Волос Андрей Германович родился в 1955 году. Окончил Московский институт нефтехимической и газовой промышленности им. А. М. Губкина. Лауреат Государственной премии РФ, премии «Антибукер» и «Москва — Пенне». Постоянный автор журнала. Живет в Москве.
АНДРЕЙ ВОЛОС
*
ХАЗАРАТ
Повесть
Саперы носят кирку и топор.
Лопаты возятся в обозе.
А. Е. Снесарев, «Афганистан»
Было как-то раз Артему искушение — там, в прошлой жизни, в 1-й Градской, на исходе дежурства.
Ночка выдалась непростая. Пациент шел густо, косяком. Под утро маленько стихло.
Присел в дежурке хлебнуть чаю. Тут заявился Касьян, вечный больничный житель. Обычно в приемник он являлся часам к девяти вечера (впрочем, зимой мог и раньше завалиться, а по летней поре вообще не прийти), проводил ночь то подремывая, то окормляя интересующихся рассуждениями о духовном и загадочном, утром же покидал сие утлое пристанище. Артем иногда думал — может, и в самом деле уходит в астрал, чтобы попусту днем не маячить?
В этот раз все вышло на удивление честь по чести и чин чинарем: и бутылка у него, и закуска.
Артем не отказался, махнул сотку для бодрости — ее и впрямь уже не хватало. А Касьян, добавив на старые дрожжи, завел о чудесах, о схождении Благодатного огня, о вере, способной двигать камни, поднимать из гробов...
Но скоро разговор нарушили — нужно было доставить больного в травму.
Это оказалась молодая женщина. Наверное, чуть старше его годами — лет тридцати.
Она сидела на каталке, и когда Артем попросил лечь, поскольку сидя не возят, пошутила, что, мол, чего еще от вас, мужчин, ждать, всем вам одного надо — только бы уложить беззащитную женщину.
Но как-то мило это у нее получилось: не похабно, а весело.
И пока ехали в нужный корпус, Нина (так ее звали) жаловалась, что попала сюда совершенно на ровном месте — запнулась в кухне о трехколесный велосипед, который сынишка зачем-то туда притаранил, и ударилась головой о шкаф. Поначалу и впрямь дурно стало, а теперь все прошло, только шишка осталась — и зачем ее мама привезла, вообще непонятно. Ну полежала бы часок, и вся недолга.
Артем отвечал в том духе, что, дескать, береженого бог бережет, и лучше перебдеть, чем недобдеть, особенно когда дело касается головы.
В общем, оба они не весьма изящно пошучивали, но ведь это бывает: совсем незнакомым людям трудно друг с другом, а тут взяли тон, который оказался помощником, вот и держались его. Тем более что знакомство все равно не обещало быть долгим.
Короче говоря, Артем довез ее, передал дежурному врачу. Неспешно вернулся, растолкал Касьяна и выставил из дежурки: божественное божественным, а дух от скитальца шел все же будь здоров — совершенно антисанитарный. Касьян удалился, ворча, да спросонья забыл свой сосуд, Артем окликнул — вернулся. Они еще по чутку махнули. В конце концов знаток духовного ушел, и тут как раз опять позвонили из травмы и снова, как оказалось, по его душу: он в ту ночь подрядился дежурить за трупачей по привычной схеме: «руп — труп». Или «рупь — трупь», кому как больше нравится.
Чертыхнувшись, снова взял каталку и поехал.
— Забирай, — сказала хмурая дежурная медсестра.
И кивнула туда, где лежало тело.
Господи Исусе, спаси и помилуй!..
Это была она, Нина! — та самая молодая женщина, которую он привез часа два назад.
— Это что ж это?
Но сестра уже смылась, Нина молчала, и ответить ему было совершенно некому.
Он стоял, тупо глядя в знакомое лицо. Оно не переменилось: даже румянец на щеках остался и легкая улыбка на губах. А то, что глаза закрыты, так и живые люди не всегда таращатся.
Два с половиной часа назад он ее вез, и она была разговорчивой и веселой. А теперь не могла ни шутить, ни смеяться, ни любить, ни ласкать сына.
То есть — теперь ее не было на этом свете.
Но ведь только что!.. Совсем недавно!.. Ведь она думала! Могла охватить мыслью весь мир! Всю вселенную!
А сейчас нет вовсе!..
Почему? И зачем? И как это понять?
И может ли вообще такое быть?
И вот тут-то, в ту самую секунду, и случилось.
Понял вдруг — ясно понял, до содрогания, до холода, окатившего грудь, — что все это совершенно неправильно, все это нужно немедленно исправить — пока не поздно!
И что он может это сделать! — сейчас осенит ее крестом и скажет:
— Встань и иди!
И она вздрогнет, шевельнется, заморгает недоуменно... спустит ноги с каталки... встанет — и пойдет! Пойдет неуверенно, еще не веря своему воскрешению... недоверчиво улыбаясь и трогая себя за плечи... снова живая!
Секунда! Нет, меньше секунды!..
Потряс головой, трезвея.
Перевел дух.
И повез в четырнадцатый корпус — как, собственно, и положено...
С тех пор время от времени ему снился сон, повторявший тот случай: он стоит над покойницей, и рука уже воздымается, уже тянется, чтобы осенить ее жестом неослушной воли.
Просыпался с колотящимся сердцем, с холодком в груди.
Слаживаясь, батальон осуществлял учебные выходы — в соседние кишлаки по левому берегу Кумарки. Кишлаков было четыре, все нежилые. Правда, это уже потом становилось ясно, что они именно нежилые, заранее информацию командование до личного состава не доводило.
В первый раз ему было очень страшно.
Догромыхивало далеко впереди: где-то за водоразделом десантно-штурмовая бригада долбила базу мятежников — укрепленный душманами кишлак.
Перед батальоном стояла другая задача: когда бой войдет в заключительную фазу и бригада начнет преследование отступающего противника, по ее стопам занять и повторно прочесать освобожденный населенный пункт.
Артем услышал гул, задрал голову...
— Оба-на! — сдавленно сказал Матросов.
Мрак еще теснил горы, но их рой в вышине уже был залит светом и опасно сверкал. Яркие бронзово-зеленые жуки. И гром, гром!..
Понятно, что свои, — а все равно сердце захолонуло.
Эскадрилья... да нет же: армада! Армада вертолетов!..
Летели вперемешку, гурьбой, как попало — десятки «восьмерок» Ми-8 и штурмовых «крокодилов» Ми-24.
— Шестьдесят два! — ликующе крикнул Матросов, когда гремучая туча ушла за хребет. — Во сила!..
До полудня торчали на исходных. В полукилометре справа, на склоне холма у дороги, стояла артиллерийская батарея. Звуки ее пальбы надолго отставали от подпрыгивания гаубиц и суеты расчетов. Сделав десяток залпов, батарея замолкала. Затем опять начинала работу... Цель лежала за гребнем, и куда летят снаряды и что они там делают, отсюда не видно.
Солнце стояло почти в зените, когда поступила команда на выдвижение.
Блокировали кишлак: БТРы встали кругом, упулившись на кибитки холодными и внимательными глазами пулеметных и пушечных жерл. Следуя логике поставленной задачи, рота — группа за группой — втягивалась в узкие улочки между высоких глиняных стен. Точнее, в то, что от них осталось.
Сто двадцать первая десантно-штурмовая бригада оставила по себе такие следы, как будто сама земля пыталась вжаться как можно глубже и спрятать голову, отчего все на ней полопалось и развалилось.
Ни души. Ни лая, ни мычания. Даже птицы примолкли.
Никого.
Но чересполосица обманчиво тихих садов все равно дышала опасностью. Глубокие арыки ничем не отличались от полнопрофильного окопа. За любым забором мог залечь душман с гранатометом. Или снайпер. Да хоть бы и между теми деревьями. Кто-нибудь уже держит его на мушке?..
Когда ловил взгляд товарища — видел в нем то же самое: страх и истерическую готовность пальнуть в то, что, не дай бог, шевельнется. Пальнуть! очередью! сразу! а потом уж разбираться, что это было.
Группа подтянулась к последнему перед пустырем дому. Дербянин и Каргалец, опасливо оглянувшись, нырнули в узкий проулок. Метра полтора, не шире. Получив от них сигнал, Матросов махнул рукой — чисто!
— Передай, что вышли к пустырю, — сказал Артем.
Язык и горло были холодными, слова — чужими.
— «Чайка», «Чайка», «Я ворон-два», вышли к пустырю, — забубнил Алымов.
Артем сделал шаг к дувалу[1], разрушенное основание которого густо поросло путаницей какой-то усатой травы.
И вдруг...
Взрыв!
Умер сразу: осколки мины, лопнувшей под ногами, вдребезги разнесли вспыхнувший мозг, остановившееся сердце, заледенелые внутренности!
— Сука! — сказал он, отшатнувшись. — Господи Исусе, спаси и помилуй!..
— Перепел, что ли, — хрипло спросил Алымов, глядя в зелень листвы, где пропала вылетевшая из-под ног птаха.
— Хре... хрен его знает, — сказал Артем, тяжело сглотнув. — Сам ты перепел.
Но вдруг почувствовал, что дрожь, мелко сотрясавшая его с самого начала операции, прошла, разум прояснился и страх, застилавший взгляд рябым туманом, ушел, оставив только острое состояние настороженности...
Вернулись на базу, и хоть никто их в том кишлаке не ждал и не прозвучало ни одного выстрела, долго обсуждали вылазку, маленько бахвалясь собственной ловкостью и бесстрашием.
В другой раз и страха меньше, и бахвальства — бойцы слаживались уже в натуре, в деле. Кишлак тоже пуст и полуразрушен, но на подходах к нему по обочинам жались какие-то люди: дети возились в пыли, женщины, закутанные с головы до пят, безмолвно сидели возле черных тючков скарба.
Несколько раз попадалось на глаза и другое: чуть в стороне от живых, накрытые каким-то тряпьем и мешками, лежали мертвые. Наверное, душманы...
В самом кишлаке врезался в память теленок: светло-рыжий, с белой звездочкой во лбу, располовиненный пулеметной очередью, он лежал в широком арыке. Мутная вода журчала, захлестывая стеклянный глаз.
Так они ходили раза четыре, и итоги всех операций одни и те же: задача выполнена, все чисто, потерь нет, боеприпасы в сохранности.
Возвращались веселые.
«Вы лучше лес рубите на гробы!» — распевал Прямчуков, колотясь тощим задом о броню.
И кто любил поорать, подхватывал:
«В прорыв идут штрафные батальоны!..»
Артем помалкивал. Наверное, это нормально. Солдаты быстро привыкают к войне... Пушки стреляют, вертолеты гудят, штурмовая бригада теснит врага, противник отступает...
Кто остался под теми мешками? Разор, огонь, трупы... Так ведь на то она и война?
Да, у них сила... вон как душман бежит: так бежит, что даже на глаза не показывается.
Не слишком ли просто?
Да разве так уж просто? Работа-то какая тяжелая: тащишь на себе десятки килограммов железа, патронов, взрывчатки, ноги ноют, спина болит, пот из-под каски заливает глаза, день бесконечен...
И жара, жара.
А то еще «афганец» налетит — совсем беда. Срывается откуда-то знойный ветер, прет со всех сторон — будто не один, а целая стая их, вырвавшихся из кожаного мешка. Пыль, песок и в воздухе и на зубах... тягостное время.
В общем, наверное, так и должно быть. Они честно работают свою солдатскую работу. Спаянные порядком и ответственностью, они — огромная сила. Понятно, что враг разбегается при их появлении. Вот и встречают советских солдат пустые кишлаки. Расползлись таракашки. Ну да, бывало, свет включишь — брызгами в разные стороны! Мерзость!
Правда, люди на обочинах рядом со своими покойниками... Откуда столько покойников?
Телок с медведем не бодается, ему дай бог ноги унести...
Телок, телок... или телушка, что ли. Да, совершенно стеклянный был глаз.
— Ковригин!
Артем вскинул взгляд.
Лейтенант Брячихин сердито смотрел на него.
— Спишь?! Что я сказал сейчас?
— Никак нет, товарищ лейтенант! Учебная операция в Хазаратском ущелье!
— Учебная операция в Хазаратском ущелье, — недовольно повторил лейтенант Брячихин и как мог строго оглядел свою группу.
Затем откашлялся (для солидности, которой, он знал, ему так не хватало) и продолжил:
— Значит, так. Цель учебной операции. Значит, разъясняю. При входе в Хазаратское ущелье стоит пост афганских войск... вот здесь. Выше по ущелью расположен кишлак Хазарат... вот здесь, значит. По данным разведки, на ночь духи выставляют в кишлаке свое охранение. В составе до десяти человек. С целью препятствовать... э-э-э... ну, чтобы, значит, афганские или советские войска не прошли вглубь ущелья.
ШАФДАРА, 29 МАЯ 1984 г.
Брячихин водил по карте карандашом или просто обрисовывал мыслимые им линии, помахивая рукой вдоль и поперек Ништяк-горы, угрюмо супившейся на фоне вечернего неба. (В первый день по прибытии кто-то, кинув взгляд на ее мрачную тушу, произнес потрясенно: «Во ништяк гора!» — да так и прилипло.)
При этом он то и дело окидывал взглядом сосредоточенные лица бойцов и досадливо морщился. Но раздражал его не личный состав группы, а то, что сам он слишком часто произносит слово-паразит «значит», которое, увы, ничего не значит. Когда речь шла о пустяках, оно ему почти не досаждало; но если нужно собраться, сосредоточиться и толковать о вещах серьезных, так опять вылезало, проклятое, будто масляное пятно из-под свежей побелки. В училище из-за этого сколько нарядов лишних получил!
— Первой роте поставлена, значит, задача — обнаружить указанный пост мятежников и решительно уничтожить. Две другие роты батальона осуществляют прикрытие. Заняв ближайшие высоты, — Брячихин снова коснулся карты карандашом, очертив кружок, — вот эту, значит... и, значит, эту...
Лейтенант замолчал и с сомнением посмотрел на каждого из своих бойцов — будто оценивая, на самом ли деле его понимают. Так или иначе, слушали внимательно.
— Теперь, значит, так, — удовлетворенно сказал Брячихин. — Наши действия. Выступаем перед рассветом. Переправляемся на другую сторону. На пароме, значит. На афганском. Затем батальон продвигается до поста афганской армии. Группе не растягиваться, сразу говорю! Собранно шагать, компактно, а не так, значит, чтоб шаляй-валяй! За постом вторая и третья роты направляются сюда... и, значит, сюда... на указанные им позиции. А первая — наша, значит, рота — продолжает движение к кишлаку Хазарат.
Матросов восторженно стукнул себя кулаком по коленке, и Артем, взглянув, удивился, что глаза у него буквально светятся: будто снова увидел вертолеты. Впрочем, он и сам чувствовал неожиданные наплывы азартного возбуждения.
— Прочесав кишлак и уничтожив, значит, пост мятежников… — лейтенант замолчал, нахмурился и сказал с нажимом, подчеркнув фразу движением карандаша, — если таковой там, значит, обнаружится!.. рота покидает район боевых действий. И возвращается под прикрытие поста «зеленых». Что еще? — спросил он сам себя, секунду подумал и заключил: — В общем, всем проявлять внимательность. Кому что не ясно? Вопросы!
Понятное дело, вылез, как всегда, один Прямчуков:
— Разрешите?.. Товарищ лейтенант, если рота должна уничтожить пост и не исключены другие боестолкновения, то почему операция называется учебной?
— Почему, значит, операция называется учебной, — повторил лейтенант тоном, который однозначно показывал, что следующей же фразой он бодро разъяснит то, что и так ясно всем, кроме одного никчемного баламута.
Однако лейтенант не мог разъяснить, поскольку сам не вполне понимал суть дела.
Более того, он спрашивал об этом у командира роты капитана Розочкина, полчаса назад доводившего задачу до командиров групп. Возможно, Брячихин облек свой вопрос в слишком пространную форму и именно это не понравилось ротному: дескать, значит, ведь если операция учебная, то и душманы должны быть учебными, а если, значит, душманы боевые, то какой же тогда, значит, является операция?
Розочкин хмыкнул и, саркастически щурясь, ответил:
— А что, лейтенант, если душманы такие боевые, так нам, может, и не ходить к ним? Пусть уж как-нибудь сами по себе?
Этот встречный вопрос, конечно, относился к делу еще меньше, чем заданный перед ним прямой, но если бы лейтенант Брячихин не боялся показаться смешным (а еще пуще — чтобы кто-нибудь вообразил, будто он чего-то боится), то, конечно, нашелся бы с ответом. Но все присутствующие усмехнулись словам капитана, а лейтенант Сергученко, главный в роте шутник и горлопан, качая головой так, будто Брячихин сморозил несусветную глупость, повторил:
— Боевые душманы! Вот ты даешь! Душманы боевые!
И Брячихин тоже рассмеялся и тоже покачал головой — мол, надо же, на самом деле! что за ерунда!
— В общем, хоть горшком назови, только сам себя веди по-боевому! — заключил Розочкин.
А замполит Семибратов (черт его принес в тот момент в роту) тут же пояснил — вроде как всем, но смотрел при этом, неодобрительно щурясь, исключительно на Брячихина, — что возможная боевая составляющая операции совершенно не отменяет ее учебной составляющей. И что личному составу батальона предстоит еще многому научиться, чтобы выйти на рубежи отличной боевой и политической подготовки.
— Хотя, конечно, — бодро сказал он, — не исключена возможность боестолкновения и с более многочисленным отрядом мятежников...
При этих его словах Розочкин поднял было брови, однако затем дернул плечом и кивнул, поневоле одобряя пояснение замполита. Правда, кивок сопровождался такой гримасой, будто капитан, одобряя все в целом, частично все же чего-то не одобрял. Возможно, капитан тоже считал, что, говоря о вероятности того или иного, следует подтверждать свое мнение какой-то конкретной информацией? Но то ли у него самого такой информации не было, то ли он не хотел почему-то ее оглашать, — так или иначе, никакого продолжения не последовало.
Семибратова каким-то новым ветром вынесло из палатки, и сразу после этого Сергученко озабоченно спросил, что делать в том случае, если караван все-таки будет обнаружен.
Розочкин недоуменно посмотрел на него.
Прежде караванов и в помине не было. Возможно, именно поэтому капитан совершил ошибку: вместо того чтобы резко отмести вопрос и точно повторить задачу, разъяснив при этом, что никаких караванов никто не ждет, он напустился на любопытствующего командира с издевками насчет того, что тот, видать, не ко времени начитался сказок «1001-й ночи», вот и мерещатся ему везде караваны. Произнеся несколько насмешливых фраз, Розочкин резко махнул рукой, подводя черту, и сказал, что в случае, если караван все-таки встретится, поступать с ним надо соответствующим образом, то есть безжалостно уничтожать.
В результате лейтенант Брячихин так и не понял, о каком караване идет речь: есть ли соответствующие данные разведки и нужно ли на самом деле ждать с ним встречи. Но уточнять не стал, поскольку опасался, что Розочкин вместо ответа на вопрос (который, должно быть, казался ему настолько самоочевидным, что вызывал исключительно раздражение) начнет, чего доброго, и у него спрашивать, не боится ли он, Брячихин, караванов.
Поэтому, инструктируя группу о возможной встрече с душманским караваном, Брячихин вообще не упомянул, решив — и справедливо! — прежде времени не сбивать с толку своих бойцов.
Горы молчали, молчала Ништяк-гора. Молчание ее, возможно, было обманчиво: командование доводило информацию, что прежде духи часто беспокоили стоявшую в двух километрах ниже по течению афганскую мотострелковую часть огнем и вылазками, а с того момента, как три недели назад на косе расположился их батальон, затихли и больше не совались. То ли вовсе ушли, то ли просто прижухнулись: не буди лихо, пока тихо.
И если не ушли, то скорее всего и сейчас наблюдают за ними. С этой самой Ништяк-горы и наблюдают, сукины дети.
Первые дни, как заняли косу, опасались снайперов. Но с самой горы выцеливать им далековато, а засесть непосредственно на противоположном берегу мешал афганский пост: совсем сумасшедшим нужно быть этому снайперу, чтобы туда соваться. Значит, и от «зеленых» есть какая-то польза...
Не успев отследить всю последовательность промелькнувших мыслей, лейтенант сказал с легким оттенком сомнения в голосе:
— Ну, если точно, то, конечно, операция не чисто учебная, а учебно-боевая. Личному составу многому еще надо научиться. Верно?
Прямчуков бесстрастно молчал.
— Я вас спрашиваю!
— Так точно, — нехотя отозвался Прямчуков.
— Вот и хорошо, что все это понимают, — сказал лейтенант, хмурясь.
Сунул карандаш в пенальчик полевой сумки, щелкнул кнопкой и вдруг, расплывшись-таки под самый конец в радостной и совсем мальчишеской улыбке, закончил:
— Но в целом все-таки учебная!
Ночная мгла размыла очертания гор, отчетливо виднелись только кромки. Над одним из отрогов висела щербатая кривая луна. По желвастому и рябому телу реки пролегла неверная дорожка серебряного света.
Тяжелая черная вода катилась то по-стариковски горбясь, то по-кошачьи ластясь, то рассыпаясь мелкой рябью и тут же снова смыкаясь воедино. Она скользила вниз по руслу, неслась дальше. Облизывала берег, крутила песчинки, перекатывала по дну мелкие камни — и уходила, а на смену ей прибегала новая, чтобы подхватить брошенное... и тоже ускользала, уступив место следующей.
Но где одна? где другая? Да нет же: плотное, неразрывное течение.
Утром текла и ночью течет... и год назад, и сто лет. И тысячелетие и два. Уже не раз, должно быть, стояли на краю этой невозвратной воды люди — вооруженные мужчины, воины, — намереваясь перебраться на вражеский берег.
Скользя все дальше и дальше, вода так рябила, будто перед глазами разворачивался испещренный письменами свиток. Смысла их он не постигал — да и мог ли? Но уже понимал, что они есть. Вода текла, уходила безвозвратно, оставляя на лице смутный отблеск всех прошлых времен.
Так же покрикивали командиры и суетились подчиненные, так же переминались солдаты, и поблескивал металл у них в руках, и галька хрупала под сапогами. Отряд за отрядом, фаланга за фалангой, сомкнутым строем — век за веком они приходили к этому берегу, тесня противника, сметая его укрепления, обращая врага в законное, положенное ему бегство. Да! — потому что армия — сила!.. потому что с ней не поспоришь!..
А ведь и впрямь он мог бы служить в войске Александра... или Дария, Кира... Господи Исусе, спаси и помилуй.
Оглянулся.
Ничего нового.
Три роты сгрудились на берегу. Слышалась болтовня, смешки. Вспыхнувшая спичка осветила полберега. А вот и визгливый голос Семибратова: замполит орал, требуя соблюдать маскировку.
— Всё ему снайперы какие-то мерещатся, — пробормотал Алымов. — Перекрестился бы... Долго тут загорать?
Артем молча пожал плечами.
Алымов вздохнул.
— Фигня какая-то. Так вообще не должно...
Не дождавшись вопроса, на который, вероятно, рассчитывал: мол, что не должно? — пояснил сам:
— Не должен батальон на этом долбаном пароме переезжать.
Артем неопределенно хмыкнул.
— Есть на то инженерные части, — не унимался Алымов. — А чо? Это их забота. Кто этих паромщиков знает. А если взорвут на середине, тогда чо? Рыб пойдем кормить?
Паромщиками были тщедушные афганцы-таджики, отец и сын, оба черные, как головешки. Сухие, все ребра можно пересчитать. Но ишаков, лошадей и баранов загоняли на свое судно весело, рулили смело. Обычно они день-деньской торчали в хибарке на берегу, пробавляясь чаем и лепешкой. Если кто советский мимо идет, галдежа не оберешься: «Шурави, шурави, бале, карош!..» Артем знал несколько слов. Шурави — советский. Бале — да. Карош — тоже ясно: «хорошо» значит.
Нынче хватились — а их как раз и нету.
— Сельцов говорит, в кишлак команду отрядили, — сказал Прямчуков. — Ищут.
— Ага, ищут, — снова загнусил Алымов. — Ищи ветра в поле.
— Заткнись, — оборвал его Артем. — Пусть ищут. Может, и найдут...
Обиженный Алымов поковырял сапогом гальку. Затем со вздохом встал и направился к Матросову.
Тот сидел на большом валуне, положив руки и подбородок на дуло автомата, и тоже смотрел на темную речную воду.
— Слышь, Матрос! У тебя пушка на предохранителе?
— А что?
— Да ничо! Пальнешь невзначай — башку отстрелишь.
Матросов вяло отмахнулся.
— Правда, ты ею все равно почти не пользуешься, — рассудил Алымов. — Но шапку же надо на что-то надевать?
— Отвали!
— Вот тебе и отвали, — сказал Алымов, садясь рядом. — Осторожней надо. Дай курнуть.
— Твои где?
— Кончились.
— Кончились! Еще не началось ничего, а у него кончились.
— Да ладно, чо ты. У меня в расположении полно, забыл просто...
От дальней стороны расположения долетало поревывание, порыкивание — это бронегруппа прикрытия начинала выдвижение. Бронегруппе поставили задачу не допустить обстрела батальона с тыла. Ночью ей предстояло совершить отвлекающий маневр, а к четырем утра сосредоточиться на этом берегу реки напротив входа в Хазаратское ущелье.
Розочкин отрядил нескольких солдат на розыски и теперь вместе с командиром батальона подполковником Граммаковым смотрел с галечного бугра в ту сторону, откуда посланные должны притащить хоть из-под земли вырытых паромщиков.
Командир полка решил, что батальон не получит инженерной поддержки и должен переправиться своими силами, воспользовавшись в качестве плавсредства гражданским афганским паромом.
Розочкин не знал, как шел разговор комбата с командиром полка. Однако с первой секунды, услышав о появившемся решении, понимал, что оно неверное: потому что делает выполнение поставленной батальону задачи зависимым черт знает от каких обстоятельств. Что за причуды?! Нельзя армии пользоваться гражданским паромом!..
Он высказал свое мнение, а Граммаков только хладнокровно пожал плечами. Комбата можно понять — с начальством не поспоришь. Но, честно говоря, Граммаков вообще казался Розочкину жидковатым для такого дела, как командование батальоном.
И теперь, когда паромщики пропали (ведь можно, можно было это предвидеть!), а роты торчали на берегу и дело так глупо заваливалось, в голове капитана снова и снова с грохотом прокатывались аргументы, подтверждавшие его несомненную правоту.
Разумеется, речь его, гулко, злобно и страшно гремевшая в затылке, осталась не только беззвучной, но и совершенно бесплодной: она громыхала попусту, раз за разом с разгона залетая в одну и ту же колею и так яростно молотя по ней, будто намеревалась прошибить-таки Розочкину мозги.
— Сухпайки приготовили? — спокойно спросил Граммаков.
— Так точно, — чуть помедлив, сиплым от негодования голосом ответил Розочкин. — Приготовили.
Это из дивизии велели: сухпайками с паромщиками разочтетесь.
И вот на тебе: сухпайки ждут, а паромщики пропали. И целый батальон — ба-таль-он! — торчит на берегу, вместо того чтобы решать поставленную ему задачу! Вместо того чтобы идти вперед! воевать! крошить духов!
— Может, все-таки самим переправиться? — с некоторым усилием проглотив кислую от злобы слюну, произнес капитан. — Что там за наука — паром!
Граммаков повернул голову и посмотрел на него.
— Опять за свое! — сказал он. — А перевернешь эту лайбу? Потопишь личный состав — и под трибунал?
Вопрос о трибунале звучал не в первый раз (равно как и предложение переправиться без помощи паромщиков), и капитан Розочкин справедливо отнес его к разряду тех, что не требуют ответа. Он только молча вздохнул и посмотрел на часы. Время дотикивало второй час после полуночи.
А рота сидит на берегу!
Его, капитана Розочкина, первая рота! Он чувствовал ее всю сразу — как собственную руку, как свои послушные, гибкие пальцы! Так хотелось сжать ее в железный кулак! пламенно грянуть! показать всем, что удар мощен и неотразим!
Но без парома его полная сил и отваги рука валялась на берегу безжизненным куском плоти.
Граммаков сунул в рот сигарету. Чиркнул спичкой, спрятав в кулаке, но вспышка все же озарила его широкое лицо. Пыхнул, спокойно пустил клуб дыма...
«Да, много еще в армии случайных людей! — с горечью подумал Розочкин. — Ой много! И даже на высоких постах!..»
Сам он не был случайным человеком. Во-первых, офицер в третьем поколении. Во-вторых, сколько себя помнил, знал, что станет именно им — офицером. Кем же еще? — даже странно было бы рассуждать. Армия! война! — вот его призвание. С малых лет знал. Недаром любимой игрушкой были оловянные солдатики — строил их то в походные порядки, то в боевые, как показал отец, майор интендантской службы. Он расставлял солдатиков на дощатом полу, а со стены, с фотографии в темной рамке, на него с улыбкой смотрел дед — Максим Леонидович Розочкин, в начале 1942 года погибший на Волховском фронте.
Прошлое было понятным, да и будущее не сулило неожиданностей: ведь он знал свой выбор и готовился к нему. Отличная учеба, бег, самбо, атлетика, книги про армию, про знаменитых военачальников. Единственное, что не нравилось Розочкину в грядущем, — собственная фамилия. Что за ерунда — Розочкин! Разве это для полководца? Суворов! Кутузов! Нахимов! — вот бы как надо!.. Лелеял мечту переменить на другую — Таранов, что ли... Железнов... Огнев!.. Только к началу десятого класса отец все же переубедил его, настояв на том, что не фамилия делает человека, а человек фамилию. «А Жуков? — спрашивал он. — Хорошая фамилия?» — «Хорошая», — угрюмо отвечал Илья. «А Червяков?» Илья на мгновение задумывался. «Так себе», — отвечал он. «Вот видишь! Жуков тебе хорошо, а Червяков — плохо! А чем, скажи на милость, жук от червяка отличается? Только тем, что Жуков — великий полководец, а про Червяковых никто не слыхивал? Так это ерунда, а не отличие. Сделаешься знаменитым — и фамилия твоя переменится. Маршал Розочкин! — разве плохо звучит?»
Читал про Александра и Ганнибала, про Суворова и Кутузова, про Наполеона и Дениса Давыдова, с каждым из них проходя суровые дороги лишений и опасностей, то и дело балансируя на тех смертельных остриях, с которых в одну сторону люди падают в поражение и гибель, а с другой их ждут победа и слава.
Колебался, выбирая между артиллерийским и общевойсковым училищем, и в конце концов, вопреки советам отца, решил все-таки в общевойсковое. Главный довод не озвучивал, боялся, что отец как ни полно разделяет его устремления, а все же не сможет сдержать усмешки. Но сам знал твердо: артиллеристы большими полководцами не становятся.
Будущее не вызывало сомнений, и тревожило только развитие дел на мировой арене. Складывалось впечатление, что эпоха берет курс на какие-то совсем не военные цели. «Мир во всем мире», «разрядка», «мирное сосуществование» — эти слова и фразы громко звучали с высоких трибун, находя внизу понимание и соответствующие отголоски. Этак, чего доброго, докатится до того, что и армия начнет готовиться к миру. То есть превратится в нелепое искусственное порождение неверно понятых назначений и возможностей: армия для мира — все равно что лягушка с пришитыми к ней воробьиными крыльями.
Отец успокаивал: мол, не волнуйся, никто эту трескотню не слушает. Хотеть не вредно. Конечно, мир без войны — и впрямь было бы хорошо... да ведь такого не бывает. «Мирное сосуществование» — это примерно как «наша цель — коммунизм». Как ни труби, а есть вещи, которые нельзя наполнить реальным смыслом. Лозунги лозунгами, а военные заводы работают. Днем и ночью из цехов выползают новые танки, из ангаров — новые самолеты; новые и новые ящики патронов, новые чушки снарядов занимают места на новых и новых складах. Машина вертится не зря: хватись чего ни попадя для мира — ниток, носков, галстука, пачки ваты или мыла, — может, если повезет, и на первом попавшемся прилавке увидишь, но, что вернее, набегаешься, как саврас, по магазинам. А для войны все готово и с каждым днем готовится все лучше, что бы при этом ни барабанили...
Короче говоря, он служил, выделяясь среди других офицеров собранностью, навыками и строгостью. Был на хорошем счету и чуть раньше, чем другие, получал очередные звания. Но ждал не званий — ждал войны, войны!
Потому что только война могла позволить ему проявить себя по-настоящему.
И война случилась!
Он в числе первых подал рапорт, скоро был откомандирован, сформировал роту, начал школить, кое-чего добился — не зря ведь его первая рота и есть по всему первая...
И вот на тебе: пропали паромщики! То есть по вине старшего начальника, который принял неверное, даже преступное решение, Розочкин должен бессмысленно торчать тут, упуская, быть может, шанс проявить свой дар и достичь, добиться первой победы — настоящей военной победы! — достичь первой славы!
А ведь это случай, просто случай. Не зря Володя поет. Как там?
А рядом случаи летают, словно пули, —
Шальные, запоздалые, слепые на излете, —
Одни под них подставиться рискнули —
И сразу: кто — в могиле, кто — в почете.
Про могилу он зря, конечно: нам помирать рано, еще поживем.
Но вот это верно: рискнул, подставился — и грудь в крестах.
А не рискнул — так и дурак. Дескать, война не завтра кончится. Случаи — они как? Нынче один пропустил — завтра другой прямо в руки...
Держи карман шире.
А мы — так не заметили,
И просто увернулись, —
Нарочно, по примете ли —
На правую споткнулись.
Вот он ждет — а очень даже может быть, что именно нелепое промедление помешает зубцам вселенских шестерен прийти в должное соприкосновение и колеса судьбы повернутся не в ту сторону.
Розочкин сжал зубы, готовясь потребовать от комбата решения, которое позволило бы приступить наконец к выполнению поставленной задачи, но тут какое-то живое шевеление вдали привлекло его внимание.
— Ведут, что ли? — пробормотал он, вытягивая шею и всматриваясь в берег и кусты, забрызганные неверным светом сильно ущербной луны.
Точно — вслед за стуком шагов возникли какие-то шаткие тени, а уже через минуту, окончательно материализовавшись из обманной ряби лунного мерцания, сержант Раджабов, жарко дыша и распространяя запах свежего пота и ружейной смазки, отрапортовал, что паромщиков нашли на берегу в паре сотен метров от их шалаша — спали, постелив на гальку куцые чапаны.
Афганцы испуганно жались друг к другу.
— Разрешите, товарищ подполковник! — сказал капитан.
Граммаков кивнул.
— Спроси, в чем дело! — отрывисто приказал Розочкин. — Почему прятались?!
Сержант Раджабов, возглавлявший розыски и одновременно исполнявший должность толмача, пустился в переговоры.
Сын помалкивал, а отец отвечал, то взволнованно оглаживая сухой ладонью седую бороденку, то разводя руками и заискивающе посмеиваясь. Розочкин давно приметил их придурочную манеру — беспрестанно хихикать, коли сказать нечего. Судя по выражению плоской физиономии Раджабова, дело оказалось путаное.
— Говорит, виноваты, не знали, что нужно работать. Ушли на горку, потому что там ветер дует, комаров меньше...
Старик перебил сержанта и, прижав руки к груди, произнес что-то одновременно просительно и настойчиво, махнув при этом рукой в сторону противоположного берега.
— Говорит, туда ходить вообще не надо, — пояснил Раджабов.
— Что? — насторожился Розочкин. — Почему так?
Допрос продолжился.
— Говорит, люди плохие есть... лучше, говорит, не ходить туда.
— Что за херня! — вскипел Розочкин. — Какие люди? сколько? Что он знает о них? Состав, вооружение?! Ну-ка, встряхни как следует!
Сержант взял тоном выше, заговорил строго, с напором, но отец только бормотал что-то, умоляюще складывая ладони. Сын и вовсе сжался, норовя спрятаться за его спину.
— Не знает он, — заключил Раджабов. — Говорит, это он так сказал, на всякий случай... посоветовал просто. Ночью, говорит, Аллах спать велит...
И усмехнулся, подчеркивая нелепость переведенных им слов.
— Ну, спасибо ему большое за совет, — вздохнул Граммаков. — Ладно, бог с ними. Давай, капитан, действуй.
Повернулся и пошел в сторону штабной палатки.
А Розочкин, которому не понравилось новое проявление граммаковской мягкотелости, выругался и зло взмахнул рукой:
— Раджабов! Скажи, чтоб он свои советы куда подальше засунул! Разожрались на наших харчах, не шевелятся! Полтора часа потеряли! Советчики, мать их так! Бегом на паром!
Вода безумолчно, но почти беззвучно поплескивала в камни и ржавый борт. Зато железные сходни устанавливались с грохотом и лязгом.
Личный состав тоже гремел, сваливая с плеч стволы, подсумки и набитые все тем же проклятущим железом ранцы.
— Вот дура-то, — с натугой сказал Дербянин, громыхнув о понтон двенадцатикилограммовой дрымбой реактивного огнемета. — Все руки отмотаешь...
— Не пыхти, — заметил Яровенко из второго отделения. — По твоей величине тебе вообще спаренный полагается.
— Ага, спаренный!..
Солдаты галдели.
— Занимай места, поехали!
— Ща поедешь...
— Ходок десять им мотаться...
— Да ладно! В шесть уложатся. Полроты в один заход.
— Не уложатся.
— Спорим!
— Да ладно...
Полроты и впрямь на паром не вместилось.
Наконец отчалили — заскрипели ржавые блоки, сквозь которые был продернут ведший на другой берег стальной канат.
