Коллизия с вручением «Оскаров-2011» вполне типична: в соревновании с участием нескольких достаточно незаурядных картин победил фильм «приятный во всех отношениях» про победу всего хорошего над всем плохим («Король говорит»). И обсуждать это не было бы ни малейшей нужды, если бы проигравшие ленты не выстраивались в занятную концептуальную цепочку о способах достижения успеха вчера, сегодня и завтра.
Про «завтра» снят фильм «Социальная сеть» Дэвида Финчера, о котором я уже писала[1]. Про «вчера» — «Железная хватка» братьев Коэнов, а про «сегодня» — «Черный лебедь» Даррена Аронофски.
1. Вчера. «Железная хватка»
«Железная хватка» («True Grit») — экранизация одноименного романа Чарльза Портиса, написанного в 1968 году и ставшего классикой американской литературы. Действие происходит в 1870-е годы после окончания войны Севера и Юга. Средний Запад, и в особенности индейские территории, наводнен шайками распоясавшихся бандитов, которых пачками отправляет на виселицу безжалостный судья Паркер, пользуясь услугами не менее кровожадных судебных исполнителей (маршалов), многие из коих имеют скверную привычку сперва стрелять, а потом зачитывать обвинение. Повествование в романе ведется от лица резкой, чудаковатой и независимой старой девы по имени Мэтти Росс, которая в 14-летнем возрасте не устрашилась нанять одного из таких маршалов — Рубена Когбёрна — и отправиться с ним на индейские территории, чтобы покарать Тома Чейни — убийцу ее отца Фрэнка Росса.
Особое обаяние роману придает чудесная, сказовая интонация — колоритная речь этой доброй пресвитерианки, искренне сочувствующей проигранному делу южан и методам судьи Паркера и перемежающей свой суховатый, обстоятельный отчет о событиях (с непременным упоминанием цен на хлопок, головы убийц, провизию и железнодорожные перевозки) бесчисленными отступлениями о кознях вашингтонского правительства, современных газетных нравах, теории Предопределения и вреде алкоголя. Картина ушедшей героической жизни, данная сквозь призму канувшего в Лету «южного», старорежимного сознания, приобретает налет невыразимой иронии. Но, с иронией или без, одиссею 14-летней мстительницы, старого пьяницы-маршала и примкнувшего к ним настоящего техасского рейнджера по фамилии Лабеф по землям индейцев чероки можно счесть образцом протестантского, пуританского подхода к делу.
Героиня ставит перед собой цель: найти Тома Чейни, подло пристрелившего ее отца и укравшего у него лошадь и два золотых, — и упрямо идет к этой цели, невзирая на нежный возраст, холод, голод, усталость, разбросанные повсюду трупы, сомнительную репутацию спутников и собственный страх. Она готова заплатить любую цену, «потому что ничто в этом мире не дается даром, кроме Божьей милости». Она выходит из этой истории, потеряв руку, но цель достигнута — и, значит, Божья милость на ее стороне. Божья милость дается даром, ее нельзя заслужить; у человека есть лишь возможность проявить в процессе достижения «настоящее мужество», «верную закалку», «стопроцентную выдержку», «крепость духа» или, если угодно, — «железную хватку» (так по-разному можно перевести идиому «True Grit»).
Как мы помним, в картине «Старикам здесь не место» (2007) Коэны разбили этот старый добрый протестантский миф вдребезги[2]. Престарелый шериф (Томми Ли Джонс), тоже шедший по следу жестокого убийцы — маньяка с кислородным баллоном Антона Чигура (Хавьер Бардем), — поставленной цели не достиг. Ему так и не удалось покарать злодея; убийца непостижимым образом все время ускользал от возмездия. И в итоге потомственный шериф бросил службу, сетуя, что Бог так и не удостоил его Своей милостью, и погрузился в растерянность и печаль.
«Железная хватка» — своего рода попытка авторов пересдать карты и заново сыграть в эту игру.
Фильм, по сути, начинается там, где на полуслове обрывается картина «Старикам здесь не место». В финале «Стариков» Шериф рассказывает сожительнице сон про отца: «Мы в прежние времена вернулись, как будто… Я верхом был, ночью блуждал по горам, через тот перевал проходил. Было холодно. Снег кругом лежал… Вдруг вижу — он скачет мимо меня молча, без остановки. Проскакал… Он в одеяло свое завернулся, опустил голову… Вот он проскакал, и я увидел в руках его огонь. Он его, по старинке, в роге вез. Я и увидел рог. Он горел изнутри молочным, лунным светом. И я понял во сне, что он вперед поскакал. И разведет костер там, в неизвестной дали, где мрак и холод. И, когда бы я ни пришел, он ждет меня там… И после этого я проснулся».
В этом рассказе уже присутствует все то, из чего соткана художественная материя новой картины: осиротевший ребенок, тоска по отцу, холод, мрак, ночная скачка верхом, снег, огонь, сон, прошлое, смерть и вечность. И при ближайшем рассмотрении «Железная хватка» оказывается не почтительной экранизацией хрестоматийного текста и даже не иронической стилизацией в духе спагетти-вестернов, но этаким зыбким перевернутым отражением героического сюжета в водах Коцита.
Мэтти Росс (14-летняя Хейнли Стейнфилд) — трогательная отроковица с косичками, живыми, распахнутыми глазами и крепкой бульдожьей челюстью — при бывает в городишко Форт-Смит, на место гибели своего отца, как в преддверие царства мертвых. Первым делом она отправляется в лавку гробовщика — опознавать тело папы: «Да, это мой папа». — «Вы можете его поцеловать. Это не возбраняется». — «Нет. Не стоит. Его душа уже отлетела». Вторым пунктом программы становится аттракцион под названием «публичная казнь». В толпе богобоязненных обывателей Мэтти смотрит, как вешают трех злодеев. Двое произносят обстоятельные спичи с петлей на шее, третий — индеец, и последнего слова ему не положено; палач сразу напяливает мешок на голову. Ночь Мэтти проводит в той же лавке гробовщика в обществе трех этих висельников, небрежно прикрытых белыми простынями. Гробовщик: «Вы можете спать в гробу. Это не возбраняется».
Смерть тут повсюду, но близость ее нашу барышню ничуть не страшит. Больше того, она твердо намерена двигаться дальше — на индейские территории, в «долину смертной тени», в самую сердцевину хтонического пространства. Деловито сторговавшись с местным барышником и продав ему обратно купленных отцом лошадей, Мэтти идет в суд — оценить присмотренного ей в проводники маршала. И убедившись, что старина Когбёрн пленных не берет (то, что надо!), нанимает его за сто долларов разыскивать убийцу отца.
Рубен Когбёрн (Джефф Бриджес, «Большой Лебовски») — непросыхающее, лохматое чудище с черной повязкой на глазу. Первое, что делает Мэтти, вступив с ним в беседу в коридоре суда, — на автомате вынимает из негнущихся пальцев маршала бумажку с табаком и ловко скручивает ему пахитоску (как скручивала, видимо, для отца). Похоже, что в лице Когбёрна она обрела отлетевшую душу папы. Коэны с присущим им неподражаемым юмором обозначают это, монтируя встык первую (неудачную) попытку Мэтти побеседовать с маршалом через дверь деревянного сортира (дощатый ящик, поставленный на попа) и погрузку гроба с телом Фрэнка Росса в багажный вагон. А в конце фильма точно так же, в точно таком же ракурсе будут грузить в вагон гроб с телом самого Когбёрна, когда Мэтти решит перевезти его из Мемфиса и похоронить на семейном кладбище Россов.
Таким образом, Когбёрн в данной конструкции — и. о. ушедшего папы. Ну а третий в команде — техасский щеголь Лабеф (Мэтт Деймон), тоже преследующий Тома Чейни за какие-то его техасские прегрешения, — нужен скорей для компании — чтобы периодически задирать Когбёрна и оттенять его выдающиеся достоинства и не менее впечатляющие недостатки.
Где-то на исходе первой трети фильма эта троица переправляется через Стикс (Мэтти, которую мужики поначалу с собой не взяли, приходится вместе с лошадью по кличке Черныш преодолевать реку вплавь) — и оказывается в редком, мертвом лесу, кое-где припорошенном снегом. Лабеф своим гонором и трепотней раздражает старого маршала, и его довольно быстро отправляют путешествовать отдельно (Мэтти: «Разве он нам не нужен?» Когбёрн: «Я буду скучать по его карабину»). А пионерка и одноглазый следопыт углубляются все дальше в долину смерти.
Пространство становится «все страньше и страньше».
