Кабинет
Алла Латынина

"Вижу сплошное счастье..."

"Вижу сплошное счастье..."

Евгений Лавлинский и Захар Прилепин. Как соотносятся эти имена? Если обратиться к Интернету, можно прочесть: “Писатель и журналист Евгений Лавлинский (творческий псевдоним — Захар Прилепин <...>)” <policy.mirnews.ru/news_7483 > или “финалист русского Букера Захар Прилепин (настоящее имя Евгений Лавлинский <…>” <agency.epsilon.ru/search/photo_story/>.

Даже биографические справки сообщают, что Захар Прилепин — это псевдоним Евгения Лавлинского. На самом деле псевдоним — и то, и другое.

Начиная печататься, Евгений Прилепин, как он объяснил недавно (“Известия”, 2007, 7 сентября), берет фамилию своей бабушки, двигаясь, в сущности, по проторенному пути изобретения благозвучных псевдонимов.

Евгений — имя, излюбленное Пушкиным, популярное в дворянских кругах русского общества, — с фамилией Прилепин и в самом деле сочетается плохо. С фамилией Лавлинский — куда лучше. Фамилия с окончанием “-ский” часто указывает на причастность рода к наследственному землевладению, это окончание имеет добрая половина русских княжеских фамилий (Можайский, Пожарский, Волконский, Воротынский, Ухтомский) и многие дворянские (правда, польские и южнорусские фамилии подобного типа с дворянством никак не связаны). Такие фамилии часто выбирают своими псевдонимами актеры (человек с невзрачной фамилией Воробьев становится Ленским, Алексеев — Станиславским). Искусственные семинаристские фамилии на “-ский” (Богословский, Воскресенский, Вознесенский) — тоже, в сущности, псевдонимы.

Евгений Лавлинский — имя звонкое, кажется, само рвущееся на театральную афишу, на обложку поэтической книги. Однако ж Евгений Прилепин, уже известный в журналистике как Евгений Лавлинский (да и стихи он публиковал под этим именем), нащупав свою литературную тему, решил назваться Захаром Прилепиным. Дисгармония имени и фамилии снова устранена, но прямо противоположным образом.

Захар — имя простонародное (даром что библейское). Но еще Пушкин сетовал по поводу “сладкозвучнейших греческих имен, употребляющихся у нас только между простолюдинами”. То же относится и ко многим библейским именам. Трудно представить себе Онегина или Печорина с именем Захар. Зато этим именем назван неповоротливый, ленивый, неряшливый и ворчливый слуга Обломова.

Захар Прилепин — звучит шершаво, словно трут наждаком по стеклу, тяжело, угрюмо, но почвенно, кондово. И в этом выборе имени сконцентрирована писательская стратегия автора, сочиняющего свой образ-маску. Романом “Патологии” Прилепин заявляет о себе не как писатель-интеллектуал, щедрый на вымысел, экспериментирующий со словом, играющий с ним (постмодернистские стратегии отвергнутой эпохи), но как очевидец, рассказывающий о “правде жизни”, скрытой от “чистой” читающей публики. И тут принципиальное значение имеет позиционирование себя как человека “из глубинки”, из народа.

Для читателей “Generation ‘П‘” Пелевина не имеет значения, работал ли автор в области рекламы или нет. Читатель “Голубого сала” Сорокина даже и вопрос не поставит о связи вымысла с реальностью. Для читателей романа “Патологии” имело самое существенное значение то, что автор был командиром отделения ОМОНа, воевавшего в Чечне. Во всяком случае, не было ни одной статьи о романе, где не упоминалась бы эта деталь биографии Прилепина (а после того, как роман мало кому известного автора стал финалистом премии “Национальный бестселлер” за 2005 год, статей таких появилось великое множество). “Захар Прилепин, настоящая фамилия ОМОН” — таков заголовок одной из статей. Но в редкой заметке фигурировал тот факт, что автор закончил филологический факультет Нижегородского университета и что работает он вовсе не омоновцем, не вышибалой в ресторане и не грузчиком, а журналистом.

Романа о войне все ждали не от журналиста, не от литератора, хотя бы даже он всю Чечню прочесал вдоль и поперек, наслушался рассказов очевидцев с двух сторон и понял многое, чего и не знает солдат, взаперти сидящий на своей базе и блокпосту, но именно от участника, солдата, спецназовца, омоновца.

Замелькали слова “окопная правда”, последовали сравнения с Виктором Некрасовым, вспомнили о поколении лейтенантов, пришедших с Великой Отечественной, заговорили о новой документальности, в критический обиход вновь вошло позабытое слово “достоверность”, и произносилось оно совершенно всерьез, словно авторы критических статей позабыли о давно осмеянном “критерии достоверности”, использовавшемся советской критикой в качестве дубинки для лупцевания оступившихся писателей.

Прилепин попал в точку. Казалось бы, все, что писалось оппозиционными журналистами о Чечне, — подтверждалось. Бездарность командования и царящая коррупция (чего только стоит страшная сцена гибели отряда ОМОНа, уже возвращавшегося домой после командировки, разоруженного и практически подставленного под пули боевиков). Жестокость обеих сторон, умножающая жестокость. Пьянство, царящее среди федералов. Нов был сам ракурс, страшные в своей обыденной выразительности детали и полная бесстрастность в их описании.

Вот едет по дороге грузовик, “в кабине два человека в гражданке... вроде чичи, кузов открытый, пустой”. Омоновцы даже и не собираются разбираться, что за люди в грузовике, куда едут. Просто открывают по нему пальбу. Машина останавливается.

“Пассажира вытаскивают за ноги. Голова его ударяется о подножку. У него прострелена щека, а на груди будто разбита банка с вареньем — черная густая жидкость и налипшее на это месиво стекло с лобовухи. Он мертв”.

Машину обыскивают, ничего не находят — однако водителя не отпускают, а расстреливают. Не то чтоб в отряде ОМОНа собрались садисты. Вон у бойца, которому велели расстрелять человека, даже руки трясутся. Тем не менее он поднимает автомат, а автор скрупулезно описывает бессудный расстрел. “Выстрела нет — автомат на предохранителе. Чеченец прытко встает на колени и хватает Санькин автомат за ствол… Димка Астахов бьет чеченца ногой в подбородок, тот отпускает ствол и заваливается на бок. Димка тут же стреляет ему в лицо одиночным. Пуля попадает в переносицу. На рожу Плохиша, стоящего возле, как будто махнули сырой малярной кистью — все лицо разом покрыли брызги развороченной глазницы.

— Тьфу, бля! — ругается Плохиш и оттирается рукавом. Брезгливо смотрит на рукав и начинает оттирать его другим рукавом.

Санька Скворец, отвернувшись, блюет непереваренной килькой”.

Перед отходом омоновцы обливают машину и трупы бензином и поджигают.

Так ведь это же военное преступление, скажет читатель. Именно так. Но когда оппозиционные журналисты рассказывают, что омоновцы расстреливают машины с мирными жителями без суда и следствия, а потом сжигают, чтобы скрыть следы, — военные дружно обвиняют их во лжи, а официозные СМИ — в русофобии. А вот когда Прилепин рисует картину бессудного расстрела — ее проглатывают все, и мнение ветеранов войны в Чечне, книгу одобривших за правдивость, выносится издательством на обложку.

Вот в этом и есть сила Прилепина. Он сумел найти тот ракурс повествования, тот тон, который не осуждает и не оправдывает никого из участников военных действий, но объясняет механизм взаимной жестокости. Ведь машину расстреливают нормальные, в общем, парни. Симпатичные даже. А потом будут расстреливать их самих, и все читательское сочувствие будет на их стороне.

Сочетание будничности войны — и какой-то невсамделишности царящей на ней жестокости, брутальности повествования и атмосферы страха, разлитой по роману, озверения людей и их готовности к жертве, — вот что завораживает в этой прозе, атмосфера же достоверности привносится не только самим текстом, но и биографией. Биография выступала как индульгенция, отпускавшая литературные грехи: незамысловатость композиции, предсказуемость фабулы, сентиментальную и ходульную любовную линию, все эти бесчисленные уменьшительные, ножки, грудки и лапки любимой героя, которые, очевидно, должны были оттенять его мужественность, но свидетельствовали лишь о провалах вкуса. (Хотя, конечно, беспомощный текст не спасла бы никакая биография.)

Книга, оказавшись в финалистах премии “Национальный бестселлер”, хотя и не получила ее, но сам автор стремительно вошел в моду. Принадлежность к нацболам, фотографии молодого обритого мужчины с внешностью брутального киногероя (может играть киллера, а может — антикиллера), черная, небрежно расстегнутая рубаха (нацболовская форма) не только не мешали распространению этой моды, но — наоборот, наоборот.

Феномен моды многажды исследован и совершенно не ясен. Почему одно поколение ведет с родителями войну за право носить обтягивающие джинсы, а другое — требует себе штаны, висящие как мешок? Можно установить множество закономерностей в смене улицей своих пристрастий. И в то же время феномен этот никогда не будет понят до конца.

В литературе тоже нельзя до конца понять, почему литературное сообщество, недавно морщившееся от слов “правда жизни”, “реальность”, “достоверность”, вдруг дружно взыскует этой правды и облекает доверием писателя, вроде бы и формальных открытий не совершившего, за то, что он сообщил некую “правду”.

Роман “Санькя” Захара Прилепина, появившийся год спустя после “Патологий”, был встречен громом критических рукоплесканий, снова вошел в шорт-лист премии “Национальный бестселлер” и едва не получил Букера. “Новый Горький явился”, — приветствовал писателя Павел Басинский (“Российская газета”, 2006, № 4066, 15 мая), и в устах автора книги о Горьком, высоко ценящего объект своих многолетних исследований, этот кивок в сторону Достоевского и Горького не выглядел иронией. Да в общем-то Басинский и в самом деле мог торжествовать. Сколько лет он твердил слово “реализм”, звучащее так старомодно и чуть ли не ретроградно, и вот дождался целой генерации писателей, которых уже не пугает это слово, а теперь и лидера обнаружил, написавшего роман с новым героем, сопоставимым с героем романа Горького “Мать”.

С легкой руки Басинского сравнение с горьковским романом было подхвачено критикой, кажется, и сам Прилепин нашел его лестным. Прилепину не только слово “реализм” нравится. Он и против “социалистического реализма” ничего не имеет. “Это моя литература, да, она мне близка и понятна. Я вообще советский человек по большому счету” (“Эхо Москвы”, 2007, 27 августа).

Снова нацболовец Прилепин угодил почти всем: Басинскому — реализмом, Владимиру Бондаренко — демонстративным антилиберализмом, новой партийностью и державностью (“Завтра”, 2006, № 21). Леворадикальным противникам режима — героем-бунтарем, ненавидящим общество потребления с его свободной инициативой и социальным расслоением. Либеральным противникам всех и всяческих революций — тем, что этот герой обречен, что никакой революции эти озлобленные пацаны, громящие магазинные витрины и сладострастно сжигающие чужие машины, совершить не могут. Журнальная критика была, конечно, прохладнее, трезвее и умнее. “Новый мир” (2006, № 10) опубликовал две рецензии на Прилепина, причем оба автора, Сергей Беляков и Сергей Костырко, довольно скептически отнеслись к художественным достоинствам романа, а тем более к его идеологии, однако и они признали его общественную значимость.

И вот вышла новая книга Прилепина — “Грех” — и немедленно стала темой торопливых журналистских рецензий и поводом для очередных интервью.

Андрей Архангельский в “Огоньке” (2007, № 39), напоминая, что первый роман Прилепина был о войне, а второй — о нацболах, считает, что третий будет решающим для Прилепина: “Внешних, выпукло-острых тем не осталось, а потому изволь-ка пройти самое трудное испытание — опиши скуку и тщету повседневности”. По мнению критика, такое испытание Прилепин успешно прошел.

Мнение, что новая книга — это новая высота писателя, которая взята в последний год, кажется, утвердилось, так что не редкость увидеть и такой вопрос интервьюера: “Во многих рецензиях на „Грех” критики отмечают, как резко вы переключились с темы остросоциальной, острополитической на легкую лирику. Что же с вами такое произошло в последний год, что привело к написанию „Греха”?” <www.gazetachel.ru/razdel.php?razdel=21&id=4024>.

Прилепин отвечает уклончиво — что все его книги “в равной степени лиричны”, что он пишет о свободе выбора и герои этих трех романов раз за разом разбивают свои юные лица о те или иные твердые препятствия. Эти общие слова можно сказать о любом классическом романе: и “Евгений Онегин” о свободе выбора, и “Анна Каренина”, и “Преступление и наказание” о том же. Но почему бы на вопрос журналиста не ответить конкретно, почему бы не объяснить, что “Грех” — не роман, а сборник рассказов и что писались эти рассказы не в последний год, как наивно полагает журналист, не удосужившийся хотя бы пальцем ткнуть в компьютер и посмотреть библиографию писателя, а гораздо раньше и публиковались в разных журналах по крайней мере в течение трех лет?

То есть сначала был опубликован рассказ “Какой случится день недели” (“Дружба народов”, 2004, № 12), открывающий книгу, а потом уже роман “Санькя”. И потому пытаться проследить творческую эволюцию писателя от романа “Санькя” до книги “Грех” — затея довольно пустая.

В том, что после двух романов писатель издал сборник рассказов, видимо поскребши по сусекам и собрав все написанное ранее (включая ученические стихи), нет ничего дурного. Рассказ — вовсе не низший жанр. Но в том, что сборник рассказов назван романом, есть что-то лукавое. Финалист “Нацбеста” и Букера, лауреат премии “Ясная поляна”, Прилепин хорошо понимает, что наша премиальная карусель оставила рассказу мало шансов: начиная с Букера, премии нацелены на роман, и эта небольшая жанровая уловка дает книге шанс появиться в очередном премиальном списке.

Оценивая тот или иной сборник рассказов, многие из которых уже появлялись в печати, критики часто пишут, что, собранные вместе, они обрели иное качество. По отношению к “роману в рассказах” такая фраза была бы как нельзя более уместна. И тем не менее я не рискну ее произнести.

В то же время нельзя не заметить, что некое единство в книге есть. Все рассказы носят условно автобиографический характер: почти все они написаны от первого лица (кроме рассказов “Сержант” и “Грех”), почти во всех действует главный персонаж по имени Захар, он же повествователь, и почти все они исполнены бьющей через край жизненной энергии.

Вот Захар молодой, счастливо влюбленный, и безмятежному щенячьему счастью пары аккомпанирует четверка жизнерадостных щенков, неизвестно откуда появившихся во дворе героя (“Какой случится день недели”).

Вот он же несколькими годами раньше — в рассказе “Грех”, давшем название сборнику. По-моему, это лучший рассказ в книге. Я прочла его до того, как взяла в руки книгу, в журнале “Континент” (№ 132 /2007/), числя Прилепина автором жесткой военной прозы и нацболовского романа про нежную душу неприкаянного экстремиста, который ни учиться, ни работать не хочет от отвращения к этому миру, а вот взорвать его к черту — так это пожалуйста. И была приятно удивлена каким-то бунинским очарованием, которым веет от этого ностальгического рассказа. Семнадцатилетний подросток, приехавший к бабушке с дедом в деревню, томится юношеской любовью к двоюродной сестре. И сестру к нему явно тянет. И вот момент, когда молодые люди на прогулке оказываются наедине, и девушка, только что болтавшая без умолку, напряженно умолкает, а Захар застывает за ее плечом, “слыша тепло волос и всем горячим телом ощущая, какая она будет теплая, гибкая, нестерпимая, если сейчас обнять ее… вот сейчас...”

Но Захарка себя сдерживает (грех), и это только усиливает ощущение беспричинного счастья, которое испытывает герой.

“Как все правильно, боже мой,— повторяет Захарка, уезжая ранним утром из деревни, — как правильно, боже мой. Какая длинная жизнь предстоит. Будет еще лето другое…” “Но другого лета не было никогда”, — отрезвляюще итожит автор. Тонкий, прозрачный, светлый рассказ, весь на полутонах, в праздничных переливах юношеской радости жизни и сладостно-печального любовного томления.

Потом в книге появляется уже двадцатитрехлетний Захар, решивший было устроиться наемником в Иностранный легион, а пока пробавляющийся случайной работой, пьянством и разговорами о литературе (“Карлсон”).

Вот он в среде кладбищенских рабочих, жестоко, до беспамятства пьющий (норма — три бутылки на человека). Рассказ называется “Колеса”. После тупых разговоров и нелепых приключений с собутыльниками смертельно пьяного героя, когда он перебегает железнодорожные пути, едва не сбивает поезд: он успевает упасть на гравий насыпи и в ту же минуту видит, как перед глазами несутся “черные блестящие колеса”. Метафора прозрачна.

Вот он работает вышибалой в ночном клубе, куда однажды заваливаются московские бандиты проучить местных братков, а сам герой, разогретый зрелищем драки, с наслаждением вымещает зло на неприятном куражливом посетителе, избивая его ногами (“Шесть сигарет и так далее”).

Вот он счастливый семьянин, тетешкающий своих детей. Все прекрасно, но смерть напоминает о себе, прибирая старую бабушку героя и пригрозив ему самому: спеша на похороны на своей машине по гололеду, он едва избегает столкновения с большой фурой.

Потом снова следует рассказ из детства героя, рассказ драматический и сильный — детские игры в прятки кончаются трагедией: изобретательный мальчишка, лидер деревенской пацанвы, прячется в морозильную камеру, стоящую у сельмага, — и никто не слышит его криков о помощи… А изнутри холодильник не открывается. Мертвого мальчишку находят только через два дня. “На лице намерзли слезы. Квадратный рот с прокушенным ледяным языком был раскрыт”.

Замыкает сборник рассказ “Сержант”. Герой по имени Захар в нем отсутствует. Рассказ продолжает тему романа “Патологии”. Контрактники на базе у гористой границы, озверевшие от жары, “мужского своего одиночества и потной скуки”. Военных действий нет, очередное беспечное дежурство на блокпосту — тут как раз по законам триллера и случается атака боевиков.

Рассказ отпочковался от романа “Патологии” и написан в его стилистике, на автобиографический характер героя мало что указывает, не говоря уже о его смерти в финале, меж тем как писатель Захар Прилепин, слава богу, жив и здоров.

Неизвестно, с какой стати в сборник включены стихи, кочующие по Интернету под именем Евгений Лавлинский уже лет семь. Одну из подборок Лавлинского даже опубликовала газета “Завтра” (2001, 18 сентября). В стихах гораздо больше, чем в прозе, ощущается ученическая стилевая всеядность. Тут можно встретить умильное сюсюканье вместо лирики:

На елках снега созрели.
Пойдем их сбивать ночью?
Так неизъяснимо мило
смотреть на твои ножки...

А можно наткнуться на брутальный поэтический фрагмент, принадлежащий озлобленному нацболу с этим их давним и, кажется, утратившим ныне актуальность лозунгом “Сталин, Берия, ГУЛАГ”.

“Я куплю себе портрет Сталина. — Трубка, френч, лукавый прищур. — Блядь дешевая купит Рублева. — Бить земные поклоны и плакать. — Все шалавы закупятся дурью. — Все набьют себе щеки жалостью. — Плохиши, вашу мать, перевертыши. — Я глаза вам повыдавлю, ироды. — Эти гиблые, эти мерзлые. — Эти вами ли земли обжитые”.

Не знаю, что хуже — “милые ножки” или “выдавленные глаза”.

По собственному признанию Прилепина, стихи он больше не пишет. В рассказе “Колеса” есть даже фраза: “Я тогда наконец бросил писать стихи и больше никогда впредь всерьез этим не занимался”. Ну вот и хорошо. Гоголь вон тоже в детстве и юности стишки писал, даже поэму “Ганс Кюхельгартен” издал под псевдонимом В. Алов, сам же весь тираж скупил и сжег, устыдившись, история известная. Кто из хороших прозаиков не писал в юности плохих стихов? Но, поумнев, мало кто юношеские поэтические опыты включает в зрелую книгу прозы. Разве что и проза еще незрелая.

