*
СТРАХ ВСЕЛЕНСКИЙ
Л ю д м и л а С а р а с к и н а. Достоевский. М., «Молодая гвардия», 2011, 825 стр. («Жизнь замечательных людей»).
Людмила Сараскина написала о Достоевском свою книгу, авторскую, и нет ничего удивительного в том, что именно она стала автором этой книги, издав до этого монографию о «Бесах»[1] и выписав две по-настоящему загадочные фигуры, демонов Достоевского в женском и мужском обличии: Аполлинарию Суслову[2] и Николая Спешнева[3]. Эти работы были опубликованы в девяностых — и я с тех пор ее читатель. Но нерв всего, что Сараскина писала, то есть ее главная все-таки тема, — по-моему, она из «Бесов». Спешнев, которого извлекла она как двойника из неведомой глубины образа Ставрогина, — вот открытие. Это же и тайна Достоевского, самая мучительная. То есть я хочу сказать, что в этой истории, как мне кажется, Сараскина открыла и показала что-то большее, чем изложение еще одной биографии писателя.
Нынешняя же ее работа предоставила другие возможности… Для публицистического высказывания, да. Читатель Сараскиной — всегда ее единомышленник. Это же и единомышленник Достоевского, конечно. Она, раз уж так, не боится пафоса, защищая его правду как cвою. Это ей близко: и пафос, и правда, и вера. Кто-то, может, и не во всем согласится, но есть то, что я бы назвал эмоциональной правдой. Сараскина так и правдива: когда пишет — и заставляет сочувствовать, сопереживать. Тут все приближается, ощутимо как дыхание. И книгу не читаешь — а будто бы дышишь. Правдой.
Детство, отношения с отцом — и все человеческое, а не идейное, — это представляется с такой вот эмоциональной правдой. Все правда. То есть сама жизнь. И как мучительно оказалось для Достоевского литераторство, которым жил. Каких требовало сил — об этом и дается в биографии, написанной Сараскиной, наверное, самое полное представление. До последнего дня. Только своей смертью, окажется, он обеспечит семью, жену и детей. Волей государя его вдове назначается пожизненно пенсион, такой, который назначали генеральским вдовам… Но вот эта сцена… В забытье от своего горя, но думая, что муж ее жив, Анна Григорьевна бросилась в его кабинет, чтобы сообщить эту радостную весть — «но осеклась и горько заплакала у гроба».
Есть еще вопросы, достоевские… Те, что задавались и задаются, — Сараскина обращается к ним с первых же страниц своей книги: «В чем причина неодолимой потребности Достоевского-художника исследовать самые опасные и преступные бездны человеческого сердца? Что заставляло Достоевского искать в окружающем мире самое бедственное, беспросветное? Где истоки его невероятной искренности, переступающей „за черту” искусства?»
Сложно выразить это чувство, но от того, что читаешь, — уже содрогаешься…
«В зоне разложения свирепствует — при отсутствии рождений — зловещая убыль населения; сценические и внесценические персонажи, действующие или вскользь упомянутые безымянные лица сокрушены „вихрем сошедшихся обстоятельств” и погибают от пуль, яда, холодного оружия или огня; впадают в отчаянье, безумие, белую горячку; умирают в злой чахотке от горя и бедствий; кончают жизнь в петле, на плахе или в омуте»
Но дальше следует своего рода мартиролог, та самая зловещая убыль, подробно расписанная по каждому роману. Это надо прочитать и осознать — и только так, в самой точной, наверное, форме, передается Сараскиной существо, уже не философское, тех же самых вопросов.
Бездна Достоевского — это есть бездна самих человеческих страданий. И в эту бездну можно только заглянуть. Содрогнуться, когда тебя это заставляют осознать так просто, натурально, как, в общем, не ожидаешь.
«Преступление и наказание» — 21 смерть.
«Идиот» — 31 смерть.
«Бесы» — 16 смертей.
«Подросток» — 34 смерти.
«Братья Карамазовы» — 43 смерти.
И я бы не хотел скрывать своих личных впечатлений. В конце концов, это важно, какие мысли вызывает прочитанное. Больше всего я думал об этом. Достоевский почти не изображал саму смерть, то есть умирания, в отличие от Толстого. Смерть в его романах — это как бы казнь. Он казнит своих героев, потому что так для него избывает себя зло. Никакой соблазн нельзя победить до конца, поэтому ни из каких своих поступков человек и не может извлечь уроков, а все человечество — даже из самых очевидных, чудовищных событий. Когда сделанное очевидно, есть только отношение к нему, которое забывается, и тогда опять соблазн, скажем, у наций — убивать. Соблазн побеждается разумом — и только. Волей к добру. Но эта воля не может быть всеобщей. Попытка объединить людей в добре, а не в борьбе друг с другом — христианство. Но и это тут же стало борьбой. Один человек все понял бы и не грешил. Двое — согрешат. С одним человеком Бог. А где хотя бы двое — между ними Дьявол. Учитель — так сами обращались к Христу, и никак иначе, кто его слышал. Обращение к Сатане: повелитель, господин. Зло и можно принять, только подчинившись. И вот его герои, Достоевского, — подчиняются. Все отношения в его романах — это борьба, но не страстей или даже психологий, а палачей, повелителей и жертв, даже если это любовь. Здесь сознание искорежено злом, и оно-то, зло, действует прямо на душу через психическое состояние. Такой человек нисколько не страдает — он хочет мучить, приносить кому-то страдания.
Толстой заслонился от безумия верой, что Добро — разумно, а Зло — неразумно, и все неразумное отрицал. Достоевский был убежден, именно убежден, что только страдания очищают — но когда человек терпеть не может страдать, даже если это душевная боль, то полюбит рано или поздно мучить, заразным следом оставляя свою боль, но какую-то уже порочную, вызывающую лишь уныние и озлобление, убивающую веру во что бы то ни было. Это ранимая, трепетная душа, но — ранимая и трепетная душа мерзавца. Мерзавец ведь — это не взрослый человек, то есть не ответственный никак нравственно за свои поступки, — это все еще инфантильный, все еще избалованный ребенок, животно чувствующий только свою боль. Потому они так жестоки, так бессмысленно, бессмысленно жестоки, они мстят за свою боль, не чувствуя чужой, но и сильно преувеличивая свои страдания.
Злой — это душевнобольной, то есть человек с больной душой. Достоевский это и чувствовал, по-моему, — и вот его парадоксальный герой, без «психологии», но с чувствительнейшей психикой. И каждый герой — как диагноз психического заболевания. Парадоксальный герой — это плод насилия, совершенного жизненными обстоятельствами над человеческой натурой и судьбой. В общем-то, это фантом. Страшный фантом, возникающий из глубин человеческой психики неким двойником. Это его, Достоевского, открытие, что такие люди заполонили мир — и судят, казнят, но на правах его безвинных жертв. И вот он их казнил сам, страдая, но понимая, что казнил бы этого двойника и в себе, зная, конечно же, о его существовании. Поэтому страдание безмерно — это уже бездна. Поэтому, что поразительно, защищаясь от зла только как и может христианин, он не дает своим героям, зараженным злом, этого права: на христианскую смерть. И ему оказывается чуждо тогда уж христианское представление о смерти — и о покаянии. Да, он доводит до покаяния Раскольникова, но опять же через бред: когда тот уже не в силах вытерпеть своих психических мук и прекращает их таким образом.
Страх Божий — то есть ненависть ко злу — был сильнейшим внутренним состоянием Достоевского, а предчувствие зла, совершающегося и которое должно совершиться, — вселенским.
И это предчувствие оправдалось. Но позже — в ХХ веке.
Олег Павлов
11* Б е л ь ч е н к о Н а т а л ь я. В сердцевине покоя. — «Новый мир», 2011, № 3.
С а р а с к и н а Л. «Бесы»: роман-предупреждение. М., «Советский писатель», 1990.
2 С а р а с к и н а Л. Возлюбленная Достоевского. Аполлинария Суслова: биография в документах, письмах, материалах. М., «Согласие», 1994.
3 С а р а с к и н а Л. Николай Спешнев. Несбывшаяся судьба. М., «Наш дом», 2000.