Кабинет
Алла Латынина

«НОВЫЙ МИР» В МОЕЙ ЖИЗНИ

Алла Латынина

*

«НОВЫЙ МИР» В МОЕЙ ЖИЗНИ

К 90-летию журнала


В доме моих родителей была очень приличная домашняя библиотека. Три высоких книжных шкафа, съедавшие все пространство скромных двух комнат в коммуналке, были до отказа заполнены русской классикой, включая писателей второго ряда, и классикой зарубежной. Советской литературы в доме не было.

Не без исключений, конечно. Помню «12 стульев» и «Золотого теленка», томик Зощенко, толстенное подарочное издание «Малахитовой шкатулки» с чудесными картинками (любимейшая детская книга) да полку книг о войне: призванный в июне 1941 и демобилизовавшийся лишь в 1946, выходивший из окружения, дважды раненный, отец уважал бывших военных корреспондентов, вроде Симонова и Эренбурга и даже их послевоенную прозу, предпочитая, правда, романам мемуары и историю.

Но, привыкнув, что любая упомянутая в школьной программе книга найдется дома в книжном шкафу, в десятом классе я была озадачена новой ситуацией: то, что мы проходим, — дома отсутствует. Нет ни романа «Мать» великого пролетарского писателя, ни поэм Маяковского, ни героической истории Павки Корчагина, ни «Поднятой целины», ни «Молодой гвардии». Отсутствовали дома, разумеется, и толстые литературные журналы.

В этом не было никакого политического вызова. Отец был напуган властью до полной лояльности и никогда не позволял себе ни малейшей критики режима (славословий, правда, тоже). Просто он полагал, что русская литература закончилась на Чехове.

Позже я поняла, что, собирая библиотеку, он — сознательно или бессознательно — руководствовался гимназическим курсом словесности. Гимназия, в которой учился отец, ровесник века, была провинциальной и классической. Отсюда — обилие античной литературы. Ну, а Чеховым курс кончался. Вряд ли провинциальный словесник с одобрением относился к поэтическим течениям Серебряного века. Для него это был декаданс, от которого надо оберегать неокрепшие души гимназистов.

Как большинство подростков, я конфликтовала с отцом и обижалась на него. Но отношение к советской литературе как к чему-то второсортному, несостоявшемуся, не заслуживающему внимания, я конечно, усвоила от отца, — хотя и не осознавала это. И отношение к толстым журналам было соответствующее.

Когда я поступала на филфак МГУ в 1958 году, я гораздо лучше понимала отличия некрасовского «Современника» от «Русского вестника» Каткова, чем различия между «Новым миром», «Октябрем» и «Знаменем». Филфак был для меня местом, где изучают филологию, классическую литературу, а не продукцию современных писателей. Я собиралась заниматься Достоевским и стать литературоведом.

Но именно на филфаке было трудно остаться совсем в стороне от современной литературы: ведь некоторые мои товарищи интересовались ею. Они-то и объяснили, что читать надо «Юность» — там печатали Гладилина, Аксенова, Евтушенко, и вообще журнал клевый. Но еще более продвинутые полагали, что читать надо также и «Новый мир» — это журнал прогрессивный, напечатал роман Дудинцева «Не хлебом единым», а вот «Знамя» и «Октябрь» можно и не читать — те охранители.

Я полистала журналы и особой разницы не увидела.

На самом деле я просто не умела читать советский журнал, это требовало навыка (которым рано или поздно овладевали постоянные читатели «Нового мира», привыкавшие не обращать внимания на рубрики «Новый триумф марксизма-ленинизма», «Партия ведет» и «Вперед, к победе коммунизма» и быстро находившие ключевые материалы номера, таящие в себе смысл, обратный вышеназванным рубрикам).

Перелом произошел в 1960 году, когда «Новый мир» начал печатать мемуары Ильи Эренбурга «Люди, годы, жизнь». Уже вышло два журнальных номера и в университетской курилке вовсю обсуждали мемуары, когда я только вознамерилась прочесть их.

Увы — это оказалось не так — то просто. Стопка «Нового мира» спокойно себе лежала на библиотечной полке в открытом доступе и в университетской библиотеке, и в Ленинке, но именно нужных мне номеров не было. Поохотившись, я журнал все же раздобыла, начала читать без особого энтузиазма — и увлеклась.