Напирая на понтоны, течение начало мало-помалу толкать паром поперек реки.
— Что-то они сегодня какие-то снулые, — заметил Прямчуков.
— Кто?
— Афганцы.
— По пистону им Розочкин вставил, вот и снулые, — объяснил Алымов. — Чурки, блин...
— Три часа их ждали, — буркнул Матросов. — Козлы.
— Между прочим, они еще и сами, может, того, — предположил Алымов, с прищуром поглядывая на одного из паромщиков. — Слышь, они за кого вообще?
— В смысле? — не понял Артем.
— Да вот в том и смысле! Может, они дурку гонят? Сейчас здесь мантулят, а к утру, глядишь, духами станут! Ничо, да? Скажешь, не может такого быть?
Артем пожал плечами.
— Ох и хитрющий же народ! — качая головой, с досадливым осуждением заключил Алымов.
Паром отошел уж метров на тридцать. На стрежне река несла пуще, ржавый блок скрипел веселей, стальной канат то и дело налезал на ребро ролика, грозя сорваться, но всякий раз с громким щелчком соскакивал в положенный ему желоб.
Вода клокотала под днищем.
— Во как шурует, — с неясным удовлетворением сказал Каргалец. — А ну как оторвет? Так и будем плыть, плыть!..
Он негромко рассмеялся.
Берег приближался, и его мокрые валуны, возле которых золотилась мелкая прибойная рябь, поблескивали и мерцали.
Благостное место
Несмотря на то что выдвижение батальона отстало от намеченного графика почти на два часа, подразделения шагали без спешки. Как еще идти людям, которые знают, что предстоящее дело может и потерпеть? Получасом раньше за него возьмутся, получасом позже — без разницы, все равно конец известен заранее.
ХАЗАРАТСКОЕ УЩЕЛЬЕ, 30 МАЯ 1984 г.
От берега тропа забрала чуть выше, метров на сорок от уреза воды, и теперь бежала почти ровно, лишь изредка ныряя в глубокие ложбины, но на поверку в них оказывалось больше мрака, чем глубины.
Горы молчали.
Прохладная сиреневая мгла не казалась враждебной. И даже когда часам к четырем желтый огрызок луны завалился за хребет, мерцания бесчисленных звезд хватило, чтобы рассеять тьму: худо-бедно серебрилась земля, кусты, деревья, камни, и на кривящемся внизу лезвии реки тоже лежал неясный отблеск.
Артем шагал и шагал, глядя в зеленоватое пятно — спину Алымова.
Тропа рокотала под чередой их шагов, и под этот рокот мысли уносились далеко отсюда — далеко от сиреневой мглы, от молчания гор, от ровной поступи батальона, выступившего на ночную операцию. Казалось, мысли и само тело с собой уносят: отдавшись им, оно уже не ощущало тяжести амуниции, оружия, боеприпасов.
Но тут Алымов запнулся, Артем едва не сунулся носом в мокрую от пота спину и тоже остановился, шатнувшись от неожиданности и от веса утраченного было в полусне, а теперь вновь обрушившегося на него груза.
Оказалось, до поста «зеленых» осталось метров двести и поступила команда «привал».
Нагнав, мимо них пошла вторая, за ней и третья рота. Шагавшие и сидевшие перекидывались негромкими подначками, как деревенские мальцы репьями:
— Ишь расселись!
— Бока не отлежи!
— Да у них деревянные!
— Сам ты деревянный! Дурилка картонная!
— Ты за нас не волнуйся!
— Ничего, сейчас им кухню подтянут!
— Матрасы подвезут!
— А ты думал!
— Шагай, шагай!
— Строй держать! Носок тянуть!
— Ничего, сквитаемся!
— Пердячий пар-то пока не растрачивай! А то как на гору залезешь?
— Разговорчики!..
Скоро вторая и третья роты разошлись — одна двинулась влево, огибая афганский пост, чтобы сначала перейти речушку, выбегавшую из Хазаратского ущелья, а затем мало-помалу взобраться на пологий склон (в темноте склон казался более крутым и опасным), продвинуться по нему до кишлака и нависнуть над ним, ощетинившись опасным железом. Другая взяла правее, где ее ждала примерно такая же задача.
Нужно было еще раз обсудить с афганским командованием порядок взаимодействия первой роты со взводом «зеленых», вот они и шагали сейчас к афганскому посту.
Розочкин хмурился, потому что толку от союзников даже на учебных прочесываниях мало, больше под ногами путались. Боевого порядка не понимали, брели толпой... Но без них тут нельзя и шагу ступить: ведь советские войска не сами по себе в стране порядок наводят, их операции — всего лишь действия по поддержке сил правительственной афганской армии.
Комбат Граммаков тоже не ждал ничего особо приятного или хотя бы интересного. Честно сказать, веры афганцам у Граммакова не было ни на грош. Пока служил в штабе дивизии, сто раз имел случай убедиться: любые сколько-нибудь ценные сведения, полученные «зелеными» от советских, тут же просачиваются на сторону духов. И хоть ты что с ними делай — хоть половину под трибунал, а все равно будет то же самое. Конечно, советские несут с собой не только идеи интернационализма, но и провизию, оружие и боеприпасы — и все это тут на вес золота. Но когда солдат правительственной армии раскрывает тайны врагу-мятежнику, в нем говорит кровь — ведь тот приходится ему родственником. А разве кровь дешевле идей интернационализма?.. хоть бы даже и вместе с боеприпасами.
— Ну и где же встречающие? — невесть у кого спросил Граммаков.
В эту секунду их ослепил яркий свет (должно быть, прожекторы БТРа), Граммаков заслонил глаза ладонью и выругался.
Через секунду огни погасли. В красноватом свечении отходящей после шока сетчатки образовались какие-то контуры, оказавшиеся афганским лейтенантом и двумя заспанными афганскими солдатами-сарбазами. Один посвечивал фонариком.
Провели в палатку.
— Четур асти, хуб асти? — повторял лейтенант, пожимая руки и белозубо улыбаясь.
— От вертолета лоп-асти, в Афган попал по дур-асти, — машинально пробормотал Граммаков дурацкую поговорку.
— Спрашивает, все ли в порядке, — пояснил Раджабов.
— Вот спасибо, научил... Скажи, все хорошо. Как сами здоровы?
Приглядываясь друг к другу, неспешно толковали о предстоящей операции, то есть повторяли все то, что уж несколько раз проговорили позавчера на совместном заседании в полку. Договоренность простая: группа афганских бойцов в количестве десяти человек под командованием своего офицера присоединится к первой роте, тем самым укрепив ее. Ничто не менялось. Лейтенант казался вполне симпатичным парнем. Однако веры к афганцам у Граммакова не прибавилось. Кроме того, его томило в целом верное, но сейчас совершенно неуместное соображение, что это как-то несправедливо: война ихняя, гражданская, а вот надо же — задачу решает пришлый советский батальон, а хозяева собираются ему всего лишь маленько помочь... да еще как у них это получится, надо посмотреть.
И в этой связи у него мелькнула смутная мысль насчет того, что нужно как-то еще подстраховаться.
— Слышь, Розочкин, — сказал Граммаков, начав облекать в слова свою неясную мысль и тем самым делая ее определенней и даже отчасти материализуя. — Ты вот что... Ты оставь-ка тут пару-тройку ребят посмышленей. Раджабов! Скажи ему, что мы тут свой пост небольшой разместим... скажи, на время операции... в поддержку им.
Розочкин хотел возразить, что ему оставлять пару-тройку людей не с руки, потому что, во-первых, делать им здесь совершенно нечего, а во-вторых, эти люди — личный состав первой роты, которой предстоит воевать в кишлаке, и ослаблять ее перед боем никак не следует.
Однако Раджабов уже переводил, а лейтенант кивал и улыбался, да и на лице Граммакова читалось, что мысль, окончательно оформившись не только логически, но и словесно, ему самому решительно понравилась и отказываться от нее он не намерен.
— Есть, — недовольно ответил Розочкин.
Когда выбрались наружу, невдалеке строился афганский взвод. По команде сержанта сарбазы передернули затворы и направили стволы в бледнеющее небо.
Сержант зверски гавкнул и махнул рукой.
Залп все равно получился недружный.
— Стволы марают, — сказал Граммаков, посмотрев на Розочкина с некоторым значением.
— Ага, — неопределенно высказался Розочкин.
Он хорошо понимал суть происходящего, уж, слава богу, нашлось кому рассказать, наслушался про эти диковинки, но обрывать на полуслове, коли командир снизошел до беседы, в армии все-таки не положено.
— Утром каждый должен разок пальнуть, — пояснил Граммаков, желая, видимо, во что бы то ни стало довести имеющуюся информацию до подчиненного. — Чтобы о плене мысли не было. Потому что духи первым делом смотрят автомат. И если видят гарь в стволе, то куда там из него пуля полетела, не больно разбираются.
Розочкин хотел в ответ заметить, что к духам в плен попасть — это надо как-то особо исхитриться: сколько уж торчат здесь, а ни одного и в глаза не видели.
Да как-то не пошло в строку.
— Поня-а-атно, — протянул он.
И, обернувшись, еще раз оглядел построение.
Прошло всего полчаса, но за это время ночь успела смениться утром. Звезды потускнели, а потом незаметно исчезли со светлеющего неба, будто растворились. Луна тоже истаяла в теплеющем воздухе и стала совсем прозрачной. Хребты гор проступали из мглы, с каждой минутой набирая мощь и тяжесть: что было бесцветно и призрачно, становилось тяжело и непреложно.
Кишлак выглядел чем-то вроде нароста на теле земли, на ее камнях. Тусклый, сливающийся с окружающим, как древесный гриб на корявом стволе, он уступ за уступом вырастал из серо-коричневых, кое-где поржавелых глыб осыпи. Поддерживая и подпирая друг друга, кибитки лепились вправо и влево, заполняя все пространство неширокого здесь ущелья. Достигнув склонов, ползли и по ним, цепляясь, сколько можно, за останцы и уступы. Глиняные, тесно прилепленные друг к другу, они гляделись колонией ласточкиных гнезд. Мелкие, как бойницы, окна с решетчатыми переплетами оставались чернильно-темны. Вода речушки, бежавшей по ущелью в глубоких промоинах (а дома ее сторонились, должно быть из боязни весенних потоков), в полумраке тоже чернела и поблескивала.
Издалека казалось, что кишлак дремлет в предрассветных сумерках.
Теперь стало ясно, что он вымер.
Не лаяли собаки, не мычали коровы. Бараны не орали свое хриплое «мэ-э!». Птицы пощелкивали, но как-то неуверенно, будто недоумевали, отчего это прежде все здесь жило и галдело, а теперь умолкло.
Все ушли.
Розочкин оторвался от бинокля и сказал радисту:
— Ты вот что... Сергученко вызови. Пусть по крайним постучит.
Радист передал команду, и сергученковские споро развернули АГС. Однако единственным результатом пяти взрывов (две гранаты достигли максимального эффекта, угодив прямо в окна) стали огромные облака желтой пыли.
Небо совсем высветлилось и поголубело.
Ни передвижений противника, ни шевеления гражданских лиц или животных; ни даже огня или хотя бы дыма.
Его нервировала такая война. Что за война?! — глупость какая-то, пустая ходьба вперед-назад. Туда пошли, сюда пошли... толку чуть.
Противника нет — и боя нет, и ущерба противнику нет... и победы нет. А без победы и он сам, получается, никому не нужен. Он с детства нацеливался на победу. Победа — то, для чего его учили, чего от него ждут... зачем он без победы?
По-хорошему, надо бы дальше продвинуться. Пощекотать их прямо в ущелье.
Так ведь приказа нет — и опять рота вернется несолоно хлебавши.
— Поехали, — сказал Розочкин в микрофон рации. — Повнимательней там!..
Вторая и третья группы, оставив по левую руку молодую зелень кукурузного поля, а по правую прыгавшую на каменьях речушку и оплывшие останки каких-то стародавних строений, вышли на восточную окраину селения и начали осторожно углубляться в узкие кривые проулки.
Четвертая группа вместе с командиром роты капитаном Розочкиным и взвод афганцев двинулись правее, через пустырь.
Кишлак был не так уж велик. Снизу он расползся по обе стороны речушки, выше тянулся по левому берегу, уходя дувалами и дворами вверх по течению вглубь сужающегося ущелья.
Время от времени ухали разрывы гранат, потрескивали автоматные очереди, но все это просто из предосторожности: ни душманов, ни жителей в кишлаке не наблюдалось.
Однако минут через сорок радист Грошева взволнованно сообщил, что замечены мятежники — двое. Обнаружены были поздно и успели скрыться в зарослях вдоль большого арыка.
— Заросли, заросли прочесали? — вскинулся Розочкин.
— Так точно, — доложил радист. — Никого!
— Ах, заразы!.. Ладно, внимательнее там! Смотреть в оба!
Еще примерно через час, обойдя дворы и убедившись, что людей нет, группы встретились на площади, отделявшей нижнюю часть поселка от верхней.
— Серега, ну что, так и не нашлись твои духи? — с усмешкой спросил Розочкин.
Грошев смущенно — будто брал вину на себя — пожал плечами:
— Как сквозь землю провалились...
— Понятно, вверх по ущелью ушли, — определил ротный. — Им-то сподручно по кишлаку мотаться, они каждого куста не шугаются. Больше никого?
— Никого.
— В одном дворе куры кудахчут, — весело сообщил Сергученко. — Может, пикничок, товарищ комроты? Мои орлы не откажутся!
И радостно захохотал, а за ним и большая часть его солдат тоже зареготала.
«Вот же, а! — с неясной злостью подумал Розочкин. — И как это они, такие веселые, один к одному подбираются?»
— Отставить ржачку, — сухо сказал он. — Собраться, не на прогулке! Продвигаемся выше. В оба смотреть!
Миновав скалистый, неудобный для строительства, а потому и незастроенный прогал, снова оказались в кишлаке — совсем уж маленьком. Прочесали десяток дворов. Метрах в шестистах впереди снова торчали какие-то уступчатые стены.
— Тут сам черт ногу сломит, — пробормотал Сапожников, вытирая рукавом потное лицо. — Это что? К какому кишлаку относится? К тому же?
— А к какому еще? — бросил Розочкин.
Вообще-то он совершенно не был уверен, что эти дальние кибитки тоже принадлежат кишлаку Хазарат.
Но не Сарбан же? Слишком близко... Прав Сапожников — и впрямь черт ногу сломит.
Было уже совсем светло — где-то на равнинах солнце лупило в полную силу, но и здесь, за горами, чувствовалось его скорое появление.
Подошли врассыпку, подолбили на всякий случай из АГС. Тишина. Дувалы и дворы уходили все дальше вглубь ущелья.
Но вот и они кончились. Ущелье стало уже, боевые порядки сбились: вместо того чтобы прикрывать друг другу фланги, группы вынужденно сходились вместе, а местами даже тянулись вереницей.
Розочкин взглянул вверх, на высотки, где должны были занять позиции роты поддержки. Однако их, если он правильно ориентировался, уже загораживали вершины других высот.
Начинать отход? Но ведь Грошев видел двух духов! Куда они делись? Сидят где-нибудь, заразы!..
— Всем группам! — приказал он. — Ставлю задачу! Прочесываем еще шестьсот метров!
Эти шестьсот метров уже лишние, и поэтому, конечно, он должен был выговорить всеми ожидаемое продолжение: «...и возвращаемся под прикрытие афганского поста».
Но с языка само собой свернулось совсем другое:
— И продвигаемся дальше по ущелью. Как максимум — до кишлака Сарбан!
Лейтенант Брячихин подумал, что ослышался. Но потрескивающий, искаженный волшебством радио голос капитана повторил: «...до кишлака Сарбан! И не пропадать никому. Связь держать жестко! Брячихин, тебя это особенно касается!..»
— Есть не пропадать! — автоматически отозвался Брячихин.
Он почувствовал жар, в висках начала громко тикать кровь — точь-в-точь как если бы у него скакнуло давление до опасных в клиническом отношении величин.
Ничего себе! Дальше по ущелью! Рота окажется без прикрытия. Да она и сейчас уже без прикрытия... С бронегруппой задача не согласована, с артиллерией не согласована... артиллерия в операции вообще не задействована. Вертолеты не поддерживают... об авиации даже речи не было... Что за странный приказ!
Неужели комбат о таком говорил?.. а он пропустил мимо ушей, когда задачу ставили?.. Да вроде нет, он не отвлекался... не может такого быть. «Первой роте выдвинуться в ущелье до кишлака Сарбан! » — нет, такого он никак не мог прослушать.
Но и вообразить, что ротный сам такую дурь придумал, — тоже было невозможно. Не такой он человек.
Если начать разбираться в сложном чувстве лейтенанта Брячихина по отношению к командиру роты, то оказалось бы, что главная составляющая — восхищение характером капитана.
Про себя Брячихин давно уже понял: зря пошел он в военное училище, зря выучился и стал офицером... не армейская у него кость, да теперь деваться некуда: так уж заехало, нужно катиться по колее, из нее не вырулишь.
А капитан — образец, отлитый в самых точных, самых правильных своих формах.
Физически силен, смел, вынослив, отлично владеет приемами рукопашного боя. В суждениях резок. Способен без раздумий, если надо, принимать верные решения. Хочет быть во всем первым. Несомненно способен выковывать в себе качества, нужные для решения поставленных задач...
Есть немало и других замечательных свойств, которые Брячихин мог бы долго перечислять. В конце концов они неминуемо начали бы путаться и подменять друг друга. Но, так или иначе, весь этот букет, позволявший Розочкину быть настоящим боевым командиром, — несомненно, производное его характера: собранного, целеустремленного. Счастливого характера, которым Брячихин бессознательно и искренне восхищался.
Разумеется, у Розочкина есть и кое-какие слабости, но столь мелкие, что о них и говорить не стоит. Любит немного покрасоваться. Например, под конец стрелковых занятий выходил на огневой рубеж и брал в каждую руку по АКМу, которые, судя по легкости его движений, становились совершенно невесомы. Закатное солнце золотило его высокую фигуру.
Четыре пары одиночных выстрелов, сливаясь в короткую очередь, дружно валили восемь ростовых мишеней.
Еще несколько мгновений капитан стоял неподвижно, будто предоставляя присутствующим время оценить произошедшее.
Потом, опуская автоматы, поворачивался к строю все с таким же, как и прежде, бесстрастным лицом: «Когда весь личный состав выйдет на рубеж отличной подготовки, начнем отрабатывать и такие приемы!..»
Брячихин знал за ним только один серьезный недостаток: страсть к первенству порой перехлестывала границы разумного. Когда капитан толковал, что рота непременно должна стать первой (не по номеру — по номеру она и так в батальоне первая), в его голосе звучал несколько чрезмерный, почти истеричный напор. Как будто настолько важно быть командиром первой по всем показателям роты, что если она, рота, хоть на секунду сделается не первой, а, допустим, второй, Розочкин этого просто не переживет.
И сам во всем первый, и рота — первая... и бьется он за свое первенство так, будто именно оно есть в жизни самое главное.
Но справедливо ли страсть к первенству называть недостатком? Ну — пусть честолюбие, азарт... пусть даже кто-нибудь скажет: лишние амбиции капитан проявляет... но уж никак не больше.
А с другой стороны, не так давно он знал капитана, чтобы в нем по-настоящему разобраться.
Прежде Брячихин проходил службу в Бресте. В целом бытье там складывалось неплохо — и начальство вменяемое, и солдаты более или менее разумные.
Размышляя в ту спокойную пору о будущем, лейтенант временами приходил к выводу, что ему следует жениться.
Но ведь с кондачка такие дела не делаются: нужно как следует приглядеться, досконально разобраться в своей избраннице, не торопясь взвесить, а потом уж принимать решение.
Да вот только приглядываться было совершенно не к кому.
Из числа женского персонала части он никого рядом с собой помыслить не мог: все гораздо старше. Кроме того, и сорокалетняя врач Мартынова, и ненамного моложе ее шифровальщица Киселева, и бухгалтер Крольчук давно были замужем и растили детей. Доступ же молодого офицера к гражданской жизни, в которой, по идее, плещутся моря и океаны желаемых для него встреч и отношений, чрезвычайно ограничен. День (а то и до позднего вечера) — в расположении, вечер — там же, ночь — в трехкроватной комнатухе офицерского общежития... Короче говоря, возможностей для знакомства с хорошими девушками представлялось огорчительно мало.
Несколько однокашников решили проблему незадолго перед распределением. Витек Апраксин, тот и вовсе напрямки: торчал у дверей медучилища, спрашивая у всякой приглянувшейся девчушки, не согласится ли она выйти за него замуж. Два дня убил впустую, а на третий такая нашлась. Все устроилось, и теперь Брячихин ему немного завидовал...
Однако, скорее всего, когда-нибудь и для него отыскалась бы в Бресте хорошая девушка, согласная стать лейтенанту верной спутницей жизни.
Но однажды его вызвали в отдел кадров округа.
Дождавшись очереди, он пригладил светлые вихры, шагнул в кабинет и четко, в полный голос отрапортовал незнакомому генералу.
Тот слегка поморщился (лицо у генерала было сухощавое, нос с горбинкой), кивнул и, перебрав несколько папок в стопке слева, взял нужную. «Личное дело!» — догадался Брячихин. Тощенькое — полтора года после училища.
— Итак, лейтенант Брячихин, — сказал генерал, поднимая строгий и даже неприветливый взгляд. — Желаете ли выполнить интернациональный долг?
Брячихин еще не понял, о чем спрашивают, но почувствовал, что важна не столько смысловая составляющая вопроса, сколько интонация. Голос же генерала прозвучал так серьезно, что все происходившее обрело некое новое измерение, стало гораздо более значительным, чем прежде.
Генерал продолжал сверлить его взглядом.
Брячихин испугался, что невольным промедлением может разочаровать строгого генерала — не дай бог истолкует заминку как признак сомнения, неуверенности или даже, чего доброго, трусости!
И без раздумий выпалил:
— Так точно!
— То есть — желаете? — захотел удостовериться генерал.
— Желаю!
Генерал удовлетворенно кивнул, одновременно перекладывая папку вправо, и сказал:
— Свободны, лейтенант.
— Есть! — гаркнул Брячихин, уставно повернулся, рубанул три строевых и закрыл за собой дверь, чувствуя, как горит раскрасневшееся лицо.
Он надел шинель, шапку, пошел по мокрой улице, хватая ртом хлопья снега, валившего с сиреневого неба. Мало-помалу остывая, стал размышлять о том, что, собственно говоря, случилось. Кое-какие догадки брезжили, но если б кто-нибудь спросил сейчас: «Скажи, Брячихин, что за петрушка такая?» — он бы не смог ничего сказать.
Конечно, он знал, что интернациональный долг исполняет ограниченный контингент советских войск в Афганистане. Это еще называлось — «за речкой»... Слухи об этом ходили — невнятные, глухие.
Слово-то само по себе понятное. Пять букв, черным по белому: Афган. Но что за буквами стоит?.. с чем его едят?.. какой он на вкус, сахарно там или солоно?.. что, вообще, в этом пятибуквенном Афгане происходит?
В общем, промелькнувшая в голове догадка ничего не прояснила: как говорится, ясно, что ничего не ясно. Туман и совершенная непроглядность.
Но через пять минут он понял. И, недолго порассуждав, пришел к выводу, что коли так, то, может, и хорошо, что прежде не женился.
И стало ему легко и радостно, и в двери общежития Брячихин влетел, прыгая через три ступени, и чемодан складывал, распевая про то, что «если друг оказался вдруг и не друг и не враг, а так!..».
И надо же было такому случиться, что буквально на следующий день он повстречал такую девушку, знакомство с которой обещало, на его взгляд, целую жизнь.
К сожалению, уже вечером он должен был сесть в поезд. Может быть, все и случилось именно благодаря неощутимой нервозности предстоящего отъезда: сообразил подобрать оброненную варежку, нашел несколько подходящих слов и — чего уж совсем от себя не ожидал — с разлету пригласил в кино. Счастье им сопутствовало: у него день был отведен на сборы, да он уж все собрал, а ее, как оказалось, отпустили с занятий в качестве компенсации за вчерашний вечер, убитый на изготовление какой-то там наглядной агитации. Часы летели как минуты, зато минуты полнились новым, глубоким и важным смыслом. И когда Брячихин залез на верхнюю полку, то, уткнувшись в подушку, едва не заскулил от тоски и отчаяния: щеки чуть заметно пахли ее духами, потому что, когда поезд уже трогался, проводница грозила захлопнуть дверь, а он стоял, держась рукой за поручень, она вдруг потянулась, обняла, крепко поцеловала — и шла потом, мало-помалу ускоряя шаг, до самого конца заснеженного перрона...
Его назначили командиром второй группы первой десантной роты третьего батальона бригады специального назначения. Растерянно оглядел пустую гулкую казарму. День был яркий, морозное солнце лупило в немытые окна, редкие пылинки кружили в золотом луче.
Но к вечеру прибыл капитан Розочкин, командир еще не существующей роты и его, Брячихина, непосредственный начальник, — высокий, сильный, резкий, решительный, с такими складками по углам всегда сжатого неулыбчивого рта и таким острым и настойчивым выражением синих глаз, что Брячихин сразу в него влюбился, — а утром поступило первое пополнение.
И — пошло-поехало, закрутилось, завертелось!.. Люди, люди, люди!.. кто откуда!.. кто с чем!.. Черные, светлые, кареглазые, синеокие, весельчаки, печальники, тот с угрюмостью, этот с наколочкой, тот до водочки горазд, этот до сладкого, один — певун, от гитары не оторвать, другой сядет в угол — и сидит, а спросишь — озирается, будто курицу украл. Должны были бросить лучших, а получилось — всяких, потому что кто ж своего лучшего отдаст, коли можно, наоборот, от худшего избавиться? По идее, все добровольцы — да только воля у каждого своя, и поди еще разберись, добрая она или нет. Всех запомни, каждому в душу влезь, представь себе в точности, чего от него ждать, а чего жди не жди — ни черта не дождешься.
Три недели Брячихин недосыпал, недоедал, осунулся, потемнел с лица; никогда не думал, что такая хлопотная вещь — формирование.
Но хорошо ли, плохо ли, гладко или через силу, а деваться некуда, с приказом не поспоришь. Не прошло и месяца, как полностью укомплектованный батальон прибыл в Чирчик.
А еще через два с лишним месяца оказался здесь — на Шафдаре.
— Раджабов, переведи афганцам: пусть их группа вперед идет!
Раджабов вступил в переговоры. Оказалось, афганский лейтенант не хочет вести свою группу вперед.
Розочкин вспылил:
— Что?! Это их война, а не наша! Это мы им братскую помощь оказываем, а не они нам!
Упрямая река долго пилила серо-желтый песчаник, чтобы в конце концов рассечь гору узким каньоном. Через сто метров тропа прижалась к скальнику. Рота змеей ползла по каменной щели, то и дело переваливаясь с одного берега на другой: каждый боец в отдельности совершал эти ежеминутные переправы где единым махом, где с одним или двумя промежуточными перескоками на мокрые скользкие камни — и всякий раз несколько человек, гремя железом и нещадно матерясь, рушились в ледяную воду. Двоих понесло. Испуганные и мокрые, они выбрались на берег метрах в шестидесяти ниже. Один тут же поспешил за своими, другой сел на камень и неспешно принялся выливать воду из сапог.
Солдаты взбирались на валуны, спрыгивали, карабкались на следующие. Розочкин чувствовал сосущее беспокойство — порядок движения роты утратил последнее подобие боевого, прописанного в уставе. Он с неприятным чувством смотрел вверх: ему казалось, что почти отвесные стены каньона сходятся с высотой — вместо того, чтобы, как это обычно бывает, немного отдалиться друг от друга. В сущности, ничего не стоило бы сейчас закидать роту гранатами с края обрыва... Он отогнал нелепую мысль — обрывы перетекали в такие крутые склоны, что подобраться сверху смог бы разве что ангел.
Еще метров через двести пятьдесят ущелье неожиданно раздалось вширь.
Внимательно осматриваясь, группы одна за другой пробирались в горловину.
Тропа выбегала на почти ровную площадку величиной немногим больше футбольного поля. Справа и слева уступами поднимались небольшие, заросшие травой терраски — с одной стороны к скальному обрыву, с другой — к пологому холму.
«Метров сто превышения», — механически отметил Розочкин, внимательно оглядывая склоны в бинокль.
За холмом тоже вздымались скалы. Река бежала посередине — здесь она, перед тем как нырнуть в узкую горловину каньона, текла тихо, спокойно струилась, не бурля и не пенясь.
Легкий ветер, вырываясь из одной теснины и целя в другую, тревожил сочную траву.
Он отнес бинокль в сторону и набрал полную грудь душистого воздуха.
На каменистом склоне расположилась семейка каких-то цветов. Сейчас их лепестки были еще туго сомкнуты, но пространство уже легонько погуживало — в котловине было тепло, и насекомые летуны чертили спозаранку первые круги и петли.
«Благостное место!» — подумал Розочкин, почувствовав смутное сожаление: эх, кабы не война!..
Солдаты тоже повеселели.
Он шагал за ними, собираясь в скором времени дать команду к отходу и уже не чувствуя досады: должно быть, и впрямь благостное место, успокоило мятущуюся душу... Сбежали два душмана... были да сплыли. Ну и черт с ними. Нужно проверить ущелье? — нужно. Вот и проверили: никого. Ищи ветра в поле: промчались, как зайцы, да и нырнули в заросли ущелья на противоположном борту этой чудной долинки.
Можно возвращаться.
Вспыхнула алым верхушка дальней горы — солнце наконец дотянулось до нее лучами.
И в эту самую секунду на склоне холма что-то тускло блеснуло.
Ожидание
— Ты, значит, это вот, Ковригин. Будете осуществлять наблюдение. И прислеживать за союзниками... что у них там, значит, делается.
Задачу Брячихин ставил недовольно и как-то невнятно: казалось, он сам не понимает, зачем у него отобрали трех бойцов и с какой целью они должны загорать возле афганского поста, вместо того чтобы со всей ротой сконцентрироваться на выполнении поставленной боевой задачи.
Лейтенант досадливо сморщил лоб под каской и, подводя черту, решительно махнул рукой:
— А в случае чего действовать, значит, по обстоятельствам!
Через пять минут первая рота растворилась в утренних сумерках.
Артем выбрал местечко под скалой метрах в сорока от берега: и расположение батальона хорошо будет видно, и афганский пост, и ручей, выбегающий из широкого, разложистого устья ущелья.
Вытащил две спички, одну сломал, зажал в пальцах:
— Тяните.
— Чо это? — насторожился Алымов.
Прямчуков молча потянул — длинная.
— Рядовой Алымов! — Артем продемонстрировал оставшийся на его долю обломок. — Приказываю занять наблюдательный пост метрах в ста правее. Понял? Вали туда... вон где валуны. Там и кустики как раз, укроешься.
— Зачем? — заныл рядовой Алымов. — Тут ништяк! Давай уж вместех, чо ты! А располземся — слышь, как пить дать по одному перережут!
Так он всегда говорил: не «вместе», а «вместех». Деревенщина московская...
— Разговорчики! Очко сожми, чтоб не так играло. Исполняй. Через пару часов сменю.
Алымов с ворчаньем поправил амуницию, по-собачьи встряхнулся и, взяв автомат на изготовку, двинулся к указанному месту; шагал пригибаясь, часто оскальзывался и громыхал сапогами. Тот еще ходок — вечно запинается...
Вообще-то Артем к нему хорошо относился. Отчасти, может быть потому, что Алымов оставался одной из тех немногих ниточек, что все еще связывали его с Москвой.
Встретились они на сборном пункте — то есть в эпоху, представлявшуюся ныне чем-то вроде истории Рима: говорят, что было... сам читал... но как-то не верится.
В гулких помещениях с голыми нарами в два ряда и пронзительным запахом хлорки стоял вокзальный гул — многие толклись тут дня по четыре, кое-как кемаря и пропитываясь чем бог послал, кое-кто и неделю дожидался сбора и отправления.
Алымова Артем приметил в одной из тех двух групп, в которые скучились самые приблатненные. В обеих верховодили какие-то мордовороты. Время от времени между ними проскакивала искра, начиналась перепалка, мордовороты матерно перекрикивались, рассыпая чудовищные угрозы, но до драки дело не доходило. Алымов там был в своей тарелке: то со всеми вместе гоготал чьим-то россказням, то сам плел байки (то и дело вскрикивая вперебив самому себе, чтобы удержать ускользающее внимание: «Слышь? Не, ну ты слышь?»), то вдумчиво толковал про своего брата-сидельца, то дорывался до гитары (дребезжащий инструмент шел в очередь: певцов больше слушателей) и тогда ныл заунывным речитативом, не совсем уверенно бренча по струнам:
Лифт, лифт, лифт! — умная машина, Лифт, лифт, лифт! — ходит без бензина! В лифте можно катануть, В лифте можно гробануть, В лифте можно девку
«На первом этаже она молчала, а на втором еще не отвечала!..» — Гнусавя, менестрель с фиксой постепенно добирался до восьмого, где между ним и неосторожной посетительницей лифта все слаживалось наконец самым упоительным образом.
Почему-то Артему поначалу приметилось, что Алымов без часов. Но уже к вечеру какими-то плохонькими обзавелся. А утром следующего дня, когда ненадолго отстал от своей шоблы и подсел к Артему, часы у него оказались совсем серьезные — даже с небольшим квадратным окошечком, где вылезали сокращения дней недели. «Во блин, — пожаловался Алымов как бы в пространство. — Ну ты смотри, а. Хер знает чо делают!..» — «Что?» — не понял Артем. «Да вот, говорю, часы-то... чо налепили, козлы?» Оказалось, дело в названиях дней. Артем от нечего делать перечислил ему все эти sunday и friday. Новые сведения поразили Гену до глубины сердца: он и подумать не мог, что встретит здесь столь образованного. Артема в свою очередь изумлял его мнемонический прием: новоприобретенный земеля с лету подбирал английским словам матерные соответствия. «Манди, говоришь? — щерил Алымов фиксу. — Так это ж почти по-нашему... Тюсди, говоришь?..»
Кто его знает, может быть, именно та дурацкая история с часами вселила в Алымова уверенность, что Артем — человек совершенно иного сорта, при случае за него и глотку порвать можно.
Какими они тогда еще фразами успели перекинуться — затерялось во мраке времен. Однако когда Артем вернулся из учебки, Алымов оказался единственным прежде знакомым в целом полку, потому и встретились они как родные. «А часы где?» — спросил Артем. «Часы? — осклабился Алымов. — Да ты чо, опомнился!.. Жизнь-то полосатая. Проиграл».
Потом служили в одном взводе, спали бок о бок. В целом дружба, конечно же, боевая, то есть временная, суетливая и поверхностная, в какой до рассказов о сокровенном дело не доходит. То есть нет, со стороны Алымова случалось, но лучше бы он помалкивал, потому что Артема от них лишний раз коробило. Сокровенное непременно оказывалось какой-нибудь дрянью: то как в седьмом классе с дружками встретили под вечер в леске за поселком девку, она все орала, что целая, а они не поверили и правильно сделали, что не поверили: доверяй да проверяй; то как в восьмом пошли в поход классом и там в палатке все с одной сговорчивой, а потом физкультурник, сука рваная, порол их по очереди мокрой авоськой; то как привезли чемодан с обувью из РОНО вроде как для малоимущих, а они стырили через окошко подсобки, пока училки не разобрали: думали продать, а корочки — слышь! не, ну чо ты?! слышь? — оказались почему-то все на левую ногу.
Бисеринки росы еще кое-где серебрились. Но солнце быстро слизывало влагу, и камни превращались в прежние где серые, где бурые, но одинаково дикие и выгорелые глыбы.
От реки доносился едва слышный гул. Сама она лежала длинным, неровно обрезанным лоскутом поблескивающей саржи.
Птицы уже робко тенькали, а кузнецы и цикады еще не принялись за свою утомительно звонкую работу, и все вокруг лежало в блаженном расслаблении тихого раннего часа: молчали дальние вершины, ветер не тревожил листву редких кустов на бурых склонах и группа боевых машин, рассевшаяся на террасах противоположного берега, будто стая серо-зеленых, сложивших крылья птеродактилей (каждый ящер тянул вперед клювы своих стволов), тоже помалкивала.
— Далековато забрались, — заметил Прямчуков.
— За них не переживай, — успокоил Артем. — Ладно, двигай вон к тем камушкам. Осуществляй наблюдение. Если что, шумни.
Прямчуков кивнул и, пригнувшись, бесшумно удалился.
Между тем время шло к восьмому часу. День будет жаркий. То есть такой же, как все. И вчера, и позавчера, и сегодня. Будто солдатский строй: все такие, и он такой — ясный, знойный, безоблачный.
А ведь какие раньше, на гражданке, плыли в небе облака!.. Молочно-белые, пышные: в отчетливой тишине громоздили башни, уступы... надували великанские щеки, усмехались, выглядывая друг из-за друга... одной стороной золотятся на солнце, другой хмурятся...
Здесь, пожалуй, ночи интересней. Гаснет тусклая эмаль выжелченной сини, и тут же небо — словно выковали из серебра: позванивают звезды в похолодевшем воздухе...
Машинально перевел взгляд.
Черный жилистый муравей вприпрыжку бежал по камню, переметнулся на другой, миновал и его, вот уже на третьем, оттуда скакнул на проплешину — и тут же неудержимо съехал в крутую воронку песка глубиной примерно в спичку.
Суматошно заметался, пытаясь вернуться назад, где только что все было так хорошо и гладко — и солнце, и зелень, и шум реки, и все дороги открыты, хоть на запад, хоть на восток, — но бесполезным карабканьем только вызывал новые обвалы.
А из самого низа, из устья воронки, уже летели в него точные броски других песчинок — швырк! швырк! Широко расставленные челюсти хозяина сооружения почти не показывались, он сидел тишком где-то в глубине, поджидая добычу. И дождался... а вот и схватил. Муравей, махнув напоследок усиками, утонул в песке.
Муравьиный лев. Точно прозвали. Этого бедолагу сожрет, воронку поправит, постреляв песком на скаты, чтобы стали круче, — и снова затаится, дожидаясь следующего.
И почему-то вдруг представилось, что все они здесь бьются в такой же смертельной воронке. Только она еще и несет, вращается, вздымает ввысь украшенные пеной края, а их самих бешено кружит, засасывая, на самом дне: и его, и Алымова, и Прямчукова, и Каргальца — и всех, всех! И они друг за другом, пытаясь напоследок схватиться за воздух, за пену, за что угодно, только бы удержаться — и быть, быть! Распялив рты воплем, гаснущим в реве этого гибельного вращения, взмахивая напоследок автоматом или просто рукой: один за другим, с дико вытаращенными глазами, как мураши — оп!..
Невольно передернул плечами. Оглянулся.
Да вроде ничего страшного. Горы, горы... река вдали... бледно-голубое небо над головой.
Безлюдье...
На кой черт их тут оставили? Должно быть, Розочкин приказал... а с ним не поспоришь.
Он, правда, однажды поспорил. Но не по поводу приказа, разумеется. Из-за наколок. Это еще в Чирчике.
Там все будто с ума посходили: упрямо желали иллюстрировать организм. Первым пристал Матросов: церковку ему с тремя куполами. Что Артем рисует, все знали. Первым, должно быть, замполит Семибратов проведал. Заглянул в личное дело: батюшки, сержант-то Суриковское училище почти закончил! — вот и ступай стенгазету размалевывать.
«Не боишься?» — спросил Артем. «Чего?» — «Да того. На гражданке в бане на своего нарвешься — посчитают тебе эти куполочки». — «Почему?» — «По кочану. У блатных со смыслом: сколько куполов, столько ходок». — «Да?.. Ну а что тогда?»
Артем хмыкнул: «Ну, если тебе непременно место отправления культа... Пагоду хочешь?»
Что такое пагода, Матросов не знал, но Артем ему примерно очертил — прутиком на песке у курилки.
«Ништяк, давай, — согласился Матросов. — Вещь!»
Кололи синими чернилами из магазина канцтоваров. Нашлись, правда, и критики простого подхода. Алымов со слов брата твердил, что чернила выцветают; если кто тяготеет к вечности, нужно резать пластину с резинового каблука, пережигать в пепел, пепел замешивать с сахаром на собственной моче: тогда, мол, и тело не гниет, и когти летучего времени над картиной не властны.
Слух о поветрии дошел до командиров, посыпались наказания. Семибратов взывал к комсомольской совести, к сознанию советского человека. Солдаты угрюмо огрызались — моя шкура, не комсомольская, не советская; что хочу, то и делаю!
Тогда Артема вызвал ротный.
«Ковригин! — холодно сказал Розочкин, одновременно так резко подаваясь вперед, что Артем невольно отшатнулся. — Вы что тут художество разводите?! В дисбат захотели?! Зачем солдат провоцируете?!» — «Чем провоцирую?» — «Молчать! Чем!.. Картинками своими! Вы в какой роте? В первой роте! Первую роту позорите!»
Капитан громыхнул стулом. Казалось, он был в ярости, но говорил на «вы». И матюков почти не позволял — только булькало что-то в горле, как будто нарочно сглатываемое. Вообще, присматриваясь к нему, Артем подозревал, что Розочкин держит себя в соответствии с неким мыслимым им образом настоящего русского офицера.
«Никак нет, товарищ капитан». — «Что — никак нет?!» — «Не провоцирую. Наоборот, отговариваю как могу...» — «Отговариваю!.. Вам сколько лет? Двадцать пять исполнилось?»
Артем сощурился.
«Двадцать шесть стукнуло. Старше вас, наверное, товарищ капитан? Ничего, вы и дальше можете кричать, хоть по уставу и не положено».
Господи Исусе, спаси и помилуй!..
Капитан откинулся на стуле, глядя на своего сержанта в некотором изумленном затруднении, — должно быть, решал, когда сгноить — прямо сейчас или чуть позже. Но в конце концов только недовольно крякнул и покачал головой.
«Нет, не старше... Ладно. В общем, кончайте это дело. Сами они не стали бы живопись разводить».
«Никак нет, товарищ капитан, — возразил Артем. — Это ведь не я придумал. Все равно бы кололи, только другое. Кресты какие-нибудь тюремные, кинжалы... А так хоть какое-то… — Он замялся, подбирая слово. — Хоть какая-то эстетика».
«Да уж, эстетика! — недовольно повторил капитан. — Тигры, пауки! Осьминоги!.. Зверинец в сумасшедшем доме».
Артем пожал плечами. Большую часть эскизов и впрямь составляли геральдические страшилища.
«Должно быть, это они от страха, товарищ капитан», — высказался он.
«От какого еще страха?» — насторожился Розочкин. И так глянул, что всякий бы понял: в первой роте страху не место.
«Ну, не страх... а на уровне инстинкта, что ли. Все знают, куда двинем. Знают: что угодно может случиться. Вот и хочется каждому свое тело отметить. Как бы показать, что это его тело, именно его! Мол, видите, какая тут отметка? — горячился Артем, чувствуя, что Розочкин поддается его объяснениям. — Так знайте, мол, — это не просто так отмечено, это мной отмечено, это — мое! Не трогайте, не ваше! Не нужно портить!..»
Розочкин хмыкнул:
«Глубоко копаете, Ковригин... Ну не знаю. А самому-то не хочется?»
«Никак нет. — Артем пожал плечами. — Перерос я эти шалости».
Несколько дней под разными предлогами увиливал, потом увидел, какую дрянь Васильеву из второй группы на плече соорудили... и снова взялся.
Горы, горы... река.
Тишина.
Как-то уже отвык один оставаться. Что-то тревожит, сосет душу: а где все? а как же теперь я?..
Бог ты мой, какая глупость!
С самого начала все это идиотская ошибка... но ведь влекло, тянуло... сам отыскивал какие-то оправдания, для самого себя находил ответные слова. Нужно было попасть, угодить, чтобы понять, как все обстоит на самом деле. Времени много не потребовалось: стоило лишь переступить порог, увидеть ряды безликих коек, сморщиться от вони промытых хлоркой полов, чтобы осознать сразу и навсегда: «казарма» — лишнее слово, проще и понятней другое: тюрьма.
Тюрьма, настоящая тюрьма!.. а никакая не казарма.
Но теперь уж ничего не поделаешь. Куда деваться? В отказ? — опять тюрьма, только худшая. Голову под пулю? — радости мало. Дезертировать? — есть и такие... сами к душманам уходят... это вообще как на Луну. В безвоздушное пространство.
Гера верно толковал. Артем его не слушал: сам с усам. Да и что мог ему, без пяти минут солдату, рассказать об армии этот штатский — не считать же службой месяц институтских лагерей?.. Но о своем месяце Бронников толковал как о десятилетии. С его слов выходило, что на всем том военном, что еще не вступило в бой, а только готовится к нему, лежит печать мрачного идиотизма. Караулы, кухня, разгрузка вагонов, свинарник, марш-броски, строевая, несуразно ранние подъемы, осточертелая каша и неудобоназываемые куски сала, плавающие в суповой кастрюле и именуемые «мясом», — все это, конечно, недостатки воинской жизни. Зато есть одно важное преимущество: нет нужды думать. Нужно лишь исполнять приказы, а размышлять над ними запрещает устав. В результате мозг обретает чудную свободу и нежится до тех самых пор, пока не поступит очередная команда воинского начальства. По команде следует, в зависимости от обстоятельств, бросить гранату, или выйти на огневой рубеж с автоматом, или кинуться бегом. Совершив же то или иное — снова погрузиться в состояние жизненного отсутствия...
Гера иронизировал, но и Артем его признания слушал с легкой иронией. Ну да, мол, рассказывай.
А оно так и есть. Здешняя жизнь не требует рассуждений. Даже не терпит их...
Почему-то вспомнилось, как на дежурствах в больнице, за полночь, когда схлынет самая суматошная волна вечерней травмы, сядут они, бывало, с Касьяном возле рентгеновского порассуждать... Касьян про божественное, про астральные тела воодушевленно толкует... космос, чернота, сияние вечности!..
Все это осталось в Москве.
Как они там?
Лизка проснется, подойдет к окну, глянет, еще заспанная, в большой глухой двор: слева ржавый рельс вбит посреди неширокой дорожки, чтоб машины попусту не ездили. Две большие липы, несколько жухлых кустов жасмина... в центре детская площадка: песочница, недавно починенные качели и две новые скамьи... возле одной непременно дворничиха Рая с метлой, точь-в-точь как девушка с веслом — только не в купальнике, а в телогрейке и бордовом платке... неужели все так и осталось?
А Лизка небось и не смотрит — что толку смотреть на давно знакомые, привычные предметы.
Обычно к ее пробуждению он успевал уже много чего сделать. И ворчал потом, что, мол, ей бы хорошо в пожарники: вот она спит как сурок, а тут черт ногу сломит, того и гляди, грязью подавишься. Все о ребенке речь заводит, а какой уж тут ребенок, когда за ней самой как за дитем малым.
Послушав, Лизка укоризненно выпрастывала руку из-под одеяла и показывала родинку на нежном сгибе.
— Ну что? Что? — спрашивал Артем, как будто сам не знал — что. — Господи Исусе, спаси и помилуй!.. Что такое?
— Видишь, какая черная, — грустно отвечала она. — Видишь?.. Ты на меня кричишь с утра, и она становится больше... потом начнется рак, и я умру.
Теперь-то ей, конечно, не до размышлений под одеялом.
Те несколько фотографий, что лежали в кармане (она бы и больше прислала, да ему где хранить?), оригинальностью не отличались. Как у всех. Вот смеющийся младенец на простынке... вот размахивает ручонками... вот, сморщившись от напряжения, держит голову.
На обороте каждого снимка любовной каллиграфией: «Сереженька». И дата.
Лизка утверждала, что мальчик — вылитый папаша, хотя, конечно, было трудно проникнуться этим убеждением в силу младенческой смазанности черт.
Его вообще впечатляло не возможное сходство, а то, что им с Лизкой каким-то образом удалось добыть человеческую душу — извлечь ее из небытия, в котором она прежде пребывала.
Как подумаешь — голова кружится: бог ты мой, да возможно ли это?
Как будто вечность — тихий ноябрьский пруд с флотилиями тусклого золота. И вот, словно из его черной стылой воды, почерпнули из вечности да и вынули на свет Божий: со всем тем миром, что будет громоздиться в головенке, со всем будущим изумлением и жадностью, со всем бессмертием и краткостью жизни.
Удивительно!..
Вздрогнул от голоса.
— Командир! — звал Прямчуков со своего НП. — Слышь, командир, вылезай! Гляди!
Артем оглянулся.
Бронегруппа ворочалась на террасах, поднимая пыль и явно имея намерение построиться в походную колонну.
Прямчуков в несколько приседаний преодолел разделявшее их каменистое пространство.
— Куда это они? — сказал Артем, вглядываясь. — Может, пониже хотят? Сам говоришь, далеко забрались...
— Нет, уходят.
Тем временем на КП батальона тоже поднялась какая-то суматоха. Взвод охраны построился было у палаток... потом двое побежали к берегу... стали махать руками, крича что-то — неразличимое за дальностью и гулом реки.
Паром как причалил в последний раз, так на этой стороне и оставался.
— Слышь, давай-ка гони туда, — спохватился Артем. — Где паромщики? Небось под бортом спят. Пусть на ту сторону валят!
Прямчуков потрусил к реке. На подходе передернул затвор, замедлил шаг.
Через несколько минут, обойдя плавсредство с одной, потом с другой стороны, сделал неопределенный жест: нету, мол.
К этому времени и Алымов возбудился, стал орать, высунувшись по пояс из своего укрытия:
— Командир! Смена скоро?
— Вали сюда! — крикнул Артем.
Алымов тут же притрусил, громыхая сапогами, довольно плюхнулся рядом, пожаловался:
— Тоска там одному-то. Ничо не видать, сидишь как дятел...
Приложил ко лбу ладонь и спросил удивленно:
— Это чо? Броня-то усвистала?
— Не знаю, — сказал Артем.
Марш танкистов
Разноголосый радиообмен батальона со стороны казался настолько бестолковым, что зампотех первой роты старший лейтенант Жувакин то и дело бормотал что-то язвительное, чертыхался, вздыхал и качал головой.
Его бронегруппа в составе восьми боевых машин и двух танков уже совершила обманный маневр (то есть проехала по берегу Шафдары четыре километра вниз, а затем вернулась обратно) и заняла позиции на невысоких террасах левого берега. Первая рота, вместе со второй и третьей переправившись на правый берег, выполняла боевую задачу по прочесыванию кишлака и уничтожению поста мятежников, а бронегруппе в случае необходимости предстояло обеспечить огневую поддержку — то есть палить через речку.
Поначалу было почти совсем темно, и, чтобы получить полную картину, мозгу приходилось достраивать то, что видели глаза. Пейзаж вмещал берега сливающихся рек, расположение батальона, паром, склоны противоположных гор, совсем неуверенно — палатки и технику афганского поста, а темный зев ущелья, куда скудно сеющийся свет неба не попадал вовсе, на этом неярком полотне только угадывался.
По мере того как света становилось больше, картина прояснялась.
Батальон расположился на широкой галечной косе при слиянии двух рек. Шафдара — широкая, мощная. Вторую — Кумардарью — пренебрежительно звали Кумаркой, поскольку она расходилась широкими отмелями и ее можно было перейти в сапогах, не замочив портянок, — наравне с прилетавшими иногда под вечер цаплями.
Середка полуострова плотно заросла дикой оливой — джидой. Джида буйно цвела, распространяя по долине приторно-сладкий аромат. На галечном бугре стоял на голых ободах заржавелый английский трактор. Правее торчали покосившиеся останки давно разоренной пилорамы.
Должно быть, в паводок большая часть этой земли пряталась под воду; но разлив миновал, и на гладких, вылизанных рекой галечных откосах рядами выстроились палатки, а ближе к зарослям встал парк бронетехники и транспорта.
Скоро окончательно рассвело. Затем и солнце выкатилось на верхушки гор, неспешно начало свой путь по ясному небу.
Все это время Жувакин бесплодно размышлял, зачем бронегруппа торчит там, где торчит: совершенно понятно, что ее огневая мощь никак не сможет помочь роте, прочесывавшей кишлак на другой стороне реки да еще и в глубине ущелья: во-первых, далеко, не дострелишь, во-вторых, вероятные цели заслонены склонами гор. Как стрелять — наугад? с помощью корректировки? Соображения свои он высказывал еще вчера на заседании командиров в штабе, но Граммаков не принял их в расчет, бросив что-то в том духе, что это Жувакину сейчас из штабной палатки так видится; а вот заедет он на танке или БМП на указанную терраску, и все образуется в лучшем виде.
Но образовалось все не в лучшем виде, а именно так, как заранее предполагал Жувакин, о чем он спозаранку и доложил Граммакову. Комбат выслушал с неудовольствием. Секунду поразмышляв, приказал поднять бронегруппу выше, чтобы увеличить зону обзора и обстрела. Однако выше начинались скалистые обрывы, и поднять на них бронегруппу не представлялось возможным. «Тогда сиди где сидишь, — приказал Граммаков. — Жди».
Граммаков часто переговаривался со штабом и командирами рот. Поменяв волну, можно послушать, о чем толкуют командиры рот с командирами групп. Все шло нормально, но часам к одиннадцати стало окончательно ясно, что временное отсутствие связи с первой ротой нельзя объяснить влиянием помех: Розочкин исчез из эфира не потому, что его радист зашел за скалу.
— Да-а-а, — недовольно сказал Жувакин, услышав начало разговора Граммакова с «вертушечным» начальством, и полез наружу — размять занемевшие мышцы и сделать еще кое-какие неотложные дела.
Вокруг стояли горы. Где поросшие редким лесом, где голые щебенистые или скальные склоны уводили взгляд выше. Вершины плавились в золоте, кипевшем на границе синевы. Ветер нес запахи теплых камней, трав, воды... Однако вся эта красота не могла отвлечь его от неприятных мыслей. Да и сама тишина тихого утра почему-то не нравилась.
— Так что это вот, — гаркнул, высунувшись из люка, наводчик-оператор Махрушко. — Товарищ старший лейтенант! Комбат требует!
— Вот же, а! — бормотнул Жувакин, досадуя, что сколько времени сидел в холодной железяке как пришитый и никому не был нужен, а стоило на минуту вылезти, тут же понадобился.
Застегнул штаны и пошел к машине.
— Махрушка! Ты историю в школе учил? — на ходу спросил он, скаля зубы вроде как в широкой улыбке.
— Так что это вот, — ответил Махрушко с опаской; и впрямь — вопрос звучал совершенно ни к селу ни к городу. — Учил, так точно, так что это вот...
— Знаешь, до капитализма был такой строй — просвещенный абсолютизм?
— Так что это вот. — Наводчик-оператор пожал плечами. — Слышал, кажись... ага.
— «Так что это вот»! — передразнил зампотех. — Кажись! Не кажись, а точно! Так и было: просвещенный абсолютизм!.. Но это раньше! А у тебя сейчас, Махрушка, знаешь что?
Махрушко затравленно смотрел, не смея раскрыть рта.
— У тебя непросвещенный идиотизм! — сердито объявил старший лейтенант. — «Так что это вот»! Что это значит вообще?! На каком языке, Махрушка?
— Так что это вот... — пробормотал морально убитый солдат. — Это я того...
— Вот же пропасть! — в сердцах сказал Жувакин, перегибаясь за бортовину люка, чтобы взять наушники.
— «Глыба»? Я — «Камень». Доброе утро.
— Доброе, — ответил Граммаков озабоченно-саркастически. — Добрее не бывает. Значит, так, Жувакин. Заводись и двигай на ту сторону.
— Не понял, — сказал Жувакин. — На какую «ту»?
— Что непонятного? — раздраженно спросил комбат. — На тот берег. К Хазарату.
— Я...
— До Кривого моста проедешь, — отрезал комбат, пресекая его сомнения. — И туда.
Кривой мост, прозванный так в полном соответствии со своей конфигурацией и надежностью, располагался километрах в десяти выше по течению. К нему действительно можно было проехать по дороге — если называть дорогой едва намеченный копытами путь, по которому, с ревом перебираясь с камня на камень, инвалидски ковыляли редкие грузовики.
— Товарищ комбат, но...
Перевалившись на левый берег, дорога устремлялась дальше вверх, а вниз никакой дороги не существовало: осыпи, скальник, ущельица, притоки, приткнутые к главному руслу.
Чтобы добраться до Хазарата нормальным способом, нужно переть по Шафдаре сорок километров вниз до совершенно другой переправы... а потом, соответственно, столько же обратно.
— Какое «но»?
— Да ведь на той стороне от Кривого моста к Хазарату дороги нет! — раскрыл Жувакин комбату тягостные сомнения.
— Что значит — дороги нет? — жестко удивился Граммаков. — Зачем тебе дорога, ты не на легковушке едешь. Давай двигай. Это приказ!
— Есть, — ответил старший лейтенант.
С этого момента время застучало по-новому, с каждой секундой все более безжалостно проясняя незавидное положение первой роты.
Когда колонна остановилась у Кривого моста, Жувакин вместе с командирами машин потратил минут пятнадцать на исследование сооружения. Река выла, вдавливаясь в скальную щель. Кривой мост был короток, однако его деревянные балки не внушали доверия. С другой стороны, груженые гражданские грузовики он все-таки выдерживал. С третьей — сколько в том грузовике весу?.. и сколько в танке.
— Сомов, давай первым! — решил Жувакин. — Поэнергичней! На середке не газуй, ровно езжай!
Первая БМП легко проскочила... за ней вторая. Танки, сначала чуть разогнавшись, а на мосту перейдя на спокойный ход, тоже не причинили ему никакого ущерба.
Осталось пробраться вниз по реке — к Хазарату.
Время бежало быстро. Солнце достигло зенита, начало скатываться вниз. Граммаков то и дело гремел в наушники, спрашивая, где они и скоро ли доберутся.
А что Жувакин мог сказать в ответ? Он и так не верил себе, то и дело поплевывал, боялся сглазить: хоть и с натугой, хоть и страшно кренясь, выскребаясь, скользя железом по вымытым спинам валунов, обрушиваясь с них всем весом и ломая острия соседних камней, машины все же ползли дальше и дальше.
Мозг зампотеха раскололся: одна его половина стремилась выполнить приказ как можно скорее, другая — страдала, слыша скрежет гусениц, мечтая сбавить скорость и с ужасом понимая, что если этого не сделать, начнут лететь траки.
Двигатели ревели, камни крошились, колонна метр за метром приближалась туда, где так требовалась ее мощь.
Сердце Жувакина превратилось в кровоточащий комок боли и жалости. Помня, чего стоило привести в порядок полученные батальоном сильно хоженные машины, он всякий раз, как одна из них валилась с метровой высоты, вздрагивал и на мгновение зажмуривался: знал, что сейчас увидит порванные в клочья гусеницы и сорванные с осей катки.
Каким-то чудом катки оказывались на месте, гусеницы — целыми. Тогда он переводил дух.
Но все равно сердце сжималось и кровоточило.
Жувакин озирался, окидывая взглядом окрестности — все те же берега полноводной реки Шафдары, в очередной раз понимая, что колонна бронетехники, забравшаяся в непроезжие места, лишенная возможности маневра и отступления, представляет собой лакомый кусок и легко может стать сначала объектом успешного нападения, а потом и добычей мятежников.
Более того, ему пришло в голову, что обманный утренний маневр (четыре километра вниз по берегу, а потом той же дорогой обратно, чтобы, вопреки ожиданиям врага, занять позиции на террасках) и впрямь мог сбить с толку противника. Если так, противник расценил движение колонны как верный признак, что шурави хотят перебросить бронетехнику на противоположный берег, к ущелью Хазарат, воспользовавшись для этого Кривым мостом и предприняв затем десятикилометровый марш по совершенному бездорожью.
А шурави, выходит, совершили утром обманный маневр, чтобы сбить противника с толку, а теперь прут тем самым маршрутом, на который столь прозрачно пытались ему намекнуть!
Конечно, маневр маневром, обман обманом, но такого рода план мог показаться душманам слишком безумным, чтобы в него поверить. И возможно, они ничего не предприняли, чтобы воспрепятствовать его осуществлению.
В сущности, оставалось надеяться только на это: что они верно оценили заведомое безумие плана и раскусили обман.
А если нет, если все-таки поверили и предприняли, что тогда?
Что сделал бы сам Жувакин на их месте? — верно, поставил бы три-четыре противотанковые мины на одном из тех отрезков пути, которые колонна никак не сможет миновать. И когда она неминуемо встанет, пожег бы все железки НУРСами. Экипажи сами выскочат под пулеметы... Вон на той горке можно засесть... милое дело!.. или там... или вот здесь... уж чего в горах полно, так это отличных мест для засады. Просто замечательных мест!
Башенные пулеметы крутились на турелях, самонадеянно надеясь выцелить врага прежде того мига, когда он сам себя обнаружит, Жувакина знобило от осознания бесполезности их усилий, и все же они упрямо шли дальше и дальше.
Но когда до афганского поста осталось не больше километра, дело встало вмертвую.
За крутым изгибом берега и длинной галечной косой (колонна пронеслась по ней как по асфальту) обнаружился овраг: глубокая промоина с крутыми краями, где наполовину занесенная дресвой, где поблескивающая вылизанными водой желваками материкового камня.
— Вот зараза, — сказал Жувакин, стоя на краю. — Что скажешь, Сомов?
— Надо выше брать — вон, где осыпуха, — прикрывая ладонью глаза, определился Сомов.
— Снесет тебя оттуда, — возразил Жувакин.
— Не снесет, — сказал Сомов.
Стоя в люке, Жувакин не замечал, что каждой своей мышцей помогает ревущей машине Сомова выбраться наверх, — но все-таки ее потащило боком, едва не перевернуло, и на тупых клыках гранита она «разулась», потеряв обе гусеницы.
Тросами выволокли наверх, двумя экипажами взялись за починку.
— Выше надо брать! — посоветовал Сомов Милосердову. — Еще выше!
— Нет, — твердо возразил Милосердов, командир другой БМП. — Опрокинется.
— Не опрокинется! — горячился Сомов. — Выше надо!
— Опрокинется.
— Давай, Милосердов, — решил Жувакин. — Попробуй.
Милосердов упрямо сжал и без того тонкие свои губы.
Секунда тянулась так долго, что Жувакин, глядя в лицо Милосердова, принявшее очень сухое и враждебное выражение, успел отдать новый приказ. Этот приказ был совершенно не нужен, потому что мгновенно превращал Милосердова во врага. И был необходим, потому что сам Милосердов не имел куражу поехать первым, чтобы показать дорогу.
— Стоп! Тогда высаживай свой экипаж. Пусть Сомов едет! Сможешь?
— А то! — ответил Сомов, просияв. — Глазков, давай сюда!
Побледнев, но не уступив, Милосердов стоял рядом, и Жувакин слышал, как он скрипит зубами, переживая за свою машину.
Машина забралась выше, на самую крутизну, сползла боком на полметра по осыпи, запнулась о скальник, медленно опрокинулась и с гулким грохотом пошла крутиться, а после трех переворотов страшно грянулась боком между валунами реки.
К счастью, никто всерьез не пострадал. Пока суетились вокруг, Милосердов молчал, только глаза его, обращенные на выбравшегося из машины Сомова, источали яд и ненависть.
— Взорвать надо этот выступ к бениной маме! — расстроенно сказал Сомов, потирая ушибленную голову. Он аккуратно, как обходят полное углей кострище, обогнул Милосердова и встал с другой стороны от Жувакина. — И на той стороне взорвать! Иначе не проберемся.
Когда танки начали стрелять из пушек по скалам и долину Шафдары затянуло пылью и дымом, Граммаков обеспокоенно поинтересовался, что за война у них там началась.
— Пробиваемся, товарищ комбат, — сухо доложил Жувакин. — Дорогу строим.
В казеннике орудия лежал совершенно исправный, неоднократно проверенный и готовый к использованию снаряд. Несколько дней назад его, в числе многих других, доставили в батальон с полкового склада, а до того привезли с завода на склад округа.
Снаряд представлял собой сложное инженерное сооружение, создание которого было невозможно без привлечения множества сведений и практик из самых разных отраслей человеческой деятельности. Если говорить общо, по главным ветвям естествознания, достаточно упомянуть математику, физику и химию. Если же попытаться проследить все этапы появления на свет какой-нибудь из его составляющих — например, гильзы, метательного заряда или стальной рубашки, — то уже на начальном отрезке этого пути, когда речь шла о поиске и добыче руды, придется вспомнить петрографию, литологию, седиментологию, фациальный анализ, грави- и электрометрию, каротаж и многие иные области геологического и геофизического знания. При этом каждая из бессчетно всплывающих дисциплин и методик потянет за собой, в свою очередь, неохватный шлейф специализированных подразделений, подчас довольно неожиданных.
Науки развивались и совершенствовались на протяжении нескольких столетий, поэтому совокупная история создания снаряда охватывала эпохи, страны и континенты, обитатели которых — ученые, изобретатели, инженеры, мастера и простые рабочие — тем или иным способом вложили толику своего труда в этот безбрежный океан разнообразной деятельности.
Кроме того, чтобы все эти люди могли спокойно заниматься своим делом, кому-то приходилось готовить для них еду, шить одежду, строить дома, изготавливать мебель, посуду, ткани и лекарства, врачевать, учить их детей и удовлетворять иные довольно многочисленные потребности.
В конечном счете почти все человечество так или иначе участвовало в создании снаряда: миллионы и миллионы людей — кто увлеченно, кто из-под палки, кто между делом, а кто, напротив, вынужденный ради него отказывать себе в самом насущном — веками тратили время и силы, чтобы он, такой намасленный и складный, в конце концов плотно лег в ложе казенника.
Последним представителем человечества, причастным к его жизни, оказался наводчик-оператор Мурашко.
Инстинктивно зажмурившись, Мурашко нажал кнопку. Пороховой заряд сделал свое дело и яростно вытолкнул метательную часть. Она шумно проехалась по стволу, неуклонно набирая горизонтальную скорость. Ударно рявкнув, вырвалась на волю, с опасным шуршанием пронеслась несколько сот метров — и грянулась в склон горы между двумя кустами барбариса, глубоко внедрившись при этом в щебенистую осыпь.
Взрыватель исправно сработал, начинка взорвалась.
Взрыв далеко разметал камни и осколки собственного вместилища, а также уничтожил кусты и несколько насекомых. Самым крупным из них оказался большой буро-зеленый богомол — он сидел на ветке, до последнего мгновения стараясь выглядеть безобидным существом, а на самом деле выжидая подходящий момент, чтобы совершить свое собственное убийство.
На этом жизнь снаряда кончилась.
Только облако поднятой им пыли, мало-помалу сносимое к западу, долго еще висело в воздухе.
Не к добру
Алымов по-стариковски поджал губы.
— Я же говорю: не к добру Каргалец пальнул.
Каргалец действительно пальнул: вечером во время сборов. Отстегнул, болван, магазин, а затвор не передернул. Патрон остался в стволе, вот и грохнул. Никто не пострадал: пуля прошила тент и ушла за Шафдару. Но переполох случился. Брячихин сгоряча отстранил его от операции, но Каргалец вымолил прощение. И когда стал громогласно этому прощению радоваться, Алымов, позевывавший на раскладушке с автоматом между колен, вздохнул и сонно произнес: «Эх, Каргалец! Детство у тебя в жопе играет. Сидел бы тут спокойно, картошку чистил... нет — выпросил приключений на собственную задницу».
Артем еще не знал, что часто будет вспоминать эти неожиданно печальные слова Алымова: и день, и три дня спустя. И даже через месяц, даже через год они будут время от времени проскальзывать в памяти, проплывать по границе сознания. Так скользят по небесному своду беззаконные кометы, вечно наводя людей на мысли о тайных знаках, позволяющих проведать будущее.
Но сейчас он только посмотрел на Алымова с ироническим прищуром и сказал:
— Гена, заткнись, добром прошу. Что ты каркаешь!..
— А чо? Да ладно...
Прямчуков уже возвращался, на ходу вертя головой вправо-влево:
— Никого! Опять как сквозь землю провалились!
— Я же говорю, — кивнул Алымов: будто он всех предупреждал, никто его не слушал, а оно теперь возьми и случись.
— Что?
— Каргалец не к добру пальнул, вот что.
— Заткнулся бы ты, — повторил Артем, вглядываясь в клубы желтой пыли, в которой пропал хвост колонны. — Добром прошу.
— Не надо мистики, — поддержал Прямчуков. — Пальнул и пальнул. В Чирчике в третьей роте тоже кто-то пальнул в оружейке. И ничего.
— То в Чирчике, — рассудительно заметил Алымов. — А то перед выходом. Понимать надо.
— Нечего тут понимать, — возразил Прямчуков. — Мистика — пустое дело. Все происходит на материалистической основе.
Алымов только махнул рукой — что с тобой толковать!..
Артем оставил его на посту, а сам взял Прямчукова и пошел искать паромщиков. Чертовы паромщики опять будто сквозь землю провалились. Прямчуков залез на склон, орал оттуда: «Джура, эй, джура! Ин ча бьё, джура!.. Кор кардан даркор!..» Дошли до афганского поста, он и там поговорил — довольно ловко уже здесь наблатыкался.
Вернулись к парому, а они уже здесь: и впрямь будто выскочили из-под земли.
Прямчуков всласть поорал, мешая фразы на дари с фразами на русском матерном, таджики погнали паром обратно и скоро привезли почти весь взвод охраны.
Прошел еще час или два... или три.
Рация исправно трещала и похрюкивала. Время от времени радист сообщал что-нибудь вроде: «Нет, не выходит первая... не слышно». Или: «Не выходит, нет... фигня какая-то».
— Комбат вертушки вызвал, — сказал он, когда солнце перевалило середину раскаленного неба. — А первая так ни хера и не выходит. Что-то у них там, должно быть, того... не заладилось.
— Слышь, пожрать бы, — тоскливо сказал Алымов. — Кишка кишке рапорт пишет. Пойду пошарю...
Разжился двумя сухпаями. Тушенку греть не пришлось — уже и так будто с плиты. Трижды прилетали вертушки. Точнее — пролетали: проходили над ними, бесстрашно ныряли куда-то за водоразделы... а что они там видели и видели ли что-нибудь вообще, неизвестно: с вертушками комбат вел переговоры на недоступной волне.
Он уже приказал, как придет броня, грузить остатки батальона — взвод охраны, лекарей, пекарей, водителей — и двигать на спасение первой роты.
Но брони все не было.
Когда же она все-таки пришла — три машины вместо восьми, и те, судя по запаленному виду экипажей, донельзя потрепанные дорогой, — уже темнело.
Граммаков приказал выставить охранение и ждать утра.
Ночью подгребли еще две машины и танк — прорвались наконец через овраги и обрывы.
К утру спустилось с водоразделов подкрепление из второй и третьей рот.
С первыми лучами солнца броня пошла на кишлак.
Кишлак был пуст.
Розочкин тоже вчерашним утром передавал, что он пуст, но совсем недавно пуст — еще, дескать, угли дымятся. А прошедшая ночь сделала пустоту совсем неживой — уже ни углей не дымилось, ни других следов человеческого прозябания не осталось; казалось, что за эту ночь дома как-то совсем обезжизнели, отрухлявели, и даже совсем не жалко их было, когда хлипкие, утратившие тепло стены рушились под гусеницами, уступ за уступом рассыпаясь в соломенную труху и вздымая к эмалевому синему небу клубы желтой пыли.
В пыли, в поту шагая вслед за БТРами, бойцы проламывались сквозь дома, плетни, дувалы, дворовые винограднички и цветущие гранатовые деревья: оставляя за собой широкую полосу «чистой» земли, где не было ни одной целой крыши — все лежали плашмя или косо кренясь, топорща чахлые жерди перекрытий и придавливая собой раскрошенные глиняные руины.
Солнце уже снова вошло в силу, пыль ела глаза, пот смывал ее, оставляя на лице и шее следы, похожие на извилистые пути личинок под сосновой корой.
Когда ущелье сузилось и стало каньоном, броня запнулась.
И еще не успели как следует разобраться по группам, как кто-то увидел и закричал: поток вынес к ним сержанта Просякова из группы Сапожникова. Как?! где?! — должно быть, всю ночь упрямо полз по каменной щели, срывался с осклизлых валунов, барахтался в ледяной стремнине. Речушка тащила его в нужную сторону — к своим. Ногу он перетянул ремнем, отстреленная голень висела на лоскутах мышц. Просяков был не в себе, но сознания не терял, шептал белыми губами, повторяя все одно и то же:
— Котловина!.. котловина!.. все там!.. все!..
Его слова разбили последние надежды.
Бойцы друг за другом ныряли в сырую тень каменной щели. Вынужденно переваливаясь то на правый, то на левый берег потока, группы пробирались вверх по каньону. Каньон так резко сужался, так угрюмо и грозно нависали его стены, будто две скалы должны были вот-вот двинуться, сойтись — и раздавить между собой все живое. Замшелые стены были всего лишь прохладными — но казались ледяными. Всех сотрясала неуемная дрожь.
И какая-то пичуга, смело пискнув, нырнула в черную пасть, будто показывая дорогу.
Стратегемы
Говорят, что кабульское восстание поздней осенью 1841 года стало результатом того, что афганские красавицы (в том числе из весьма знатных семей) массово бежали в объятия холостых и по местным меркам состоятельных британских офицеров: нескромное поведение англичан в отношении кабульских женщин породило огромное число их деятельных недоброжелателей.
Возможно, истинные причины последовавшего противостояния лежали в иной плоскости. Так или иначе, сама война оказалась совершенно не в пользу застрявшего в Кабуле британского гарнизона. Выбитая изо всех прилегавших к городу фортов, армия генерала Эльфинстона заняла хорошо укрепленный лагерь Шерпур. Однако Шерпур лежал в долине, а на господствующих высотах вокруг него стояла артиллерия восставших — хоть и слабая, но практически неуязвимая.
Скоро стало ясно, что придется или сбить афганцев с холмов, или в конце концов самим погибнуть от холода, голода и нескончаемых обстрелов.
Однако ни одна попытка не увенчалась успехом. Афганцы отражали атаки пушечной пальбой и метким огнем из древних кремневых ружей. Кабульские ремесленники и торговцы мастерски стреляли, конные отряды гильзаев опрокидывали обескровленные шеренги британской пехоты.
Эльфинстон требовал помощи — посланный к нему отряд не смог преодолеть заснеженные перевалы на пути из Кандагара в Кабул и вернулся обратно.
Пытаясь как-то исправить положение, Уильям Хэй Макнотон (который в случае победы должен был принять на себя функции посла и министра правительства Индии при афганском дворе нового ставленника Англии) вступил в переговоры с тогдашним эмиром Кабула — Дост Мухаммад-ханом. Но в то же время он, чередуя посулы с угрозами и рассчитывая расколоть афганские племена, объединившиеся против англичан, вел хитроумные негоциации с их вождями.
Двойственность Макнотона была разгадана и, возможно, неправильно истолкована. Мухаммад-хан боялся усиления племен. Прознав об интригах своего английского друга, он незадолго до Нового года убил его во время очередных переговоров. Обезглавленный и четвертованный труп был выставлен на базарной площади, в то время как его окровавленные части разъезжали по городу на открытой повозке, повсеместно вызывая кипучий восторг обывателей.
Тем не менее начало 1842 года ознаменовалось важной политической победой. Восемнадцать вождей приложили родовые печати к соглашению. Англичане обязались оставить афганцам все имевшиеся у них деньги, всю артиллерию (за исключением шести обычных и трех горных пушек), все снаряды, значительное количество различного огнестрельного и холодного оружия, всю обозную амуницию, всех тяжелораненых при двух врачах и, наконец, шесть здоровых офицеров в качестве заложников.
На этих условиях им разрешалось начать отступление. Воинские формирования афганцев должны были охранять их до самой границы. Совместно намеченный восьмидесятимильный маршрут вел через перевал Хурд-Кабул, Тезин и Джагдалакское ущелье — прямиком на Джелалабад. Там ждал гарнизон генерала Сэйла.
В полном соответствии с удачей (ибо на общем фоне даже возможность спокойно отступить расценивалась генералитетом как несомненная удача) 6 января 1842 года они покинули Кабул: четыре с половиной тысячи солдат и офицеров бодро шагали, сопровождаемые двенадцатью тысячами обозной прислуги и гражданских лиц, среди которых находились не только врачи (в их числе и доктор Вильям Брайдон), но также несколько десятков жен английских офицеров, их детей и нянек.
При начале похода авангард отступавших состоял из шестисот стрелков 44-го пехотного полка в красных мундирах и конной сотни. За ними, оседлав пони, следовали женщины и дети. Слуги-индусы несли паланкины, в которых качались больные и беременные. Основная часть пехоты, конницы и артиллерии предшествовала длинной колонне обозных верблюдов и волов. Замыкали движение несколько тысяч человек лагерной прислуги.
Вопреки ожиданиям, охраны отступавшие не получили. Обещанные провиант и топливо им тоже не доставили.
Через день афганские отряды уничтожили арьергард, а вьючных животных угнали. Они захватили также две горные и две лафетные пушки.
Следующий рассвет застал колонну британцев перед узким устьем ущелья Хурд-Кабул. Длина его составляла около пяти километров, и на всем протяжении англичан непрерывно обстреливали с окружающих высот. Как волки за изнемогающим стадом, за колонной неотступно следовали отряды афганцев: они добивали раненых и обмороженных. Потери, включая большую часть женщин и детей, составили около трех тысяч.
11 января в Джагдалакском ущелье отряд атаковали с тыла. Солдаты отважно сражались, невзирая на беспрестанный и меткий огонь расположившихся на склонах афганцев. Ни раненых, ни убитых толком не считали. По завершении побоища жалкие остатки армии разделились на две группы. Первая — пятнадцать кавалеристов — поставила целью достичь Джелалабада, чтобы вернуться оттуда с долгожданной помощью. Вторая, которую составили двадцать офицеров и сорок пять солдат, захватила селение Гандамак, разумно рассчитывая продержаться в нем до получения подмоги: от Джелалабада их отделяло всего тридцать миль.
Еще через день в бою под Гандамаком были уничтожены последние крохи того, что прежде составляло британскую армию.
До Джелалабада добрался только раненый доктор Брайдон — последний и единственный из пятнадцати поскакавших за помощью кавалеристов.
И вообще последний и единственный.
Почти сорок лет спустя его возвращение стало сюжетом для картины художницы леди Батлер «Остатки армии». Выполненное маслом в серо-коричневых тонах, полотно хранится в лондонской галерее «Тейт».
Холст являет зрителю явно изнемогающего человека, сидящего на такой же измученной лошади. Голова оставшегося в живых закинута назад, он едва не падает и, похоже, вот-вот потеряет сознание. Упрямо и жалко переступая копытами по песку, камням и клочьям жесткой колючки, по-собачьи высунув черный от жажды язык, лошадь из последних сил бредет по пустынной, обрамленной невысокими горами местности.
Но кажется, что она шагает не по земле — пусть дикой, пусть уродливой и страшной, — а по зыбкому краю какого-то ужасающего вихря, зашвырнувшего ее далеко-далеко от того места, где она имела неосторожность к нему приблизиться; по самой кромке какого-то дикого водоворота, который вот-вот слизнет ее, как слизнул всех прочих: закружит — и поглотит в непроглядной черной глубине.
На самом деле доктор Брайдон прискакал в Джелалабад на пони, которого ему отдал умирающий сослуживец. Доктор и сам тяжко страдал от рубленой раны черепа, нанесенной афганской саблей. Однако, чтобы как-то остановить кровотечение и не допустить переохлаждения раны, догадался набить свою шляпу изорванными в клочья страницами «Blackwood’s Edinburgh Magazine» — английского ежемесячного журнала, сыгравшего значительную роль в развитии литературы Великобритании в эпоху романтизма...
Что касается пони, то он был ранен в пах и, довезя доктора до города, пал мертвым прямо на улице.
Блеск, который увидел Розочкин при истечении последней секунды той мнившейся ему благости, что еще осеняла затерянную в горах долину, был отражением солнечного луча от голого металла видавшей виды патронной коробки, некстати передвинутой вторым номером пулеметного расчета.
Его нервное движение раскрыло засаду. И пусть это случилось на самом исходе последней секунды тишины и покоя (ибо уже следующая секунда превратила благостную долину в ад, а засада раскрылась сама собой, как раскрывается простое и действенное устройство мышеловки, когда она прищелкивает несчастную мышь), но, как бы удачно ни сложилось дело в целом, позже, когда обстоятельства позволили бы обратиться к вопросам дисциплины, совершенно напрасное и ошибочное действие второго номера не могло не повести за собой взыскания: Саид Пашколь требовал от своих солдат максимальной собранности, тем более в последние секунды перед атакой.
Его самого наставляли в учебном лагере близ границы с Пакистаном. Инструкторов хватало, был и начальник курсов, и серьезные люди, отвечавшие за безопасность. Но самым большим авторитетом у курсантов пользовался некий майор Даврани. Он появлялся далеко не каждый день и вел себя почти как посторонний — если не считать того, с каким почтением (а то и скрытой боязнью) обращались к нему различные начальники. Коротко говоря, увидев его, всякий бы понял, что этот высокий костистый человек если не руководит здесь всем вообще, то как минимум в соответствии со своим положением стоит чуть в стороне, внимательно наблюдая, как идет дело, чтобы при необходимости вмешаться и вернуть ему, делу, нужное направление.
Он просил называть себя майором. Однако поскольку всегда ходил в форме без погон, Саид Пашколь не знал, где и в каком звании он служит на самом деле. Почему-то ему казалось, что в большем.
Иногда после полевых учений майор Даврани расхаживал перед их строем. Саид полагал, что он хочет на только что практически изученных примерах растолковать курсантам стратегию войны.
Однако дело обстояло не совсем так.
Майор не говорил им этого, но сам с сожалением понимал, что стратегия этой войны (которая не вчера началась и не завтра придет к своему завершению), как ни мечи бисер, останется совершенно недоступной для всех этих простых парней — бывших пахарей и будущих полевых командиров.
Он расхаживал перед ними, присматриваясь и иногда недовольно хмыкая в черные усы.
Радовало, конечно, что к оружию они привыкли с детства. Как сингх немыслим без трех стальных предметов — гребенки, короткого меча и браслета, так пуштуна нельзя вообразить без ружья: мужчина без винтовки — не мужчина. Вчера каждый из них носил «лиэнфилд», принадлежавший некогда убитому или умершему от болезней «томми» (попадались еще времен первой англо-афганской войны: эти заряжались с дула едва ли не фунтом пороха и палили гранеными пулями). Ныне, кому повезло, взялся за АКМ китайского производства.
В этом, несомненно, состоял прогресс: одно поколение оружия сменилось другим.
Однако если говорить о стратегии, понимая под ней военную операцию как высшее проявление политической мысли, то с тех давних войн, когда афганские племена громили в ущельях английские батальоны, в их головах ничего не изменилось. В сущности, его курсанты — потомки тех инсургентов, что с волчьей злобой, хищностью, упрямством и изобретательностью рассеивали когда-то английские армии, — унаследовали крепкие боевые навыки своих предков.
Ясно представлялось, что пытаться внедрить в их простые крестьянские головы стратегию новой войны — дело безнадежное, с самого начала обреченное на провал.
Если бы он рассказал этим пахарям, что для победы им в первую очередь требуется принципиальное обновление материально-технической базы, то есть поставка совсем новых видов вооружения, появление которых в руках моджахедов будет для шурави неожиданным и неприятным сюрпризом, они лишь недоуменно переглянутся. Если он сообщит, что, дескать, стратегию войны на нынешнем этапе должно составлять решение именно этой задачи, неграмотные бедолаги искренне пригорюнятся: ну и впрямь, чем бы они могли помочь? Редкая птица из них долетала хотя бы до Кабула... а уж о тех дальних, сказочно богатых странах, где только и водится взыскуемое, они если и слышали, то наверняка так же, как слушают дети бабушкины сказки: жил да был не то в Америке, не то в Англии один добрый падишах...
Если бы он стал толковать насчет того, что тяжелое вооружение шурави в целом гораздо эффективней того, каким располагают ныне они сами, то его речи лишь навели бы на души будущих бойцов и командиров темную пелену уныния: при описанном положении им остается только помирать, пусть и с честью. Сердце каждого воина кипит радостью, когда он слышит слова, приписываемые красавице Малалай: «Если не погибнешь ты в Майванде, клянусь, позор не минует тебя, любимый!»[2]. Все так, Майванд Майвандом, но ведь для успешного завершения очередной войны им не гибнуть надо, а оставаться в живых, чтобы громить и устрашать врага дальше, пока он не покинет территорию страны.
Да и вообще, размышлять о стратегии, задумывать операции, изучать военную науку, чтобы не совершать роковых ошибок, приводящих к гибели сотен, тысяч или даже десятков тысяч, — дело вовсе не простого солдата.
Но почва их душ уже была обильна увлажнена страданиями и ждала, чтобы в нее упали зерна его слов.
Поэтому он, в очередной раз вздохнув и оставив стратегию в стороне, возвращался к разбору тех военных хитростей, что приходят на ум и используются уже в ходе самой конкретной операции или кампании.
— Вы должны беспрестанно пытаться встать на место своего врага, — несколько угрюмо говорил майор Даврани, посматривая то на правый, то на левый фланг строя. — Учитесь смотреть на позицию его глазами. Когда это вам удастся, легко будет придумать то, что отвлечет внимание противника от ваших истинных намерений.
Завершив фразу, он встряхивал иссиня-черной шевелюрой и наклонял голову, глядя на них исполобья, как будто не до конца им доверяя и желая убедиться, что они понимают его правильно.
— Что позволило шурави взять штурмом дворец Тадж-бек, потратив на все дело меньше часа? — Майор оглядывал строй, словно ожидая, что кто-нибудь продолжит вместо него. Все молчали. — Цитадель, которую охраняли многократно превышающие силы самых лучших солдат и офицеров? Которая благодаря этому считалась неприступной?
Поскольку никто не брался за развитие и окончание рассказа об упомянутой стратегеме, он продолжал сам:
— Во-первых, батальон шурави тоже делал вид, что охраняет дворец. А раз так, афганцы видели в советских солдатах братьев по оружию. Во-вторых, на протяжении нескольких дней и ночей их бронемашины непрестанно ревели — то прогревали двигатели, то занимались боевой подготовкой. Этот рев стал всем привычен. Никого не удивлял. Не вызывал подозрений. На него не обращали внимания, никто не видел в нем признак надвигающейся опасности. Поэтому когда машины шурави пошли на штурм, гвардейцы слишком поздно поняли их истинные намерения...
Майор приводил и другие примеры, извлекая их из памяти или пролистывая потрепанную, в бумажной обложке и на простой бумаге книжечку Секста Юлия Фронтина, прижившуюся в его скарбе еще с тех времен, когда он учился в Кабульском военном университете. Напечатанная где-то за морями, она продавалась в местном киоске; по ней, кстати, он начинал учить английский, так что, если смотреть в корень, именно растрепанная ныне книжица привела его когда-то на скамьи Британского армейского штабного колледжа в Кемберли.
Саид Пашколь не знал, что те военные хитрости, о которых толкует майор Даврани, называются стратегемами, но их дух был знаком ему с детства, ничего неожиданного он не слышал, высокая военная наука вставала перед ним как что-то знакомое, привычное и родное.
Он и сам использовал все это, когда продумывал собственные операции. Так, засаду под Хазаратом подсказала в первую очередь логика поведения самих шурави: источники в афганских частях передавали, что батальон усиленно обкатывают, но в данное время он еще совсем сырой, необстрелянный: несколько раз выходил в районы, где не встречал сопротивления. Командование батальона в известной степени привыкло к такому положению вещей, но, понимая, что ситуация довольно искусственная, пытается вести себя так, будто находится в реальности, то есть строжит личный состав и заботится о его безопасности. Однако из-за отсутствия действительного боевого опыта совершает массу ошибок, что в конце концов и делает подразделение весьма уязвимым.
Готовя отряд, Саид Пашколь, сам того не зная, прибегал к тем самым стратегемам, что жили в полевой сумке майора Даврани, в затрепанной книжице, принадлежавшей перу Секста Юлия Фронтина.
Все, оказывается, уже описано. Например, ремень его автомата решил сыграть с ним злую шутку перед самым началом операции. Но Саид Пашколь сумел вывернуть случай наизнанку — и вместо задуманного судьбой поражения одержал пусть маленькую, но очень важную победу.
Дело было так. Поздней ночью грузовичок, едва переваливаясь по камням, довез их до последнего кишлака. Парни Саида Пашколя — все одиннадцать человек — выгружали оружие. Сам он проговаривал последние наставления водителю: что бы ни случилось, ждать их на месте. Закончив, стал выбираться из кабины — и, как на грех, застрял: ремень автомата попал в проем между сиденьями, зацепился за что-то, а может и запутался в рычагах. Шаря в попытках высвободиться, он уже видел, как смотрят на его судороги бойцы. Дурной знак: ведь на дело идти, а командир застрял! Лица темнели, в глазах тень смятения: кому, правда, охота начинать операцию с черных примет?
Саид Пашколь не знал, но ведь и Сципион, переправив войско из Италии на африканский берег, поскользнулся, сходя с корабля, и, заметив, что солдаты напуганы этим, тут же обратил источник их страха в источник бодрости, заявив: «Приветствуйте, воины, я придавил Африку!»
И солдаты фиванца Эпаминонда встревожились, когда ветер, сорвав украшение с копья военачальника, отнес его на гробницу какого-то лакедемонянина. К счастью, Эпаминонд нашелся и крикнул: «Видите, уже и гробницы врага украшаются для похорон!»
Саид Пашколь тоже нашелся и сказал, смеясь:
— Нет, ну каково? Машина даже не хотела отпускать меня — знает, что все равно мы скоро вернемся с победой!..
А его придумка насчет мешковины? Она оказалась настолько эффективной, что могла бы занять в книге Фронтина место рядом с консулом Эмилием Павлом или скифской царицей Томирис. Или, например, на одной странице с египтянами: те, готовясь к бою на полях, прилегавших к болотам, покрыли болота травой и ветками: когда началось сражение, они притворились, будто убегают, и завлекли неприятеля в топь.
Кстати говоря, завлечение он тоже предусмотрел: два бойца болтались в кишлаке прямо на глазах шурави до тех пор, пока эти болваны наконец-то их заметили.
Но такого рода сладости-конфетки, до поры до времени скрывающие истинную горечь, дело обычное, всем известное. А вот мешковиной Саид Пашколь по-настоящему гордился.
Прежде они использовали только естественные складки местности — пригорки, камни, рвы, перетекающие друг в друга ущельица, каких в горах всегда хватает. А он приказал, подготовив пулеметные гнезда, покрыть их мешковиной. Рыхлая, серо-коричневая, грубая, точь-в-точь как бугристый песчаник, она настолько сливалась с камнями, что почти исчезла из виду, пряча под собой глазастых и настороженных бойцов. Именно благодаря мешковине они, не опасаясь быть обнаруженными, позволили идущей к собственной гибели роте не только полностью выбраться из узкого каньона, но и распределиться по всему пространству долины. И даже дали время, чтобы шурави окончательно расслабились.
Вот только в последнюю секунду второй номер ДШК зачем-то передвинул патронную коробку.
Коробка блеснула, но никакой блеск уже не мог испортить дела.
Саид Пашколь был наготове: ждал, чувствуя, как трепещет его приученное, казалось бы, ко всем страстям войны, а на самом деле слабое, вечно желающее победы, радости и свободы сердце.
Он дрожал.
То есть что значит — дрожал? Дрожал живший в нем мальчик. Да, мальчик дрожал — волновался, трепетал, как будто то, что должно было сейчас случиться, произойдет в первый раз. Как будто не знал еще о судьбе братьев. Как будто не хоронил отца. Как будто его сердце еще не покрылось жесткой скорлупой обиды, холодной ненависти, презрения и горечи.
В это самое последнее мгновение Саид, глядя в затылок бойца и одновременно не выпуская из поля зрения всю долину, не отдавая себе в этом отчета, по-мальчишески жадно хотел почувствовать себя и пулеметчиком, и одновременно самим пулеметом. Мальчишке удавалось это сделать: вот сейчас он еще крепче обхватит собственные рукояти своими же собственными руками и нажмет на крючки фигурного рычага!
Все, что произойдет потом, он тоже предощущал — как если бы сам готовился совершить сложное упражнение, плавный и стремительный танец которого вовлечет не только руки и ноги, не только все до единой кости и мышцы так сложно устроенного и такого послушного тела, но и каждую клеточку мозга, в сумме которых грядущее движение заранее расчислено и предопределено.
Слушаясь напряженных пальцев, фигурный рычаг толкнет спусковой, головка утопит шептало и освободит затворную раму; под действием амортизаторов и возвратно-боевой пружины рама повернет рычаг-подаватель, продвинув вперед до упора ударник и толкнув газовый поршень.
Патрон с пулей, скользнув по пульному скату, провалится в широкую часть пульного окна и окончательно дошлется в патронник.
Затвор ударит передними заплечиками по боковым выступам внутри ствольной коробки и приведет в движение ударник.
Ударник коснется бойка.
Тот клюнет острым носиком оранжевый кругляшок капсюля — и ударный состав взорвется, чтобы через затравочные отверстия в дне гильзы воспламенить пороховой заряд...
Выстрел!
Тяжелая пуля, выцелившая добычу, еще будет набирать ход, а пороховые газы уже устремятся в свою камору, чтобы задать поршню импульс отдачи.
Газовый поршень метнется назад, отбросит затворную раму в крайнее положение, затворная рама тоже вернется на свое место.
Выбрасыватель выхватит гильзу из патронника, и она вылетит через окно рамы и коробки.
Затворная рама ударит в амортизаторы, сожмет пружины, на мгновение остановится, а потом с нарастающей скоростью устремится вперед, чтобы повторить все с самого начала...
Выстрел!
Выстрел!
Выстрел!
Череда выстрелов, слившаяся в непрестанный грохот!..
Переводя дух, Саид Пашколь стоял у смолкшего пулемета.
Мальчишеская дрожь стихла, оставив по себе легкую слабость и сладкое ощущение удачи.
У него самого потерь не было, если не считать нелепую смерть второго номера одного из расчетов.
Так всегда. Коли человек не вовремя берется за патронную коробку и пускает зайчиков, раскрывая засаду, то даже если в этот раз все обойдется, все равно жди какого-нибудь дурного продолжения.
Несомненно, он заслуживал дисциплинарного взыскания. Однако теперь о взысканиях не могло быть и речи: второй номер лежал в стороне с широко разъятой черной пастью, каким на взгляд стороннего представало его перерезанное горло. С покойника не взыщешь. Из пасти горла уже даже не сочилась кровь, в первое мгновение так пылко хлынувшая наружу. Зачем он наклонился? Что хотел несчастный второй номер рассмотреть в мертвом лице советского сержанта? Вопреки ожиданиям, сержант оказался жив. И доказал это мгновенным и точным рывком десантного ножа.
Что сказать? Боец — глупец, сержант отважен — последнее деяние его жизни, как ни крути, оказалось храбрым и доблестным.
Саид оторвал взгляд от лежащих бок о бок мертвецов.
Взвинченные успехом и нелепой смертью товарища, моджахеды с визгом и воем, орудуя тесаками и прикладами, терзали и калечили вражеские тела.
Саиду не хотелось участвовать в том, что они делали. Да он и не смог бы, не уронив при этом своего достоинства: он командир.
Однако и останавливать их было не время. Через десять минут они успокоятся сами. Еще через пять он даст команду на отход.
Скомканная мешковина валялась возле остывающих пулеметов...
Возможно, они отрежут кому-то голову. Может быть, многим.
Наверное, если бы он тоже читал книгу Секста Юлия Фронтина, его туманная, не сформировавшаяся до конца мысль насчет того, что жестокость войны диктуется самой войной, не только стала бы отчетливой, но и нашла бы неоспоримые подтверждения.
Жестокость войны вечна. Так было. И так будет. Головы? — подумаешь. Чтобы сломить упорство и самоуверенность осажденным в Пренесте, Луций Сулла показывал им головы вождей. Арминий, предводитель германцев, тоже велел насадить на копья и поднести к неприятельскому валу головы убитых... А Домиций Корбулон, осаждая Тигранокерт, казнил Ваданда и, чтобы ужаснуть неприятеля, велел баллистой запулить свежую черепушку внутрь укреплений...
Неведомый Саиду Пашколю Секст Юлий Фронтин, сотканный из жаркого дымного воздуха, трепещущего над забрызганными кровью камнями, усмехался: а ты как думал?
Щурясь, Саид поднес ладонь ко лбу и еще раз оглядел котловину.
— Отходим! — приказал он.
Через десять минут бойцы небольшого отряда растворились в ущелье, унося с собой еще не остывшее железо.
Котловина
Много позже Артем обнаружил, что о тех двух днях помнит больше, чем мог бы видеть, даже если бы обрел способность находиться сразу всюду. Бессчетные обстоятельства произошедшего рисовались перед ним призрачными, часто бесцветными, но совершенно ясными картинами.
При этом память обходилась с ними иначе, чем со всем прочим своим имуществом: будто это был особый архив, что-то вроде закрытого гэбэшного спецхрана, куда доступ если и возможен, то лишь по очень особому разрешению, подтвержденному бумагой с синими печатями.
Будь его воля, он и вовсе закрыл бы двери этого мрачного заведения, навесил замки, забил косой доской — не знать, не помнить, забыть, пусть заживет, затянется: когда-нибудь проведешь ладонью по культе, а ничего нет — будто и не было.
Забыть не получалось. Спасибо и на том, что не всегда помнил, не каждую минуту.
При этом (если развивать сравнение с хранилищем), архивная документация была хоть и изобильна, но не вполне однозначна. Многое в ней существовало в качестве предположений, но лично ему эти предположения представлялись несомненными фактами.
Казалось, случившееся расслаивает сознание, населяя каждый отдельный пласт мыслями и чувствами других людей — тех именно, чьи тела (и части тел) они выносили из котловины, где погибла рота капитана Розочкина.
Надо полагать, что, поджидая роту, три пулемета (один из них крупнокалиберный ДШК) заняли к рассвету самые выгодные в тактическом отношении позиции: два — на склоне одной высоты, третий — на вершине соседней, для перекрестного огня. Стреляные гильзы весело и даже празднично блестели на солнце: уже никому не нужные, никчемные, они нисколько не тяготились своей бесполезностью.
Сержант Просяков рассказал, что в кишлаке они видели двух духов. Духи ускользнули, Розочкин решил двинуть дальше, чтобы, вероятно, в конце концов настичь беглецов.
Но почему рота не обнаружила засаду? Почему так беззаботно растеклась по цветущей долине — будто на прогулке?
Этому было только одно объяснение: противник принял все меры, чтобы тщательно замаскировать позиции.
Нашлось и подтверждение — несколько брошенных душманами кусков мешковины. Наверное, накрывшись коричнево-желтой мешковиной, человек совершенно сливался с бурыми тонами осыпных склонов. И даже на зеленом холме выглядел всего лишь куском скалы, камнем, не вполне обросшим травой.
Случившееся представлялось так ясно, что временами ему казалось, будто он сам был там, под пулеметами. Картина уничтожения вставала целиком, увиденная не одной, а, пожалуй, парой десятков глаз; более того, несколько из этих пар принадлежали не гибнущим товарищам, а врагу — тем людям, что смотрели сверху в прицелы.
Он не только видел, с какими удивленными лицами валились наземь первые, но и сам был и одним, и другим, и третьим из них — размноженный взгляд, перед тем как погаснуть, в последнее мгновение жизни останавливался то на отдельном камушке в галечной россыпи, то на нескольких травинках, то на крапчатой поверхности сухого булыжника.
Вместе с другими он падал, надеясь найти укрытие за отдельными валунами и в мелких, по колено, щебенистых овражках, сбегавших к руслу реки.
И он же, глядя сверху, азартно понимал, что их попытки укрыться совершенно напрасны.
Казалось, это прямо у него на глазах сарбазы, поначалу искавшие укрытия наравне с советскими, дружно поднялись на ноги и, кидая автоматы и поднимая руки, с разноголосым воем кинулись к зарослям, к дальнему краю долины, где она снова обращалась в узкое ущелье... но на полпути их настигли пулеметные очереди, и все они остались лежать между валунов.
Так ли было? Скорее всего.
Но, с другой стороны, почему, например, капитан Розочкин с первой секунды боя повел себя так, будто не видел иного выхода, кроме как оказаться убитым, хотя не мог еще знать точно, что никакой иной возможности действительно не существует не только для него, но и для всех его бойцов?
Он открыто и яростно метался между залегшими, однако пули облетали его, как облетали бы раздраженные осы. Пули бились возле ног капитана, разрывались, обжигали вспышками, рвали одежду. Пуль было много, очень много: кому-нибудь даже могло показаться, будто он видит, как они густым роем летят на встречу с капитаном. Но удивительным и совершенно невероятным образом ни одна из них его не задевала, и, мгновенно упав за камень, чтобы уберечься от самых настырных, он снова вскакивал — как будто для того, чтобы предоставить пулям новые, еще более плодотворные возможности для встречи с собой.
Почему он оставался невредим, хоть успел расстрелять три рожка и кинуть три гранаты, одна из которых на несколько минут прервала работу пулемета?
И почему, когда Розочкин, явно уже вышедший за рамки нормальных отношений между людьми и пулями, увидел поднимающих руки афганцев и крикнул своим бойцам: «Стреляйте в них! Бейте предателей!», и один из союзников, еще не бросивший оружия, обернулся и с ходу, неприцельно, наотмашь, будто для очистки совести, для галки в ведомости ударил в него длинной очередью, — то почему же, почему вся она, такая случайная и нелепая, не прошла мимо?
Розочкина швырнуло на спину, он несколько секунд тянул шею и ежился, а потом замер, сжав кулаки на груди, отмеченной строчкой семи пулевых отверстий, и возмущенно глядя в светлеющее небо.
Можно ли объяснить его действия в последние минуты тем, что капитан осознал страшную, роковую ошибку, приведшую к бесполезной гибели его роты? А осознав, внутренне вычеркнул себя из списка живых, вывел за скобки, тем более что, случись так, повези ему несказанно, неслыханно, останься он и в самом деле жив посреди черной бойни, судьба его, такая счастливая, вряд ли продлилась бы более месяца или двух, покуда не был бы приведен в исполнение приговор военного трибунала?..
Или все не так, все выдумки и глупости, а капитан и в шаге от гибели продолжал жить в мире ненастоящей смерти?
Ужасно, ужасно все путалось в голове, когда Артем думал об этом.
Поэтому старался не думать: пусть лежит в спецхране. Иначе с ума сойдешь.
Конечно же, он не видел, как погиб капитан Розочкин. Просто еще накануне знал подробности его смерти: сержант Просяков вкратце рассказал, едва шевеля белыми губами, и его слова мгновенно облетели тех, кто готовился идти в проклятую котловину.
Трупы пролежали всего лишь день, ночь и еще полдня, но лютая дневная жара сделала свое дело.
Котловина полнилась дрожащим маревом тления. Перед тем как волочь по камням каньона, чтобы в конце концов погрузить на БМП, солдаты, чтобы немного сбить запах, поливали тела соляркой. Солярку носили канистрами от машин... через каньон, по воде... тяжелые горячие канистры солярки.
Сон?
Не сон?
Нет, все происходит на самом деле — но так же медленно, как это бывает во сне.
Медленно ползали цветастые жуки по кускам плоти, медленно взмывали стаи изумрудных мух. Сам воздух — густой, полупрозрачный, вроде подтаявшего говяжьего холодца — не предполагал ни быстрого полета, ни мгновенного движения. Солдаты зачарованно бродили от одного трупа к другому — будто сдавленные чем-то, будто шагая по дну зеленоватого моря, вся неизмеримая толща которого пригибала их к окровавленной земле...
Почти все убитые были порублены очередями крупнокалиберных пуль.
Лица большинства обезображены и залиты кровью. Поначалу думалось, что это случайность. Но нет, не случайность: кто-то специально трудился над мертвыми, орудуя, должно быть, прикладами и тесаками.
Если не удавалось опознать, Алымов медленно вскидывал круглые, как у лемура, глаза, беззвучно шевелил губами... Лицо у самого Алымова было как у мертвеца — желто-зеленое, в цвет травы.
Помогал выпростать руку мертвеца из одежды.
Обнажалось предплечье.
Взгляд на синюю наколку позволял (тоже медленно, постепенно, не вдруг) вспомнить: самурайская плетенка — это... это Хайруллаев из второй группы... Буддийская пагода... Матросов!..
То порознь, то вместе, почти обнявшись...
Леопард с кинжалом в зубах... Каргалец!..
И Шура Грибов — сначала ему дали кличку Гриб, потом переделали на Тельца, а когда Артем нарисовал преклонившего колено рыцаря-шлемоносца и у Грибова появилась соответствующая рисунку татуировка, его почему-то прозвали Тузом.
Рассуждали насчет того, как ловко капитан Розочкин палит с двух рук. Грибов высказал мнение: дело не трудное, можно насобачиться. «Сможет он! С одного-то хоть попади!..» — «Да и попаду!..» — «Слышь, Гриб, а ты кто по знаку зодиака?» — «Чего?!» — «Что пристал, Гриб в знаках не рубит!» — «Родился когда?» — «Ну, пятнадцатого мая...» — «Так ты телец! Из тельца какой стрелок? Был бы ты стрелец, другое дело! А телок — он и есть телок!» — «Сам ты телок! Рюха ты, блин, некрашеная!..» — «Да ладно вам, какая, хрен, разница! Не горюй, Гриб! Телец, стрелец — все равно капец!..»
Георгий Победоносец... Георгий Победоносец — это Дербянин.
Возвращались со стрельбища, машину убаюкивающе покачивало... Должно быть, задремал — и вздрогнул, когда грянуло в самое ухо: «Дракон!» Вскинулся, успев вспышкой увидеть ало-фиолетовое, переливчатое тулово и пасть в сиянии пламени. «Дракона, говорю, можешь? — зычно повторил Дербянин. — Я дракона хочу!» — «Что ты орешь?.. Отстань!» — «Опять — отстань! Всегда — отстань! Обидно, Вань!» — прогнусил сидевший напротив Алымов. «Всем рисовал, а мне не хочешь?» Артем уже прочухался, проснулся. «Почему дракона?» — «Красиво! — ответил Дербянин и показал, растопырив пальцы: — Дракон!» — «С гребнем?» — невинно поинтересовался Алымов. «Ну а как же! — удивился простодушный Дербянин. — Конечно с гребнем». — «Стало быть, тот же петух, только гребень во всю спину». — «Сам ты петух!» Алымов ощерил в ухмылке железный зуб. «Я-то не петух. Мне брат говорил...» — «Задолбал ты своим братом!»— кипел Дербянин. «Давай лучше Георгия Победоносца нарисую, он дракона копьем гасит». — «Давай!» — «А сепсиса не боишься?» — «Что ему сепсис, если за речку! — встрял Каргалец. — Нарисуй, Артем! Красивый поедет, с татуировочкой!..»
Розочкин лежал на спине. Глаза широко открыты, лицо не тронуто — то ли из уважения к капитанским звездочкам душманы пощадили, то ли еще почему...
Лейтенант Брячихин вывернулся всем телом влево: как будто полз, а потом решил вскочить и кинуться куда-то — да так и замер, поворотившись напоследок к небу. Всегда взволнованное, всегда со следами юношеской краски, розовое, мальчишеское лицо лейтенанта Брячихина выглядело теперь взрослым, значительным, знающим. Напрасно они посмеивались за его спиной: не было в Брячихине ничего ни смешного, ни жалкого. Просто слишком много случайного отражалось прежде на лице лейтенанта, а теперь, после смерти, оно обрело свое истинное выражение.
Алымов сидел на камне... сполз... Артем присел возле... открутил крышку фляги... Алымова снова вырвало... Потом Артем отправил их с Прямчуковым за соляркой... Прямчуков взял пустую канистру, Алымов поплелся следом...
Все это было совершенно невозможно, но все-таки было, и сам он, попавший между молотом «было» и наковальней «невозможно», чувствовал себя уничтоженным и неживым.
За несколькими валунами, образовавшими естественное укрытие, кучно лежало шесть трупов — должно быть, разбросанные тем самым взрывом, что оставил воронку между ними.
Ему представилось, как погибли эти шестеро из группы лейтенанта Грошева. Каждая группа таскала с собой тяжелую противопехотную мину ОЗМ-72 — чтобы, по идее, использовать для подрыва самых серьезных препятствий.
Они оказались рядом. Может быть, все уже раненые... и стало понятно, что выхода нет. Успели взяться за руки... бах!..
Кому здесь сказать: «Встань и иди»?
Если бы даже каждый из них был Христос... да ведь Христа не рубили, не рвали на куски взрывчаткой и пулеметными очередями!..
Скрежетнуло железо по камню — это Прямчуков поставил наземь полную канистру. Подошел, встал за спиной Артема.
— Бог ты мой, — бесцветно сказал он.
Подошел и Алымов... остановился чуть поодаль — шагах в трех.
Они молчали.
— Давай, — через силу сказал Артем. — Слышишь? Давай канистру!..
Но вместо того чтобы взяться за дело, Алымов вдруг рассмеялся и заговорил бодрым, звонким голосом, прежним, будто ничего и не произошло:
— Сейчас, командир! Ничо, ничо, слышь! Я сейчас, я только поквитаюсь! Я быстро!..
Повернулся и, на ходу передернув затвор автомата, двинулся к зарослям, перед которыми лежали трупы афганских солдат, — быстрым шагом, почти бегом, не замечая, как обычно, камней под ногами, а потому часто спотыкаясь и в целом с видом человека, одержимого какой-то чрезвычайно важной идеей, реализация которой не может терпеть отлагательств.
— Стой! — крикнул Артем. — Ты куда?!
Услышав за собой топот, Алымов обернулся и предупреждающее повел стволом: дескать: не мешайте, я сам!
— С ума сошел! — заорал Артем. — Стой, сказал!
Сзади тоже орали: должно быть, все, кто заметил их неожиданный рывок в сторону зарослей.
Алымов наддал, припустив в полную силу (и силы-то эти у него откуда взялись? только что едва ноги волочил), — бежал быстро и дробно, как конь, изредка улучая мгновение, чтобы обернуться и снова по-дружески пригрозить стволом: не мешайте, дескать, по-хорошему прошу: я сейчас сам все сделаю и вернусь!..
Метрах в сорока от кустов, обернувшись напоследок, он запнулся и полетел на камни, гремя железом и кувыркаясь.
Успел встать на четвереньки — но тут на него обрушился Артем.
Алымов бешено извивался, вырываясь и хрипя.
— Пусти, сука!.. Все равно!.. Все равно поквитаюсь!.. Ты чо, пусти!.. — сквозь стиснутые зубы. Слюна пузырилась в углах губ, то и дело взблескивала стальная фикса.
Изловчившись, Артем отвесил ему одну за другой две мощные плюхи.
И отпустил.
— Сдурел?!
Алымов сел, удивленно мотая головой и опуская ее все ниже.
Закрыл глаза ладонями и завыл.
— Да ладно, — тяжело дыша, сказал Артем. — Успокойся!
Алымов привалился к его плечу, обхватил руками, ткнулся лицом в ворот.
Зной медленно плыл по котловине. Бурые камни дрожали.
Алымов рыдал. Слезы обжигали шею.
Артем гладил его по спине и одновременно держал, не пуская, потому что время от времени Алымов снова начинал вскрикивать и рваться.
— Ладно тебе... перестань!
Чувствовал его тепло, жар слез — и вдруг вспомнил старое, больничное. На одно лишь краткое мгновение — но так отчетливо, будто случилось только что.
— Ладно, ладно, — повторил он, зажмуриваясь, чтобы не видеть света. — Ладно тебе, хватит!
1 Дувал (зд. в традиционном употреблении) — глиняный забор. Советские солдаты в Афганистане называли дувалами кишлачные дома — кибитки.
2 Надпись на памятнике афганским борцам за независимость на проспекте Майванд в Кабуле. Проспект назван в честь кишлака под Кандагаром, где в 1880 году произошло решительное сражение второй англо-афганской войны.