ОДИНОЧЕСТВО И ЭКСПЕРИМЕНТ
Р у с л а н К и р е е в. Пир в одиночку. М., «Время», 2012, 768 стр. («Самое время!»).
Новая книга Руслана Киреева вышла к 70-летию писателя. Из своих семидесяти лет он больше пятидесяти посвятил литературе (см. символическое в этом смысле название его мемуарной прозы — «Пятьдесят лет в раю»[1]), и нынешняя книга выглядит как итоговая если не по отношению ко всей его работе, то по крайней мере в ее «беллетристической» части: как гласит аннотация, здесь представлены три лучших романа писателя. Центральный текст книги — написанный в 1990-е роман «Пир в одиночку», о котором мы в основном и будем вести речь.
Довольно быстро становится видно, что проза Киреева в новой книге — двух типов. Отнесем к первому «Пир в одиночку», ко второму — небольшие романы «Посланник» и «Мальчик приходил». Если в «Пире…» преобладает реалистический нарратив, то двум другим текстам свойственны иносказания, а герои получают наименования-символы: Посланник, Затворник, Адвокат, Мальчик (ср. имена Благочестивец, Самый-Самый в романе «Лот из Содома»). Здесь в основу кладется загадка, и ход романа определяется возможным ее разрешением — несмотря на то что текст плотно наполнен реалистическими деталями. Так выстроен роман «Посланник», который начинается с того, что герой (Посланник) запирает рассказчика (Затворника) на ключ в дачном доме — тем не менее все происходящие далее с Посланником события описывает именно Затворник. На протяжении всего романа у читателя должен возникать вопрос «кто говорит?». Домовой? Дух? Можно составлять на рассказчика своеобразную характеристику (может летать и видеть сверху, следит за порядком в доме, о нем смутно подозревает дочь Посланника, а сам Посланник о нем прекрасно знает и часто его упоминает…), пока наконец не начнет вырисовываться самая вероятная версия: рассказчик — это «настоящий» Посланник, подлинная личность — или, вернее, самая подлинная часть личности, та, которую приходится оставлять в любимом доме, в любимой и почти идиллической обстановке, отправляясь по разным, скучным и не очень скучным, делам. При этом нельзя сказать, что Посланник Затворника — это пустая «оболочка»; между ними есть мгновенная связь, и Затворник становится залогом поступков Посланника. Затворника можно назвать и совестью, и памятью, и образом «себя-идеального в идеальных условиях».
Все это и выводит нас к проблеме «я» в текстах Киреева. И «энигматической» и «реалистической» его манере свойственны некоторые риторические черты «разговора с собой»: инверсированный синтаксис («Ибо акробатом был родитель К-ова. <…> Классический, словом, разыгрался сюжет: с заезжим гастролером сбежала барышня…»), эллипсисы, повторы, глубокомысленные многоточия. В «Пире в одиночку» осуществляется анализ личности героя, беллетриста К-ова, — через вопрошание: «Чего, однако, испугался маленький К-ов?»; «Хозяйничал? О нет, никаким хозяином он тут не был»: К-ов выписывается на наших глазах, мы наблюдаем интимный процесс его становления на разных этапах. Близость героя и образа автора может проявиться в возникающем внезапно «я»: в самом начале романа в «он-повествовании» вдруг пробивает брешь фраза в скобках: «Я у бабушки рос». Что это — «я» напрямую из мира пишущего или фраза К-ова, который оглядывается на свою жизнь (читает ее описание)?
«Проза <…> Киреева во многом определяется потребностью самоосознания, оформляясь в своеобразную духовную автобиографию писателя»[2], — пишут литературоведы. Рефлексия — один из главных методов прозы Киреева («50 лет в раю. Роман без масок»), и способностями к ней он наделяет беллетриста К-ова. «Роман без масок» в известной мере формалистичен, скреплен приемом. «Пир в одиночку» сделан сложнее, три его части, различаясь формальным посылом, объединены интенцией раскрытия персонажа — через его биографию, окружение, чтение.
Между крайними точками на биографической шкале, конечно, огромная разница. В первой части романа маленький человек выстраивает свое мироощущение, опираясь на то, что видит непосредственно вокруг себя. И вот одноклассник Витя Ватов, сокращенный до Ви-Вата, дает видовое обозначение целой веренице людей, которые будут еще встречаться в жизни главного героя, — Ви-Ватов (звучит это, надо признать, довольно жутко). В последней части романа, названной Приложением, осмысление быта уступает место вдумыванию в опыт мировой культуры: это выхваченные фрагменты размышлений над классикой мировой литературы — верный путь к универсалиям, о которых можно думать в одиночестве. (Вообще человек читающий — всегдашняя ипостась героев Киреева, хотя в остальном между его героями может лежать пропасть: к примеру, Иннокентий Мальгинов из романа «Апология» и К-ов — очень разные люди.) Впрочем, последняя часть «Пира в одиночку» лишь демонстрирует это вдумывание в чистом виде, а вообще оно встречается в романе и раньше: «Толстой, все больше убеждался К-ов, себя не любил. Не любил за чрезмерную как раз любовь к себе, за сосредоточенность на себе, за не отпускающий ни на миг страх смерти… Удивительно ли, что и других людей он в конце концов полюбить не сумел, несмотря на пять десятилетий беспрерывных отчаянных усилий?.. Открытие это потрясло беллетриста. Если уж Толстой не сумел, то что с него взять?»
