Кабинет
Евгения Вежлян

Память моментам

Память моментам

Л ю д м и л а  П е т р у ш е в с к а я. Парадоски. Строчки разной длины. СПб., «Амфора»; «ТИД Амфора», 2008, 687 стр.

 

С тех пор как Роман Якобсон в своей статье о прозе Пастернака поднял вопрос «литературного двуязычия», имея в виду те редкие случаи, когда автор в равной мере владеет и инструментарием поэзии, и инструментарием прозы, подобные случаи так и остались редкостью. Более того, с тех пор как в России стал складываться книжный рынок, вышло так, что две главные литературные специальности разошлись не только сущностно, но и «институционально», — поэзия обитает внутри узкого круга любителей-энтузиастов, проза же — все больше становится товаром. Добычей, за которой гоняются издатели, агенты и прочие охотники за головами. Потому и счет — последний, гамбургский, предъявляемый поэту, начавшему писать в строку, и прозаику, рискнувшему писать в столбик, — непомерно возрос: он помножен на цеховую ревность. У поэтического цеха она — сильней. Так что прозаик, взявшийся писать стихи, — именно что рискует. Поэт ведь, в конце концов, может и стилизовать прозу, играть в нее или просто цинично «делать жанр». Поэзия же — речь всегда напрямую и всерьез и всегда от своего имени. Никакая «прозаическая» репутация здесь не поможет. Как бы ни был известен прозаик, вышедший на литературную сцену в качестве поэта, он — всегда маргинал по отношению к самому себе, а для критика — всегда терра инкогнита.

Не исключение здесь и Людмила Петрушевская, выпустившая в издательстве «Амфора» книгу с обнажающим прием подзаголовком «Строчки разной длины» и заглавием «Парадоски». Тексты, вошедшие в нее, писались на протяжении многих лет — примерно с середины 1990-х до середины 2000-х. За это время на поэтиче­ской сцене сменилось несколько поколений, а сама поэзия прожила целую жизнь, прорываясь сквозь филологизмы 90-х к «прямому высказыванию» и эстрадности 2000-х. В это время писатель и драматург Петрушевская без оглядки на тенденции и моды, как и полагается драматургу и писателю, работает в избранных ею жанрах, а попутно пишет — нет, не стихи «в виде поэзии» — слишком это пафосно, слишком «литературно», а просто «строчки разной длины». В этом подзаголовке, формулирующем ироническое обнажение приема, дан целый ряд отказов. В первую очередь — отказ от любой позы и претензии, заявка на изначальную наивность «просто-речи»; отказ от любого «жанра», установка на «просто-запись», вернее — способ записи, и — самое главное, пожалуй, — отказ от «избранности поэта». Петрушевской принадлежит фраза «Каждый имеет право на верлибр», приведенная в аннотации, хотя и не подписанной, но — очевидным образом авторизованной. Ударение, думается, следует сделать на слове «каждый». Мы имеем дело с высказыванием прежде всего частным, не знающим норм и ограничений. В отличие 
от прозы и драматургии, «место в жизни» которых — книга и сцена, подобные 
записи — способ персонального, очень личного говорения. Для прозаика Петру­шевской стихи — способ дневникового, биографического письма, которое нельзя «создать» или «выдумать» — только прожить:

 
ну скажи 
такое как это
я могу написать 
километр
а я
не всегда
почти никогда
только когда
мне диктует
население
местоположение
exegi
им
monumentum
вечная память
моментам
 

В этом отрывке из поэмы «Карамзиндеревенский дневник» сформулирована, пожалуй, суть того способа письма, который избрала Петрушевская-поэт. Цитата из Горациева «Памятника» — пожалуй, даже нарочитая — образует оксюморонную связь со своим контекстом. Отсылая прежде всего не к самому Горацию, а к русской поэтической традиции его переложений, эта цитата вводит мысль о поэзии как о «вечном памятнике» своему творцу, как о «высоком, вечном служении». Но она приходит в противоречие с другой, полускрытой, цитатой — скорее всего из позитивиста Ипполита Тэна. Любое произведение литературы, согласно его теории, полностью обусловлено «расой, средой и моментом». Петрушевская принимает сторону «антиэстетического», «антилитературного» позитивизма — против романтизма. И — попадает в колею натурализма, направления, взявшего позитивизм на свои знамена. Направления, жесткого и жестокого, пристально фиксирующего все проявления («моменты») жизни в их неизбежной детерминации и оттого — не желающего разбирать правых и виноватых. Не так ли построены рассказы Петрушевской, сделавшие ее знаменитой? Герой Пертушевской — это трагический «человек судьбы», в трагедии которого рок травестирован в быт («раса, среда, момент»). Подобный «горизонт обзора» не дает точки зрения вне жестко детерминированного мира. Рассказ нельзя построить извне. Потому что вовне ничего нет. Уровень «события» выстраивает и уровень рассказа о нем. Петрушевская говорит языком быта, давая слово «безъязыкому» сознанию «тетки-обывательницы». У нее в рассказах, как у Зощенко, всегда говорит «другой». Но не то же ли самое она делает в речи поэтической? Не совсем. Ибо свобода формы дает автору лазейку. Вовне изображаемого все же нечто есть. То, что невозможно выразить в прозе, но можно — в лирике (даже если это всего лишь «строчки разной длины»), — это, собственно, сознание автора, которое и делает «память моментам» вечной.

Книга стихов Петрушевской — это фиксация: мыслей, событий. Разно­образные формы рассказа автора о себе. В первой части — заглавной — автор «изобретает» жанр. Парадоски — это игра в определения. Короткий текст, содержащий попытку переопределить очевидное. Причем чаще всего так, чтобы в ходе определения опре­деляемое было вывернуто наизнанку, вскрыло свое тайное неблагополучие:


 
золото — 
это вечная боль серебра
 
зло
есть начало добра
 
слабость — 
это самый сильный диктат
 
стихи — 
это с пропусками диктант
 


Наивная на первый взгляд попытка набросать систему координат, прежде всего этических, — своего рода детская игра, «песня невинности», приводит к рождению парадокса — речения мудрости. Из «песни невинности» рождается «песня опыта». Противоположности (добро и зло, например) оказываются порождением друг друга: ложь беременна правдой, «день — кратковременное опровержение ночи». Фигура отказа, выставленная на обложку книги, срабатывает и здесь. Опыт не дает автору подняться на требуемые жанром котурны, создать однозначно авторитетное высказывание. Диктат слабости, диктант с пропусками — всего лишь. Остается лишь фиксировать события и факты — вести дневник — «увековечивать момент». То есть только момент и можно увековечить. Опыт опровергает любые системы и иерархии ценностей-
координат, но остается память того, кто говорит, биография «автора», его культурный опыт. Петрушевская пишет «Провенансы» и дневники — «Карамзиндеревенский дневник» и «Гордневник», создавая автопортрет, моделируя себя, как героиню собственного рассказа, — создавая биографическое «я» в опыте прямого высказывания.

Здесь тоже работает принцип «расы, среды и момента», поскольку это «я» до предела погружено в историческое время и насыщено социальными приметами. Автобиографическая героиня — русская интеллигентка, что предполагает возведение ее частной судьбы к известным историческим архетипам. Подобное соотнесение, безусловно, входит в авторское задание. Тому подтверждение — «Карамзиндеревенский дневник», центральное и, возможно, главное произведение книги. На поверхности — это рассказ о том, как героиня со своей семьей в голод­ный 1992 год провела лето в дальней, заброшенной деревне. Но для героини (как, разумеется, и для автора) эта ситуация изначально насыщена аллюзиями:

 
карамзин
сентиментализм
братья — декабристы
девятый класс ср. школы
в пруд, в пруд
в народ ходященские
за теплом
за словом
за ясным небом
за своим собственным
простором
за черным хлебом
 


Карамзинско-руссоистский поиск «естественного человека», изначальной правды — основы бытия, понятой как детская, не отягощенная «опытом» мудрость, — в основе «Дневника». Единственное, что можно противопоставить року всеобщего детерминизма, — это сентименталистская чувствительность, сила сочувствия. Ее-то и находит героиня в простых людях, соседях по деревне — детях, старушках, «нищих духом», «птицах небесных». «Народ» — иррациональный в своей разрушительной силе, пьющий и жестокий — вопреки собственной жестокости способен на проявления безусловной любви. Карамзинское «и крестьянки любить умеют» просматривается в каждой из рассказанных героиней ситуаций. Истории эти похожи на «жестокие» сюжеты Петрушевской-прозаика, но рассказаны иначе: в их как бы наивном буквализме — не безличная объективация, а любовь, обретенная в «малых сих». Эти рассказы — как коврик на стене у Окси, 84-летней соседки героини. Этот коврик называется «Синатория» и сделан в память о давней поездке в Кисловодск, воспринятый Оксей как аналог рая:

 
пары
сшитые локтями
там
никогда не расстаются
 
гуляют среди рыб
птиц
кочек
речек
среди мироздания
все живы
 


«Деревня» поэмы оказывается как бы полюсом истины для городского мира рассказов Петрушевской. И во многом благодаря способу записи — строчкам разной длины.

…Вывод из всего этого напрашивается парадоксальный. Пока поэтическое сообщество отстаивало право на новый канон, вырабатывая стратегии так называемого «прямого высказывания», подбиралось к «новой искренности», эта самая «новая искренность» уже была «изобретена» — прозаиком Людмилой Петрушевской, исходя из своих собственных, особых интенций и, возможно, вообще вне системы современной поэзии. Говорит ли это о том, что законы, по которым развивается поэзия, вообще-то объективны и не зависят от воли кураторов? Возможно. В противном случае трудно объяснить, например, вот такое:

 
а в городке завелась жаба
мелкая спиртоноска
у нее в сарае 
целый цех
 
она соединяет воду
с жидкостью из заводской бочки
и этим продуктом
поит всех
 


Вы думаете, это написал Андрей Родионов? Ан нет. Написала это все та же Людмила Стефановна Петрушевская — прозаик, драматург и актуальный поэт. Именно в том смысле «актуальный», какой принято придавать этому слову в наших литературных салонах.

Евгения ВЕЖЛЯН


Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация