* *
*
С. К.
Я знаю эту хворь на грани невозврата,
когда с бельмастых глаз спадает пелена,
хотя еще земли — не пять локтей на брата,
и воды — через край, и воздуха сполна,
и глохнет тишина от голосов утиных,
и пахнет первачом опавший прелый лист,
холодная роса висит на паутинах,
и яблочный послед скуласт и мускулист.
Тончает и сквозит все зримое воочью,
но хочется еще отодвигать итог,
и рано засыпать, и просыпаться ночью,
и слушать между стен мышиный топоток,
до ветхости носить простые плоть и платье,
и Бога не гневить, и бровь не гнуть дугой.
Надломленный ломоть, ездок на самокате, —
я все еще пылю, топчусь одной ногой.
* *
*
Вольнолюбивый, боли моей внемли…
Но каменисто тело моей земли:
как ни жалела — не приняла нигде.
Так на Итаке прах предают воде:
тлеющим телом, лодкою слюдяной
он уплывает, благословленный мной,
в меркнущей славе — силе его былой,
с горлом, пробитым бдительною стрелой.
То ли ласкает, то ли блажит вода —
лижет соленый мед его живота,
блик на лице, запястья его излом…
Все помавая, как золотым веслом,
смуглой ладонью правит в предел иной
летом печали изгнанный Антиной.
* *
*
Сколько ни славословь
пламя того куста, —
это ли — не любовь,
это ль — не красота?
Здешняя, злая вся —
ангельским бьет крылом,
на волосах вися,
словно Авессалом,
смутной своей тоской
смертному отслужив.
Но в красоте плотской
замысел Божий жив.
Чтобы Высокий Глас
не угасал в кусте,
плачу о смертных нас,
плачу — по красоте!..
В мире дерев и трав,
вторящих небесам,
голову потеряв,
плачу по волосам.
* *
*
Через целую жизнь — отгордившись грехами отцов
и наделав своих — наконец принимаю сиротство.
Черно-белые карточки милых моих мертвецов
в неопрятном альбоме теряют портретное сходство.
Я вас помню не так… Я за вами иду по пятам.
Вы такие, как есть, — это мой коленкор изменился.
Призакроешь глаза — и как будто проснулся не там.
И как будто не жил, а кому-то навязчиво снился.
В Подмосковье весна — захолустному снегу каюк,
мать-и-мачеха прет, и на Пасху такая отрада!..
Улетевшие птицы, ну как там обещанный юг?
А у нас тут земля проседает, корежа ограды.
За любой недогляд плотяное пуская на слом,
землеройствует жизнь… Но порою привидится снизу,
будто небо меня задевает своим подолом —
я тихонько лечу, ухватившись за синюю ризу.
* *
*
Мне дашь еще тридцать — к полудню, но скоро — не дашь:
прошло, пролетело — тщета-суета-камарилья.
Последняя хитрость — слегка послюнив карандаш,
оправить бровей отыгравшие ломкие крылья.
И жить терпеливо, и делать простые дела,
свой малый возок волочить из безлюдного леса.
И брать эти скорби, как лошадь берет удила,
усвоив соленый устойчивый привкус железа.
И ждать утешенья под этой тяжелой рукой, —
за слезы по нашей тщете даже Бог не осудит, —
где только тупое терпенье приносит покой, —
хотя бы немного покоя, раз счастья не будет.
* *
*
О. И.
Как речная рыба по стуже мрет —
по любую сторону правоты
изгибайся, бейся об этот лед,
умоляя: воздуха и воды…
Золотою сукровицей кропи
эти льды и воды угрюм-реки,
проходи насквозь, выживай, терпи,
раздирая жабры и плавники.
Чтобы после — в долгий июльский зной —
в наступившей неге и немоте
прикоснуться выструпленной спиной
ко ступне Идущего по воде.