Спустя много лет, уже в девяностых, чистя библиотеку, я наткнулась на мемуары Эренбурга и в приступе ностальгии их открыла. Оказалось — книга не подлежит перечитыванию: автор лукав, поверхностен и слишком часто заменяет личные воспоминания пересказом историй, не имеющих к нему прямого отношения. Ну какое, например, отношение имеет Эренбург к Черубине де Габриак, широко известной мистификации, затеянной Волошиным и поэтессой Елизаветой Дмитриевой, к дуэли между Волошиным и Гумилевым? Он не находился в кругу «Аполлона», не знает историю изнутри — лишь пересказывает с чужих слов. Но в том-то и дело, что ныне широко известное по другим воспоминаниям большинству из нас не было известно вовсе. В литературе, которой нас пичкали, действовали постановления партии, идейная направленность и образы Павла Власова, Павла Корчагина и молодогвардейцев. В ней отсутствовали живые писательские лица.

В книге Эренбурга предстали живые люди. Он устанавливал новую иерархию в культуре. Великие поэты двадцатого века — вовсе не лауреаты сталинских премий, чьи стихи заучивают в школе, а полузапретные Цветаева и Ахматова, Мандельштам и Пастернак. И десятилетие между двумя революциями вовсе не «позорное», как окрестил его Горький и как до сих пор учат в школе и даже в университете, вовсе не упадок, а наоборот — расцвет культуры.

Константин Бальмонт, Максимилиан Волошин, Андрей Белый, Париж двадцатых годов, кафе «Ротонда» и его обитатели, поэты и художники авангарда, Модильяни и Пикассо — сколько характеров, сколько живых картинок. Память жадно усваивала новую информацию. Жаль было возвращать журналы на библиотечную полку, хотелось иметь их под рукой. Это нехитрое желание вскоре было исполнено: десятый номер «Нового мира» за 1960 год, где заканчивалась публикация первой части мемуаров, Леонид Латынин, вскоре ставший моим мужем, раздобыл в киоске, а на 1961 год мы сочли нужным подписаться.

Читать свой номер журнала — это совсем не то же, что читать его в библиотеке. В особенности для тех, кто не имеет навыка определять и выхватывать главное. Ты таскаешь журнал с собой, чтобы открыть его в метро, в троллейбусе, в очереди, невольно начинаешь читать то, что и не собирался, — и вдруг обнаруживаешь, что это интересно.

Имя Владимира Войновича мне ровным счетом ничего не говорило, и вряд ли бы я стала читать его повесть «Мы здесь живем», сидя за столом в библиотеке. Но, открыв номер в спокойную минуту дома и скользнув глазами по первым страницам, зачиталась. Другое имя, сохранившееся с тех давних пор, — Георгий Владимов, мне, правда, было подсказано: его роман «Большая руда» читали в студенческой среде. Прочитала я, конечно, в начале шестидесятых в журнале и много лишнего, о чем неохота вспоминать.

Просматривая сейчас содержание «Нового мира» за 1961-62 годы, я вижу статьи Игоря Виноградова, Владимира Лакшина, Юрия Буртина — всех тех, кто определил лицо критики «Нового мира». Но тогда мне эти имена не слишком много говорили, а моей квалификации в области современной литературы явно не хватало, чтобы выделить их статьи из общего потока. Критику «Нового мира» я стала внимательно читать позже. Но мир не без добрых людей, и кто-нибудь непременно спросит: «Видела, как в „Новом мире” Кочетова разделали?» И я нахожу в уже прочитанном журнале, пропущенный мною «гвоздь номера» — статью А. Марьямова, камня на камне не оставляющую от сталинистского романа «Секретарь обкома». В 1963 году точно так же кто-то из знакомых обратил мое внимание на статью, наукообразно озаглавленную «К вопросу о традиции и новаторстве в жанре „дамской повести” (Опыт литературоведческого анализа)».

Я начала читать и с изумлением поняла: так это же фельетон! Памфлет! И до чего остроумно! Так я открыла для себя литературные фельетоны Наталии Ильиной, которые потом уже никогда не пропускала в очередном номере «Нового мира». В начале семидесятых я с ней познакомилась и несмотря на большую разницу лет — подружилась.

Летом Ильина соседствовала с Твардовским на даче в Красной Пахре и порой дружески с ним общалась. Собственно, Твардовский и вовлек ее в сотрудничество с «Новым миром». Крушение «Нового мира» в 1970-м она воспринимала как личную беду, и ее рассказы (а рассказчик она была прекрасный, памятливый и остроумный) делали недавнюю и как бы постороннюю мне историю — важной и личной.

О впечатлении, произведенном публикацией «Одного дня Ивана Денисовича», много писали — в том числе и я сама. Сейчас, после того как написан «Бодался теленок с дубом», после публикации дневниковых записей Лакшина и Твардовского, известно как долго пробивалась повесть в печать, какие ходы и обходные маневры потребовались от Твардовского, на каком волоске висела публикация. А тогда, в 1962 году, для людей, не знакомых с кухней «Нового мира», вроде меня, публикация была неожиданностью. Правда, мой муж, в ту пору уже работавший в «Худлите», еще до выхода журнала принес домой новость: «В „Новом мире” печатается сильная повесть про лагеря». Спустя короткое время после журнальной публикации «Худлит» спешно издал повесть в серии «Роман-газета», и Леонид свободно купил в издательском киоске несколько номеров.

Было потом приятно дарить их зазевавшимся друзьям, просившим почитать повесть ну хоть на день, и видеть радость и недоверие: «Насовсем? Нет, ты не шутишь? Вот спасибо!» Последний номер «Роман-газеты» с повестью Солженицына, пожелтевший (скверная бумага), затрепанный и засаленный от многочисленных рук, через которые он прошел за многие годы, был подарен Наталье Дмитриевне Солженицыной после того как в случайном разговоре, уже после смерти Александра Исаевича, выяснилось, что этого-то неказистого издания не сохранилось в их библиотеке.

Мы с друзьями спорили: окажется ли Солженицын автором одной темы, случайная ли удача эта лагерная повесть — или явился новый крупный талант? И другое: «Новый мир» проломил стену молчания. То, о чем многие знали, но не смели обсуждать, вылезло наружу. Ринется ли в этот пролом литература?

Первые два номера за 1963 год подтверждали линию журнала. Новым событием была публикация рассказов Солженицына «Матренин двор» и «Случай на станции Кречетовка». Особенно знаковым был, конечно, «Матренин двор», отвечающий на вопрос о природе солженицынского таланта. Кто там говорит, что это писатель лагерной темы, что впечатление от его повести рождено новым материалом, легшим в ее основу? Ну так читайте «Матренин двор». Вы разве не были в деревне? Не видели разоренных деревень, нищих покосившихся дворов и обращенных в склады церквей? Не видели одиноких покорных старух, безропотно доживающих свой век, и пьяных мужиков, куражливо плюющих на жизнь, хоть чужую, хоть свою.

С «Матрениным двором» Солженицына, призванным подтвердить талант писателя, достойно соседствовал рассказ Владимира Войновича «Хочу быть честным» (позже руганный-переруганный в сервильной прессе), прекрасная повесть «Убиты под Москвой» Константина Воробьева — писателя, так и оставшегося недооцененным, самобытные рассказы Шукшина и новые стихи великой Анны Ахматовой, совсем, кажется, недавно подвергавшейся государственному шельмованию. Было ощущение, что «Новый мир» упрямо гнет свою линию и хочет расширить брешь, пробитую повестью Солженицына.

Но тут, в марте 1963-го, грянули хрущевские встречи с творческой интеллигенцией. Слушать рассказы про то, как неистовствовал Хрущев, еще вчера казавшийся противником сталинизма и сторонником либерализации, как унижал писателей и художников, и как гнусно вел себя испуганный зал, вмиг вспомнивший проработки сталинской поры, было больно и стыдно. Потом посыпались лакейские статьи. Помню, как Лариса Крячко в «Литературке» жучила молодых писателей, очень точно отобранных по принципу политической неблагонадежности: Гладилина, Войновича, Аксенова, Окуджаву. Позже я встречала Ларису Крячко, уже когда пришла работать в Литгазету. По внешности — добродушная домохозяйка, ей бы пироги печь, а не публичные доносы писать.

Большинство газетных нападок приходилось на долю «Нового мира», тут уже не только верноподданные критики использовались, тут шла в ход тяжелая артиллерия: крупные партийные и комсомольские чины. Кажется, в ту пору я впервые стала внимательно читать газеты, пытаясь выловить смысл происходящего: это конец оттепели? Хрущев разворачивается на 180 градусов? Все СМИ послушно и подобострастно приветствовали расправу над художниками и писателями.

Ну а что становящийся все более и более близким мне «Новый мир»?

Мартовский номер вышел с запозданием — очевидно, был задержан, чтобы втиснуть речь Хрущева. «Высокая идейность и художественное мастерство — великая сила советской литературы и искусства» и выглядел тускловато. Как-то не впечатляли и летние номера, казалось из них спешно изымают лучшее. Было ощущение, что «Новому миру» затыкают рот.

Летом 1963 года, окончив университет, я пришла работать в издательство «Советский писатель», в редакцию критики и литературоведения — впрочем, ненадолго. Это была среда, в которой обсуждались все перипетии литературных событий, очередные нападки «Октября» на «Новый мир» и, конечно, судьба «Нового мира». Среди редакторов и книжных авторов были и авторы журнала; забегая в редакцию в Большом Гнездниковском переулке (территориально близкую к «Новому миру»), они часто приносили кулуарные новости журнала, в котором только что побывали.

Теперь-то известно, какого напряжения требовал каждый номер, сколько материалов приходилось отстаивать, а порой и переписывать, после того как их с лупой прочли в разного рода партийных инстанциях, сколько — снималось, и их надо было спешно заменять. Но тогда истинную правду о журнальных событиях доносили только устные рассказы, в которых, к счастью, не было недостатка. Мне, человеку постороннему, хоть и постоянному читателю журнала, он невольно становился ближе, а литературные события, обнажившие свою подоплеку — понятнее.

В августе 1963-го самой обсуждаемой новостью была предстоящая публикация «Новым миром» поэмы Твардовского «Теркин на том свете». Мне объяснили, что именно за попытку публикации «Теркина» в 1954 году был снят Твардовский с поста редактора «Нового мира», что поэму Твардовский много раз переделывал (ухудшил ли, улучшил — вот вопрос?) и снова пытался ее опубликовать, что есть много людей, которые поэму слышали и читали, — все они были уверены, что в ближайшие годы ее напечатать невозможно. И вот поэма выходит в «Новом мире». Не задержат ли? И тут, опережая журнал, «Известия» публикуют опальную поэму с предисловием всесильного Аджубея и недвусмысленным указанием, что сам Хрущев смеялся, когда Твардовский ее читал первым лицам государства в присутствии высокопоставленных иностранцев. Увы — таковы были правила оппозиционной борьбы: каждая из сторон стремилась заручиться поддержкой первых лиц государства и жонглировала цитатами из Ленина и партийных решений.

«Теркин на том свете», как всякое талантливое поэтическое произведение, конечно, многозначен. Хрущеву внушили, что он направлен против советской бюрократии и сталинщины, но читалась поэма как сатира на вывернутый наизнанку мир, где — «жизни быть и не должно», однако пропаганда не устает внушать, что «наш тот свет в загробном мире лучший и передовой». Поэма расходилась на цитаты, которые часто служили в устной речи опознавательным знаком.

Публикация Теркина, высочайше одобренная Хрущевым, воспринималась также и как некая индульгенция журналу. Небо на политическом горизонте опять посветлело. Осмелевший журнал выдвинул Солженицына на Ленинскую премию, а первый номер за 1964 год принес статью Лакшина «Иван Денисович, его друзья и недруги». Начиная с этой статьи я поняла, что направление «Нового мира» точнее всего определяется его критическим отделом и что главный идеолог «Нового мира» — это Лакшин. Статья показалась мне блестящей, но не лишенной лукавства, за что я автора охотно оправдывала. Выдвинутый журналом на Ленинскую премию, Солженицын должен быть слегка причесан и предстать в роли критика сталинизма, но никак не противника советской власти и «передовой идеологии», — и Лакшин с успехом сделал это. Про себя я думала, что, конечно же, Лакшин пишет так из тактических соображений, а на самом деле, уж конечно, прекрасно понимает, как и Солженицын, цену всей системе и истинную природу советской власти.

Позже, познакомившись с Лакшиным уже после его изгнания из «Нового мира», в процессе дружеских разговоров я не раз убеждалась, что никакого лукавства в тех статьях не было. Он действительно верил в то, что социализм — великая идея, искаженная в процессе ее воплощения, и словосочетание «социалистическая демократия» даже в эпоху перестройки не казалось ему оксюмороном. Верил в это и Твардовский, и потому конфликт между журналом и Солженицыным был неизбежен.

Период 1962 — 1970, по моему ощущению, — один из самых литературоцентричных в нашей истории. Ну, еще театр был важен — так он тоже тесно связан с литературой.

Конечно, были политические события, затмевавшие все литературные. Снятие Хрущева в октябре 1964. Процесс над Синявским и Даниэлем. Пражская весна 1968-го и наши танки в августе. Семеро смелых на Красной площади. И были политические события, пересекавшиеся с литературными. Процесс над Иосифом Бродским. Арест архива Солженицына в 1965-м. Письмо Солженицына съезду писателей в 1967-м, разлетевшееся в тысячах самиздатских копий далеко за пределами писательского сообщества. Присуждение Солженицыну Нобелевской премии в 1970-м.

Разговоры на интеллигентских кухнях, многажды воспетые и осмеянные, вертелись вокруг этих тем, самиздата и... «Нового мира». Поговорив о процессе над Синявским и Даниэлем, участники очередного безумного чаепития могли как-то незаметно переключиться на обсуждение «Созвездия Козлотура» Фазиля Искандера или повести Можаева «Из жизни Федора Кузькина», по которой вскоре столь блистательно Юрий Любимов сделал свой спектакль — почти сразу запрещенный (однако многие успели посмотреть и слухи о нем уже успели пойти по Москве).

Конечно, не только новомирские публикации становились фактом литературной жизни. «Мастера и Маргариту» Булгакова не осмелился напечатать «Новый мир» — зато это сделал журнал «Москва», в ноябре 1966 года анонсировавший продолжение великого романа в 1967-м, в результате чего тираж журнала взлетел в несколько раз. Но что дальше? Пример «Москвы» показывал, что журнал создается не единичными прорывными публикациями: его как не читали раньше, так и не читали потом. Зато «Новый мир» читали самым пристальным образом, и статья Лакшина о «Мастере и Маргарите», дурацкие нападки Михаила Гуса и лаконичный вежливо-издевательский ответ Лакшина становились предметом обсуждений, ну, если и не сравнимых с «Мастером», то во всяком случае сопутствующих ему. Широко обсуждались также статья В. Кардина «Легенды и факты», фельетон Ильиной «Сказки Брянского леса», едко высмеивающий прозу Михаила Алексеева, статья Лакшина «„Мудрецы” Островского — в истории и на сцене», которая, конечно, была не столько о героях Островского, сколько о нынешних лакействующих «мудрецах», стратегии которых был обещан крах. Разумеется, список неполон. И, конечно, в других социальных стратах он может быть вообще недействителен.

Об агонии «Нового мира» Твардовского, разгоне редколлегии и отставке главного редактора много написано людьми, непосредственно связанными с «Новым миром». В качестве стороннего наблюдателя могу сказать, что это, конечно, не только внутрицеховое событие. Тревожное ожидание было разлито в воздухе: что же теперь будет с литературой? Совсем завинтят гайки, одни — замолчат, а другие — примут новые условия игры? По Москве вовсю гулял самиздат, но было очень важно, чтобы на вершине этого айсберга возвышался легальный «Новый мир».

Сейчас мы знаем, что уволенная редколлегия «Нового мира» во главе с Лакшиным ожидала от своих авторов солидарности и склоняла их к бойкоту журнала, где Твардовского сменил чиновник Косолапов. В «Литературке», однако, о нем вспоминали достаточно доброжелательно: терпимый был главред и не торопился выслуживаться. И сняли его за публикацию «Бабьего яра» Евтушенко. Причем сам Евтушенко в воспоминаниях утверждает, что Косолапов твердо знал, что его снимут, и все же принял решение печатать стихотворение. Но каков бы ни был Косолапов, он приходил на место Твардовского, в ситуации, когда идеологов прежнего «Нового мира» уволили и задачей нового редактора было продемонстрировать идеологическую покорность. Я не знаю, оправданным ли был этот призыв к бойкоту и что бы вышло, если бы писатели ему последовали. Но бойкота не получилось. Ефим Дорош, Василь Быков, Чингиз Айтматов, Федор Абрамов, Борис Можаев, Юрий Трифонов, Фазиль Искандер, Виктор Некрасов, Владимир Тендряков — любимые авторы «Нового мира» Твардовского — стали печататься и в косолаповском журнале.

Нельзя без сочувствия читать те строки дневника Лакшина, когда он с горечью пишет о предательстве авторов «Нового мира». Но нельзя и не подумать о другом: а лучше ли было бы, если б они замолчали? Возможно, конечно, что «Предварительные итоги», «Нетерпение» и «Другую жизнь» Трифонова напечатал бы другой журнал, возможно, проскочили бы в печать и повести Василя Быкова, и роман Федора Абрамова «Пути-перепутья», и главы из романа Фазиля Искандера «Сандро из Чегема», растянувшегося аж на четыре журнальных номера в 1973 году (и все равно неполного, полный вышел лишь в «Ардисе» спустя несколько лет)? Но чем другие-то журналы были лучше оскопленного «Нового мира»? И все же было тяжело открывать журнал с точно такой же синей обложкой и видеть, как главным материалом идет огромный роман Ананьева, а вместо статей Лакшина, Игоря Виноградова или Юрия Буртина стоят статьи Александра Овчаренко и Юрия Суровцева.

Давно уже пора возникнуть вопросу: почему я, внимательный читатель «Нового мира», считавший его лучшим из советских журналов, в нем не публиковалась?

