КНИЖНАЯ ПОЛКА АЛЕКСАНДРА ЧАНЦЕВА
Сегодня свою десятку книг читателям «Нового мира» представляет наш постоянный автор, критик, эссеист, литературовед-японист.
Арто Паасилинна. Воющий мельник. Перевод с финского А. Воронковой. М., «Издательство Ольги Морозовой», 2013, 256 стр.
Скандинавы начали свою атаку на книжные рынки с детективов (Несбе, Ларссон), но, видно, вознамерились вести наступление по всем фронтам… Паасилинну издают у нас с 2001 года, когда вышел очаровательный «Лес повешенных лисиц», с тех пор переводят, хоть и далеко не все — как и Пелевин, Паасилинна выпускает новую книгу раз в год, обычно каждую осень. Возможно, по отношению к нему у нас не до конца определились — его книги не отложить, но оставляют они читателя с неоднозначным послевкусием[1], они очень смешны и не менее грустны; с ухмылкой северного мужества он пишет об одиночестве, смерти и подобном.
Мельник Гуннар Хуттунен, как заправский герой вестернов, является в лапландскую деревню неизвестно откуда. Где-то, говорят, у него сгорела мельница вместе с женой — «подумаешь, там, на юге и раньше жены сгорали или их сжигали, но не перевелись же они совсем!», рассуждают деревенские. Хуттунен мастеровит, не берет за помол лишнего, всегда поможет соседу, но с ним одна проблема — он мыслит немного иначе, просто по-своему (это, кажется, общая проблема всех героев скандинавской литературы — как и проблемы с одиночеством и алкоголем). То впадает в депрессию, то вдруг веселит деревенских, очень похоже изображая животных из леса, а когда становится невмоготу от одиночества — громко воет по ночам. Он такой очень простой нерефлексирующий юродивый, а анималистическую тему отметим и еще вспомним в конце.
Хуттунен мешает спать по ночам, он неадекватен! Деревенские его пытаются вразумить, но у него есть и норов. Его в итоге кидают в психушку, там — ад. Он сбегает, его ловят, буквально, как в песне Высоцкого, с собаками прочесывая леса, «идет охота на волков…». А дальше, как в фильме «С меня хватит!», где герой Майкла Дугласа из мирного клерка становится народным мстителем-убийцей — Хуттунен хотел молоть муку, покрасить стены, вырастить огород и жениться на председательнице огородного кружка, но его сделали изгоем, он вынужден прятаться на дальних островах, кормить комаров, кормиться брусникой…
И тут вступают две важные темы Паасилинны. Взаимоподдержка — даже опустившийся самогонщик-вдовец не бросит мельника, поможет и не предаст под пытками, дружба — это дело серьезное. И, как ни странно, тема уюта: очень умело Хуттунен обстраивает-обстругивает себе убежище в лесу, любо-дорого там даже одному (а уж с друзьями и невестой!): «легкий ветерок разгонял комаров. Было так тихо. Что, казалось, можно услышать, как мысли разговаривают друг с другом <…> А когда шел дождь, мельник сидел под навесом и смотрел, как тяжелые капли скатываются по крыше на землю: угли шипели, а ему было тепло и сухо».
Но люди не оставят его в покое, не простят и даже не забудут. Даже друзья не смогут помочь, только морозный финский магический реализм: изображая цаплю, он летал в небе, его признавали птицы, Иисус говорил с ним с иконы, а в конце он с другом-полицейским избежит вечного заточения в психушке — они станут волком и собакой, будут выть и мстить…
Ю Несбе. Полиция. Перевод с норвежского Е. Лавринайтис. СПб., «Азбука»; «Азбука-Аттикус», 2014, 608 стр. («Звезды мирового детектива»).
Несбе сейчас — главное национальное достояние Норвегии и предмет местной гордости (в Осло я без проблем мог купить любые его книги на английском, по городу ездили автобусы с бортовой рекламой его последней книги). И это оправданно — лучшим детективщиком он еще не объявлен, мне думается, по двум причинам: во-первых, слишком жесткий и очень непростой, во-вторых, его выходящий с 1997 года цикл о Харри Холе — иногда больше литература, чем просто детектив (кроме этой серии Несбе пишет детские сказки, в следующем году выпустит детектив под псевдонимом Том Йохансен, а еще играет в известной норвежской рок-группе). Это смесь «крутого» нуара, рок-музыки (темой этой книги становится «Dark Side of the Moon»), алкогольно-мизантропических максим в духе Буковски (в «Полиции» есть прямые отсылки к вынутому Буковски из забытья Фанте) и настоянного скандинавского одиночества.
Если очень постараться, можно упрекнуть Несбе в том, что его детективы в последнее время too big: уж слишком захватывающе (Харри попадал под лавину, сколько раз избивали, уродовали и подстреливали, сейчас — взрывают) кинематографичны (Ди Каприо собирается продюсировать «Снеговик»), масштабны (действия предыдущих книг переносились в Гонконг и Африку), что иногда они — нуар и триллер в квадрате. Но упрекать можно только себя в том, что взял книгу вечером — дочитаешь к утру…
Игры логического разума, жестокие повороты на скорости «200 миль по встречной» сюжета сложно переоценить, но главное тут, безусловно, сам Харри и люди, известные уже по прошлым книгам. В предыдущем «Призраке»[2] Харри в конце убили (синхронно, кстати, со ставшим совсем анемичным Фандориным в «Черном городе» и с Камбербэтчом-Шерлоком в сериале ВВС), и стрелял в него сын любимой женщины Ракель, почти пасынок Олег — надо отдать должное Несбе, воскрешение героя он подает без фанфар, не как big deal и что-то особенное. Холе окончательно ушел из полиции (все жесточайшие расследования слишком часто ставили под угрозу Ракель и Олега, а его могли бросить в объятия его демона — виски), мирно преподает в полицейской академии, любим студентами (студентками даже слишком — одна буквально сходит с ума по нему, пытается обвинить в изнасиловании еще одна линия из многих, еще одна сломанная судьба и шрам Харри). Но тут начинают убивать полицейских, продуманно (в годовщину их неудачных расследований), театрально (воссоздав сцену предыдущего преступления), садистски (лицо — в фарш, тело, как отбивная, будто без костей). Нет, Харри Холе завязал, он дал клятву. Но — его коллега, подруга Беата убита, ее кровь стекает из мешков в мусороуборочной машине, ее конечности отпиливали, когда она еще была жива…
Да, это современный и скандинавский детектив — моя мама, например, несколько раз откладывала книгу: тут будет сожженный труп 12-летней девочки, извлечение глазных яблок, горящий на лице изнасилованной нейлон…
Эффектов вообще много, но — думаю, вряд ли бы они заставили меня читать все десять книг про Холе — здесь прежде всего о людях. О «таинственном Холе», «не таком, как все», с «синдромами абстиненции» по расследованиям и виски, одиночке, «добровольно выбравшем свой путь и странноватом». О «черной дыре, поглощающей любовь». Возможно, больном (как он думает сам о себе): «тот же парень, только в другой одежде. Я думал, его звали „Джим Бим”. Я думал, его звали „рано умершая мать” или „большая нагрузка на работе”. Или „тестостерон”, или „гены алкоголика”. И может, я и прав, но если снять всю одежду с этого парня, то он окажется Харри Холе».
Харри безжалостен ко всем, к себе прежде всего. Он идет напролом, даже если ему переломать все кости. Его ум и интуиция стальны, даже если обстоятельства в состоянии их сломать (они и ломают). Он обсессивно-компульсивная личность, он может убить (убил в предыдущем «Призраке» и хочет убить здесь, чтобы спасти товарищей под неизбежной угрозой), честен в старых традициях и справедлив до безумия (спасает сволочь, имеющую на него компромат).
Сюжет пересказывать смысла нет (раз пять Харри и отряд быстрого реагирования «Дельта» бросятся по ложному адресу — преступник действительно дьявольски умен), как и линии всех персонажей. Они связаны. И отнюдь не веселы… Клубок из обид на жизнь, старой мести, одиночества, безумия, интриг слишком запутан… А в его центре в «Полиции» — месть не из-за ненависти, но любви.
Не знаю, честно говоря, как это будет экранизировать Голливуд — возможно, из-за этого и заглохло дело с предыдущими идеями? Разве что попросить Финчера снять жесткий саспенс в духе «Семи» или хотя бы «Девушки с татуировкой дракона», а Резнора — написать тревожный готический индастриал для саундтрека…
А что делать с языком? Всеми этими описаниями ухмылок, растекающихся по лицу, как яйцо по сковородке, тюрьмы, переваривающей людей до состояния кала, или с вот этим: «птица распевала бессмысленную для живых песню. Ветер, беззаботно посвистывая, гнал облака. Поезд метро промчался в западном направлении. Время шло, но куда? Харри открыл глаза и прокашлялся».
Джонатан Литтелл. Хомские тетради. Записки о сирийской войне. Перевод с французского Н. Чесноковой. М., «Ад Маргинем Пресс», 2014, 248 стр.
Молодые, модные и социально активные западные писатели любят экзотические травелоги («Карта мира» Крахта) и экстремальную журналистику («Чечня. Год третий» того же Литтелла). На этот раз автор мощного юнгерианского симулякра «Благоволительницы», пробравшись через Ливан в Сирию, готовил там репортажи для «Le Monde» — наброски и дневники для них выросли в книгу.
Перед нами практически классицистическое единство места (небольшой город Хомс), времени (16.01 — 2.02.2012) и действия. Последнее — бесконечные перемещения из укрытия в укрытие, переезды, попытки интервьюировать и фотографировать повстанцев (те настолько боятся, что их потом опознают правительственные спецслужбы, что автор даже бросает в раздражении, что прежде чем они доберутся до реального Башара, «им надо убить Башара в своих головах»), раненные, убитые, их родственники, стрельба где-то, тревожные сны (Литтелл фиксирует свои сновидения), урывками раздобытая еда, виски (бойцы Свободной Армии Сирии в шутку обещают перерезать ему горло, клацают калашами), счастье принять душ и надежда наконец-то уехать из этого ада… Раненые и убитые. Стихийные демонстрации. Перебои с электричеством, мазут растет в цене. Подвозят еще раненых… Так все 250 страниц. Максимум назывной, неприкрашенной реальности, скупые описания Джаханнама (ад в исламе).