Вот индейские мелкие бесенята с непомерно большими плоскими лицами мучают мула на крыльце лавки, и Когбёрн походя расшвыривает их ногами…
Вот в лесу, высоко на дереве качается труп, расклеванный птицами: «Зачем его повесили так высоко?» — «Видимо, им казалось: так он будет мертвее». Когбёрн заставляет Мэтти забраться на дерево: «Посмотри, может, ты узнаешь его?» Мэтти влезает: «Нет. Это не Чейни». — «Перережь веревку». — «Зачем?» — «Ну, может, я узнаю». На рухнувшее с высоты мертвое тело тут же находится охотник — индеец верхом на муле: «Он вам не нужен? Я его заберу»…
Вот из лесу сквозь редкие снежинки выезжает и вовсе диво дивное — всадник в медвежьей шкуре. Когбёрн глядит внимательно, склонив голову и прищурив глаз, и говорит: «Нет, это не Лабеф». Человек-медведь представляется доктором и везет все тот же труп: «Я вырвал у него зубы. Могу по дешевке предложить то, что осталось».
Коэны упоенно нанизывают эпизоды, окрашенные в тона меланхолического абсурда, но приходит время заняться, наконец, делом.
В землянке, где они планировали заночевать, Когбёрн и Мэтти натыкаются на приятелей Счастливчика Нэда, к банде которого, по слухам, прибился Том Чейни. Под профессиональным нажимом Когбёрна те выдают, что Нэд со товарищи скоро должен быть здесь (через секунду оба приятеля отправляются к праотцам). Когбёрн занимает отличную позицию, с которой просматривается/простреливается вход в землянку: «Когда все они войдут, я выстрелю в того, кто будет последним». — «Вы будете стрелять ему в спину?» — «Да. Так они убедятся в серьезности наших намерений». Но не ко времени появившийся перед землянкой Лабеф проваливает им всю засаду. Счастливчику Нэду удается скрыться, и весь их улов — несколько не имеющих отношения к делу трупов, рядком прислоненных к стене землянки. По поводу того, чтобы предать их мерзлой земле, Когбёрн философически замечает: «Если хочешь, чтобы тебя достойно похоронили, постарайся умереть летом».
Дальше герои едут уже втроем, и все у них как-то разлаживается. След остыл. Нэда и его банду они упустили. Когбёрн напивается в зюзю, падает с лошади, устраивает бессмысленную стрельбу по кукурузным лепешкам, собачится с Лабефом и становится решительно невыносим. Во время очередного ночлега мужчины ссорятся. Лабеф негодует: «Это уже не охота за головами, а пьянка какая-то!» Когбёрн заявляет: «Я выхожу из игры. Забери девчонку!» Мэтти взывает: «Джентльмены! Но мы же не можем все бросить теперь, когда мы так близко к цели!» Но ее никто не слушает. Оскорбленный техасский рейнджер седлает коня и убирается восвояси, а мертвецки пьяный маршал падает и громко храпит у костра. Вздохнув, Мэтти обводит место ночлега толстой белой веревкой (от змей) и тоже засыпает. А наутро, отправившись за водой, натыкается прямиком на Чейни (Джош Бролин) и попадает в плен к Счастливчику Нэду (Барри Пеппер).
Собственно, тут по идее должна наступить кульминация: бедная крошка в лапах злодеев! Но почему-то не наступает. Во-первых, сама крошка абсолютно ничего не боится — тут же деловито идет к костерку, спрашивает, нет ли бекона на завтрак, и с полоборота начинает торговаться со Счастливчиком Нэдом, предлагая ему услуги своего адвоката. А во-вторых, чувствуется, что снимать традиционную пафосную жанровую бодягу Коэнам абсолютно неинтересно. Ну да, Мэтти остается наедине с психом Чейни, и он бросается на нее с ножом. Ну да, вовремя подоспевший Лабеф успевает огреть его прикладом по голове. Да, Когбёрн, который, понятное дело, никуда не уехал, — внизу, на равнине, вступает в битву с бандитами Нэда и, закусив удила, несется один против четверых, паля из двух пистолетов. Мизансцена идеально геометрически выстроена, снято все эффектно, с высокой точки, на общем плане, за кадром — героическая музыка… Пафоса — ноль. Среднестатистический конвейерный вестерн. Хорошие парни пришли на выручку крошке в беде. А что? Кто-то сомневался, что они это сделают?
Под Когбёрном ранят лошадь, он падает, не может дотянуться до пистолета, на него наезжает изрешеченный пулями Нэд. Он уже готов выстрелить, но Лабеф с кручи снимает Счастливчика из своего завидного карабина. «Отличный выстрел! 400 ярдов, не меньше», — ликует Мэтти. Но оклемавшийся Чейни обрушивает на голову Лабефа булыжник. Мэтти в гневе хватает карабин и пристреливает наконец своего врага. Тот улетает в пропасть, а Мэтти отдачей тяжелого карабина отшвыривает прямиком в яму с гремучими змеями.