Ответ довольно прост: ни в студенческие годы, ни долгое время после я не рассматривала литературную критику как сферу своей будущей деятельности. Пока я училась в университете, я думала скорее об академической карьере. Мой научный руководитель, зав. кафедрой теории литературы Г. Н. Поспелов еще на четвертом курсе пообещал мне рекомендацию в аспирантуру. Защитив диплом, я ее получила, но с обидной ремаркой: мне предлагалось поступать на заочную аспирантуру, поскольку место на очной было всего одно и на него прочили молодого человека, дипломника К. «Он провинциал, и ему надо общежитие и стипендию, — объяснил мне Геннадий Николаевич, — и вообще мужчина для кафедры предпочтительнее женщины: женщина может оставить науку, заняться семьей...» Современные феминистки назвали бы эти речи сексистскими и устроили бы скандал, я же лишь обиженно отказалась поступать на заочную аспирантуру: я мечтала о трех годах свободы в аспирантуре очной. Я уже успела на пятом курсе понюхать спецхран Ленинки, убедив Поспелова, что мне надо прочесть книги Мочульского и Бердяева о Достоевском, и попросив его подписать письмо в библиотеку. Спецхран меня потряс: все комплекты журнала «Путь» Николая Бердяева, все выпуски «Современных записок», объединивших литературную эмиграцию — тут и Бунин, и Мережковский, и Цветаева, и Ходасевич, и Адамович, и Набоков (тогда еще Сирин). Каталога в спецхране не было (точнее, он был недоступен посетителям), и, чтобы пробраться к его сокровищам, надо было заказывать книги методом проб и ошибок. У меня было ощущение, как будто я попала на короткий срок в пещеру Алладина, но успела лишь простенькое колечко примерить, — а там россыпи драгоценностей. Надо же за ними вернуться.

Мечту свою я все же осуществила. После неудачной попытки поступить в аспирантуру ИМЛИ я сумела стать аспиранткой кафедры эстетики философского факультета МГУ и провела три года ровно так, как и планировала. Но всему хорошему приходит конец: срок аспирантуры истек, диссертация одобрена, стоит в очереди на защиту. Но никто не торопится предложить мне преподавательское место в вузе или иную привлекательную работу.

В «Литгазету» я попала случайно. Там искали человека на позицию «литературоведение». Один из моих знакомых, к которому обратились с обычным в таких случаях вопросом: «У тебя нет на примете толкового филолога?», — порекомендовал меня. Я пришла в «ЛГ» с ощущением, что это ненадолго. Это не значит, что я работала спустя рукава. Наоборот.

Года через два Чаковскому пришло в голову расширить литературоведческую проблематику, был создан историко-литературный отдел, меня назначили его заведующим, а самое главное — избавили от тех многочисленных инстанций, где путешествует материал, прежде чем уйти в набор. Мне дали в кураторы Артура Сергеевича Тертеряна, в подчинении которого были именно те отделы второй тетрадки, которые и приносили либеральную репутацию газете. Самый умный, самый образованный и самый старый из замов Чаковского, он устал бояться и мог легко пропустить в печать то, над чем куратор литературных отделов Е. А. Кривицкий долго и мучительно размышлял. У нас установились прекрасные отношения, и я оказалась вне области конкурентной борьбы, которая царила в отделах, занимающихся современной литературой.

Эти тепличные условия сыграли, возможно, и отрицательную роль: дважды я собиралась покинуть «Литгазету», но неизменно пугалась новой среды, сложных отношений между будущими коллегами, в которые мне предстояло погрузиться, дисциплины и контроля, заранее представляла, что буду тосковать по своему уютному кабинетику, где можно хоть сверстанную полосу править, хоть «Новый мир» читать, а хоть и «Континент», заговорщицки подкинутый коллегой: «Только до вечера, извини!»

Разумеется, мне были не по душе все те статьи, которые печатались в первой тетрадке по указанию руководства писательского союза, а то и более высоких идеологических инстанций. Но я утешала себя тем, что, пока в отделе русской литературы стряпают очередной пасквиль против Солженицына, я делаю беседу с Дмитрием Сергеевичем Лихачевым, готовлю пушкинскую статью Ахматовой в рубрике «Архив в ЛГ», публикую архивные изыскания Эйдельмана и новые материалы о Булгакове Мариэтты Чудаковой, заказываю статьи к юбилеям классиков и провожу очередную, хоть и бесполезную, но не стыдную дискуссию о русском языке и новоязе.

Газета, однако, побуждает писать. И я обнаруживаю, что мне проще написать самой заметки к юбилеям писателей второго плана, нежели искать автора и потом его править. И почему бы не написать статью о книге Бурсова «Личность Достоевского», если книга меня задела? Почему бы не высмеять беспомощный исторический роман о Достоевском писательницы Бреговой? А почему бы теперь не написать об удачных исторических романах, которые пошли косяком? Ну а дальше — коготок увяз. Начинаешь думать: зачем ты сам себе ставишь искусственные барьеры? Вон вышла новая повесть Трифонова, все ее читают — почему бы о ней не написать? Или о повести Василия Аксенова, чем-то зацепившей?

С середины семидесятых я снова стала регулярно читать «Новый мир», зная, что, скорее всего, именно здесь меня ожидают новые темы моих статей, появлявшихся все чаще и чаще.

Вот я просматриваю оглавление журнала и вижу, как же много места занимает проза, о которой я так или иначе писала. «Кафедра» И. Грековой, «Алмазный мой венец» Катаева, «Картина» Даниила Гранина, «Живая вода» Владимира Крупина, «Поиски жанра» Василия Аксенова, «Бессонница» Александра Крона, «И дольше века длится день» и «Плаха» Айтматова, «Где сходилось небо с холмами» Маканина...

Тем временем началась перестройка, все менялось — и, конечно, «Новый мир». Его редактором стал Сергей Залыгин. Это был хороший знак. Повесть Залыгина «На Иртыше», напечатанная «Новым миром» еще в 1964 году, воспринималась как программная для журнала и как продолжение солженицынской линии, да и была ею. После многочисленных литературных фанфар, славящих коллективизацию, был поставлен вопрос: а не зря ли крестьян загнали в колхозы? Не являются ли они новой формой крепостного права, а сопротивлявшиеся коллективизации кулаки — просто работящими мужиками? Ну а позже с именем Залыгина связывалась борьба против поворота северных рек — одного из самых масштабных и самых безумных проектов советской власти. Статьей «Поворот» Залыгина и открывалась первая книжка «Нового мира» за 1987 год.

А дальше посыпалось, и что ни публикация — то повод для статьи. Роман Азольского «Степан Сергеевич», который не успел в свое время напечатать Твардовский, «Пушкинский дом» Андрея Битова, читанный мною еще в издании «Ардиса» и высоко ценимый, — ну как о нем не написать? «Котлован» Андрея Платонова, который тоже давно знаком: один из лучших романов ХХ века.

А на следующий год — «Доктор Живаго», из самых любимых моих книг, что бы там ни говорили Ахматова и Набоков. Дома хранится карманное издание, подаренное французской слависткой в начале 70-х, прошедшее через десятки рук и зачитанное до того, что листки из корешка стали выпадать... Что прорвется через цензурный барьер следующим? Неужели Солженицын?

Перестройка — это вообще интереснейшее, живое время. Время надежд и эйфории. Другое дело, что надежды кончились крахом. Но страна пока об этом не знала, ей был дан шанс — и она торопилась. Печать переживала цензурную революцию. Журналы, опережая друг друга, наперебой публиковали вещи, недавно запретные, причем не только редакции обновленные вроде «Нового мира» и «Знамени», но и те, которые возглавляли вполне себе идеологически послушные редактора: достаточно вспомнить, что довольно тусклый «Октябрь», руководимый Ананьевым, в начале перестройки напечатал «Реквием» Ахматовой и арестованный роман Гроссмана «Жизнь и судьба» (который лучше бы, конечно, печатать «Знамени», откуда роман и отправился в КГБ), а не отличавшийся смелостью Баруздин опубликовал в «Дружбе народов» «Детей Арбата» Рыбакова, ставших знаменем перестройки, и «Чевенгур» Андрея Платонова.

Толстые журналы взяли на себя еще одну несвойственную им функцию — некой площадки, даже полигона, на котором обкатывались различные идеи о путях развития страны. Между ними вспыхивали полемики. И тут мои симпатии были на стороне «Нового мира». Он не был радикальнее других, но он был глубже. И пока в других печатных органах все еще клеймили Сталина и обсуждали, как вернуться к «ленинским нормам руководства», «Новый мир» пробивал публикацию «Архипелага ГУЛАГ» Солженицына, выносящего приговор и Сталину, и Ленину, и коммунизму. Пока в других журналах обсуждался вопрос о реабилитации Бухарина и публикации научных трудов этого «верного ленинца», «Новый мир» был озабочен скорее реабилитацией «Вех», оплеванных Лениным и ленинцами, и исподволь публиковал работы Н. Бердяева, Е. Н. Трубецкого и С. Л. Франка.

В 1988 году Ирина Роднянская, с которой мы были давно знакомы и к деятельности которой я всегда относилась с большим пиететом, пригласила меня сотрудничать с журналом.

Я забежала в «Новый мир», чтобы обсудить тему возможной статьи, но прежде чем приступить к деловому разговору, мы принялись с Роднянской обсуждать современную публицистику. Я вдоволь поиронизировала над термином «враг перестройки», который прижился в «Огоньке» и над намерением некоторых коллег вскрывать истинное лицо «как-бы-перестройщиков»: такой хунвейбиновский запал — разоблачать и срывать маски. Родовая травма советского человека — неспособность воспринять чужое мнение как иное, а не как враждебное. Поиронизировала и над статьей Бенедикта Сарнова, который в «Огоньке» высказал светлую мысль, ставшую методологической находкой: если ты считаешь, что террор начался еще с Ленина, — значит, оправдываешь Сталина.

«Вот об этом и напишите», — резюмировала Роднянская. Так возникла статья «Колокольный звон — не молитва» («Новый мир», 1988, № 8) вызвавшая, к моему удивлению, серьезную полемику в печати.

Через некоторое время, когда стало ясно, что публикация «Архипелага ГУЛАГ» состоится (а Солженицын поставил журналу жесткое условие — начать с «ГУЛАГа»), Вадим Борисов, пришедший к тому времени в «Новый мир», предложил мне написать общую статью о Солженицыне. Я была польщена, но несколько смущена: я не относилась к числу диссидентов, которые публично поддерживали великого писателя в его противостоянии власти, как сам Дима Борисов, участник сборника «Из-под глыб», пожертвовавший своей академической карьерой. Но переубеждать меня пришлось недолго. Так появилась статья «Солженицын и мы», напечатанная вслед за «Архипелагом». Потом были и другие статьи, но лишь эти я считаю для себя этапными.

1990 год в журнале был годом Солженицына — печатали «В круге первом» и «Раковый корпус» — то, что хотел, но не смог напечатать Твардовский. Другие журналы распечатывали публицистику Солженицына и «Красное колесо». Вадим Борисов, доверенное лицо Солженицына, дирижировал этим процессом — возможно, не всегда удачно. Мне грустно думать о том, что многолетнее и самоотверженное служение Вадима Борисова Солженицыну кончилось неприятными обвинениями в злоупотреблениях при издании книг. Я никогда не верила им. Думаю, Дима Борисов зря взялся за издание Солженицына: тут надо иметь деловую хватку, а у него ее не было. Но надо вспомнить и условия 1990 — 1991 годов, с их галопирующей инфляцией, бумажным дефицитом, и неизвестно откуда взявшимися ловкими издателями-дельцами, которым ничего не стоило обвести вокруг пальца лопоухого интеллигента. Договора, заключенные в 1990 году, в 1991-м просто обнулились. Неудивительно, что «Архипелаг», широко изданный, ничего не принес солженицынскому фонду. Но я не верю, что он принес выгоду Вадиму Борисову. Это, в конце концов, всегда видно по благосостоянию семьи. Увы — оно оставалось более чем скромным, а после безвременной гибели Вадима — совсем катастрофическим. Слава богу, старшие дети уже могли зарабатывать сами.

В 1990 году я спросила Вадима Борисова, зачем он так дробит «Красное колесо», рассовывая по разным журналам. «А если дверь захлопнется, — ответил Вадим. — А Солженицын уже весь напечатан?»

Это ощущение зыбкости происходящего владело нами тогда, заставляя торопиться. Невиданный взлет тиражей журналов (а тут «Новый мир» был в авангарде) не мог быть вечным. Да и вообще героический период рано или поздно кончается.

Мне нравилось достоинство, с которым журнал встретил трудные времена, утрату прежнего читателя, падение тиражей, безденежье. Нравится твердость и несуетность, которую демонстрирует журнал сегодня.

Я часто вспоминаю великие строки Брюсова, пророчески предсказавшего нашествие новых гуннов и благословившего стоицизм интеллигенции.

А мы, мудрецы и поэты,

Хранители тайны и веры,

Унесем зажженные светы

В катакомбы, в пустыни, в пещеры.

Когда-то я думала, что гунны — это невежественные революционные массы, радостно сжигавшие помещичьи библиотеки в 1917 году и пляшущие в свете костров из книг. Сегодня думаю, что гунны могут быть с мобильниками и ноутбуками в руках: разве вы не слышите их «топот чугунный» в Интернете?

Что в этих условиях толстый журнал? Пещера, где теплится свеча. И этот огонек кто-то должен стоически поддерживать.

Когда в 2002 году, после того как я ушла из «Литературной газеты», стремительно поменявшей направление, Андрей Василевский, ставший редактором «Нового мира», предложил мне вести постоянную журнальную рубрику, я с радостью согласилась.

Мы обсудили название и сошлись на слове «Комментарии», вполне нейтральном и всеобъемлющем, но содержащем осторожный кивок в сторону любимого мною блистательного Георгия Адамовича. И больше никто в эту рубрику не вмешивался. Разве что Ирина Роднянская, лучший в мире редактор, осторожно указывала на неточности и предлагала свою версию фразы, всегда улучшающую текст.

Я никогда не имела такой свободы — в выборе тем, способе подачи материала и аргументации, как за эти десять с лишним лет сотрудничества с «Новым миром». Но чтобы осмыслить опыт этих лет — надо хоть немного отодвинуться и перестать считать себя частью корпорации. Пока я этого сделать еще не могу.






Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация