев. Рок-н-ролл, гастрономия и другие боевые искусства. New York, «Franc-Tireur», 2015, 252 стр.
Андрей Лебедев, автор «Ангелологии», «Скупщика непрожитого», составитель «Vita Sovietica: Неакадемического словаря-инвентаря советской цивилизации», давно живет в Пикардии и — знает в этом большой толк. А также сразу предупреждает, что он — обеими руками за старомодность, которую понимает как право на медленность: медленные книги, медленное письмо, медленная пища (музыка, заметим без претензий, у него играет разная — и твистовая, и драйвовая).
Дальше лучше не читать — начинается чистое издевательство. В начале следует интро-кредо любимой музыки (от Ино до Кэша, с пересадкой на минимализме и фри-джазе) — уже хочется отложить книгу и покопаться в пластинках/интернете. Затем следует список[12] концертов, которые ему довелось послушать. Дэвид Силвиэн из Japan («мистический дельтапланеризм»), Лори Андерсон («ведущая небесного ТВ»), Леонард Коэн (самый убедительный «из пишущих речь на собственные похороны»). У вас еще не чешутся руки? Чтобы читатель чуть успокоился, подавил свою зависть (работа над собой, работа на просветление!), организован непередвижной лекторий — о БГ и Марте Аргерих.
ОК, мы перевели дух, но тут накрывает шквальным огнем. Списки вин высшего легиона из ресторанов Ниццы. С россыпью фактов (ныне популярны органические вина, но настоящие виноделы, даже получив соответствующий сертификат, не указывают его, слишком плохое реноме), наводок (путеводитель по рынку Ниццы), монтеневскими максимами («Верность — это тоже вино. Но не страстное красное, а утишающее и утешающее белое»)… Алхимические коктейли и молекулярная кухня идут на десерт, а нам тут бежать к холодильнику за огрызком «Докторской» «второй свежести».
Но трапезничание во Франции затяжное, как дождь в Подмосковье. Аппетайзер из пастиса (исключительно!), настоящий трубочный табак (без ароматических добавок!), чай из очень особой лавки. Та самая медленность этого буддийского бонвивана, когда и смысл понюшки табака — «не в самоодурманивании, а в просветлении, тихих интуициях, достойных настоящего мудреца».
Не менее медитативно-эпикурейское отношение распространяется у Лебедева на посещение кабаре, приобретение обуви (берлути, что из цельного куска кожи и с пирсингом, еще хранятся колодки Синатры, любители съезжаются раз в год навести блеск специальной бархоткой и «Вдовой Клико») и чему только не. Да он точно издевается!
Под конец вечера автор включает кинопроектор (от Тарковского до сериала «Безумцы», короткие заметки в жанре кино-дзуйхицу) и открывает книгу (Лимонов и Болмат, Кобрин и Курков — они все более европейской, транснациональной природы).
Перед отходом ко сну Лебедев молится — очерки о Кастанеде и парижском кладбище домашних питомцев.
Дальше, понятно, тишина, которой вы не услышите — контрольный выстрел в голову уже отзвучал, как хлопок одной ладонью.
Владимир Мартынов. Две тысячи тринадцатый год. М., «Классика XXI», 2016, 176 стр.
Книги Владимира Мартынова выходят довольно регулярно — и не теряют своего интеллектуально-задиристого шарма.
Эта по началу обманывает своей дискретностью, притворяясь сборищем текстов, заметок и мыслей за год, этаким «лытдыбром» конца эпохи ЖЖ. Ведь когда Мартынов рассказывает о непростых бытовых условиях своего тибетского паломничества, описывает икону рядом с их греческим домом или вспоминает Харитонова и гей-сообщество 60 — 80-х, это очень похоже на ЖЖшные байки, верно?
Но жанр здесь абсолютно другой, и вернее всего его сравнить — со средневековой притчей, беседой умного проповедника с теми, кто пришел его слушать. Вот байка, яркое утверждение (что «4’33» Кейджа — абсолютный реди-мэйд), посыл (если с корабля современности сейчас кого и скидывать, то как раз Кейджа, Дюшана и Малевича, эти иконы прошлого века, дальше которых пока никто не пошел), рассказ о гармоничной со всем окружающим песней араба на синайской горе… Да все что угодно — мы действительно увлечены рассказом. Но вот, как в силлогизме, следует еще шажок — идет неожиданное после самоценной вроде бы истории обобщение. Ого, становится захватывающе, как в триллере, быстрее листаются страницы… А тут — еще более генеральный и красивый вывод, уводящий далеко, понимание приближающий!
Так, после рассказа о своих впечатлениях от картины де Кирико «Меланхолия и тайная улица» и байки о том, как посетившие дом де Кирико русские художники смогли увидеть лишь поздние его, совершенно традиционные полотна, отмечается, что и другие великие трансформаторы потом отходили далеко от своих экспериментов — тут не только Рембо, но и Малевич, Татлин, Кандинский в 30-е годы. Вывод — за переизбыточностью одной эпохи неизменно следует время обнуления.
Выводы вообще не очень утешны. Возможно, конец света уже наступил (как и Гибсон, Мартынов уверен, что это будет «не взрыв, но всхлип», как-то незаметно почти). Многие вещи, во всяком случае, ушли — и без них плохо. Вот на тему поездок: «И тут я поймал себя на мысли, что меня давно уже перестала интересовать современная Европа — Европа, стремящаяся быть только современной и больше никакой, Европа, фактически отрекшаяся от своего христианского прошлого». Ведь «убив Бога, разрушив Космос и упразднив Историю, человек неизбежно должен был превратиться в единственно возможную мотивацию своего существования, что и произошло на самом деле и выражением чего стала идея прав человека, сделавшаяся основополагающей и доминирующей идеей нашего времени. Конечно же, права человека — дело, что называется, святое, но здесь не все так просто. Когда права качает отдельный человек, это всегда производит довольно неприятное впечатление. Когда же этим начинает заниматься все человечество, то дело принимает и вовсе дурной оборот».
Мед льется густо, маленькая книга философически долго будет с тобой, но добавим и обязательную дегтярную ложку — часть рассуждений из книги о Годаре тут присутствует практически повтором.
Alex Kerr. Lost Japan. Last Glimpse of Beautiful Japan. UK, «Penguin Books», 2015, 240 pp.
А вот здесь структура действительно свободна, как цепь ассоциаций в жанре дзуйхицу или в ассоциативном японском юморе мандзай. Но пропускать ее только на этом основании отнюдь не стоит. Во-первых, это стиль Алекса Керра, его более известная книга «Собаки и демоны»[13] написана ровно так же; во-вторых, он популярен, получил даже первым иностранцем японскую премию «Синтё Гакугэй» в 1994, а новое издание книги я нашел этой зимой в центральном книжном Киото на полке бестселлеров.
У Керра необычная — а чем-то и типичная для тех иностранцев, что действительно любят Японию и иногда становятся больше японцами, чем те сами, — судьба. Служба на военном флоте США забросила его отца и маленького Алекса в Японию. Потом он изучал японский в Йельском, а китайский — в Оксфорде. Живет (с перерывами на Таиланд) и работает в Японии. По его собственному признанию, когда он подумывал было посвятить себя все же Китаю, уехать из Японии в другую страну и т. п., Япония постоянно останавливала его своеобразными знаками — только хотел стать синологом, как преподаватель почти насильно отправил его на стажировку в Японию, только утомил Токио и современная Япония, как подвернулась возможность купить старинный заброшенный японский дом далеко в горах, только еще что-то, как американский миллиардер предложил ему стать его арт-дилером в Японии, а потом и помогать с бизнесом.
Об этом всем он и пишет — рассуждения о функционировании традиционных японских искусств (и если большинство вещей, которыми знаменита сейчас Япония, пришли в нее из Китая и Кореи, то сами традиционные искусства стали тем, что выделяет ее на фоне большинства стран) перемежаются тут прочувствованным рассказом о том, как он выбирал себе дом в далекой пустеющей префектуре, наскребал на него средства, а потом пару лет занимался ремонтом крыши (перетаскивал покрытие с соседнего дома — купить «экологическую» крышу-дранку из «натуральных» продуктов японской флоры стоило бы дороже самого дома в несколько раз).
Начиная опять про ту же злополучную крышу, переходит к эзотерическому буддизму, к почти закрытым для посторонних храмам, потом бросается осуждать патинко[14], а от него — к осакскому диалекту. Восторг и отвращение также перемешаны, примерно в таких пропорциях: «Добро пожаловать в Осака. Мало городов развитого мира могут соперничать с Осака по части общей непривлекательности городского пейзажа, состоящего по большей части из в беспорядке построенных кубических зданий, паутины метро и обрамленных цементом каналов. Здесь мало небоскребов, еще меньше музеев и, кроме Осакского замка, почти нет исторических мест. Но все равно Осака — мой любимый японский город. Осака — это тот город, где есть веселье: лучшие кварталы развлечений в Японии, самый оживленный молодежный район, самые привлекательные гейши и самые яркие гангстеры. У Осака также своя монополия на юмор — для популярного комедианта практически обязательным является поучиться в Осака и освоить осакский диалект»[15].
Как видим, абсолютно некритичным
восприятием страны, как довольно многие
иностранцы-гайдзины, Керр не страдает
— хотя и это, к слову, тоже встречается,
когда человек приезжает не только
полюбоваться на цветение сакуры[16].
Керр утверждает, что Япония из-за
стремительной урбанизации и «электрификации
всей страны» (доля истины в шутке — в
Японии действительно электрические
провода не убирают в землю, поэтому над
головой даже на небольшой улочке их
целые лианы) становится «уродливой
страной». Это как раз то, что нуждалось
бы в upgrade’е при повторном издании, —
как почти идеальна сейчас ситуация с
экологией, так и свое культурное и
природное наследие Япония сохраняет
как мало кто. А вот с тем, что тот же
Киото, культурная столица Японии,
становится банальным туристическим
городом, что ярче и громче всего на
японских улицах — те же pachinko parlors и
прочие развлекательные заведения, что
торговый центр где-нибудь в префектуре
Тиба под Токио не отличить от «Меги» в
наших Химках, а традиционная культура
вроде каллиграфии, чайного действа и
т. д. становится экзотическим убежищем
крайнего меньшинства, — поспорить, увы,
сложно[17]…
1 Эссе «Магический фашизм» из сборника «Мысль как страсть».
2 То, от чего призывала отказаться Сонтаг (удушающие оппозиции по типу «мужское-женское» и т. д.), для французских философов уже не релевантно в принципе — снимем шляпу или отдадим им честь, кому как больше нравится.
3 Собаку я оставил в цитате не зря — она еще «выстрелит», когда мы будем обсуждать сборник о фильме Годара «Прощай, речь!» с собакой в качестве одного из трех главных актеров («в главной роли» — собака и ее настоящая кличка). Пересечения можно множить и дальше: у Годара герой взыскует «бедности в языке», одна из частей фильма называется «метафора» (и смысл ее — в более чем изжитости всех образов) и т. д.
4 К вопросу уже литературной идентичности: за особенности стиля Э. Канетти называл Кафку единственным истинно китайским западным писателем.
5 Язык периферии (общины, малого народа и т. д.) vs. язык метрополии — давняя тема одного из наших авторов: «Не в этом ли и заключается шизофреническое предназначение американской литературы — заставить английский язык раскручиваться, принуждая его ко всякого рода отклонениям, ответвлениям, сокращениям или добавлениям (в отношении стандартного синтаксиса)? Ввести немножко психоза в английский невроз? Придумать новую всеобщность?» (Делез Ж. Критика и клиника. Перевод с французского О. Е. Волчек и С. Л. Фокина. СПб., «Machina», 2002, стр. 51).
6 Если не раньше.
7 Первый фильм третьего сезона «Шерлока», демонстрировавшийся 1 января 2016 года, тут хорошо рифмуется с книгой, совмещая викторианский и современный хронотопы.
8 В Америке добровольцы в последние годы искусственно разводят и распространяют пчел, погибающих от используемых в сельском хозяйстве генно-модифицированных подпиток (пчелам банально нечем питаться). См.: Morris A. What Is Killing America’s Bees and What Does It Mean for Us? — «Rolling Stone (американский выпуск)», 2015, 18 августа <http://www.rollingstone.com/politics/news>. Пчелы, напомним, еще и насекомые-опылители, опыляющие целый ряд культур, от бахчевых и клевера до земляники.
9 Книги сближает еще и языковая игра, с которой исследователи отбивают мячи, запущенные адресатами их исследований.
10 Автор несколько раз приводит и поясняет слова Джойса о том, что написанный на четырех десятках языков и содержащий почти сорок тысяч лишь по одному разу используемых слов роман нужно лишь прочесть вслух, тогда все станет ясно.
11 Прием оказывается в хорошем смысле заразительным. Так, рецензию на эту книгу на сайте «Открытая критика» «написал» сам Джойс: Джойс Дж. Помалкивай, лукавь и ускользай. — «Rara Avis», 2015, 23 ноября <http://rara-rara.ru/menu-texts>). Вскоре настоящий автор сделал «каминг-аут» в Фейсбуке — им оказался персонаж данного обзора А. Бычков.
12 Списки, в том числе несуществующего, — важная часть поэтики автора, но не будем сейчас отвлекаться, послушаем лучше вместе с ним музыку.
13 Книгу в любительском переводе можно найти в дебрях Рунета.
14 Японская азартная игра на деньги.
15 Перевод мой.
16 Крайний случай развившейся в результате долгого пребывания в стране японофобии — книга отечественного япониста и переводчика, публиковавшегося под псевдонимом Игорь Курай. См. рецензию на его книгу «Японские ночи»: Чанцев А. From Japan with Sorokin — «Новое литературное обозрение», 2005, № 75.
17
А верить Керру есть все основания — в
той же книге «Собаки и демоны» он писал
о том, что культура безопасности в
Японии оставляет желать подчас лучшего
— случившаяся позже Фукусима стала
тому трагическим подтверждением. Градус
же алармизма по поводу утраты Японией
своей традиционной культуры в «Собаках…»
был едва ли не выше, чем в этой, что
говорит не об улучшении ситуации, но —
о трагическом и усталом принятии
тенденции, что ли.