В книжке эпизод: Мэтти в яме — 10 страниц хорошего готического романа. У героини сломана рука. Вторая — плотно прижата к телу, застрявшему между двух валунов, медленно и верно сползающему в жуткую бездну. Сломанной рукой Мэтти дотягивается до полуистлевшего трупа, валяющегося неподалеку, и использует его берцовую кость в качестве клина, не дающего ей упасть. Тем самым она будит клубок гремучих змей, свивших себе гнездо в грудной клетке трупа. Твари, разбуженные среди зимы, недовольно шипят… Недобитый (в книжке) Чейни свешивается сверху и гнусно злорадствует. Снизу по ногам шарахаются летучие мыши… Одна из гремучек кусает отчаявшуюся, изнемогшую Мэтти за руку… И только после этого появляется Когбёрн, который делает все и сразу. «Сгреб меня за шиворот одной рукой, прихватив и рубашку на загривке, и одним махом выдернул из дыры, а в то же время ногами змей разбрасывал и стрелял в них из револьвера, который носил на поясе. Грохот стоял оглушительный, у меня аж голова заболела».
В фильме этот эпизод не страшнее любого эпизода со змеями где-нибудь в «Индиане Джонс» — дежурный аттракцион. Никакой паники; зритель не боится за Мэтти. Потому что как можно бояться за жизнь человека, который тут, в царстве мертвых, переживает лучшее приключение, выпавшее на его долю? То, что Мэтти падает в яму, — нормально. То, что Когбёрн вытаскивает ее, уже укушенную змеей, — тоже в порядке вещей. За все надо платить. Ненормально, по-настоящему трагично ее возвращение в мир живых.
Когбёрн седлает Черныша и сквозь закат, сквозь ночь, под огромными звездами, по берегу тускло светящихся вод скачет с умирающей девочкой к человеческому жилью. Мэтти, пока хватает сил, сопротивляется, кричит: «Нет! Не надо! Остановись!» Понятно, что она переживает за судьбу лошади. Но складывается полное ощущение, что ей не хочется возвращаться.
Несказанно красиво снятая бешеная скачка под звездами — темный силуэт всадника с младенцем на фоне распахнутого звездного неба — явная реминисценция гетевского «Лесного царя». Правда, Лесной царь тут не отбирает жизнь, а пытается спасти ее. Но образ сам по себе настолько мощный, что все равно неизбежно прочитывается впрямую: настоящая жизнь тут, в «долине смерти» — в этом магическом, заповедном пространстве, залитом лунным, молочным светом, где горит и греет костер, разведенный отцом, где «настоящее мужество» ведет к достижению цели, благородство и стойкость — сильнее бессмысленного, иррационального зла, а Господь Бог имеет привычку вмешиваться в человеческую жизнь и благословлять человеческое деяние.
Жаль только — все это больше не имеет отношения к миру живых. И Великое Приключение там становится в лучшем случае сюжетом для циркового шоу с индейцами.
Эпилог. Четверть века спустя. 25 лет пустой, скучной и плоской жизни. Старая дева с подколотым булавкой пустым рукавом, получив весточку от маршала, приезжает в Мемфис, где он выступает в шоу «Дикий Запад». Ей сообщают, что старик умер пару дней назад. Гроб с его телом грузят в вагон, чтобы похоронить на семейном кладбище. Силуэт Мэтти удаляется в сторону горизонта: «Наше время прошло».
В общем, как ни стараются авторы честно следовать за перипетиями канонического сюжета, итог здесь абсолютно тот же самый, что в «Стариках». Просто за верность канону им приходится заплатить провалом в последней трети картины, где совершенное, медитативное, полное неотразимой иронии повествование вдруг превращается в откровенный картон. Но все равно это очень хорошее кино. Поражение, которое стоит многих иных побед.
2. Сегодня. «Черный лебедь»
Если героине Коэнов, действующей в легендарные, пуританские, «прошлые времена» («Once upon a time…»), требуется для достижения цели проявить «железную хватку» (просто чтобы продемонстрировать Богу серьезность своих намерений), то нынче, когда «Бог умер», человек принужден на пути к успеху в основном сражаться с самим собой. И в «Черном лебеде» Даррена Аронофски сюжет success story приобретает явный психоаналитический привкус.
Аронофски всегда почитался в киношном мире режиссером культовым, интеллектуальным, эзотерическим. Сейчас, после «Рестлера» (2008) и в особенности после «Черного лебедя», стало ясно, что главное его достоинство — простодушие на грани банальности. «Черный лебедь» — психоаналитический триллер, снятый так, как снимали разве что во времена немого кино, когда революционные открытия доктора Фрейда впервые потрясли воображение кинематографистов и они принялись впрямую воплощать на экране неврозы, сновидения, галлюцинации и прочие симптомы «Id», коварно вступающего в схватку с «Ego» и «Superego». (Самый наглядный пример — фильм «Тайны души» Г. В. Пабста 1926 года.)
«Черный лебедь» — это не кино про балет и даже не картина о муках творчества. Это, если воспользоваться терминологией Юнга, кино про взаимоотношения «Я» и «Тени».
«Тень», по Юнгу, персонифицирует собой все, что субъект не признает в себе и что все-таки — напрямую или косвенно — снова и снова всплывает в его сознании, например ущербные черты его характера и прочие неприемлемые тенденции. При этом «Тень», как полагал Юнг, — это не обязательно плохо, это во многом — «золотой запас» личности, который в процессе правильной интеграции дает человеку силы полностью раскрыться и реализовать себя.
Вот эту-то коллизию и воспроизводит в «Черном лебеде» Аронофски, причем настолько прямо и в лоб, что местами кино вызывает хохот, переходящий в неподдельное восхищение.
Итак, условия задачи.
Дано:
1. «Хорошая девочка» Нина Сейерс (Натали Портман), замученная до состояния клинического невроза балетом и монструозной мамой (Барбара Херши), бросившей когда-то балетную карьеру ради воспитания дочки.
2. Партия Одетты-Одиллии в «Лебедином озере» П. И. Чайковского, нежданно свалившаяся ей на голову по прихоти балетмейстера-экспериментатора Тома Леруа (Венсан Кассель).
Требуется от героини: срочно извлечь из собственного подсознания прочно загнанную туда «плохую девочку», то бишь «Тень». Так как лишь в этом случае ей будет по силам станцевать не только белого, но и черного лебедя — дерзкую, сексуальную, безжалостную Одиллию, которая отнимает у чистой, нежной Одетты принца, человеческий облик и саму жизнь.
Задача, надо сказать, непростая. Максимум «плохого», на что способна Нина в начале картины, — потихоньку своровать из гримерки уволенной примы Бетти Макинтайр (Ванона Райдер) тюбик губной помады, пилочку для ногтей и сережки с мелкими бриллиантами. Но хорошая, старательная девочка ответственно берется за дело, и дальше мы с упоением наблюдаем перерастание тихого невроза в грандиозный психоз.
Нина — хрупкая, трогательная, втайне амбициозная, но до невозможности зажатая балеринка с расчесанной до крови спиной (нейродермит) и таким отчаянно несчастным выражением милого личика, что без слез и не взглянешь. У нее — розовые пижамки, розово-белая спальня с плюшевыми зайцами и медведями; розовое пальто, розовый телефон, на который ей звонит исключительно мама (надписть «MOM» возникает на дисплее в розовом сердце), светлые маечки, трико и прочие балетные прибамбасы.
На самой первой минуте фильма она встречает в вагоне метро своего двойника — девушку с такой же балетной спиной, с таким же пучком, но зато — в темно-сером. Это Лили (Мила Кунис) — соперница Нины на всех фронтах, ее «Тень», ее темная половинка. Лили сексуальная, раскованная, с бесстыжим взглядом танцовщицы у шеста; одевается она, понятное дело, в черное и для наглядности имеет на спине еще и татуировку — черные крылья.
Итак, Нина приходит в театр; Тома объявляет о постановке «Лебединого озера», и героиня вступает на путь великой борьбы за роль — борьбы с самой собой. Она крутит дома перед зеркалом фуэте до кровавых мозолей… Намазав губы уворованной у Бетти ярко-красной помадой, преодолевая мучительную неловкость, выпрашивает у балетмейстера заветную партию. Тот смеется Нине в лицо, издевательски целует зажатую барышню в губы; в ответ Нина пребольно кусает его и тем доказывает, что по части стервозности небезнадежна. Тома заинтригован. Одетту-Одиллию под завистливый скрежет зубовный всего балетного коллектива отдают ей.
И дальше Нине мучительно приходится преодолевать одно испытание за другим.
Публичность: прием в театре; Нина в белом вечернем платье с бокалом шампанского стоит на лестнице рядом с Тома. Он ее представляет как новую приму. Уволенная Бетти смотрит на нее с испепеляющей ненавистью. Блудливая Лили подлавливает в сортире и снимает перед ней трусики. Нина держится, но из последних сил. С кровью сдирает заусенцы на пальцах…
Чувство вины: после приема Бетти то ли попадает, то ли специально бросается под машину; она — в больнице с переломанными ногами. Нина чувствует себя виноватой — ведь это из-за нее! Но Тома велит: плюнь, не думай об этом. Партия в «Лебедином» — твой шанс. Это твой звездный час! Переступи! И Нина переступает.
Секс: это, наверное, для нее самое сложное. После приема Тома везет Нину к себе, предлагает заняться любовью, но она зажата до такой степени, что он дает ей домашнее задание — мастурбировать. Она бы и рада, но как, если мама следит за ней днем и ночью? А в театре Тома откровенно терроризирует бедняжку, публично издевается над ее фригидностью, потом вдруг хватает на репетиции промеж ног… Нина уже было заводится, начинает тяжело дышать и тянется к мужчине всем телом, но проклятый искуситель бросает с издевкой: заметь, это я тебя соблазнил, а нужно, чтобы наоборот.
Нина плачет. Тут же появляется фальшиво сочувствующая Лили, сразу все просекает: «Ты запала на учителя!» Немедленно пробалтывается о Нининых чувствах Тома… Нина унижена, ранена в самое сердце. Устраивает сцену коварной подружке. Та в порядке примирения приглашает ее в кабак, и, наплевав на негодующие вопли маман, Нина наконец уходит в отрыв. Она напивается, принимает наркотики, бешено пляшет в толпе, трахается в сортире с какими-то парнями и заканчивает вечер долгим оргазмом в постели с Лили. Разбуженное либидо, сорвавшись с цепи, слепо мечется и топчет робкие, едва проклюнувшиеся сердечные чувства. Стыд, полный хаос и непонятки.
Ну, и самое страшное испытание для «хорошей девочки» — враждебность, людское коварство. Подружка Лили мало того, что сбивает героиню с пути истинного, так еще и посягает на ее роль. Это выясняется, когда Нина после удачной генеральной репетиции приходит снимать мерки для костюма белого/черного лебедя. Тут же обмеряют и Лили. Ну еще бы! Этой сучке раз плюнуть — соблазнить балетмейстера, вот он и назначает ее дублершей Нины. Нина умоляет Тома не делать этого. Тот только смеется в ответ.
Комплекс «хорошей девочки» предполагает иллюзию защищенности от конфликтов. Раз ты «хорошая» — тебя никто не тронет и не обидит. Но вот ты перестаешь быть «хорошей», неосмотрительно ввязавшись в схватку за место под солнцем, и вытесненный страх материализуется в ощущение неодолимой враждебности этого мира, где всякий только и мечтает коварно предать тебя, подставить, унизить и растоптать.
Нина бросается в больницу к несчастной Бетти. Теперь она видит в бывшей приме себя — затравленную, беззащитную жертву. Нина судорожно возвращает ей все — губную помаду, сережки, пилочку… Просит прощения: я просто хотела быть как ты — совершенством. Я не совершенство, мрачно бросает Бетти, я — никто. Хватает пилочку и протыкает себе щеку, потом еще и еще… Жуть!
Нина в ужасе несется домой, там в одном углу — окровавленная Бетти в больничной сорочке, в другом — чудовищные говорящие портреты, написанные маман (мама в живописи избывает невроз). Нина срывает их, бросает на пол. Тут на пороге вырастает уже сама мама, что, безусловно, еще страшней. Нина в панике запирается у себя, яростно чешет спину… Из расчеса на спине начинают вдруг лезть черные перья, и под конец ее ноги подламываются коленками назад, как у лебедя. Все, приплыли! Нина падает и проваливается в темноту.
Ну а дальше — спектакль. Апофеоз.
Нина опаздывает. Мама не выпускает ее из дома: «Ты больна! Эта роль погубит тебя!» Прячет ручку от двери, как в психбольнице. Преодолев бешеное сопротивление мамы: «Ты мне просто завидуешь! И всегда завидовала!», — Нина несется в театр. Врывается за кулисы. Тома удивлен: ты же болеешь! Я уже отдал твою партию Лили. Как бы не так! Нина упрямо гримируется. Выходит на сцену. В первом же акте партнер, подбитый мелкой завистницей из труппы (Нина видит, как за кулисами она ласкает его между ног), роняет Нину на сцене. Катастрофа. Полная катастрофа! На лице Тома — отвращение. А в гримерке уже сидит Лили в черной пачке и готовится к выходу в роли Одиллии. Нина, обезумев, кидается на соперницу. Разбитое зеркало, две воздушные барышни бьются насмерть за роль. Лили душит Нину, та хватает длинный осколок зеркала и вонзает в живот подружке. Затем деловито тащит тело в сортир…
Кадр: балерина в белом за ноги волочит балерину в черном по осколкам битого стекла — это уже абсолютный, запредельный бурлеск в духе фильма «Кошечка» Гриши Константинопольского (это там, где Михаил Ефремов в пачке произносит монолог пожилой балерины). Но Аронофски плевать, хихикает зритель или сидит, вжавшись в кресло. Он — зверски серьезен.
Дело сделано, «плохая девочка» освободилась, полностью сорвалась с цепи, и Нина выходит на сцену в роли Одиллии. Она хищно раздувает ноздри, ощутив блаженные мурашки на коже; крутит победное фуэте, и с каждым оборотом ее спина и руки все больше оперяются черным, так что она заканчивает па, торжествующе воздев вверх огромные, роскошные, антрацитово-черные крылья. Публика беснуется: браво! Нина стоит под градом рукоплесканий. Ее руки обнажены, но зато тени, которые она отбрасывает, — крылаты (Боже! Ну разве можно так в лоб? — Можно!).
Нина властно целует в губы Тома. На его лице — счастливая мальчишеская улыбка. Он покорен. С торжествующей, «королевской» спиной (а спина Портман не менее выразительна, чем лицо) Нина идет в гримуборную; там бестрепетно прикрывает розовым полотенцем кровавое пятно на полу и начинает переодеваться к третьему акту… Стук в дверь. Это Лили, пришла поздравить: если честно, — ты меня поразила!
Безумная, вдохновенная маска торжествующей стервы сползает у Нины с лица: Лили жива? В сортире никого нет. Розовое полотенце валяется на сухом полу… Нина все понимает. Сидит перед зеркалом и по-детски рыдает; слезы текут по вымазанному белым гримом несчастному личику. Она убила не соперницу, она убила себя. На животе в белых перьях — красная рана. Нина вынимает оттуда длинный осколок зеркала.
Последний акт она танцует с рубиновым пятном на белоснежном лебедином наряде. Взлетает на помост; прощальный взгляд на Принца, на Злого гения, на публику (там — мама, она в восторге), — падает навзничь на постеленный за сценой матрас и умирает со словами: «Я была совершенством».
Ну да. Один раз. На краю могилы. Вытесненная часть личности оказалась настолько огромной, а «я» настолько крошечным и незрелым, что эту самую «Тень» просто некуда было вместить. Не хватило места, чтобы ее интегрировать. «Тень» вышла из-под контроля и довела свою обладательницу до безумия и погибели.
Если вспомнить «ВНУТРЕННЮЮ ИМПЕРИЮ» Дэвида Линча — фильм, несомненно занимающий весьма почетное место в списке картин, откуда Аронофски черпал свое вдохновение, — то там крестный путь «хорошей девочки», голливудской актрисы Никки Грейс (Лаура Дерн)[3] к полному творческому самораскрытию проходил через лабиринт, состоящий из множества разных миров. Это было сошествие во ад, где с каждым новым кругом женское страдание становилось все безысходнее, унижение все страшнее, боль — невыносимее… И только согласившись принять в себя всю эту боль, Никки Грейс «рождалась до конца», оказывалась способной до конца воплотить и тем самым отпустить на покой пленную душу своей героини.
В «Черном лебеде» Нина обитает, страдает и мечется в одном-единственном, нарциссически замкнутом и безвоздушном мирке. Аронофски виртуозно демонстрирует это, используя фактически лишь две декорации: дом — розовая тюрьма и театр — пыточная монтируются встык, а если вдруг возникает какое-то промежуточное пространство — темный переулок или вагон метро, — то лишь для того, чтобы Нина встретила в нем очередного своего двойника. Зеркало — визуальный лейтмотив фильма. Героиня практически все время видит только себя, и все остальные — ее отражение: мама, Бетти, Лили… Или, напротив, Нина — их полное повторение. Ничего «своего», безысходный зеркальный лабиринт. Нарциссическая ловушка.
Это — диагноз. Диагноз, распространенный до такой степени, что его можно поставить 90% обитателей благополучного «Первого» мира (да и «Второго» тоже, а отчасти — и «Третьего»). Несчастное «я», зажатое, сплющенное между диктуемыми обществом правилами («ты должна быть хорошей девочкой!») и им же навязанным идеалом «совершенства» («ты должна доказать, что ты — лучше всех!»). Недаром фильм Аронофски имеет такой успех (в отличие, кстати, от Линча). Недаром над судьбой бедной Нины обливаются слезами бесчисленные секретарши и продавщицы всех стран, включая и нашу.
Психоаналитический фильм про балет! Казалось бы: ну кому это может быть интересно? Нет. Полные залы девочек, которых папы с мамами заставили быть «хорошими» и которые смутно догадываются, что для успеха в жизни им не мешало бы выпустить на волю живущую внутри стерву. Догадываются, но не решаются, ибо последствия этого — непредсказуемы. В общем, для них «Черный лебедь» — своеобразная терапия; изматывающий их конфликт «Тени» и «Супер-эго» в такой вот наглядной, на пальцах, интерпретации, входит в сознание, больше того — проживается чувственно (а «Черный лебедь» — невероятно кинестетическая картина) — и от этого им становится легче. Короче, — актуальнейшая картина.
3. Завтра
Но если теперь вспомнить «Социальную сеть» Дэвида Финчера, с удивлением убеждаешься, что для сверхнового поколения — поколения цукербергов — все подобные фрейдистские терзания — вчерашний день. Какое там «Супер-эго»? Человек будущего напрочь лишен моральной рефлексии. Он вообще не различает добра и зла, плевать хотел на все формы социальной дрессуры и все социальные эталоны успеха и совершенства. И при этом нельзя сказать, что он — зрелая личность. Он — непонятно кто. Ребенок, играющий с миром, как с гаджетом, обладающим все возрастающим количеством опций. И до чего он доиграется — невозможно даже представить.
Возникает подозрение, что вся традиционная психология и неизбежно идущее в ее русле кино имеют дело с человеком совершенно определенной эпохи, которая на наших глазах заканчивается. «Наше время прошло».
Мы можем представить себе, как работает психика традиционного человека, впаянного в свое окружение.
Тома и библиотеки написаны о психологии человека модерна с его мучительным беспокойством, невротической тревогой, перерастающей в лихорадочную активность, страхом и жаждой свободы, методами (само)дрессировки, с его внесословной кастовостью, запутанными отношениями с Всевышним и т. д. и т. п.
Мы представляем себе терзания жертв эпохи гламура и масскультовых фетишей.
Но это?
Непонятное, неуловимое, гладкое нечто. Где у него верх, где низ, где «Эго», где «Супер-эго»? Каким богам оно поклоняется и каким идеалам служит? Непостижимое существо, и при этом — дико успешное. За цукербергами будущее.
Так что же будет?
Ну, собственно, будет, что будет. Мир задом наперед стремительно скользит в этот туман, находя пока что утешение в прошлом. Рефлексии ведь никто не отменял. Идеологии и мифологии тоже. Человеку без них неуютно. И в отсутствие новых идей, новых вдохновляющих и примиряющих с жизнью мифов из сундука достаются какие-то совсем уж пропахшие нафталином монархически-сословные древности.
Вот чудесный фильм «Король говорит» (история британского монарха Георга VI — папы нынешней королевы Елизаветы). Отличное утешение! Зачем самому меняться, действовать, ставить перед собой какие-то цели, надрывать пуп в стремлении к совершенству? Лучше доверить задачу самоусовершенствования специально придуманной для этих целей персоне монарха-помазанника. Сначала этот человек рождается в королевской семье. Потом его долго мучают и дрессируют, доводя до клинического заикания. А потом ждут от него, что презрит все личное, героически преодолеет свой «фефект фикции» под руководством доброго-доброго Айболита и будет говорить с нацией. И вся нация, прильнув к радиоприемникам, как один человек, вдохновится. Почувствует себя могучей, единой и не оставленной попечением Неба. И победит всех фашистов. Просто не может не победить.
Фильм «Король говорит» в оскаровском забеге победил всех противников именно потому, что более актуальные и близкие к современности мифы сегодня слишком шатки, слишком проблематичны и не способны структурировать хаос глобальной неопределенности.
Короче — в интересное время живем.