Возникает ли, однако, от соединения этих более или менее автобиографических рассказов в одну книгу некое новое, романное качество? Нет.

Роман предполагает четко структурированное повествование, сюжетную линию, фабулу, героя, взаимодействующих с ним персонажей. Можно написать и роман в рассказах (таков лермонтовский “Герой нашего времени”). Вполне возможно сделать роман и на фактах биографии Прилепина. Она картинно-богатая, и, видимо, Прилепин сознательно строит ее по законам художественного текста. Не случайно в современных СМИ он фигурирует не только и даже не столько как писатель, сколько как ньюсмейкер (приходится употребить ненавидимое мною слово). Попробуйте в любой поисковой системе набрать это имя — что выскочит прежде всего? “В Петербурге арестован известный писатель Захар Прилепин”. “Нижегородский суд в среду оштрафовал на 500 рублей лидера местных нацболов, писателя и журналиста Евгения Лавлинского, известного под псевдонимом Захар Прилепин, за участие в несанкционированном „Марше несогласных” 28 апреля”. “Кандидат в депутаты Государственной думы от оппозиционной коалиции „Другая Россия”, писатель Захар Прилепин был задержан в Нижнем Новгороде”. И так далее. Литературные новости идут на втором плане.

Нельзя сказать, чтобы Прилепин не мог совладать с романным материалом — написал же он роман “Санькя” с вполне отчетливой фабулой и совершенно оригинальным, новым героем, — хотя провалов в этом романе хватает. Но рассказы Прилепина — возможно, вполне сознательно — аморфны, в них главное не движение сюжета, а чувство, ощущение, настроение. И эта их аморфность и фрагментарность, их монотонная жизнерадостность становятся особенно заметны, когда они собраны вместе.

Книгу предваряет предисловие Дмитрия Быкова — щедрое, восторженное, безоглядное, избыточное. Это очень симпатичная черта Быкова — любоваться чужими текстами, радоваться чужим удачам, так резко контрастирующая с куда более привычной в литературной среде “надменной улыбкой”, которой полагается встречать коллегу и конкурента.

Но Быков мало того что сам яркий писатель, он еще и профессионально судящий о литературе критик, и критическая добросовестность не дает ему возможности пройти мимо слишком очевидных качеств сборника. То он отметит, что перед нами “собранье пестрых глав, каждая из которых даже в отдельности не выглядит законченным текстом”, принимаясь выискивать в них скрытый сюжет, то заметит, что “способность выстроить крепкий сюжет или поставить великий вопрос” — это не обязательно признак большого писателя. Что ж получается в остатке? Что признак большого писателя — его энергетика, чрезмерность, жизнелюбие и жизнестойкость? Все эти качества Прилепин демонстрирует в изобилии.

Да, сегодня, в эпоху депрессивной литературы, эта бьющая через край радость жизни, это ощущение полноты бытия подкупают.

“Теплый, безумный, живой, вижу сплошное счастье”, как сказано в одном из стихотворений. Хотя ощущение “сплошного счастья” способно принимать парадоксальные формы. “Нежность к миру переполняла меня настолько, что я решил устроиться в Иностранный легион, наемником. <...> Я хорошо стрелял и допускал возможность стрельбы куда угодно, тем более в другой стране”. А вот другая фраза: “„Ногой ударю… Сейчас я ударю его по голени, в кость”, — решил я, улыбаясь счастливо”.

Каким-то образом “нежность к миру” и ощущение “сплошного счастья” сочетаются у героя Прилепина с брутальной потребностью самоутверждаться путем стрельбы куда угодно и готовностью ударить неугодного ногой. Что ж, культ счастья, здоровья, силы не так уж редко соседствует с идеей такой переделки мира, чтобы в нем туго пришлось всем, кто не отвечает этим меркам. Пути к счастливому сверхчеловеку предлагались разные. Я же слишком хорошо помню литературного героя эпохи государственного оптимизма, испытывающего нежность к миру пополам с классовой ненавистью, чтобы безоглядно очаровываться этими парадоксальными сочетаниями.



Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация