Катерина Бабкина (Катерина Бабкіна) родилась в 1985 году в Ивано-Франковске. Окончила факультет журналистики Киевского университета им. Т. Г. Шевченко. Автор нескольких книг стихов, публикаций в журналах, занимается также видеопоэзией. Представленная подборка — из авторского сборника «Знеболювальне та снодійне» («Обезболивающее и снотворное»), Харків, «Фоліо», 2014. Живет в Киеве.
В «Новом мире»
публикуется впервые.
Катерина Бабкина
*
РУИНЫ
ИМПЕРИИ
Перевод с украинского Марии Галиной
* *
*
Валентина, дворничиха, рыжая и нахальная,
вся побита артритом, худая, как спичка,
говорят, она разворовывает имущество коммунальное,
и ещё говорят, алкоголичка,
и орёт на всех — уж такая у ней привычка.
Ключница мусоропровода, хранительница гаражей,
развела в подъезде грибок, а убирать не хочет,
неизвестно, хоть кто хоть когда-нибудь с нею жил,
но в особенно тёмные безлунные ночи
Валентина воет, выпрастываясь из жил.
Дети дразнят её — веснушчатая, рябая,
нелюдимая, грязная — хотя она аккуратно
бережет в подвале мётлы свои и лопаты,
и одалживает бесплатно, когда попросят,
если с утра постучаться в её однокомнатную, номер восемь.
Но когда светлый дождь в сумерках падает по весне,
и никого во дворе, кроме машин, тополей и галок,
дышит паром земля, и вода в облаках звенит,
Валентина выходит и долго глядит в зенит,
запрокинув голову, раскинувши руки-палки,
а потом взлетает, и вот уж её и нет.
И кружится над городом, над чужими дворами,
где она не была, где ни разу не убирала.
Вот тогда-то в неё превратиться хотел бы каждый.
Мы пытались, честное слово. И не однажды.
Борода
К открытым купальням стекается столько народу —
массажные ванны, горячие волны, целебные воды
от нервов, желудка, артритов — и просто за новым загаром,
под взглядами статуй, белеющих в облаке пара.
И там, где подземные воды всего теплее,
лежит Борода каждый день и тихонечко млеет.
Иссохший и старый, но все-таки крепкий пока ещё,
он гладит глазами прекрасных и мокрых купальщиц,
а те, безотчётно растаяв под пристальным взглядом,
стараются в воду войти по возможности рядом.
Не из жалости — он перецеловал столько ягодиц и коленей,
что его, он полагает, не стоит жалеть.
Слышится смех — в купальне среди привидений
брызгаются водою живые дети.
Борода разглядывает красоток в полутьме сырой.
Борода, точно дьявол, пропитался лечебной серой.
Бороде мерещатся в мареве дрожащем
руины империи, тени любимых женщин,
покуда эти, полнотелые и худые,
на бортик бассейна выпрыгивают из воды. И
кажется одуревшему Бороде,
что красавицы растворяются в той воде,
и под вечер в купальне, уже опустелой,
вода ласкает его иссохшее тело.
* *
*
Ну, чем живу? Да так, без печали.
Вот, пивасик с тобой и супчик у мамы,
торгую разным, тусуюсь с Валей, —
нормально, типа, всё между нами.
Хожу на турник, одеваюсь клёво.
А что с тобой, я не понял, стало? —
В прозрачные сумерки Вадик сплевывает, —
Не без бабла ведь, и сам не хворый.
Чего тебе, Жора, по жизни мало?
— И сам не знаю, — говорит Жора. —
Целыми днями сижу, втыкаю,
как ходят люди под домом, глупые,
с утра на службу, зачем не спросят,
получат бабки, чего-то купят,
съедят, забудут. И каждый носит
живую душу, нетленный пламень,
чтоб столько света без дна, без краю
и так по-свински с ним — это ж тупо!
Мне эта мысль не даёт покоя,
как бы из детства воспоминанье,
как будто волос в тарелке супа.
— Ты может, Жора бы съездил к бате,
вернулся, типа, к своим истокам,
поговори с ним, прими по стопке,
да хоть присядь на скамью под деревом,
послушай эти его истории —
хотя бы как они тебя делали.
Как, кстати, батя? — Шурует в хате,
на ветеранские ходит сходки,
бухает, бегает на зарядку,
завел какую-то вроде бабу.
Мой батя в полном, считай, порядке.
Вот мне бы так бы.
— А то найди себе, Жора, тёлку,
чтоб лишь взглянула — и отпускало,
и не такую, что всем давала,
чтоб мозг не ела, хотела мало,
не финтифлюшку, не балаболку,
прямая спинка, на жопе сало,
и брови, знаешь, с таким изломом.
Такую, типа, как моя Валя.
Стоит ведь?
— Как же, а всё без толку.
Вот просто влом мне.
И Жоре хочется в детский садик,
где шелест листьев, кусты и мячик,
и скрип качелей почти не слышен,
и чтобы был он маленький мальчик,
и чтобы кто-то его утешил.
И этот май весь, и этот Вадик —
такие лишние.
Огни ночные во тьме маячат.
И доцветают черешни, вишни.
* *
*
Вот что она ему говорила,
обнимая крепко, что было силы,
прижимаясь к тёплому его телу, —
ты свободен делать что хочешь,
но всегда возвращайся к ночи.
Жизнь, говорила, потаённа и безутешна,
даже безгрешный тут становится грешным,
и гораздо сильнее меня, конечно,
золотая эта отрава,
только ночи — мои по праву.
И он к ней возвращался, когда осенний
побережья серенький дождь засеял,
когда выбелил лёд парусов холстину,
и когда она народила сына,
а потом — и второго сына,
и когда его на кого попало центрифуга зимы швыряла…
И когда однажды в глухую полночь
услыхал за спиною шаги и понял,
что тупик безлюден и нож наточен,
и, уже не надеясь на чью-то помощь,
чуя, точно зверь, как заходят сбоку,
а потом погружаясь на дно затоки,
выдыхая последний воздух, он помнил,
помнил, что обязан вернуться к ночи.
А она справляла свои годовщины,
и росли, словно водоросли, их дети,
и тянулись дни, как следы по илу,
и один какой-то за ней ходил, но
как-то раз однажды устал ходить, и
проповедники нищие рвали жилы,
заклинатели змей, и ветров, и крови,
морские волки, дрессировщики крокодилов
и прочие свидетели Иеговы,
но никому отмолить не хватило силы
обещания, данного им в любови.
Сыновья её известны в каждом притоне,
неумолимые, неуязвимые братья,
ещё бы, ведь они росли в этом доме
и что ещё в состоянии напугать их,
если их папа встает поутру с кровати.
А днем он лежит среди покорёженных
лодок и кранов и ловит речи
тех крошек крабов на темном ложе,
что ползают рядом, грызут и гложут,
и о вечном покое ему талдычат.
Но не возвращаться домой не может.
И возвращается каждый вечер.