Между первой частью и Приложением есть вторая часть, «Набережная Стикса». Она состоит из рассказов о К-ове, разрозненных фрагментов из его жизни. Хронология «Пира в одиночку» изломана, но, огрубляя, можно сказать, что события второй части в общем следуют за событиями первой. Вернее будет отметить, не убоявшись бахтинского термина, что устойчивый хронотоп первой части в части второй сменяется хронотопами разными: новыми местами, эпохами, людьми. Как бы то ни было, после этой смены кажется, что именно Приложение итожит судьбу К-ова; его «Апокрифы», будто вырванные из книги, обрываемые на самом интересном месте, — то, что от него остается. И хотя «Апокрифы» касаются конкретных текстов и писателей, в сравнении с наполненным бытовыми подробностями сюжетом они кажутся абстракцией.
«Один проницательный критик, из молодых, определил общую черту его героев как странное и пугающее одиночество». Это Киреев пишет о К-ове («Пир в одиночку»), но и о самом Кирееве так сказать можно. Следует еще раз, хотя это уже сделал «проницательный критик» — персонификация авторской рефлексии, задуматься о таком важном для Киреева мотиве одиночества. Казалось бы, странно об этом говорить: его романы населены самыми разными людьми и компаниями. Тем не менее главные герои одиноки, хотя это одиночество — особого рода.
В случае «Посланника» у героя есть двойник — «подлинное» я, в случае «Пира в одиночку» — воспоминания (а начинается роман вообще с достаточно тривиальной сцены «хозяин и собака»). Нелишне обратить внимание на некоторые заглавия Киреева: «Пир в одиночку» иронически напоминает о Платоне, «50 лет в раю» — тоже (рай — литература, пространство слов, пространство идей; с этим контрастирует «литература» как сфера быта, общения, человеческих интересов и идеологических требований и условностей). В «Посланнике» упоминается «Евангелие от Платона» («Посланничество — категория вечная»). Одинокий мальчик Лушин в «Пире...» коллекционирует старые открытки с видами родного города — восстанавливая по ним его идеальный облик: «Лушин узнавал его, узнавал в том самом смысле слова, какой вкладывал в него филолог К-ов...» Аллюзия на Платоново припоминание вполне ясная. Курсив здесь исключительно важен — он обозначает неоднозначность памяти, как и в другом случае: «Бабушка еще смотрела телевизор, еще смаргивала прозрачные слезинки, а он уже вспоминал ее». Пожалуй, это обвинение, а его следствие — наказание, работа все той же многогранной памяти, которая остается с человеком один на один. Память настолько явно претендует на статус единственной судьбы, что К-ов, жаждущий какой-то внешней событийности, которая не даст ему поводов себя упрекнуть, ставит себе диагноз «бессудебье».
Не станем заходить слишком далеко, хотя, например, «одиночка» — это еще и одиночная камера. И так ясно, что одиночество у Киреева — состояние с самыми разными и часто самыми высокими коннотациями. Это не отсутствие другого человека: других в романах Киреева предостаточно. В романе «Мальчик приходил» сам образ автора гарантирует, что о герое кто-то уж точно думает. Киреевское одиночество — состояние «наедине с собой» — это условие для припоминаний, наблюдений, отождествлений; для писательства.
«Пир в одиночку» присоединяется к орбите «романов о писателе», романов о литературе — в конечном итоге это наиболее очевидные и доступные для автора формы воспроизведения известного опыта: пережитого опыта становления. Интерес к становлению и ориентировка на интроспекцию, видимо, и были теми раздражителями, которые заставили советских критиков подобрать к прозе Киреева и других авторов «поколения сорокалетних» определение «амбивалентная». Автор термина Владимир Бондаренко не вкладывал в него отрицательного смысла. При желании можно было сказать и «диалектическая», но это подводило бы слишком близко к официозу, к которому проза Киреева или Маканина не относилась.
Амбивалентность/двойственность определяет положение самого романа — между миром, описываемым в нем, и миром, в котором творится он. Писатель, пишущий романы, создает роман о писателе, пишущем романы, то есть работает на метауровне, обращение к которому имеет богатую традицию (некоторые современные писатели, например Джон Ирвинг, сделали это основной чертой своей поэтики). Именно эта осознанная игра уровнями — движущая сила киреевского (мета)романа. Разумеется, мы не можем говорить всерьез о тождестве между автором и героем, хотя ясно, что К-ову переданы какие-то детали биографии Киреева (например, начало литературной карьеры с поэзии, посиделки в «арбитраже»). Но трудно не почувствовать, что межуровневая связь здесь есть и что ее анализ уведет нас в область психологии литературы. Нет, в «Пире в одиночку» Киреев не стремится к нарочитому автобиографизму. Зато его безусловно интересует природа писательства, размышления о которой он передает своему герою: «Беллетрист давно заметил, что слова <…> волнуют его сильнее, нежели то, что слова эти обозначают. Они, как-никак призраки, исподволь оттесняли реальность, вынужденную проходить — и чем дальше, тем неотвратимей — жестокую цензуру языка. Пропускалось лишь то, чему находился фонетический эквивалент, словесный маленький кирпичик. Из таких вот микроскопических элементов и воссоздавался — заново! — разобранный, разрушенный, расщепленный мир». Стремление к идеалу неотрывно от критики такого стремления, припоминание сливается с мимесисом.
Связь образов героя и автора, характерная для метапрозы, чувствуется и в романе «Мальчик приходил», который носит подзаголовок «роман-эпилог», — своеобразное прощание с беллетристикой. Здесь рассказывается о маленьком Мальчике, который убегает из подмосковного дома, и взрослом Адвокате (Защитнике), который живет в Москве. Как и в двух других романах, значительная часть сюжета складывается из длительных воспоминаний героев. Помимо Мальчика и Адвоката здесь действует Перевозчик — то есть автор («вместо темной воды — белый лист бумаги, а вместо весла — перо»). Слово «перевозчик» (близко к «переводчик»), разумеется, сразу наводит на мысль о Хароне, переправляющем в царство мертвых: «…что тот, что другой заняты одним и тем же». Далее Перевозчик назван соглядатаем и хроникером. Действия героев синхронизированы во времени — прочитав, что делает Адвокат, мы тут же прочитаем, что параллельно делает Мальчик; таким образом выполняет свои обязанности всезнающий/всевидящий автор, не просто перевозчик, а некто, наделенный демиургическими свойствами.
Итак, Киреева занимают те же проблемы, что многих прозаиков-постмодернистов, от Итало Кальвино до Виктора Пелевина. Это проблемы взаимоотношений литературы и реальности. Но интерес к экспериментам в этой области у Киреева в его последнем романе сталкивается со стремлением к скрупулезным описаниям. Сталкивается с жаждой обретения миметического мастерства. В результате линия эксперимента почти теряется в потоке метафор и эпитетов: в романе «Мальчик приходил» дескриптивное письмо получает преимущество перед повествовательным. Герой может на протяжении семи страниц ужинать — и это не раблезианское пиршество: Адвокат всего лишь ест запеченную картошку и запивает молоком. Но мы узнаем, что «картофельный дух горяч и густ, но не однороден, прослаивается сладковатым ароматом томленого, а кое-где побуревшего от жара лука», узнаем, что холодное молоко «хорошо оттеняет солоноватость горячего картофеля»; попутно в сцену трапезы войдут воспоминания Адвоката, позволяющие как-то реконструировать события в его жизни.
Можно было бы сказать, что такое письмо затушевывает и едва ли не губит эксперимент, о котором шла речь. Но такое письмо само —эксперимент. (Как вообще-то всякое письмо, кроме заурядного.)
Проза Руслана Киреева прочитывается как проза экспериментальная, хотя и далекая от радикализма (у этих экспериментов есть традиция: одну мы уже обозначили, вторую, идущую от Пруста — писателя для Киреева важного[3], обозначим сейчас). Это соединение различных линий в доступном автору пространстве, где проблема авторства тесно связывается с проблемой автобиографизма, а взгляд внутрь себя сопутствует желанию описывать мир снаружи.
Лев ОБОРИН
1 К и р е е в Р. Пятьдесят лет в раю. — «Знамя», 2006, № 3, 10; 2007, № 5; К и р е е в Р. 50 лет в раю. Роман без масок. М., «Время», 2008.
2 См.: М а х и н и н а Н. Г. Категория «другой» в творчестве Р. Киреева. — «Русская и сопоставительная филология. Лингвокультурологический аспект». Казань, Изд-во Казанского государственного университета, 2004, стр. 311.
3 «Я прекрасно отдаю себе отчет в том, сколь высоко можно качество это ставить. Но, восхищаясь тем же Прустом, начинаю мало-помалу уставать от буйства красок, от обилия оттенков и цветов. Как всякий пир, этот пир способен вскружить голову, но способен и утомить, в то время как поздняя проза никогда не роскошествует». (К и р е- е в Р. 50 лет в раю. Цит. по: <http://magazines.russ.ru/znamia/2008/3>). Цитата свидетельствует о критическом отношении к «прустовской» традиции, но практикой это не подтверждается.