Настоящие военные действия еще впереди, но предел разрухи и бед уже почти пройден; это и фиксирует книга. И анархии, тотального непонимания и дезы (кто, где, когда застрелил? «всеобщая подозрительность принимает характер паранойи»), желания скрыть и обыграть правду в своих целях — как правительственными, понятно, войсками (иностранных журналистов почти не пускают или очень плотно «ведут»), так и повстанцами. Даже какой-то дурноватый постмодернистский, простите, синкретизм… Митинг с цыганами-диджеями, переходящий в суфийский зикр, перепродажи контрабандных китайских калашей («руси»), читаемые муэдзином суры Корана, «ритм которым отбивали автоматные очереди и взрывы».
«Такова солдатская жизнь: спать, есть, чистить оружие, стоять на часах и время от времени сражаться. Бездна терпения и скуки ради нескольких ярких часов, которые могут закончиться ранением, а могут — и смертью». Или ради репортажа — литературы здесь почти нет. Ее, очевидно, и не предполагалось. Но, если честно, «репортажи из горячих точек» наши журналисты вроде А. Бабченко и М. Ахмедовой пишут как-то сильней, что ли[3]…
Андрей Новиков-Ланской, Леонид Пашутин. Москва в пространстве. М., «Aurora Expertum», 2013, 76 стр. («Клубные размышления»).
Название серии, в которой вышла книга, прекрасно ей подходит — это если и не программное заявление, то очень интересное выступление где-нибудь в элитарном клубе. Филолог, журналист и писатель А. Новиков-Ланской (у него, кстати, одновременно вышла весьма интересная книга стихов «Зимние грозы») и Л. Пашутин, историк языка, преподаватель факультета телевидения МГУ и председатель Интеллектуального клуба «Russian Council» работают в пограничных областях: граничащие страны там — актуальная геополитика, мистическая историософия и историческое языкознание.
Русская государственность — горизонтальна или вертикальна? Почему на Западе преобладает (четкое) время, а у нас — (размытое) пространство? Почему революционные сломы всего и вся у нас не только вошли в правило, но и сопряжены с географическими демаршами (от переноса столицы до прихода в московский Кремль питерской команды судьбовершителей)?
Кроме глобальных «русских вопросов», данных в любопытных ракурсах, подмечены и не менее интересные частности (не на всех копирайт авторов, чего они и не скрывают, ссылаясь на источники, с ними вежливо дискутируя). Церковный раскол был столь кровав и трагичен не потому, конечно, что несколько богослужебных частностей приводились в соответствие с греческим изначальным образцом, но потому, что это ломало самовосприятие нации — из сохраняющего истинную веру центра («Москва — третий Рим») она скатывалась до коряво подражающей периферии. Или, например, почему змеям отказывали в обладании позвоночником: «О. Павел Флоренский указывал на обязательную в русской традиции, в отличие от западной, бесхребетность змея-дракона <...> Представляется, что бесхребетность и тщедушность змей на иконах можно объяснить акцентированной несамостоятельностью зла в православной традиции».
При этом разговоре, равноудаленном от близорукого охранительства и не менее зашоренного либерального взгляда, присутствовать одно удовольствие, единственно, жаль, что он так быстро заканчивается — в книге нет и сотни страниц…
Славой Жижек. Накануне Господина: сотрясая рамки. Перевод с английского А. Ожигановой, Е. Савицкой и др. М., «Европа», 2014, 280 стр.
Работы словенского философа выходят у нас с завидной регулярностью: этой зимой параллельно вышла еще одна[4], а у этой книги даже не указано оригинальное издание, так что может сложиться впечатление, что писалась она специально для издания в нашей стране. Такое частотное присутствие может вызвать и ощущение обыденности, но в любом случае постлакановские левацкие битвы Жижека с капитализмом ценны в нашей стране, где общество капиталистического контроля только складывается и где не грех помнить, что, как писал филолог-марксист Иглтон, капитализм «также воздвигался на крови и слезах, но, в отличие от сталинизма и маоизма, успел просуществовать достаточно долго для того, чтобы многие из этих ужасов стали забываться»[5].
Перед нами, по сути, сборник статей — а что они так или иначе дискутируют на тему контроля (Господина), так когда Жижек об этом не писал? Он рассуждает о литературе и опере, о запрете на курение и кино (об Эрнсте Любиче и бэтменовском «Темном рыцаре»), о буддизме и Сноудене, сексуальности (разумеется) и экономическом кризисе на Кипре.
Да, на смену европейской гегемонии постепенно приходит «капитализм с азиатскими ценностями», да, на смену информирующим советам «курение вредно» приходят приказы Господина «Курение убивает!», да, подчинение боссу, которого называешь по имени и который рассказывает анекдоты, лицемерней, чем подчинение с обозначенной дистанцией, а разобщенным левым и «оккупайщикам» нужен лидер вроде «левой Тэтчер» (но не будет ли это чревато уже левым тоталитаризмом?). Если кто не в курсе, то Бодрийяр и Фуко были в схожих высказываниях значительно фундированней. А кто-то, неразделяющий взглядов Жижека, допускаю, может даже вспомнить из его учителя Рансьера о том, что «старинная мудрость <…> иногда разоблачает философию как разносчицу пустых слов и неустранимых омонимов и советует всем областям человеческой деятельности самим разобраться в себе, оградив свою лексику и понятийный аппарат от ее нападок»[6].
Жижек может быть довольно теоретичен, диспутируя с Фрейдом и актуализируя Лакана, или радикален («…подлинное святое семейство, что-то вроде Бога-отца, живущего с Христом и трахающего его, наивысшее воплощение гомосексуального брака и родительского инцеста»), но мы имеем дело с такими расширенными колонками, проговаривающими вполне очевидные вещи, которые, правда, могли не артикулироваться в голове читателя в столь трафаретном виде, а сам Жижек подчас напоминает даже не Леонида Андреева, который «пугает, а все равно не страшно», но героя «Василия Розанова глазами русского эксцентрика», алчущего самого оголтелого и одиозного в качестве своих тем — но рассуждающего о них вполне конвенционально для обычного европейского левого.
А ведь прекрасно знает, что «свобода — это не блаженно-нейтральное состояние гармонии и равновесия, а то насильственное действие, которое это равновесие разрушает». Книга снабжена некоторым количеством пустых и трогательно разлинованных страниц для выписок.
Кристиан Крахт. Империя. Перевод с немецкого Д. Липатова под редакцией Т. Баскаковой. М., «Ад Маргинем Пресс», 2014, 304 стр.
Новый роман Крахта вызвал в родной автору прессе целую дискуссию — его обвиняли в национализме, едва ли не фашизме[7], так что группа писателей во главе с Э. Елинек была вынуждена заступиться коллективным письмом. В чем суть обвинений, понять сложно — да, в связи с темой Вагнера мимоходом возникает и тема антисемитизма, но как говорить о начале прошлого германского века без Вагнера… — видимо, немецкая коллективная вина на всякий случай высекла самое себя.
Роман же довольно странный и без всех этих медиа-брызг. Накануне Первой мировой Август Энгельхардт, реальный, кстати, персонаж, едет в германские протекторатные земли основать под Южным Крестом не кампанелловский Город Солнца, но остров Солнечного ордена: нудисты должны питаться одними кокосами, ибо мясо — зло, а кокос — ближе всего к солнцу. В экзотических, как зачастую у Крахта, декорациях развертывается печальная история. Первый ученик (ну, после обязательного туземца Пятницы) — гей, второй — истерик-симулянт, приехавшие из Германии юнцы — бомжуют и покрываются коростой… Приходят смерть, болезнь (у Августа проказа) и безумие (тут-то он и вспоминает вагнерианство).
Интересен тон Крахта. То игривый, то стебный. Он откровенно стилизует свой рассказ — играет то с модными постколониальными исследованиями, то с «Апокалипсисом сегодня» (скорее с фильмом, чем с конрадовским «Сердцем тьмы», недаром в книге, как у Копполы, звучит «Полет валькирий», еще один привет Вагнеру). Постоянно вбрасывая аналепсисы (в кинотерминологии — флэшбэки), он не дает забыть, что перед нами рассказ, условность, фикция. Как собственно и все попытки вагнерианцев, штейнерианцев и прочих антропософских мечтателей создать альтернативу филистерской «безысходности немецкой повседневности». Да, это очень немецкий роман, но не без глобальных обобщений. У вегетарианца-кокофага Августа все закончилось жалкой энтропией (даже Пятница с туземцами убежали, на острове все гниет, сам гуру сосет палец и украдкой ест обрезки своих ногтей), упомянутый в «Империи» вегетарианец Гитлер почти разрушил мир, а еще один вегетарианец Эйнштейн оказался косвенно причастен к созданию ядерного оружия…
Инкубатор руссоистского парадиза не вывел нового человека, но усилил физические и ментальные недуги старого. Сам Август выживает (исторического Августа находят вскоре мертвым), его последние идеи о том, что «не кокосовый орех является насущной пищей для человека, а сам человек является такой пищей. Первозданный человек золотого века питался другими людьми; а значит, и всякий, кто хочет уподобиться Богу, вернуться в Элизиум от самого себя, неизбежно становится вот кем: God-eater», а Бог в свою очередь не остается в долгу: «высокоразвитые существа на других планетах, теперь он в этом уверен, ведут себя как хищники». Эти паранойяльные измышления близки последним идеям Лимонова (человек — искусственный корм богов[8]). Сам Крахт отвергает и их: есть только «величественный и бесстыдно-безжалостный синий океан» и «вращающийся ковер его снов».
Развенчивая какое-либо целеполагание в официальной идеологии и альтернативных теориях той эпохи, когда прошлый век достиг возраста еле начавшего говорить ребенка, Крахт, кажется, подспудно если не проводит аналогию с началом нашего века, то говорит — будьте осторожны, все пробовали, смысла вообще ничтожно мало. Хотя люфт оставляет — для интерпретаций…
Йозеф Рот. Берлин и окрестности. Сборник статей и очерков. Перевод с немецкого М. Рудницкого. М., «Ад Маргинем Пресс», 2013. 240 стр.
Составленный Михаилом Рудницким сборник статей 20-х годов берешь как документ той эпохи, многого не ждешь — но получаешь в итоге массу библиофильского удовольствия.
Австриец Йозеф Рот, автор «Марша Радецкого», австро-венгерской элегии, как и многие в те годы (вспомним Хемингуэя), отдавал дань журналистике, которая в соперничестве с радио искала новые пути. В его репортажах было много литературы — писателем он и закончил дни, хоть и неблагополучно (а у кого из жителей бывшей гамбургской империи было тогда все замечательно?): сбежав из нацистского Берлина в Париж, где писал, бедствовал с сошедшей с ума женой и много пил…
Читая Рота, понимаешь, что новые колумнисты и репортеры не придумали ничего нового, — все приемы изобрели чуть ли не сто лет назад и, честное слово, использовали их куда тоньше и более мастерски.
Рот не просто очень наблюдателен, но и весьма умен и аналитичен. Так, он не только весьма сочувственно пишет о судьбах тех же российских беженцев в Европе, но и точно воспроизводит их рецепцию («…до какой степени оболган французскими романистами (самыми консервативными в мире) и сентиментальными почитателями Достоевского русский человек, низведенный ими до почти карикатурного гибрида набожности и зверства, алкоголизма и философствования, самоварного уюта и азиатчины») и самовосприятие («и чем дольше длилось их изгнание, тем больше сближались русские эмигранты с нашими о них представлениями. <…> Они утратили связь с родной землей. Они все больше удалялись от России — а еще больше Россия удалялась от них. Европа уже знала Мейерхольда — а они все еще держались за Станиславского»).
Рот тонко, никому не навязывая, но дает намеки на свои взгляды. Он бывает на лучших приемах в городе, но симпатий к бедным у него больше. И да, ему симпатичен Советский Союз (он опубликует весьма симпатизирующие материалы после поездки по нашей стране в 1926 году). Или, скажем так, то, что СССР тогда олицетворял. Да, равенство, гуманизм, тоже смелое техническое желание переустроить мир для удобства человека, урбанизм, «симфония будущего». Это собственно общее для философов-мечтателей того времени: Дзига Вертов и Ко в те же годы осваивали новые кино-средства, Платонов мечтал о гидростанциях и беспроводной передаче электричества, Беньямин осмыслял фотографию, Рот же посвящает страницы улицам, стройкам и даже эскалатору. Как дети, они с энтузиазмом копались во всех технических новинках, разбирали их, искали житейскую выгоду и философский смысл в «гаджетах».
Он вообще такой журналист-фланер, сочетающий молниеносное «отписаться по поводу» с глубоким философским всматриванием в вещь и явление. Огромные современные магазины, пишет Рот, не новый храм прогресса, даже не «плод гордыни и греховной заносчивости человеческого гения», а «всего лишь грандиозное вместилище мелкой человеческой заурядности, выставка и впечатляющее доказательство всемирной и всемерной дешевизны». Недалеко и до пессимистических максим Чорана, верно?
Он прозорлив — едва ли не первым слагает дифирамбы безвестному Кафке; отмечает, что «по берегам Дуная в Будапеште и в кофейнях Константинополя», «в каждой стране они заводили связи с местными реакционерами» — именно это русские и делали, смотри «Философию» Ильи Зданевича о русских «в Царьграде». Его прозрения справедливы буквально сейчас и здесь: сообщая об очевидной нехватке мозгов у современной полиции, Рот констатирует — «больше того, я почти рад повстречать разбойника с большой дороги, ведь соседство с ним исключает всякое приближение к вам полицейского, который в любую секунду может вас задержать, побить или в лучшем случае занести в реестр правонарушителей».
А я не сказал, что у Рота все прекрасно с чувством юмора, он может быть весьма саркастичен? «В еще большие затруднения повергает меня архитектура интерьеров. К тому, что сияющие стерильной белизной операционные палаты — это на самом деле кондитерские, я уже как-то попривык. Хотя длинные стеклянные палочки по стенам все еще ошибочно принимаю за термометры. Оказывается, это лампы, или, как “грамотно” нынче принято говорить, светильники».
И все это, заметим, стилем своеобычным, который уместней в книге, даже слишком хорош для газет. «Они сбросили с себя груз прошлого, как тяжелую ношу, которую приходилось тащить до самого конца жизненного пути, а теперь, слава богу, можно от нее избавиться» — об обитателях богадельни. «Наверное, они укутываются в тряпье и солому, а прохожие принимают их за кусты роз. А может, за мраморную фауну или бронзовых фонтанных ангелочков. Либо они зарываются на зиму в землю, а по весне всходят вместе с примулами и первыми фиалками. Как они, наподобие лесных обитателей, кормятся ягодами шиповника, я видел собственными глазами. Когда их о чем-то спрашиваешь, они, прежде чем ответить, погружаются в раздумье. Они всегда словно укутаны в кокон одиночества, под стать тем же могильщикам и смотрителям маяков» — о смотрителях парка. «И только рецензенты книг смертны, заменимы и на твердом жалованье не состоят» — тут стиля нет, но я не удержался. «Он с незапамятных времен мой заклятый враг. Он — моя тетя, каждую субботу драившая меня проволочной щеткой. Он сам — эта проволочная щетка» — догадайтесь, о ком?
Умелые репортажи в духе отечественного «Гудка» тех лет, эссеизм — как в недолго, увы, выходившей у нас «Русской жизни». И все, что мы читаем сейчас, было опробовано Ротом — светский «гламурный» репортаж или погружение на полное дно, в среду проституток, сутенеров, ночлежек для бедных (даже «один день: наш репортер» в чужой роли он пробовал — ходил якобы наниматься на работу, потом сочинял невеселый рассказ об отказах). Разве что «репортажей из горячих точек» у него нет. Но есть: мысль — Беньямина, ирония — Шкловского. Неожиданно симпатичнейшее чтение, плюс — «атмосферные» фотографии тех берлинских улиц, тех джазовых красоток и тех нищих.
Бриттен. Составитель сборника Анна Генина. Переводчики А. Генина, А. Круглов. М., «Центр книги Рудомино», 2013, 368 стр.
Книг о классиках прошлого века — Мессиане, Сибелиусе, Берге — появляется, увы, все еще довольно мало[9], тогда как тот же Бриттен, на мой непрофессиональный взгляд, наиболее выдающийся наряду с Тавенером британский композитор со времен Перселла…
Эта книга, как и серия выступлений и выставок, отметила 100-летие Бриттена в России в 2013 году[10].
Биография Бриттена, написанная знавшим его Дэвидом Мэтьюзом, отличается по-английски сдержанным тоном, теплой внимательностью к композитору, тактичным исследованием его творческих и психологических архетипов[11]. Что весьма нелишне, если говорить о таких непростых моментах в жизни композитора, как почти любовная привязанность к матери, вечное стремление вернуться в детство (выражавшееся в спектре от целомудренного покровительства молодым[12] до постоянного введения хора мальчиков в свои сочинения), очень непростой характер, открытое сожительство с середины века с его постоянным партнером Питером Пирсом (антигомосексуальная статья УК в UK отменена только в 1967 году[13]), страх перед выступлениями, болезни.
Сама биография невелика по размеру, но в ней нашлось место основному — отношениям с отцом и вкусам Бриттена (Перселл[14], из живых — Шостакович); постепенный разрыв с Оденом здесь детально и тактично «деконструируется», становление оперным композитором… Описаны и прогулки с любимыми таксами, проведенные за наблюдением птиц (хобби «странного Бена»), путешествия с Пирсом по Азии. Подчеркнуты и перетекания жизни в творчество — на Бали, например, Бриттен влюбился в местную музыку гамелана, вводил ее в свои сочинения (балинезийским искусством был, как мы помним, вдохновлен и Арто).
Безусловно нашлось место и для «русской» темы[15] — не зря Бриттен восхищался Шостаковичем, а для «лучшего друга Славы» Ростроповича много писал, постоянно звал его на свои фестивали и ездил по его приглашению в СССР. Об этом в приложении смешно и трогательно в дневниках Пирса — о тяжком для английского здоровья русском гостеприимстве, о datcha, petroushka и varenya, о том, что «по-видимому, армянские водители считают для себя оскорбительной скорость меньше 40 миль в час» (с британцем согласится всякий, кто бывал в Ереване). И о вдохновляющих встречах, концертах, музыке…
Hideo Furukawa. Belka, Why Don’t You Bark? Translated from Japanese by M. Emmerich. San Fransisco, «Haikasoru», 2012, 368 p.
Говорят, мода ходит 20-30 летними кругами. Вот и в наши 2010-е приходит постепенно осознание бурливых отечественных 90-х. Но книг о том времени и на русском языке появилось не так уж и много — «Журавли и карлики» Л. Юзефовича, что-то у Терехова, Липскерова, Пелевина. А тут, то есть еще в 2005, вышел роман японца, да еще и японца не совсем обычного. Родился в префектуре Фукусима, долго писал для театра. Его книга «Племя арабской ночи» получила одновременно два обычно не идущих под руку приза — Ассоциации детективных писателей и Клуба писателей-фантастов. Выступает и в смежном жанре — spoken word, где под музыкальное сопровождение рок-группы Zazen Boys речитативом начитывает свои и чужие произведения. После событий на Фукусиме отправился в благотворительное турне.
Хотя «Белка, почему ты не лаешь?» одновременно о Японии, о нашей стране и многих других странах, то есть — показывает, как японцы видят себя и другой мир. Вообще в романе весьма много всего. Формально это история собак, со Второй мировой войны и почти до наших дней. Это история войн — войны Второй мировой (отдельно — Японии и США), войны Америки во Вьетнаме, Советского Союза в Афганистане, войны в Китае, в Корее; мы, как в выпуске новостей, увидим тут нашу страну, Аляску, Дальний Восток, Европу, Японию.
Что интересно, Фурукава, не бывавший до 2013 года в России, успешно обошелся тут без засахаренной в лепестках сакуры клюквы, он откуда-то хорошо знает нашу страну (вплоть до подразделений наших спецслужб, действовавших в Афганистане), картины перестроечной страны и постперестроечной мафии на Дальнем Востоке дает вполне реалистично…
Уже в 90-е бывший кинолог-КГБшник воюет под Владивостоком с японскими якудза. Да, все еще без клюквы, но магического реализма, настоянного на японском хэнтайном гротеске, тут изрядно — недаром среди любимых писателей у Фурукавы Маркес и Мураками. Рассказывать дальше — не избежать спойлеров.
В «Белке» явно сказался опыт театрального, но сценариста — мафиози тут шинкуют на сасими, как у Китано, историю перелистывают пальцами в крови, как в «Ублюдках» и «Джанго» Тарантино. Но при этом Хидэо Фурукава рефлексирует — синонимична ли история вообще истории войн, чем был СССР и посвящает роман Ельцину («Я знаю твой секрет»). Я даже спросил его о теме ностальгии по Союзу, но нет, СССР был страшен, а у нынешней России более мягкий, добрый («яваракай») образ.
На своем вечере на декабрьской ярмарке Non/fiction хрупкий и очень интеллигентный Хидэо Фурукава прочел отрывок из романа в манере жесткого рэпера. Перевод наши издатели обещают к лету.
Андрей Платонов. «…я прожил жизнь». Письма. 1920 — 1950 гг. М., «Астрель», 2013, 685 стр. («Наследие Андрея Платонова»).
Платонов еще не весь у нас, еще только приходит — было собрание сочинений, были воспоминания и пьесы, были выпуски «Страны философов». Теперь — письма, но все равно не претендующее на полное академическое издание. Хотя и подготовленное очень тщательно, с максимально возможными комментариями и справочным аппаратом. С предисловием, касающимся многих тем — Платонов и Розанов (любопытно), биографические параллели с Пушкиным (возможно, чуть «притянуто»).
«…Настоящий мастер не изобретает себе нового языка. <…> Он дает слову звучать какое оно есть, захватанное и нищее»[16] — эти слова В. Бибихина одновременно справедливы и нет для языка Платонова. Разговор же об эпистолярии очевидно требует какого-то уточнения. Хотя «по-моему, достаточно собрать письма людей и опубликовать их — и получится новая литература мирового значения. Литература, конечно, выходит из наблюдения людей. Но где больше их можно наблюдать, как не в их письмах. Я всегда любил почту — это милое крепкое бюрократическое учреждение, с величайшей бережностью и тайной влекущее открытку с тремя словами привета через дикие сопротивления климата и пространства!» Это уже сам Платонов, пытавшийся из своей переписки с женой сделать новое произведение литературы («Однажды любившие»).
Многие письма не сохранились, у некоторых невозможно восстановить контекст, но прочесть этот большой том телеграмм в одно беспредложное предложение и почти рассказов, адресованных жене, означает, как ни банально, почти прожить эту трудную жизнь за плечом Платонова.
И одно из первых, поверхностных впечатлений, что Платонов — это великий хамелеон. Его редакторские отписки авторам-самотечникам (псевдонимы вроде Испытавший — горький привкус эпохи) в бодром духе «Крокодила», экзистенциальные объяснения в любви и смерти жене (куски шли потом в прозу), патентные заявки или отчеты о мелиоративных командировках, выполненные языком технической бюрократии, или его ранние письма в редакции и издательства с просьбой, требованием издать, «извините, что обращаюсь», где он стилизуется под этакого рабочего, красного Левшу, глуповатого, но своего. Это, понятно, в тему давнего упрека — если те же рецензии Платонов мог писать «нормальным» языком, то язык его прозы не органичен, а выдуман им. Но ответ тут скорее другой, по известному отрывку из записной книжки 1942 года: «Если бы мой брат Митя или Надя — через 21 год после своей смерти вышли из могилы подростками, как они умерли, и посмотрели на меня: что со мной сталось? — Я стал уродом, изувеченным, и внешне, и внутренне. — Андрюша, разве это ты? — Это я: я прожил жизнь».
Где было место всему. Назойливым и через гордость выпрашиваниям публикаций, отчетам о рабочих интригах в Воронеже, эротическим и параноидальным, как у Джойса Норе, письмам жене Марии (она постоянно изменяет ему… она или кто-то прислал ему вместо письма листок с одним матерным словом…), вопросам Горькому и Сталину, может ли он быть советским писателем или полностью непригоден для народа… «…Это оттого я никогда не встретил Красоты, что ее отдельной, самой по себе — нет. <…> Я знаю, что я один из самых ничтожных. Это вы верно заметили. Но я знаю еще, чем ничтожней существо, тем оно больше радо жизни, потому что менее всего достойно ее. Самый маленький комарик — самая счастливая душа. <…> Этого вы не могли подметить. Вы люди законные и достойные, я человеком только хочу быть. Для вас быть человеком привычка, для меня редкость и праздник» (ответ, между прочим, в газете по поводу критики его рассказов).
Он, по воспоминаниям, закрытый от всего, кроме творчества, тяжелый, но абсолютно работящий, самонетребовательный, мужественный (на войне репортером лез под пули), без ума от семьи, бедствующий, энтузиастический. Розановский тяжелый русский эрос, технический порыв эпохи, советская вера и — вечная бедность, отчаяние, подкошенный репрессиями (ударили по самому больному — сыну Платону), болезнью (умирающий, бедствующий, гениальный — последние годы, как у выпущенного ГУЛАГом Даниила Андреева[17], как у столь многих тогда)…
Еще одна банальность — обласкай его сталинские рукавицы, пройди мимо эпоха войн и голода — был бы Платонов Платоновым или еще одним Демьяном Бедным, еще одним сломанным мастером? «Вот когда я оставлен наедине с своей собственной душой и старыми мучительными мыслями. Но я знаю, что все, что есть хорошего и бесценного (литература, любовь, искренняя идея), все это вырастает на основании страдания и одиночества» — это еще в относительно благополучном 1926 году.
До командировок в Туркмению (в нищей стране Платонов даже стыдится есть щедрые угощения), до войны (он поет подвиг советского солдата и, как мальчик, гордится присвоенным военным званием, даже жене подписывается «майором, специальным военным корреспондентом»), до очередных приступов ревности к жене (не пишет, оскорбляет, «какой я падший и любящий»). До мыслей о самоубийстве («все равно без самоубийства не выйдешь никуда. Смерть, любовь и душа — явления совершенно тождественные»). До очередного последнего отчаяния и болезни (сердце и туберкулез): «счастью со мной не бывать. Я болен и неустойчив. А с другим — счастье возможно. Всюду одно растление и разврат. Пол, литература (душевное разложение), общество, вся история, мрак будущего, внутренняя тревога — все, все, везде, вся земля томится, трепещет и мучается. Самое тело мое есть орган страдания. Я не могу писать — ну кому это нужно, милая Маша?» И осваивание под диктовку эпохи очередного стиля — после ареста сына (месяцы родителям не говорили ни обвинения, ни места заключения, не разрешали пересылок — одежда истлела, сын ходил, завернувшись в одеяло) он штудирует УК, пытается выгородить его малолетством и болезнью уха (могло повлиять на мозг). «А пережить пришлось столько, что от сердца отваливаются целые окоченелые, мертвые куски».
Анализировать все это не хочется, невозможно подкладывать какие-то гирьки на весы страдания. В предсмертной больнице у Платонова сходятся почти все его жизненные мотивы — пронзительная любовь к жене, дочери и внучке (рисует ей на открытках), стыд, что его так закармливают, борьба за публикации, научное оживление (на нем испытывают новое противотуберкулезное лекарство) и уже давнее согласие просто умереть.
1 Одновременно у нас вышел перевод «Сына Бога грома», где Паасилинна играет на территории «Американских богов» Нила Геймана — засылает в современную Финляндию старые божества — и, как в «Мельнике», вводит тему психбольниц, хотя и в положительном ключе.
2 См. также посвященную детективам Книжную полку Ольги Новиковой в № 8 «Нового мира» за 2013 год.
3 Приведем и недавний пример вдумчивого отечественного травелога — «Невозможность путешествий» Дмитрия Бавильского.
4 «Щекотливый субъект. Отсутствующий центр политической онтологии», в Издательском доме «Дело» РАНХиГC.
5 Иглтон Т. Почему Маркс был прав. Перевод с английского П. Норвилло. М., «Карьера Пресс», 2014, стр. 40.
6 Рансьер Ж. Несогласие. Перевод с французского В. Лапицкого. СПб., «Machina», 2013, стр. 15.
7 Подробнее см: Чанцев А. Расшифровка бетонных снов. Беседа с Александром Мильштейном. — «Частный корреспондент», 2012, 15 ноября <http://www.chaskor.ru/article/rasshifrovka_betonnyh_snov_30119>.
8 «Я считаю, что Создатель создал нас из подручного материала, на базе фауны земли, дабы создать себе запасы энергетической пищи — он поглощает наши души». Лимонов Э. Апология чукчей. М., «АСТ», 2013, стр. 210. Подробнее — в «Illuminations» и «Ересях», где есть, в частности, и о мотиве теофагии («мы, возможно, съедим их и станем бессмертными»).
9 Редкое и тем более приятное исключение — перевод двух книг Алекса Росса, содержащих очерк музыки ХХ и даже ХХI веков.
10 Книга Имоджин Холст выходила у нас почти полвека назад, зато в этом году обещают двухтомник «Бриттен и Россия».
11 Переписывая для Бриттена в юности ноты, биограф, по собственному признанию, его просто робел.
12 Среди «протекций» Бриттена, например, Дэвид Хеммингс — будущая звезда «Фотоувеличения» Антониони.
13 Как мы помним, Алан Тьюринг в результате приговора в 1952 был отстранен от работы над секретными правительственными проектами, что через два года привело его к самоубийству.
14 «Одна из моих главных задач — вернуть музыке, написанной на английский текст, тот блеск, ту свободу и живость, которые удивительно редко встречались после смерти Перселла».
15 Любопытно, что русская тема очевидна, к слову, и у Джона Тавенера, который принял православие, писал музыку по мотивам Достоевского и Ахматовой…
16 Бибихин В. Язык философии. СПб., «Наука», 2007, стр. 35.
17 Молодого Андреева кинули в тюрьму за роман про заговор, сыну Платонова инкриминировали заговор на основании одного подросткового письма — в той эпохе вообще много дурных рифм. О некоторых из них см.: Чанцев А. Сосредоточенная духовность: Даниил Андреев как неслучившийся Мастер. — «Частный корреспондент», 2013, 2 ноября <http://www.chaskor.ru/article/sosredotochennaya_duhovnost_25525>.