Кабинет
Андрей Зубов

Размышления над причинами революции в России

Зубов Андрей Борисович (род. в 1952) — доктор исторических наук, профессор кафедры философии МГИМО, завкафедрой истории религий Российского Православного университета во имя апостола Иоанна Богослова. Автор пяти книг и многочисленных статей по истории религии, общественной мысли, по вопросам текущей политики. «Новый мир» печатал фрагменты его книги «Размышления над Русской историей» в 2004 (№ 7 — 8) и в 2005 годах. Здесь мы предлагаем вниманию читателей окончание раздела, опубликованного в № 7, 8 «Нового мира» за 2005 год.

Работа выполнена при поддержке Фонда Мак-Артуров.

Размышления над причинами революции в России
Царствование Александра Благословенного

VII

В царствование Александра Павловича многие русские аристократы вы­ступали за дворянский парламент при сохранении «просвещенного» крепостного права на крестьян в течение еще долгого времени. Так, председатель Вольного экономического общества и Департамента государственной экономии Государственного совета адмирал граф Николай Мордвинов «был полностью убежден в том, что России прежде всего нужна политическая свобода. Тот факт, что в те времена народное представительство неизбежно должно было быть представительством дворянства, ни в коей мере его не отпугивал. Напротив, в аристократическом составе народного представительства <…> он видел гарантию того, что это народное представительство действительно будет активно и действенно выступать за политические свободы и права, а также за гражданские права и гражданский строй», — отмечал историк русского либерализма В. В. Леонтович[1]. В плане освобождения крестьян, который Мордвинов представил Государю в том же 1818 году, он указывал: «Народу, пребывавшему века без сознания гражданской свободы, даровать оную изречением на то воли властителя — возможно, но знание пользоваться ею во благо себе и обществу даровать законоположением невозможно»[2]. Эти воззрения вполне разделялись Михаилом Сперанским. Н. М. Карамзин, как мы помним, вовсе не видел смысла ни в освобождении крестьян, ни в «законно-свободных учреждениях», пусть даже и аристократических.

Но Император не разделял эти взгляды своих советников. Прекрасно зная русское дворянство, учитывая печальный пятнадцатилетний опыт применения закона о свободных хлебопашцах, да и синхронный западноевропейский опыт, а также практику Польской аристократической республики до ее ликвидации в 1795 году, он был уверен, что, обретя политические права, дворянство не будет делиться с крестьянами ни гражданской, ни политической свободой до тех пор, пока свободы эти не будут вырваны из его рук революцией. Поэтому, кстати, ряд противников крепостного права высказывались против ограничения абсолютной власти русских самодержцев, полагая, что крестьяне могут получить дар свободы только с высоты трона[3].

«Конституционное устройство было основным идеалом (Императора Александра и его единомышленников. — А. З.), но идеалом в ближайшее время недостижимым. Главным препятствием для его осуществления являлось, в глазах наиболее серьезных прогрессивных деятелей той эпохи, крепостное право. Но отменить крепостное право считалось в то же время опасным — без просвещения; ввести же просвещение в народные массы при крепостном праве было нелегко, по общему признанию. Получался, таким образом, своего рода заколдованный круг. Выйти из него надеялись лишь путем длительных и упорных усилий»[4].

Если работа комиссии Новосильцева была секретной и общество про нее ничего не ведало, то первомартовская речь 1818 года в Польском Сейме стала тут же общим достоянием и вызвала одну основную реакцию: «В Москве распространилось мнение, что Государь, изъявляя намерение распространить свободные учреждения Царства Польского на Россию, имеет в виду неотлагательное освобождение помещичьих крестьян. Оттого явились припадки страха и уныния <…> помещики, класс людей, без сомнения, просвещеннейший, ничего более в сей речи не видят, как свободу крестьян…»[5] Знаменательно то, что и в Москве, и в глухой пензенской провинции дворяне понимали, что конституция, парламент и рабство несовместимы.

Только немногие, подобно Императору, видели задачу освобождения и последствия от промедления в ее решении вполне ясно. Флигель-адъютант полковник П. Д. Киселев, прославившийся позднее, уже при Николае Павловиче, на всю Россию как великий реформатор жизни государственных крестьян, 27 августа 1816 года подает Императору Александру записку «О постепенном уничтожении рабства в России», в которой, между прочим, пишет: «Гражданская свобода есть основание народного благосостояния. Истина сия столь мало подвержена сомнению, что излишним считаю объяснить здесь, сколько желательно было бы распространение в государстве нашем законной независимости на крепостных земледельцев, неправильно лишенных оной. Сие тем более почитаю нужным, что успехи просвещения и политическое сближение наше с Европою, усиливая час от часу более брожение умов, указывает правительству необходимость предупредить те могущие по­следовать требования, которым отказать будет уже трудно или невозможно; кровью обагренная революция французская в том свидетельствует»[6]. Через два года, в 1818-м, записку об экономической целесообразности постепенного осво­бождения крепостных подает Александру лучший, скорее всего, политэконом тогдашней России, будущий министр финансов Георг Людвиг Канкрин.

Император и собирался действовать очень постепенно.

Еще в 1804 году было объявлено «Положение для поселян Лифляндской губернии», определявшее отношение крестьян к земле и помещикам. Крестьяне превращались по этому положению в наследственных владельцев земельных участков, их повинности и платежи определялись законом (повинности и платежи русских крепостных определялись помещиком вполне произвольно, в лучшем случае — по обычаю). Крестьянам предоставлялись личные гражданские права, вводилось крестьянское самоуправление и крестьянский суд. В 1805 году подобные же положения были утверждены и для Эстлянд­ской губернии. Немецкое остзейское «рыцарство» (то есть дворянство балтийских губерний) было весьма недовольно этими новшествами и боялось в скором времени потерять и крестьянские барщины, и земли. Однако реформа в соседнем государстве оказала им неоценимую услугу.

В 1807 году Наполеон ввел Конституционный статут в Герцогстве Варшавском. Пронизанный духом Французской революции, Статут, в частности, предусматривал уничтожение крепостной неволи польских крестьян. Но наделить их достаточным количеством земли, боясь потерять поддержку шляхты, Наполеон не решился. Вчерашние крепостные превращались в Герцогстве в арендаторов помещичьей земли, или в бродяг, или, наконец, в солдат наполеоновской армии.

Балтийские рыцари стали ходатайствовать перед Императором о польском варианте крестьянской эмансипации: полная гражданская свобода, но без земли. Мы не знаем, по каким причинам Александр согласился на ходатайства своих немецких дворян, но сразу же за установлением мира в Европе он позволил в 1816 году балтийским помещикам освободить крестьян по их плану. «Крестьяне, сделавшись лично свободными, но не получив никаких земельных наделов, попадали в полную экономическую зависимость от помещиков и превращались в арендаторов помещичьей земли или батраков в помещичьих хозяйствах»[7]. К то­му же освобожденным крестьянам запрещалось менять род занятий и место жительства. По этой же схеме в 1817 году были освобождены крестьяне Курляндской губернии, а в 1819 году — Лифляндской и на Моозундских островах.

Остзейский вариант эмансипации оказывался, таким образом, полной фикцией, либеральной ширмой старого рабства. Результат обмана — глубокая ненависть латышей и эстонцев к немецким баронам, разрешившаяся широким и крайне жестоким антинемецким крестьянским движением в Остзейских губерниях в 1905 году. «...Нигде в России возмутительная „иллюминация” (то есть поджоги. — А. З.) помещичьей собственности не приняла таких размеров, как в Прибалтийском крае», — констатировал С. Ю. Витте[8].

Конфискация всех рыцарских земельных владений национальными правительствами в 1919 году и ненависть латышей и эстов к немцам, затушенная только ненавистью к советским русским после насильственной советизации 1940 — 1958 годов, — вот печальный результат остзейского варианта эмансипации крепостных. Социальные несправедливости имеют очень долгое и очень громкое эхо в истории.

Император, безусловно, понимал и аморальность, и политическую пагубность балтийской эмансипации, но он удовлетворил жадность рыцарства, не считая, видимо, целесообразным создавать себе и России врагов в лице влиятельного иноверного и иноплеменного дворянства, жившего своей давней традицией презрительного отношения к латышам, ливам и эстам, шестьсот лет назад покоренным мечом их предков. Александр даже приветствовал эст­ляндских рыцарей, посчитав их пример «достойным подражания».

Однако когда помещики Санкт-Петербургской губернии, вдохновленные поощрением балтийским рыцарям, решили действовать так же, они получили резкий и решительный запрет от Государя. В 1816 году петербургские дворяне во главе с генерал-адъютантом князем И. В. Васильчиковым постановили обратить своих крепостных в обязанных поселян на основании существовавших законов. Был составлен акт за подписью 65 дворян-помещиков, и князь Васильчиков поднес его Государю. Но Александр приказал уничтожить акт петербургских дворян. Это действие Императора, резюмирует великий князь Николай Михайлович, «привело многих в великое огорчение. Стали не без основания говорить, что Государь оказывает чужеземцам предпочтение перед русскими, и критика долго не умолкала»[9]. Замечание великого князя нарочито двусмысленно. Каким чужеземцам отдавал царь предпочтение — рыцарям или их крепостным, когда сохранял при эмансипации у помещиков и землю, и фактически право на труд бывших подневольных мужиков? Если учесть, что русские помещики пуще огня боялись освобождения их крестьян с землей, то ясно, что критиковали Императора не за то, что русским крестьянам он медлил давать свободу, но за то, что он не освобождал крестьян коренной России по остзейскому образцу, оставляя землю помещикам.

Считать, что Император Александр стал крепостником, нет ни малейших оснований. Характерно, что когда Чаадаев по просьбе Александра I и по поручению князя И. В. Васильчикова (у которого он был в то время адъютантом) в 1819 году передал Государю список стихотворения «Деревня» А. С. Пушкина, тот велел «благодарить автора»[10], но общество для освобождения крепостных, которое думали учредить граф Воронцов и князь Меншиков, запретил. Не страх эмансипации, но боязнь осуществить ее неправильно, во вред и крестьянам, и всей России, не позволяла Александру полагаться на инициативы дворян. В их неискренности и корысти, когда речь заходила о «крещеной собствен­ности», ему уже пришлось убеждаться многократно. Ответственность за решение этой важнейшей государственной задачи он всецело принимает на себя.

В феврале 1818 года Император дает графу Аракчееву задание составить проект, который бы «не заключал в себе никаких мер, стеснительных для помещиков, и особенно чтобы меры сии не представляли ничего насильственного в исполнении со стороны правительства; напротив, чтобы они сопряжены были с выгодами помещиков и возбудили бы в них самих желание содействовать правительству в уничтожении крепостного состояния людей в России, сообразном духу времени и успехам образованности и необходимом для будущего спокойствия самих владельцев крепостных людей»[11]. Не правда ли, сложное задание? Но оно кажется особенно мудрым в свете последовавшей через сто лет катастрофы, порожденной именно неправильной и запоздалой эмансипацией 1861 года.

Граф Аракчеев умел работать хорошо и быстро. В конце того же 1818 года готовый проект был представлен Государю. «Если оценивать его содержание с точки зрения полученного задания, — пишет современный историк, — то нельзя не признать, что граф-реформатор блестяще справился с возложенным на него поручением. Он нашел тот единственный средний путь, который позволял избежать при осуществлении благородной цели применения совсем неблагородных средств»[12].

Суть проекта, который был полностью одобрен Государем, исходила из мысли, что если в XVIII веке императоры расплачивались с дворянами за службу и лояльность «телами и душами человеческими», то теперь, полагая эту сделку аморальной, ее нельзя все же признать незаконной и просто отобрать крестьян и их труд у помещиков. Ведь служили дворяне государству Российскому не за страх, а за совесть. Но и крестьяне ничем не виноваты в своей крепостной неволе — не они себя продали в рабство — и на волю выкупаться не должны. Выкупить их следует тому, кто злоупотребил их свободой и их имуществом в своих интересах, то есть государству, и выкупать их следует у дворян, которым государство крестьян когда-то закабалило.

Прекрасно зная представления крестьян о собственности на землю — что земля не помещичья собственность, а государева и мужицкая, — Аракчеев планирует выкупать не только крестьян, но и землю — по две десятины в среднем на ревизскую душу, сообразуясь с урожайностью и ценами на хлеб в данной губернии. Цены выкупов, по мнению автора проекта, должны быть достаточно высокими, чтобы помещики охотно шли на продажу ради избавления от долгов (большинство имений было к тому времени в закладе) и получения свободных средств для организации рентабельного хозяйства, в котором могли бы работать те же самые бывшие их крестьяне, но уже добровольно и по найму (ограничений остзейского типа на форму деятельности и место жительства в проекте Аракчеева не предполагалось). Ежегодно планируется выделять в государственном бюджете 5 миллионов рублей ассигнациями на выкуп крестьян и земельных угодий.

Проект этот, практически неизвестный современному ему русскому обществу, осмеянный вместе с личностью его автора, да и заказчика, либерально-революционной интеллигенцией конца Империи, лишь скороговоркой упоминаемый эмигрантскими историками, начинает совершенно иначе оцениваться ныне, когда закончился большевицкий антитезис русской истории. «Был подготовлен весьма достойный проект. Если бы удалось его осуществить, то крестьяне при освобождении получили бы больше земли, чем намечал в своей программе декабрист Никита Муравьев. К реальным условиям российской жизни аракчеевский проект был куда ближе, нежели фантастический пестелевский»[13].

 

VIII

Когда все русское общество, прочтя речь Александра Павловича в Польском Сейме, было возбуждено и напугано возможной эмансипацией крепостных, прекрасно знавший склонение ума Александра и сам более других понимавший государственные задачи России Михаил Сперанский (в то время удаленный от Двора пензенский губернатор) так объяснял своему конфиденту А. А. Столыпину последовательность пугавших всех реформ: «...Нельзя себе представить (хотя и представляют многие), чтоб правительство пустило на отвагу дело столь важное и не приуготовило бы все пути его уста­новлениями постепенными и твердыми, без колебания и торопливости <…> Кто метет лестницу снизу? — Очистите часть административную, потом введите установительные законы, то есть свободу политическую, и затем постепенно приступите к вопросу о свободе гражданской (libertй civile), то есть к свободе крестьян. — Вот настоящий ход дела. В сем порядке по­следний вопрос едва ли в десять или двадцать лет приспеет к разрешению, ибо предварительные работы столь огромны, а средства наши в людях и в деньгах так ограничены, что невозможно и думать о поспешности. Поспешность тут есть торопливость, смешение и бедствие»[14].

И действительно, видя враждебность дворянства делу освобождения своих крепостных, Император Александр начинает осуществлять собственный план эмансипации издалека и в полной тайне. Вернувшись через три года в Петербург и сблизившись с Аракчеевым, Сперанский лучше понял план Государя и, несмотря на многие расхождения в деталях, поддержал его своей брошюрой, изданной в начале 1825 года. Брошюра называлась «О военных поселениях»[15].

О военных поселениях знает любой человек, хотя бы немного касавшийся русской истории Петербургского периода. И практически всегда оценка их крайне негативна. И современники, и потомки не пожалели обличительных слов в адрес и Александра I, их учредившего, и графа Аракчеева, осуществлявшего с присущим ему рвением и тщательностью план Императора.

 В XIX веке обычно считали, что ограниченный и жестокий граф Аракчеев навязал потерявшему вкус к жизни, впавшему в мистицизм и меланхолию царю, фактически, по словам Д. Кобеко, отрекшемуся от царской власти «в пользу всем ненавистного Аракчеева»[16], среди иных дурных дел и идею создания военных поселений. «...тусклая фигура Аракчеева успела уже окончательно заслонить Россию от взоров Александра, и зловредное влияние его чувствовалось на каждом шагу», — писал Н. К. Шильдер[17]. С. Ф. Платонов повторяет эту точку зрения в своих «Лекциях по русской истории»: «Настал тяжелый режим, напоминавший предыдущее царствование (то есть годы Павла I. — А. З.), в особенности тем, что на первом плане стали внешние мелочи военно-казарменного быта и знаменитый вопрос об устройстве военных поселений»[18]. Не скупится на подобные определения и С. Г. Пушкарев, иногда дословно повторяя С. Ф. Платонова.

Однако великий князь Николай Михайлович, привлекая новые источники, в частности свидетельство Дубровина[19], доказывает, что Аракчеев был первоначально даже противником введения военных поселений. Он «предлагал сократить срок службы нижним чинам, назначив его, вместо 25-летнего, восьмилетний, и тем усилить контингент армии».

То же писал в 1910 году и А. А. Кизеветтер: «...Вопреки распространенному мнению о том, что Александр по слабости характера уступил влиянию Аракчеева, отказываясь от собственных планов, на самом деле Аракчеев с его военными поселениями сам целиком входил в эти планы царственного мечтателя, умевшего как никто связывать в своих фантазиях самые противоположные элементы. Известно, что мысль о военных поселениях принадлежала лично Александру, и Аракчеев, не одобрявший этой мысли и возражавший против нее, стал во главе военных поселений только из угождения воле Государя»[20].

В настоящее время историки единодушны во мнении, что, «возвысив графа, Александр не отдал ему управление государством, а, напротив, взял это управление в свои руки так, как никогда прежде не брал <...> Только с помощью вездесущего, необыкновенно энергичного, до предела исполнительного Аракчеева император Александр был в состоянии управлять Россией так, как хотел, т. е. всё и вся держа под своим контролем и влиянием, всеми сколько-нибудь важными делами заправляя. И при томоставаясь всегда в тени!»[21]

Одни постоянные многомесячные поездки Александра по Империи, начатые в 1816 году и продолжавшиеся вплоть до последних недель царствования, внимательное исследование Государем положения дел на местах — в казахских улусах и на уральских заводах, на финских хуторах и в польских местечках, в губернских городах и маленьких деревнях, в крымско-татарских аулах и селениях духоборов — лучшее свидетельство крайне ответственного отношения Императора к делу государственного управления. Обретенная вера привела Александра не к апатии, но, напротив, к огромной ревности в служении своему отечеству, в исполнении долга верховной власти, возложенной на него Творцом.

Подобно многим иным русским правителям, Александр ощущал острую нехватку честных, умных и предприимчивых людей, которым он мог бы доверить управление. В 1816 году он говорил генералу Киселеву: «Я знаю, что в управлении большая часть людей должна быть переменена, и ты справедлив, что зло происходит как от высших, так и от дурного выбора низших чиновников. Но где их взять? Я и 52 губернаторов выбрать не могу, а надо тысячи <…> Армия, гражданская часть, всё не так, как я желаю, — но как быть? Вдруг всего не сделаешь, помощников нет…»[22]

Причины такой постоянной нехватки достойных администраторов — это отнюдь не рок России, но объективное следствие, с одной стороны, режима авторитарного, а с другой — общества все более нерелигиозного. Контроль граждан за своими начальниками шлифует добродетели чиновников при развитом самоуправлении, страх Божий, религиозно-нравственное воспитание и окружение создают честных и верных слуг в государствах авторитарных. Ослаб­ление же веры при отсутствии гражданского контроля делает чиновника «общественным бедствием». От бабки Александру досталось очень испорченное высшее сословие и вполне авторитарное политическое устройство. «У меня так мало поддержки в моих стремлениях к счастью моего народа! — жаловался он в конце декабря 1812 года графине Шуазель-Гуфье. — Признаться, иногда я готов биться головой о стену, когда мне кажется, что меня окружают одни лишь себялюбцы, пренебрегающие счастьем и интересами государства и думающие лишь о собственном возвышении и карьере»[23].

Аракчеев, верующий и благочестивый с молодых лет православный христианин, одаренный блестящими организаторскими способностями и административным талантом и, что, наверное, самое главное, трудившийся не ради корысти и славы, а так же, как и Император, следуя своему нравственному долгу (известно, что Аракчеев отказывался от всех дорогих наград, от алмазных украшений с даруемых ему императорских портретов, от ордена Андрея Первозванного, от фельдмаршальского жезла и в конечном счете отказался от пенсии в 50 тыс. рублей, которую ему пожаловал Николай I[24]), такой сотрудник был бесконечно нужен Александру. Император прекрасно знал слабости и недостатки своего гатчинского друга — малокультурность, обидчивость, завистливость, ревность к царской милости, но все это перевешивалось в глазах царя его достоинствами. Александр, Аракчеев и князь А. Н. Голицын втроем составили тот мощный рычаг, который чуть было не развернул Россию с пути к национальной катастрофе, намеченного деяниями «великих» монархов XVIII века — Петра и Екатерины.

Разбиравший после смерти Аракчеева его домашний архив граф П. А. Клейн­михель нашел множество черновиков деловых писем Аракчеева третьим лицам, написанных рукой Императора.

Теперь нам совершенно ясно, что за программой преобразований второй половины Александрова царствования, в том числе и создания военных поселений, стоял не Аракчеев, но сам Государь. По многим признакам можно сделать вывод, что это был замысел грандиозной реформы, замечает историк Александрова царствования.

Ближайшие цели реформы были ясны и официально объявлялись властью. В Манифесте 30 августа 1814 года «Об избавлении державы Российской от нашествия галлов…» помимо прочего провозглашалось: «Надеемся, что продолжение мира и тишины подаст нам способ не только содержание воинов привесть в лучшее и обильнейшее прежнего состояние, но и дать им оседлость и присоединить к ним семейства». «...Мы склонны видеть связь между идеей устройства военных поселений и религиозным настроением Благословенного монарха, — подчеркивает великий князь Николай Михайлович. — Ведь основой введения такого рода поселений было желание облегчить участь солдат в мирное время, дать им возможность жить с семьями, наделить их земельной собственностью, другими словами, самая мысль была высоко гуманная, пропитанная великодушными стремлениями»[25].

Чтобы оценить относительную гуманность военных поселений, нам следует вспомнить, что представляла собой русская рекрутчина в эпоху крепостного права. Барон Н. Е. Врангель оставил зарисовку с натуры взятия в рекру­ты в конце 1850-х годов, то есть накануне освобождения крестьян. В на­чале XIX века положение было еще более трагическим и воинские обычаи — еще более жестокими.

«Тогда солдат служил тридцать пять лет, уходил из деревни почти юношей и возвращался дряхлым стариком. Служба была не службою, а хуже всякой каторги; от солдат требовали больше, чем нормальный человек может дать. „Забей трех, но поставь одного настоящего солдата” — таков был руководящий принцип начальства. И народ на отдачу в солдаты смотрел с ужасом, видел в назначенном в рекруты приговоренного к смерти и провожал его как покойника. <…> Опасаясь, что несчастный наложит на себя руки или сбежит, его связывают, забивают в колодки, сажают под караул и, дабы его утешить, дают напиться допьяна <…> Забитых в колодки людей ведут под руки; они с трудом передвигают ногами, упираются, пытаются вырваться, — но их тащат силою к телегам и укладывают, как связанных телят… Эти зрелища были ужасны»[26]. И хотя то ли сам мемуарист, то ли редактор русского издания ошибся — рекрутчина длилась всего (!) четверть века, но и этот срок и строй солдатской жизни были вполне бесчеловечны.

Георгий Вернадский видит в военных поселениях средство для решения оборонных и политических задач. В военном плане «армия должна была стать самообеспеченной в экономическом и финансовом отношениях; солдаты будут наделены землей и средствами существования в старости; большинству населения не нужно будет ни платить на них налоги, ни поставлять для армии рекрутов»[27]. Об этой цели говорит и С. Г. Пушкарев. В политическом же плане армия, независимая в поставках продовольствия и рекрутов от помещиков, сможет стать силой, на которую Император мог бы опереться при решении крестьянской проблемы, то есть при освобождении частновладельческих крепостных: «Александр <...> посчитал необходимым, прежде чем затронуть крестьянскую проблему, усилить свою власть, чтобы чувствовать себя в безопасности. После тщательного обдумывания он решил сделать своей главной опорой армию. Но армия сама зависела в значительной степени от дворянства... Поэтому первым делом нужно было сделать армию самообеспеченной. Отсюда и возникла идея „военных поселений”»[28].

Такая организация вооруженных сил была в те времена модной идеей в Европе (прусский ландвер, швейцарское ополчение — аусцуг) и издревле практиковалась на окраинах России (казачество). Кое-где военно-граждан­ская организация сохраняется и сейчас (Израиль, Финляндия). Начав создавать военные поселения, Император действительно несколько лет подряд не проводил наборы рекрутов.

Между тем связь военных поселений с эмансипацией крестьянства без­условна. Только умозаключения и практические шаги Александра были несколько иными, чем указывает Г. Вернадский.

Пожалуй, первым подступом к этой идее становится указ 30 ноября 1806 года о созыве временного земского войска, или, как кратко его именовали, — «милиции». Планировалось призвать 612 тысяч ратников из низших сословий — мещан и крестьян, в том числе и из крестьян помещичьих. Ратников предполагалось вооружить и научить грамоте и военному делу без отрыва от повседневных трудов. Но чтобы труды эти были не чрезмерны, для помещичьих крестьян должны были быть восстановлены нигде не соблюдавшиеся нормы Павлова закона о трехдневной барщине. Работа же на себя компенсировалась для крестьян из государственных средств по средним нормам подушной подати. К созыву милиции Александр подошел очень серьезно, и проект был разработан тщательно. Но в конце 1807 года, после Тильзитского мира, Александр приостанавливает формирование ополчения, столкнувшись с большими трудностями, вызванными нехваткой оружия и, главное, сопротивлением помещиков, которые готовы были давать сколько угодно рекрутов, но не желали видеть своих крестьян гражданами, да притом и вооруженными, на которых их права не безграничны.

Руководитель сенатской комиссии по южному подмосковному округу (губернии — Рязанская, Владимирская, Тульская и Калужская) сенатор Иван Лопухин (видный масон и один из просвещеннейших людей своего времени) уговаривал царя отказаться от идеи ополчения именно потому, что ясно видел в ней только первый шаг к эмансипации крепостных рабов (донесение от 4 января 1807 года)[29]. Резко отрицательно на созыв ратников-ополченцев отозвался в своей «Записке» и Карамзин[30]. И тогда Государь стал действовать осмотрительней, совсем не с общероссийским размахом, среди государственных крестьян, не касаясь до времени крестьян частновладельческих. Целью этой деятельности и были военные поселения, которые начали создаваться по Высочайшему указу командиру Елецкого полка генерал-майору Лаврову от 9 ноября 1810 года.

Впрочем, уже к лету 1810 года были готовы все предварительные проекты и расчеты, и главноначальствующим над системой будущих военных поселений намечен был Аракчеев. Именно к нему, в его имение Грузино, повелел Император ехать генералу Лаврову. Кроме обсуждения планов создания будущего поселения одного из батальонов Елецкого полка в Климовичском уезде Могилевской губернии Аракчеев по указанию Императора должен был показать полковому командиру свое имение и быт своих крестьян.

Дело в том, что недели за три до того, 7 и 8 июня, Император гостил в имении своего друга и был совершенно потрясен организацией быта и хозяйственной жизнью аракчеевских крестьян. В именном рескрипте Аракчееву от 21 июля того же 1810 года Александр писал: «Граф Алексей Андреевич! <...> Доброе сельское хозяйство есть первое основание хозяйства государственного». «Быв личным свидетелем того обилия и устройства, которое в краткое время, без принуждения, одним умеренным и правильным распределением крестьянских повинностей и тщательным ко всем нуждам их вниманием, успе­ли вы ввести в ваших селениях, я поспешаю изъявить вам истинную мою признательность за удовольствие, которое вы мне сим доставили. Когда с деятельною государственною службою сопрягается пример частного доброго хозяйства, тогда и служба и хозяйство получают новую цену и уважение. Пребываю к вам всегда благосклонным. Александр»[31].

Императору Александру Павловичу было чем восхититься в имении Аракчеева. Вовсе не думая ни о высочайшем посещении, ни о сверхприбылях, но исключительно из чувства ответственности перед Провидением за вверенных его попечению людей и из любви к порядку и совершенной организации, граф Алексей Андреевич создал в своих владениях оазис благоустройства, благополучия и хозяйственного процветания, крайне редкий в России. Сам Аракчеев, никогда не льстивший и не вравший, так определял свое кредо в одном из писем Императору: «В моем понятии помещик, или владелец, обязан по праву человечества наблюдать два главных правила: 1) Не мыслить о своем обогащении, а более всего заботиться о благосостоянии крестьян, вверенных Богом и правительством его попечению; 2) Доходы, с них получаемые и составляемые всегда ценою их пота и крови, обращать главнейше на улучшение их же положения»[32]. В селах были созданы школы, больницы, дома инвалидов, позднее Мирской банк. Четкие регламенты предполагали наделение всех дворов скотиной и имуществом. Граф требовал от крестьян исключительной чистоты и порядка в ведении хозяйства, в жизненном обиходе, в обращении с детьми. В необходимых случаях он не жалел своих личных средств, но всегда требовательно проверял их расходование и за растраты, пьянство, разврат наказывал строго. Знание молитв, посещение церковных служб, чтение Писания для грамотных были обязательными усло­виями графского благоволения. Если, например, желающий вступить в брак юноша не знал положенных молитв и основы катехизиса (а экзаменатором был сам Аракчеев), его брак откладывался на год. Инструкция из 36 пунктов давалась молодым матерям по уходу за грудными детьми, особые правила были введены для содержания скота, кошек и собак. Чисто выметенные улицы, красивые, добротные дома под крашенными суриком железными крышами, хорошо одетые, здоровые и сытые крестьяне, прекрасно обработанные свои и господские поля были лучшей визитной карточкой аракчеевских деревень.

Благополучная жизнь вводилась графом не без сопротивления крестьян, которым многое не нравилось: и запрет на употребление алкоголя при домашних торжествах, и недопущение малейшей грязи и захламленности на улицах, в домах и усадьбах, и принудительное обучение детей, достигших 12 лет, счету, чтению и письму, и обязательные прививки оспы, и клеймение скота, и надзор за его состоянием, и требования церковной дисциплины, и строжайшие наказания за разврат и нарушение супружеской верности.

В. А. Томсинов, подробно описавший все порядки аракчеевских вотчин, заключает описание следующей сентенцией: «Содержанием своим аракчеев­ские инструкции были вполне разумны и моральны: они предписывали воздерживаться от глупостей и не делать зла. Но весь их разум и вся их мораль были рассчитаны на людей, лишенных своего „я”, живущих бессознательно. Граф настолько подробно регламентировал поведение своих крестьян в домашнем быту и на работах, что жизнь крестьянская переставала являться только жизнью. Мать-крестьянка уже не просто любила своего ребенка, не просто заботилась о нем, а выполняла инструкцию»[33]. Но можно ли было воспитать иначе людей, развращенных и униженных вековым рабством, одичавших, превратившихся почти в животных? Это — открытый вопрос, но подсказкой ответа служит полное бескорыстие Аракчеева и даже, напротив, большие его затраты, и материальные, и временнбые, и душевные, для улучшения жизни людей, «вверенных его попечению Богом и правительством». Характерно, например, частное письмо, которое пишет Аракчеев своему другу, государственному контролеру барону Балтазару Кампенгаузену 11 мая 1822 года: «…Оброк я получаю по пятнадцать рублей с души, но и сего оброка по сие время ни копейки не получил, и как теперь я совершенно в страшной нужде, ибо сверх их оброка я должен был купить крестьянам овса на семена на двенадцать тысяч рублей и муки на прокормление на шесть тысяч рублей, и, все деньги издержав, совершенно обеднял»[34].

Если бы не было закрепощения XVIII века, если бы не разошлись так далеко жизненные уклады высших и низших сословий, их культура, их ценности, если бы не возникли между ними чувства лютой ненависти, зависти и презрения, если бы возрастала в народе живая и сознательная вера в Бога, то можно было бы и обойтись без детальных инструкций и регламентаций и развивать быт и жизнь низших сословий обычными методами экономиче­ской заинтересованности, гражданской вовлеченности, школьного обучения и церковного воспитания. Но и граф Аракчеев, и Н. М. Карамзин, и сам Александр — все они видели, что крестьяне испорчены рабством и сама по себе свобода не исправит их вдруг и быстро, но, напротив, из-за отсутствия навыка вольной и ответственной жизни может погубить и их самих, и все русское общество, где они составляют подавляющее большинство. Последствия жестоких несправедливостей и насилий восемнадцатого века были в России столь значительны, что и воспитательные меры требовались, по всей видимости, чрезвычайные, с элементами принуждения, какие применяются в отношении детей.

Слишком долго, обманывая народ святостью власти, «от Бога поставленной», высшие принуждали низших в России задаром трудиться на них и жертвовать им своим благосостоянием и человеческим достоинством. Теперь требовалось обратное — жертва высших низшим и принуждение народа к исправлению ради восстановления в нем попранных высшими положительных качеств человеческой личности. Аракчеев, скорее всего интуитивно, опираясь на в высшей степени присущий ему здравый смысл и практический опыт, а Александр I наверняка вполне сознательно желали работать над воспитанием вверенных им Провидением людей, используя ту самую силу власти, которую столь многие употребляли и употребляют во вред подвластным и на благо только себе.

То, что Аракчеев сумел сделать в Грузино, Александр Павлович решил распространить на всю Россию и так, исправив культурное, бытовое, нравственное и религиозное состояние низших сословий, подготовить крестьян к эмансипации и к распространению на них прав гражданских и политиче­ских, которые предусматривала Уставная Грамота Новосильцева. Поскольку заставить всех помещиков так же относиться к своим крепостным, как относился к крестьянам грузинской вотчины Аракчеев, было совершенно немыслимо, он решил создавать крестьянские поселения нового, аракчеевского типа у казенных крестьян, постепенно выкупая, в соответствии с аракчеев­ским проектом эмансипации, частновладельческих крестьян и распространяя на выкупленных подобные же принципы организации жизни.

И Государь Александр Павлович, и граф Аракчеев были людьми военными, и не просто военными, но выучениками павловского времени, когда строю и всему воинскому порядку уделялось особое внимание. В нашей исторической литературе и у многих современников этих царствований можно найти бесчисленное множество издевок и насмешек над муштрой, «поэзией носка», шагистикой и прочими, как им казалось, бессмысленными затеями и Павла, и Александра, и его брата Николая I. А между тем воинский строй был как раз одной из важнейших компонент правильно организованного «идеального» общества, как его понимали в XVIII — XIX веках. Кроме того, воинский порядок есть внешняя рамка воинского приказа, принципа повиновения начальнику, совершенно необходимого на поле боя. Без дисциплины внешней, без шагистики нет и дисциплины внутренней. Особенности исторического бытия сделали русских весьма хаотичными, «артистическими» натурами, и дисциплина, строй для русской армии были исключительно необходимы, хотя и принимались всегда не без труда. Вводя знаменитые парады и разводы полков, Павел противопоставлял гатчинскую дисциплину хаосу и нравственной вседозволенности двора своей матушки. Александр Павлович, человек, как мы уже смогли убедиться, и умный, и образованный, и глубоко религиозный, был совершенно уверен в огромной значимости воинской дисциплины, очень любил правильный военный строй, безукоризненную форму, четкое исполнение команд. Он видел в этом порядок, божественный космос, противостоящий разрушительному хаосу демонических сил. Поэтому и преобразование крестьянства на аракчеевских началах Император мог поручить только армии, традиционно воспитывавшейся в аккуратности и четкости. В русской армии любили прусский военный порядок и считали его для себя образцом (во флоте за образец была выбрана, естественно, Англия).

В 1815 году, в результате решений Венского конгресса, России отошла часть Польши, которой по второму (1793) и третьему (1795) разделам владела Пруссия. Эта часть польских земель была под полным прусским управлением до 1807 года, всего десять — двенадцать лет, пока Наполеон не создал на них вассальное себе Герцогство Варшавское, просуществовавшее фактически до 1813 года (кроме Белостокского округа, присоединенного к России еще в 1807 году). Путешествуя по этим вновь обретенным землям в 1817 году, Александр поражался разнице между ними и теми польскими воеводствами, которые по разделам 1793 и 1795 годов отошли сразу к России. В бывших прусских владениях в Польше он видел образцовый порядок, зажиточное и аккуратное крестьянство, прекрасные дороги, школы, госпитали, хорошо налаженную местную промышленность. Все это тут же исчезало, когда, переправившись через Неман, Государь оказывался в Ковно или Гродно и ехал дальше на восток по такой же бывшей Польше, но не испытавшей кратковременного прусского воспитательного воздействия. И в этом тоже для нас немалая подсказка. Если пруссакам удалось за десять лет дисциплинировать поляков, то в сравнимые сроки и русской дисциплинированной армии удастся превратить убогих поселян в инициативных, богатых, аккуратных и трудолюбивых земледельцев, которые не воспользуются гражданской и политической свободой во вред себе и России, но смогут извлечь выгоду и пользу из своего нового состояния. Крайне отрицательно относившийся к военным поселениям Филипп Вигель с осуждением писал в воспоминаниях о военных поселениях: «Все в них было на немецкий, на прусский манер, все было счетом, все на вес и на меру»[35]. О том же ощущении пишет и Ф. А. Пен­кин, воспитанник военно-учительского института графа Аракчеева, в мае 1822 года приехавший в Новгородские поселения: «Перед нами развернулась картина однообразного порядка домов с мезонинами и с бульварами перед улицами. Думаем себе: „Это не русские деревни, не русские села, а что-то похожее на немецкие колонии”»[36].

 

IX

Если до войны эксперименты с военными поселениями не выходили за пределы отдельных небольших территорий, то с 1815 года они принимают всеимперский характер и, что самое главное, проводятся по принципиально иной схеме. Когда в 1810 году создавалось первое военное поселение в Могилевской губернии, крестьян, живших на отведенных под поселение землях, насильственно переселяли, а на их место водворяли солдат строевой службы, набранных, понятно, из других мест и потому плохо адаптировавшихся к своеобразным условиям хозяйствования юго-восточной Белоруссии. Климовичские солдаты-поселяне столкнулись с массой непредвиденных трудностей, страдали и переселяемые в Новороссию коренные жители уезда — страшно сказать, но «живших тут 1800 крестьян при переводе их в Крым так худо содержали, что половина их пропала, не дойдя до назначения»[37]. Эти слова путевого дневника великого князя Николая Павловича, посетившего летом 1816 года Климовичское поселение, свидетельствуют, что ценность человеческой жизни была пренебрежительно мала не только для начальников НКВД, переселявших целые народы в советские времена, но и для админи­страторов императорской России. Доля «падежа» людей в пути при насильственных переселениях почти не изменилась в России за 130 лет.

Но печальные результаты климовичского эксперимента были полностью учтены. Теперь, после завершения войны, в военных поселян превращались сами жители той или иной волости, и среди них расселяли строевых солдат, с которыми они уравнивались в правах и обязанностях. 5 августа 1815 года Александр повелел новгородскому губернатору расположить второй батальон гренадерского графа Аракчеева полка на реке Волхове, в Высоцкой волости. Крестьян одели в соответствующие мундиры, привели к воинской присяге и начали всех подходящих по возрасту (мужчин от 21 до 45 лет) обучать военному делу и грамоте без отрыва от семей и сельских работ. Через десять лет, к концу Александрова царствования, число таких военных поселян было доведено до 750 тысяч человек обоего пола (без маленьких детей). Они размещались на площади в 2,3 млн. десятин земли во многих губерниях. На режим военных поселений была переведена треть российской армии, и, судя по всему, Император планировал продолжать этот процесс вплоть до расселения всей армии.

Военные поселения хулили все, кому не лень. С. Г. Пушкарев назвал военные поселения «аракчеевскими колхозами»[38], Г. Вернадский определил систему военных поселений как «эксперимент военного коммунизма»[39]. В уста­х двух виднейших историков русской эмиграции такие эпитеты иначе как язвительной хулой не назовешь.

А между тем ничего конкретного в осуждение военных поселений привести историкам, как правило, не удается. Крестьянский труд в России был тяжел, барщины — изнурительны. В сравнении с ними воинские занятия поселян (понятно, свободных от барщины) и общественные работы, главным образом на себя самих, — строительство новых частных домов, общественных построек (школ, больниц, церквей, инвалидных домов), дорог и плотин — не были слишком обременительны. С. Г. Пушкарев, назвав военные поселения «одним из наиболее темных пятен на фоне „аракчеевщины”», не смог сказать о них ничего дурного, кроме того, что в воинских тесных мундирах было неудобно трудиться на сельских работах и что «военная муштровка» под командой офицеров была, «конечно, в ущерб сельским работам». Это не только мелочно, но и по сути неверно. Рабочая, повседневная воинская одежда вовсе не была тесной. Да и по сравнению с тем рваньем, в которое были одеты крепостные крестьяне, и тем, во что они были обуты, а чаще — вовсе разуты, добротные и теплые русские мундиры, кожаные сапоги являлись очень хорошей одеждой, о которой большинство крепостных не могло и мечтать. Мундиры трех ростов были пошиты и для крестьянских детей, которых до того одевали вообще Бог знает во что. 6 июня 1817 года Аракчеев писал Императору: «Касательно же обмундированных детей, то на них я любовался; они стараются поскорее окончить свои работы, а возвратясь домой, умывшись, вычистят и подтянут свои платья и немедленно гуляют кучами из одной деревни в другую, а когда с кем повстречаются, то становятся сами уже во фрунт и снимают шапки. Крестьянам же главное полюбилось то, что дети их все почти в один час были одеты, говоря, что от оного одному против другого не обидно»[40].

31 июля 1825 года Карамзин писал в частном письме своему конфиденту И. И. Дмитриеву после посещения Новгородских военных поселений: «Поселения удивительны во многих отношениях. Там, где за восемь лет были непроходимые болота, видишь сады и города. Но „Русский Путешественник” уже стар и ленив на описания»[41]. Побывавший в тех же поселениях тремя годами раньше граф Виктор Кочубей оказался менее ленивым. 22 августа 1822 года он писал Аракчееву: «Обозрение оных было для меня явление совершенно неожиданное; и подлинно, как не прийти в удивление, сравнивая положение одной стороны Волхова с другой, строения, дороги, мосты, поля и проч. одного берега и противоположного. Я думал и объезжая поселения, и потом, когда я переправился из оных, что меня какою-то революциею глобуса перекинуло из области образованной в какую-то варварскую страну, ибо, ваше сиятельство, согласитесь со мною, хотя Вы и новгородец, что, начав от какой-то ветряной мельнички тут близко и на боку стоящей, до самого Подберезья ничего нет похожего не только на произведение ума, но и рук человеческих»[42].

Не было и «тяжелого гнета палочной военной дисциплины». Телесными наказаниями Аракчеев не велел пользоваться без крайней необходимости, розгам предпочитая внушения и показательные поощрения исполнительных и благомыслящих поселян. «В военных поселениях <…> изначально отсутствовали такие распространенные в России явления, как нищенство, бродяжничество, пьянство. Не было и тунеядства, строго пресекался разврат. Семьям, попадавшим в состояние нужды вследствие неурожая или стихийных бедствий, немедленно оказывалась помощь и продуктами, и стройматериалами…» — отмечает В. А. Томсинов[43]. Хозяевам и хозяйкам аккуратных домов делались ценные подарки, их имена объявлялись в рапортах. За образцовое хозяйствование женам поселян Государь дарил вышитые серебром сарафаны ценой в 150 рублей. Образование и медицинское обеспечение были предметом особой пристальной заботы устроителей военных поселений. В Новгородской губернии создан был Военно-учительский институт для подготовки учителей поселенских школ. Для детей, оставшихся без родителей, в военных поселениях были устроены военно-сиротские отделения. Самых способных мальчиков отдавали в кадетские корпуса с последующим производством в офицеры и с переходом в дворянское сословие. В 1825 году более трехсот детей военных поселян продолжили учебу в кадетских корпусах. Сам бывший «аракчеев­ским кадетом» и учившийся в Новгородском военно-учительском институте, Ф. А. Пен­кин уже в 1860-е годы размышлял над опытом юности: «Петр Великий преобразовал дворянство и государственную администрацию на европейский лад, а граф Аракчеев переустраивал быт крестьян (в малом покуда размере) также на лад иноземный, пересаживая все лучшее по сельскому хозяйству на почву русскую. Как действовал граф Аракчеев? Быстро, неумолимо, даже жестоко, как и Петр Великий…»[44]

Образование школьное соединялось в военных поселениях с религиозным просвещением. Именно сюда, в поселения, в первую очередь шел поток русских переводов Священного Писания, катехизисов, собраний нравоучительных историй, изданных попечением Библейского общества. Поселяне должны были присутствовать на церковных службах, их экзаменовали в знании молитв, религиозных установлений. Весьма поощрялось чтение и изучение Писания. И успехи в этой области были немалые. Аракчеев требовал от поселенских священников не только служить, но и учить поселян «духовным учениям».

К офицерам предъявлялись особые требования. И Александр, во время ежегодных объездов поселений, и Аракчеев строго пресекали все злоупотребления. В поселениях им были запрещены употребление любых алкогольных напитков, карточная игра. Зато устраивались для офицеров и иной поселенской интеллигенции дешевые рестораны-клубы, с музыкой, читальнями, игрой в шашки и шахматы.

И не следует забывать, что в руках у поселян было настоящее воинское оружие, они знали, как с ним обращаться, знали воинский строй, а притом жили не в казармах, но в собственных домах со своими семьями. Одна эта способность постоять за себя, защитить честь и свою, и своих близких не могла не воспитывать чувства гражданского достоинства, присущего на Руси казакам, но почти несвойственного крепостным. Характерно, что Император не боялся вооружить народ, но, скорее, видел в военных поселянах завтрашних ответственных граждан новой, свободной России.

Несколько раз, в Чугуеве на Украине в 1819-м, в Новгородских поселениях уже при Николае I в 1831-м, происходили восстания, которые подавлялись со всей воинской строгостью, но в целом крестьянство, с трудом привыкая к военным поселениям, к «немецкому» их быту и распорядку, через некоторое время начинало скорее с одобрением относиться к своему новому положению, ощущая, что на этот раз они для властей, руководящих реформой, не средство, а цель. Тот же Федор Пенкин вспоминал: «...Переход от крестьянского быта к военно-земледельческому был слишком крут. Сам граф Аракчеев не ожидал блестящих успехов от поколения старого. Раз он сказал в институте (военно-учительском. — А. З.): „Я знаю, что меня называют чертом, дьяволом, колдуном; но дал бы Бог мне прокомандовать поселениями еще лет пятнадцать, тогда благословляли бы меня”. Такое признание имеет известную долю правды: граф Аракчеев, тяжко налегая на поколение старое, любил поколение новое, которое и привязывал к себе и своим учреждениям в поселениях мерами снисходительными и разумными»[45].

Пожалуй, наиболее взвешенную оценку отношения общества к военным поселениям дал великий князь Николай Михайлович, вовсе не жалующий Аракчеева и осуждающий приязнь к нему Императора Александра: «...Крестьяне относились в большинстве с недоверием к новшеству, подавали прошения вдовствующей императрице, великому князю Николаю Павловичу, но вначале не замечалось особого ропота. Впоследствии часто отношения обострялись, больше ради мелочей, как приказания брить бороды, носить казенные мундиры, а иногда вследствие излишней строгости или бестактности местного, подчас слишком ретивого, начальства. Но в общем крестьянство не обнаруживало того негодования, которое старались изобразить впоследствии в литературе. Более критически относились к этой мере государственные деятели, видя в военных поселениях корень ненавистного могущества Аракчеева, а также многие генералы, видя вред в поселениях для военного дела вообще»[46].

Увы, великий князь прав. Сопротивлялись военным поселениям и порочили их вельможи из личной зависти к фавориту. Генералы, в том числе и знаменитый Барклай-де-Толли, возражали против военных поселений с чисто военной точки зрения, так как не видели и не понимали их гражданского значения. С военной точки зрения в военных поселениях действительно были и плюсы, и минусы, и сам Аракчеев первоначально, пока царь не растолковал ему внутренний смысл своего плана, был, как мы помним, против них. Большинство помещиков ненавидели военные поселения, поскольку они были живым упреком их бесхозяйственности, корыстности и жесто­кости, и всячески поносили и сами эти поселения, и Аракчеева как их главного устроителя.

Но если неприязнь к военным поселениям завистливых царедворцев, старых генералов и помещиков-крепостников была достаточно ожидаема, то отвержение этой идеи образованными и молодыми русскими дворянами, осуждавшими крепостное право и молившимися на конституцию, явно было неожиданно для Александра. А между тем такая негативная реакция свободомыслящей образованной русской молодежи была всеобщей. Мы помним эпиграммы Пушкина на «чугуевского Нерона» и «притеснителя всей России» или Баратынского, в которой Аракчеев приравнивается к самому «владыке преисподней». Поколение Пушкина не скупилось в последнее семилетие правления Александра на подобные комплименты. Для увлеченных идеями «свободы, равенства и братства» будущих декабристов военные поселения были ненавистны как творение абсолютистской царской власти, той самой власти, единственным добрым делом которой могло бы быть, по их мнению, дарование конституции и передача государственной власти народу. Александр и сам думал так в юности и не скрывал своих взглядов. Его речь в Польском Сейме облетела всю Россию. От него адоранты свободы ждали самоупразднения. И вдруг вместо народоправства — военные поселения с жестокой дисциплиной. Не зная внутренних мотивов действий царя, политические либералы объясняли его отход от либеральных идей мистицизмом, а ответственность за авторитарное правление возлагали на «временщика» Аракчеева, которому-де погрузившийся в религиозные бредни «кочующий деспот» препоручил государственную власть, как «помещик, наскучив сам, передает власть строгому управ­ляющему» (Ф. Вигель).

Однако политический либерализм, распространявшийся в России после наполеоновских войн, в Европе все более деградировал к этому времени в уличную философию. Интеллектуалы, наиболее глубокие умы захвачены были в эпоху Реставрации романтическими идеями. Националистический романтизм — дитя светского национализма Французской революции и религиозной реакции на революционное богоборчество — причудливо соединил черты обоих родителей. Романтики любили говорить о «душе народа», рассматривать этнос как коллективную личность и считать веру не столько индивидуальным путем к Богу, сколько формой бытования коллективной народной души. При этом именно простой народ, не развращенный скепсисом Просвещения, полагали они сохранившим в чистоте «народную психею», которая когда-то, в Средние века, была свойственна нации в целом, но потом утрачена. Отсюда повсеместный в Европе огромный интерес к народному быту, этнографии и фольклору, средневековому эпосу и литературе, живописи и архитектуре.

Слушатели Шеллинга и Гегеля, читатели Шатобриана и Баадера, молодые русские дворяне-романтики не принимали военных поселений потому, что крестьян принуждали в них к совершенствованию силой. Как и повсюду в Европе, русские романтики были уверены, и в этой уверенности прошло все последнее столетие старой России, что русский народ сохранил некую духовность, внутреннюю правду, утраченную высшими сословиями, и потому в простонародности — залог возрождения здоровой национальной и государственной жизни. Тех, кто разделял этот принцип, характерный в отношении своего собственного народа для всех европейских романтиков XIX века (эсеры в этом смысле были последними романтиками, в отличие от большевиков, воспринявших новую европейскую идеологию классовой войны и «партии гегемона»), возмущало отношение Аракчеева и Александра к русскому народу не как к объекту подражания и источнику вдохновения, а как к больному, которого надо лечить, часто весьма жестокими методами принуждая к принятию горьких снадобий, подвигавших его к тому же, как несколько позже писал Иван Киреевский, «к неметчине», к чужому и чуждому духу инославной Европы.

Итак, практически все русское образованное общество отвергло военные поселения, осудило их по совершенно разным мотивам. Такого всеобщего противления царь, видимо, не ожидал.

...Отзываясь на кончину в апреле 1834 года графа Аракчеева, Пушкин писал жене: «Об этом во всей России жалею я один — не удалось мне с ним свидеться и наговориться»[47].

 

X

 

В 1814 — 1818 годах, когда заключался Трактат Священного Союза, разрабатывалась система для освобождения крестьян и введения законно-свободных установлений, Александр не ощущал временнбых пределов для своей реформаторской деятельности. Его ограничивала среда и международного, и российского общественного мнения, косность, инертность социального «материала», но не время. И он не спеша, шаг за шагом осуществлял преобразования. Одна из любимых поговорок его, которой он почти всегда следовал, была: «Десять раз отмерь, а один — отрежь». Однако примерно к 1820 году Император понял, что время, отпущенное на преобразования, не беспредельно[48]. В Испании, Португалии и Неаполитанском королевстве вспыхнули восстания против законных монархов. Их организовали те же силы, что и Французскую революцию тридцатью годами ранее, — враги Церкви и традиционного политического порядка, дети эпохи Просвещения и политические сторонники системы Наполеона, члены антихристианских масонских лож, иллюминаты.

Дело в том, что, возникнув в конце XVII — начале XVIII столетия внутри христианского сообщества как компенсирующая реакция на светский и сервильный характер традиционных церквей, масонство, не имея подлинно мистериальных источников восполнения своей духовной глубины, постепенно само секуляризировалось в течение всего XVIII века. В первой четверти XIX столетия многие масонские организации под влиянием политических потрясений Европы резко политизируются, теряют интерес к поискам высшей религиозной истины и используют свои организационные формы для осуществления политических революционных проектов.

Действовали эти революционеры не в безвоздушном пространстве. Народы Италии и Испании, вначале восторженно приветствовавшие возвращение законных монархов, вскоре отвернулись от них, недовольные крайне реакционной реставрацией дореволюционных порядков. Отказ от конституций, восстановление личных повинностей, возобновление инквизиции Фердинандом VII в Испании с полного одобрения Римской курии — все это сделало за несколько лет крестьянское население Испании и Италии союзниками заговорщиков, которые использовали народное недовольство, дабы разрушить ненавистные им традиционные религиозные и политические формы. Революции 1820 года по решению Священного Союза были подавлены внешними силами — в Испании французским корпусом герцога Ангулемского, в Неаполитанском королевстве — австрийцами.

Император Александр, активно выступавший за подавление революционных заговоров иллюминатов на юго-западе Европы, ясно сознавал, что заговорщики имеют международную организацию, которая стремится, используя недовольство народов, уничтожить традиционный порядок в Европе, захватить власть и покончить с Церковью и монархией. «Революционные либералы, радикалы и международные карбонарии <…> Прошу не сомневаться, что все эти люди соединились в один общий заговор, разбившись на отдельные группы и общества, о действиях которых у меня все документы налицо, и мне известно, что все они действуют солидарно, — пишет Государь князю А. Н. Голицыну 8 февраля 1821 года. <...> Все общества и секты, основанные на антихристианстве и на философии Вольтера и ему подобных, поклялись отомстить правительствам. Такого рода попытки были сделаны во Франции, Англии и Пруссии, но неудачно, а удались только в Испании, Неаполе и Португалии, где правительства были низвергнуты»[49].

15 августа 1820 года, выступая в Варшаве на сессии Сейма, Александр говорит: «Дух зла покушается водворить снова свое бедственное владычество; он уже парит над частию Европы, уже накопляет злодеяния и пагубные события»[50]. И это были не пустые страхи. Революции в юго-западной Европе сопровождались страшными насилиями и контрнасилиями. Казни, массовые убийства, самосуды, уничтожение чужого имущества, кощунства против Церкви и инквизиционные преследования кощунников вновь, как и в конце XVIII века, стали обычным делом.

Программа Александра вовсе не была просто охранительная и контрреволюционная. Глубоко ненавидя антихристианский дух заговорщиков-карбонариев, он понимал, что их сила и влияние — в недостатках самих традиционных христианских монархических режимов, против которых выступали масоны-иллюминаты. Революционеры и стоящий за ними «враг рода человеческого» обрели такую силу потому, что высшие сословия традиционных государств, делая вид, что служат Богу, служили большей частью только «маммоне». И потому традиционные монархи и традиционная Церковь оказывались столь слабы перед бунтовщиками.

Александр вполне отдавал себе отчет, что Россия находится не в более благополучном состоянии, чем Испания, Португалия или Королевство Обеих Сицилий. И в его Империи заговорщики, буде они появятся, найдут немало горючего материала и в крестьянском рабстве, и во всеобщей политической несвободе, и в безграмотности и духовной непросвещенности народа, и в ленивой медлительности большей части духовенства.

Восстания в юго-западной Европе показали, что времени на реформы оста­лось немного. Или законная императорская власть успеет освободить, обогатить и просветить народ и тем ликвидирует потенцию революционного взрыва, или инсургенты поднесут огонь к хворосту народного недовольства, и поднимется пламя, в котором сгорит и Россия, и Православная Церковь, и большая часть Европы. Спокойные, методичные и неспешные реформы, рассчитанные на десятилетия образования, просвещения, перевоспитания народа, превращались в бег наперегонки с революцией.

«С Троппауского конгресса (осень 1820 года. — А. З.) решительно началась новая эра в уме Императора Александра <…> Государь вполне отрекся от прежних своих мыслей», — отмечает Н. К. Шильдер[51]. Биограф имеет в виду отход Александра от либеральных воззрений, но в действительности отречение было в ином. Император отказывается от благодушного отношения к своей миссии освободителя и просветителя России. Перед его духовным взором открываются те бездны зла, над которыми протекает жизнь человечества. Руссоистский идеал природно совершенного человека, которого портит и извра­щает плохое общественное окружение, идеал этот пересматривается Александром. «В Александре не могло уже быть прежней бодрости и самонадеянности, — писал в это время хорошо знавший Царя Петр Андреевич Вязем­ский. — Он вынужден был сознаться, что добро не легко совершается, что в самих людях часто встречается какое-то необдуманное, тупое противодействие, парализующее лучшие помыслы, лучшие заботы о пользе и благоденствии их… Тяжки должны быть эти разочарования и суровые отрезвления. Александр их испытал: он изведал всю их уязвительность и горечь»[52].

 Князь Меттерних вспоминал признание Александра, сказанное ему на Троппауском конгрессе: «Между 1813 годом и 1820 протекло семь лет, и эти семь лет кажутся мне веком. В 1820 году я ни за что не сделаю того, что свершил в 1813. Не Вы изменились, а я. Вам не в чем раскаиваться; не могу того же сказать про себя»[53]. «Относительно душевного состояния Императора Александра могу свидетельствовать лишь о совершенно очевидном для меня обстоятельстве, — продолжал в другом месте своих воспоминаний Меттерних, — только одна главная мысль занимала и тревожила его в последнее время — спасти себя и свою страну от гибели (d’une perte), которая ему казалась неминуемой»[54].

Раскаянье Государя было тем более глубоким, что из самой России к нему стали приходить крайне волнующие известия. Как раз в те дни, когда в Лайбахе и Троппау министры и государи главных держав Европы пытались остановить революционный пожар, полыхавший на юго-западе континента, из России пришла весть о бунте в лейб-гвардии Семеновском полку. Опять же­ большинство современников и историков говорят о болезненной мнительности Александра, который увидел за банальным солдатским возмущением, вызванным излишними строгостями командира, заговор мировой революционной «закулисы». «...Никто на свете меня не убедит, чтобы сие происшествие было вымыслено солдатами или происходило единственно <…> от жестокого обращения с оными полковника Шварца (командира полка. — А. З.), — писал Александр Аракчееву 5 ноября 1820 года и объяснял далее: — ...Признаюсь, я его приписываю тайным обществам, коим <…> весьма неприятно наше соединение и работы в Троппау»[55]. Цель возмущения, как счел Александр, была испугать его и заставить, прервав занятия Конгресса, вернуться в Россию, так и не решив вопрос с подавлением революций в Испании и Неаполе. Меттерних вспоминал, что, получив известия о бунте, русский Император сразу же сказал ему, что за возмущением стоят «радикалы».

Мнительности, тем более болезненной, на самом деле здесь не было никакой. С возмущения войск начались и испанская, и неаполитанская революции, и там эти возмущения были хорошо организованы заговорщиками и отнюдь не стихийны. Прекрасно зная русских солдат вообще и Семеновский гвардейский полк в частности, Александр не мог не понимать, что форма возмущения для русских солдат, тем более для гвардейцев, была необычной и, следовательно, за их действиями просматривается направляющая рука. И наконец, только Шильдер упоминает о подметном письме, от имени семеновцев подброшенном в лейб-гвардии Преображенский полк, с призывом присоединяться к восстанию. Другие историки, описывая Семеновский бунт, о письме не вспоминают. А между тем письмо это было хорошо известно Александру уже 28 октября 1820 года. Письмо было составлено очень грамотно, книжно, явно не солдатом, а европейски образованным человеком. И человеком этим оказался (если верить следствию) бывший семеновец, в начале царствования весьма обласканный Александром «свободомысл» Василий Назарович Каразин, арестованный и впоследствии сосланный. Измена когда-то близкого человека больно ранила Александра. «Переписка о Семеновском деле, напечатанная в „Русском архиве” (1875, № 3, 5 — 8, 12), — отмечает через полвека современник этих событий П. А. Вяземский, — убеждает нас, что сей бунт был не просто солдатский»[56].

Еще до возвращения с Конгресса в Россию Императору была доставлена служебная записка начальника штаба гвардейского корпуса А. Х. Бенкендорфа, в которой назывались десятки имен членов русского тайного общества, поставившего себе целью свержение монархии и ликвидацию традиционной государственности в России. Среди заговорщиков были представители самых знатных фамилий, люди, облеченные властью и связанные воинской и дворянской присягой. Причин не доверять верному генералу не было, и бунт 14 декабря подтвердил правильность его донесения. Как только 24 мая 1821 года царь вернулся в Царское Село, ему была доставлена записка коман­дира гвардейского корпуса князя Иллариона Васильчикова, в которой о заговоре говорилось еще детальней и подробней. Вызванный Императором, генерал услышал странные в таких обстоятельствах слова: «Мой дорогой Васильчиков, Вы, служивший мне с самого начала моего царствования, Вы знаете, что я разделял и поощрял эти иллюзии. Не мне подобает карать» (цит. по кн.: Шильдер Н. К. Император Александр I... Т. 4, стр. 471; перевод с французского).

И действительно, Государь не осудил никого из заговорщиков. Оставаясь на высоте христианского великодушия, он старался не карать, но обогнать их в преобразовании русской жизни; не наказать, но просветить членов тайных обществ тем светом Истины и Любви, который сиял в нем самом. Он изучил сам и послал в 1822 или 1823 году для изучения великому князю Константину Павловичу устав Союза благоденствия, желая лучше понять, что заговорщики думают преобразовать в России[57]. Но, поступая так, он отнюдь не заблуждался в отношении противогосударственной деятельности революционеров. «Есть слухи, — писал Император в записке, относящейся, по всей видимости, к 1824 году и найденной среди его бумаг уже после воцарения Николая Павловича, — что пагубный дух вольномыслия или либерализма разлит, или по крайней мере сильно уже разливается, и между войсками; что в обеих армиях, равно как и в отдельных корпусах, есть по разным местам тайные общества или клубы, которые имеют притом секретных миссионеров для распространения своей партии. Ермолов, Раевский, Киселев, Михаил Орлов, граф Гурьев, Дмитрий Столыпин и многие другие из генералов, полковых командиров, сверх того большая часть штаб- и обер-офицеров»[58].

Теперь мы прекрасно знаем, что в России тайные дворянские революционные общества существовали с 1816 года, что большинство из них действительно вдохновлялись масонами-иллюминатами, итальянскими карбонариями и греческими гетеристами, что в их руководство на самом деле входили отпрыски лучших семей России и преобразования ими намечались самые радикальные, вполне в революционном французском духе 1789 — 1793 годов, вкупе с планами убийства Государя и всего царского рода. Но возбудить к возмущению армию и народ заговорщики предполагали указанием на те действительные страшные язвы русской жизни, которые в первую очередь военными поселениями пытался исцелить Император Александр Павлович.

Через много лет после возмущения 14 декабря 1825 года на Сенатской площади один из декабристов, тогда капитан-лейтенант восьмого флотского экипажа, Николай Александрович Бестужев, вспоминал, что сразу же после принесения столичной гвардией присяги Константину 27 ноября он с братом Александром и Рылеев «решились все трое идти ночью по городу, останавливать каждого солдата, останавливаться у каждого часового и передавать им словесно, что их обманули, не показав завещания покойного царя (Александ­ра I. — А. З.), в котором дана свобода крестьянам и убавлена до 15-ти лет солдатская служба». «Нельзя представить жадности, с какою слушали солдаты; нельзя изъяснить быстроты, с какою разнеслись наши слова по войскам; на другой день такой же обход по городу удостоверил нас в этом», — добавляет Бестужев[59].

Истинной трагедией России было то, что недовольные существовавшим порядком вещей жаждали революции, мгновенного изменения жизни и совершенно не были готовы и не понимали по необходимости медленных преобразований гражданского и духовного строя огромной и косной страны. Консерваторы же, которых в русском, как и в любом, обществе было большинство и среди которых были столь блестящие и образованные люди, как историк Карамзин или адмирал Мордвинов, с неприязнью и страхом смотрели на любые новшества, будь то закон о вольных хлебопашцах, военные поселения, польская конституция или распространение Писания на русском языке. Царь в их представлении должен был быть не преобразователем жизни, но хранителем отеческих устоев. «Требуем более мудрости хранительной, нежели творческой <…> Новости ведут к новостям и благоприятствуют необузданностям произвола», — выражал общее мнение консерваторов Карамзин[60].

Бунт в Семеновском полку Александр пережил крайне болезненно и, наказав виновных (впрочем, по меркам ХХ века, крайне мягко), усиленно продолжил работу по расширению военных поселений и религиозному просвещению общества. Но чем дальше, тем больше Император был вынужден планировать свои преобразования в глубокой тайне, доверять их только узкому кругу близких к нему лично друзей. И только эти близкие люди, знавшие и понимавшие Александра, оставались, несмотря на все превратности жизни, преданными его сотрудниками, вдохновленными широтой и глубиной его устрем­лений. В гражданских реформах его опорой был в первую очередь Аракчеев, а вслед за ним Новосильцев и Кочубей. Преобразования в духовной сфере осуществлял «не подданный, а друг» — князь А. Н. Голицын и бесконечно почитаемый и царем и Голицыным епископ (позднее — митрополит) Филарет (Дроздов).

Описывая атмосферу конца Александрова царствования, С. Г. Пушкарев замечает: «Мрачная и тусклая фигура гатчинского капрала Аракчеева окончательно заслонила от России некогда светлый облик Александра Благословенного. Он окончил свои дни в далеком Таганроге в полном моральном отчуждении от русского общества и атмосфере всеобщего разочарования и недовольства, а то и прямой враждебности»[61]. И это весьма точная характеристика если не фигур, то общественных настроений. Но самое поразительное, что никаких объективных причин для такой ненависти к Благословенному в последние годы его царствования не было. Реформы Александра, и в первую очередь создание военных поселений, вовсе не были маниловщиной. К концу его царствования на режим военных поселений была переведена треть русской армии. Четверть миллиона солдат была обустроена, просвещена, соединена с семьями, обеспечена медицинской помощью, обучена новейшим приемам агротехники. Национальные и религиозные меньшинства Империи пользовались свободой, Польша, Финляндия и Бессарабия действовали в рамках локальных конституционных хартий, и была готова уже хартия для всей России. Для Александрова царствования была в высшей степени характерна исключительная национальная и религиозная терпимость, отсутствие какого-либо чванства перед нерусскими народами и неправославными исповеданиями. Вручая бриллиантовый фермуар сестре генерала Рудзевича — крымского татарина, мусульманина, Александр объяснял своим адъютантам: «Я не различаю ни дворян, ни разночинцев, ни бедных, ни богатых; мне все равны, если служат хорошо. Рудзевич татарин, но мне дороже, чем иной столбовой дворянин»[62].

Никогда ни до, ни после Александра до самого конца абсолютизма в России люди не ощущали себя так свободно и так безопасно, как при Благословенном Императоре. Будущие декабристы действовали практически совершенно открыто, и Царь не пресекал их «тайной» политической деятельности, наказывая за бунты, но не за слова и писания. Цензура практически была отменена уставом 1804 года, иностранная литература ввозилась в Россию невозбранно, правила въезда и выезда граждан и иностранцев, учеба русских за границей и учеба иностранцами русских в России были упрощены до предела. Писали и читали что угодно. Даже консерваторы, противники Александровой политики — тот же Карамзин — позволяли себе писать самодержавному Царю в резко критическом тоне. За 25 лет Александрова царствования свободное и открытое выражение мыслей сделалось привычкою, его перестали замечать как нечто вполне естественное, как дыхание.

Картинка состояния умов конца царствования Александра сохранена для нас в записках А. И. Кошелёва: «И старики, и люди зрелого возраста, и в особенности молодежь, словом, чуть-чуть не все беспрестанно и без умолка осуждали действия правительства, и одни опасались революции, а другие пламенно ее желали и на нее полагали все надежды. Неудовольствие было сильное и всеобщее. Никогда не забуду одного вечера, проведенного мною, 18-тилетним юношей, у внучатного моего брата Мих. Мих. Нарышкина; это было в феврале или марте 1825 г. На этом вечере были Рылеев, кн. Оболен­ский, Пущин и некоторые другие, впоследствии сосланные в Сибирь. Рылеев читал свои патриотические думы; а все свободно говорили о необходимости d’en finir avec ce gouvernement... Много мы в этот день толковали о политике и о том, что необходимо произвести в России перемену в образе правления»[63]

Даже в собственной семье, где Александра величали «нашим ангелом», не понимали и строго осуждали его политику. Незадолго до войны 1812 года сестра Александра Екатерина и ее супруг принц Георг Ольденбургский создали у себя в Твери, где принц был генерал-губернатором (ярославским, тверским и новогородским), настоящую штаб-квартиру консервативно-охранительных сил, недовольных либеральными начинаниями Александра. Взглядам этого кружка симпатизировала Императрица-мать Мария Федоровна. Не раз гостил в Твери у великой княгини и Карамзин, и как раз Екатерина Павловна предложила историку изложить резюме их тверских бесед для Императора: «Брат мой достоин их слышать». Так родилась «Записка о древней и новой России».

«Царь хотел дать нам права, но никто его не понял. Более того, число недовольных росло с каждым днем», — записал в свой дневник флигель-адъютант Александра I А. И. Михайловский-Данилевский (см.: Волков В. Е. и Конюченко А. И. Русские императоры XIX века. Челябинск, 2003, стр. 88). В это время начинает змеиться та трещина в отношениях русского образованного общества и власти, которая разверзнется пропастью к концу XIX столетия и поглотит Россию в 1917 — 1922 годах, сомкнувшись над ней коммунистической деспотией.

 

XI

За четверть века своего царствования Император Александр I прошел возвратный путь от внешнего к внутреннему, от эвдемонии к сотерии, от отцеубийства — к долгой коленопреклоненной молитве, от разгула страстей, чуть ли не кровосмешения (ходили сплетни о его отнюдь не братских отношениях с сестрой Екатериной) — к сознательному восстановлению семьи, от реформации институтов — к духовному просвещению народа, от безудержного раздвигания границ Империи — к утверждению принципов веры, нравственности и справедливости в международных отношениях. К концу царствования Александра сотерическая аксиология проявила себя в верховной власти так глубоко, как не проявлялась она, пожалуй, в России с XV столетия, с северорусских судных грамот, с игумена Сергия и митрополита Киприана. И вдруг произошел слом.

Если для фиксации процесса нужна временнбая поворотная точка, то слом александровских великих реформ можно соединить с 15 мая 1824 года. В это­т день Государь объявил о ликвидации Двойного министерства — Духовных дел и народного просвещения, созданного в 1817 году и бессменно возглавляемого председателем Российского Библейского общества князем Александром Голицыным.

«Вот видишь, Александр Николаевич, не вышла наша с тобой затея», — сказал, увольняя в отставку Голицына, Император. Сказал, должно быть, с горечью. Князь был уволен, министерство расформировано, но никакого неудовольствия старым другом у Александра не было. Он предложил Голицыну сохранить портфель министра почт, место в Государственном совете и, что самое главное, настоятельно просил продолжать свободное дружеское общение. Частые встречи Голицына и Александра, обмен глубокими духовными письмами не прекращались до самого конца царствования. Александр упразднил министерство, следуя не внутренней убежденности, но уступая общественному мнению. Хотя в России и принято во всем винить власть, но необходимо признать — Александр отрекся от программы религиозного просвещения народа под давлением общества. Из нашего времени видна трагическая ошибка Царя, пошедшего против своих убеждений в угоду русскому общественному мнению. Ошибка, соизмеримая с ошибкой 2 марта 1917 года и, очень вероятно, эту вторую ошибку предрешившая.

Чтобы понять масштаб и значение 15 мая 1824 года, необходимо вспо­мнить, чем же в замыслах Александра было Министерство духовных дел и народного просвещения. Оно было создано по указу от 14 октября 1817 года во исполнение обета, данного при создании Священного союза. Восстановление живой и сознательной веры народа, по убеждению Александра, было единственным основанием для будущей «федерации христианских государств», а эта живая и сознательная вера в столь одичавшем народе, как русский, могла быть восстановлена только через распространение грамотности рука об руку с распространением Писания и с активизацией общественного служения Церкви. В самом указе 14 октября объявлялось, что министерство учреждается, «дабы христианское благочестие было всегда основанием истинного просвещения», чтобы восстановилось «спасительное согласие между верою, ведением и властию». «Это был замысел религиозного возглавления или сосредоточения всей культуры», — подчеркивает о. Георгий Флоровский[64].

Типологически министерство князя Голицына очень напоминало ведомство военных поселений графа Аракчеева. В обоих случаях Император через близких и беспредельно верных ему людей создавал механизм для выправления катастрофических последствий правления своих предшественников. XVIII век оставил ему в наследство две величайших социальных болезни: рабство большей части россиян и их религиозную одичалость, грозившую полным перерождением Православия в магический обиход шаманского типа в порабощенном простонародье и в холодное обрядоверие рабовладельцев. Для исправления ситуации Александр применил самый мощный рычаг из существовавших в тогдашней России — рычаг абсолютной монархической власти, также оставленный ему в наследство XVIII веком. Через военные поселения и Библейское общество он искренно надеялся освободить и просветить Россию. В предшествовавшем столетии именно монархи ради воздвижения Империи и упрочения собственной власти разрушили русское общество и обескровили Православную веру, — исправить это пагубное положение следовало тоже с высоты трона.

Исправляя ошибки предков, Александр меньше всего был традиционалистом, желавшим возвращения в допетровские времена. В отличие от появившихся в следующее царствование славянофилов, ретроспективная утопия не вставала перед его умственным взором. Лучшие достижения современной ему Европы — гражданская свобода, сознательная вера, всеобщая образованность, демократические политические учреждения, гуманное отношение к каждому человеку — вот что желал он дать своему народу. Но он твердо знал, что нельзя просто освободить крестьян, положившись на их природную смекалку и здоровый дух. Также и в религиозной сфере Александр, глубоко почитая святыню Православия, не решился отдать великое дело возрождения народной души в руки Церкви. Министерство Голицына было создано помимо Синода и над Синодом. В собственные силы священноначалия Русской Православной Церкви Император не особенно верил. Отец Георгий Флоровский очень точно замечает: «Петровское государство подчинило себе Церковь скорее извне и во имя мирского задания, ради „общего блага” вымогало терпимость к обмирщению жизни. При Александре I государство вновь сознает себя священным и сакральным, притязает именно на религиозное главенство, навязывает собственную религиозную идею. Сам обер-прокурор (Синода. — А. З.) как бы „вступает в клир Церкви” в качестве „местоблюстителя внешнего епископа” (приветствие Филарета Московского князю А. Н. Голицыну)»[65].

Мы помним, что за семь лет существования министерство князя Голицына воистину совершило духовную революцию, издав сотни тысяч русских переводов Священного Писания, бесчисленное количество назидательных брошюр, катехизисы. За это же время были созданы учительские и священнические семинарии, шла разработка новых программ подготовки учителей. Ко дню упразднения министерства началась реализация громадной программы издания полной Библии в русском переводе. Пятикнижие Моисеево было напечатано как раз в 1824 году (русский перевод Псалтири опубликован был несколькими годами раньше). Через губернские отделения Библейского общества министерство распространяло изданную литературу и наблюдало за соответствием практики преподавания программам министерства. Масштаб реформы, осуществлявшейся князем Голицыным, был громаден. Но реакция на нее и современников, и потомков была точно такой же, как на военные поселения.

Недоброжелательный Карамзин называл ведомство князя Голицына «министерством затмения» и публично объявлял, что не сочувствует «мистической вздорологии» Библейского общества. «Соединение двух министерств последовало с тем намерением, чтобы мирское просвещение сделать христианским. Отныне кураторами будут люди известного благочестия <…> немудрено, если в наше время умножится число лицемеров», — писал он 18 января 1817 года своему конфиденту И. И. Дмитриеву[66]. «Явное несочувствие со стороны общества вызвали попытки „мирское просвещение сделать христианским”, которые находились в прямом соотношении с мистическими настроениями самого Александра», — пишет об этом С. Ф. Платонов[67]. Н. К. Шильдер и великий князь Николай Михайлович не скупятся на самые негативные и уничижительные характеристики религиозных устремлений Императора. Николай Михайлович называет его религиозные переживания «психозом, приближающимся к какому-то общему сумбуру разума и мыслей», а то и просто «маразмом»[68].

Понятно, что отталкивание Карамзина от духовных реформ Александра — вовсе не из-за боязни расцвета лицемерия. И Карамзин, и большая часть современного ему русского общества, и историки последних десятилетий старой России являлись людьми светскими, либо вовсе не церковными, либо теплохладными в делах веры, живущими интересами дольними, а не горними. Для них религиозный порыв Александра и Голицына был в существе своем непонятен, казался чуть ли не сумасшествием, а попытка религиозно просветить Россию — совершенно излишней.

Эти настроения, хорошо известные Александру, мало смущали его. Но неожиданным и трагическим стало для Государя неприятие его духовных преобразований большинством священноначалия и клира Русской Церкви. Открыв для себя Христа и Церковь, Государь с детской непосредственностью искал духовной помощи и у известных старцев-подвижников, и у виднейших архиереев. Как и многим неофитам, все в Церкви казалось ему святым и чистым, исполненным Божественной мудрости и горнего света. «При первом вступлении моем в Лаврскую церковь, — писал Император, например, о посещении Киево-Печерской лавры в 1816 году, — такое благоговение наполнило мою душу и такие чувствования проникли, что могу с Павлом сказать „был аще в теле или аще кроме тела — не вем, Бог весть”»[69]. Мы помним, с каким невероятным благоговением и смирением испрашивал он иерейские благословения и наставления схимников, как горячо молился дома, в церквах и на мощах святых. Но именно от лица Церкви и началось восстание на его духовные преобразования.

Дело в том, что в Библейском обществе и Двойном министерстве рука об руку работали православные архиереи, профессора православных духовных школ и видные масоны христианско-пиетического направления, нецерковные мистики. Рядом с митрополитами Михаилом (Десницким), Филаретом (Дроздовым) и Серафимом (Глаголевским), ректором Санкт-Петербургской духовной академии архимандритом Иннокентием (Смирновым), ректором Московской академии архимандритом Поликарпом (Гайтанниковым), ректором Киевской академии архимандритом Моисеем (Антиповым-Платоновым), профессором о. Герасимом Павским, рядом со всеми этими столпами православной учености усердно трудились видные масоны — Родион Кошелев, Н. Бантыш-Каменский, Захарий Карнеев, Александр Лабзин, А. А. Ленивцов, В. М. Попов. В этом, видимо, и состоял замысел Императора и Голицына, чтобы в совместной работе благочестие «вольных каменщиков» соединилось с возрождающимся церковным Православием. Но лишь мудрый святитель Филарет видел за масонскими чудачествами благородные верующие души и помогал их возвращению в сакраментальную полноту Церкви, понимая, что «любознательность <...> тем усильнее порывается на пути незаконные, где не довольно устроены пути законные». Большинство же православных архиереев и ректоров-архимандритов все более возмущались дипломатией князя Голицына, воспрещавшего критику конфессий друг другом и печатавшего наряду с православными и ино­славные, а то и прямо нецерковно-мистические сочинения (Бёме, Эккартсхаузен, Сан-Мартен и т. п.). Их возмущало, что издания Библейского общества пользуются особым спросом в среде сектантов — молокан, духоборов, хлыстов — и среди старообрядцев. Они не хотели понимать, что доброжелательное отношение к сектантам и старообрядцам, забота о просвещении их — сознательная политика Двойного министерства, выправлявшего таким образом заста­релое преступление, оттолкнувшее в XVII — XVIII веках множество взыскующих духовной Истины людей от Православной Церкви, а часто и от управлявшего ею государства.

Осенью 1822 года Александр воспретил все тайные общества, в том числе и масонские ложи, опасаясь политического радикализма. Это на время успокоило испуганных архиереев. Но, с другой стороны, Голицын, случалось, без колебаний прибегал к Высочайшей воле и цензурным репрессиям. Так, например, за допуск в печать книги некоего Евстафия Станевича, в которой содержалась критика русских масонов и Двойного министерства, был сослан в Пензу цензор ректор-архимандрит Иннокентий, один из самых ревностных сотрудников Библейского общества, даже и в Пензе переводивший Библию на мордовский язык, а само издание уничтожено. «Чувство меры и трезвая перспектива были потеряны… — резюмирует это противостояние о. Георгий Флоровский. — В разыгравшемся споре и борьбе обе стороны были только полуправы, и обе были очень виноваты…»[70]

Но нельзя забывать, что сама эта болезненная ситуация порождена была синодальной эпохой. Церковь не мыслила себя уже свободной, да и отвыкла ею быть. Духовные родники в ней ослабели, образованность — угасла. Русское священноначалие не имело сил обращать европейски образованных розенкрейцеров и мартинистов к преданию Отцов, которое и в Духовных академиях было порядком забыто. Богословие в церковной школе поощряли тогда только митрополит Филарет и его ученики.

С другой стороны, сама царская власть продолжала считать себя ответственной за духовное благополучие общества. По традиции XVIII века от Церкви ожидалось исполнение воли императорской власти, а не свободное духовное деланье. Ведь даже в Уставной Грамоте Новосильцева в 20-й статье было прописано: «Как Верховная Глава греко-российской Церкви, Государь возводит во все достоинства духовной иерархии». Император просто не мог восстановить симфонию допетровского времени, во-первых, потому, что сама Церковь не желала этого; во-вторых, потому, что, ослабленная Петром и Екатериной, не могла вдруг принять бремя полной ответственности, и, в-третьих, потому, что о самом принципе симфонии было тогда крепко забыто.

Митрополит Новгородский Михаил (Десницкий), митрополит Санкт-Петербургский Серафим (Глаголевский), митрополит Киевский Евгений (Болховитинов) и архиепископ Ярославский Симеон (Крылов-Платонов) были согласны друг с другом, во-первых, в том, что князь Голицын, не спрашивая их, самоуправствует в делах церковных, требует частых проповедей, церковного учительства, винит и архиереев, и их клириков в безграмотности и бездумном требоисполнительстве; во-вторых, они были недовольны распространением русского текста Священного Писания, который, по мнению этих маститых архиереев, подрывает святость и авторитетность богослужебного церковно-славянского языка и чтение на котором Библии может породить бесчисленные расколы и ереси; и, наконец, архиереи были уверены, что эти реформы вдохновляются неправославным духом, в котором пребывает князь Голицын, общающийся с западными еретиками — лютеранами, квакерами, генгутерами, масонами. «Обвинительный акт» на Голицына написал старый митрополит Михаил и отправил его Государю в Лайбах. Когда Император получил письмо, высокопреосвященного уже не было в живых, а по монастырям распускались слухи, что его убил масон Голицын. И слухам верили.

Противники Голицына подготовили и еще два хорошо рассчитанных удара. Один должен был обезвредить главного союзника Александра и Голицына среди священноначалия — святителя Филарета Московского (Дроздова), другой — использовать растущие страхи Государя перед революционным заговором. Это была интрига, проведенная по всем придворным правилам, и важно понять: Русская Церковь как корпорация более иных сил ответственна за крах Александровых реформ и, возможно, за безвременный конец самого царствования Благословенного.

Главным орудием заговора был избран архимандрит Юрьевского Новгородского монастыря Фотий (Спасский). Недоучившийся в Петербургской академии по болезни молодой иеромонах (1792 года рождения) считал себя пророком и орудием Святого Духа. Как и многие ограниченные интеллектуально люди, он с подозрением относился к большой учености. Не доверял он и традиции Церкви, полагаясь на собственные духовные дарования. Отец Георгий Флоровский дает Фотию такую характеристику: «Перед нами экстатик и визионер, почти что вовсе потерявший чувство церковно-канонических реальностей и тем более притязательный, совсем не смиренный. Это образ самозваного харизматика, очень самомнительного и навязчивого, всегда создающего вокруг себя атмосферу какого-то изолирующего возбуждения. Это типический образ прелести, страшный закоулок или тупик ложного аскетизма. <…> Всего менее слышится в неистовых воззваниях и выкриках Фотия голос церковной старины или древнего предания… „Святых отец не имею”, — писал он сам, — „одну Святую Библию имею и оную читаю”. <...> Фотий был не столько суеверен, сколько был изувер…»[71]

В 1822 году князь Голицын знакомится у графини Анны Орловой с молодым архимандритом, и тот производит на него самое благоприятное впечатление истово верующего и духовного человека. Начинается их дружба, вполне искренняя со стороны князя. Очарованный «новым Златоустом», князь Голицын 5 июня 1822 года устраивает Юрьевскому архимандриту аудиенцию у Императора. Александр отнесся к Фотию почтительно, проговорил с ним полтора часа, преклонив колени, просил его молитв и благословения, просил писать.

Фотий, за которым стоял митрополит Серафим, воспользовавшись этими предложениями и расположением Царя, обрушивает на Александра одно послание страшнее другого. Пишет о своих снах и молитвенных откровениях, в которых Дух якобы требует от Царя покончить с Библейским обществом, Голицыным и масонами, которые замышляют революцию, «отступление от веры Христовой и перемену гражданского порядка по всем частям». Ангел приносит ему то одну, то другую изданную Библейским обществом книгу и раскрывает ее тайный революционный смысл. Наконец, и сами Библии больше не надо издавать, так как «уже много напечатано Библий». Дух повелевает Фотию сообщить Царю, что следует «Министерство духовных дел упразднить, а другие два (образования и почт) отнять от настоящей особы (кн. Голицына. — А. З.)… Бог победил видимого Наполеона, вторгшегося в Россию, да победит Он и духовного Наполеона лицом твоим, коего можешь ты, Господу содействующу, победить в три минуты чертою пера»[72]. Наконец, на Вход Господень в Иерусалим в 1824 году в доме графини Орловой Фотий, повстречавшись с князем Голицыным, сбросив маску сердечной дружбы, анафематствовал министра и проклял его.

За безумствами Фотия Император ясно видел заговор священноначалия Русской Церкви против Голицына и Библейского общества. К заговору этому примкнул, увы, и граф Аракчеев, ревновавший царя к Голицыну и Кошелёву. Чиновник особых поручений при А. Н. Голицыне фон Гёц, бывший свидетелем этой интриги, вспоминал впоследствии: «Совместником в цар­ской милости оставался для него только князь А. Н. Голицын. К его устранению Аракчеев воспользовался негодованием той части духовенства, которая желала, чтобы Министерство духовных дел было упразднено <…>. Не надо, впрочем, думать, чтобы Аракчеев сочувствовал монашескому изуверству. Оно ему было нужно только как орудие»[73].

После выходки Фотия в отношении своего друга и покровителя князя Голицына граф Аракчеев был приглашен в резиденцию митрополита Серафима в Александро-Невской лавре. Во встрече принимал участие и Фотий. «Во время этого совещания митрополит снял свой белый клобук и, бросив на стол, поручил графу Аракчееву сказать Государю, что он скорее откажется от сана, чем помирится с князем Голицыным, с которым не может служить как „с явным клятвенным врагом церкви и государства”», — повествует Шильдер[74].

Это был ультиматум Государю. Впервые с эпохи Никона Русская Церковь осмелилась говорить с Царем на языке силы. Но на что направлена была эта сила Церкви? — На жалкую лицемерную интригу против пусть и увлекавшегося временами, но безусловно благочестивого и благонамеренного князя Голицына, никогда и в мыслях своих не являвшегося врагом ни Церкви Православной, ни Государства Российского, а, напротив, за годы своего обер-прокурорства и министерства очень много сделавшего для просвещения народа. Сила эта направлена была против Библейского общества, издававшего сотни тысяч экземпляров книг Священного Писания на понятном для народа языке, да и против самого русского перевода Библии. Сразу же вслед за увольнением Голицына новый министр просвещения адмирал Шишков и новый глава Библейского общества митрополит Серафим просят Царя общество это упразднить за ненадобностью, только что отпечатанный тираж Пятикнижия Моисеева — сжечь, «Катехизис» митрополита Филарета (Дроздова), изданный в конце 1823 года тиражом 18 тысяч экземпляров, запретить к распространению. По делам рук их познаём их. Ныне, когда ежедневное чтение Писания на русском языке считается нормой православного благочестия, а по «Катехизису» митрополита Филарета сотни тысяч русских детей и взрослых учатся началам Православной веры, мы можем дать однозначную оценку действиям митрополита Серафима, Аракчеева, Фотия и их сообщников. Мотивы их действий были различны, но филологический обскурантизм старого Шишкова, воспаленное изуверство Фотия, банальная зависть к чужой власти и славе у Петербургского митрополита и у графа Аракчеева стали той взрывчатой смесью, которой были уничтожены первые после Раскола прочные основания духовного возрождения и просвещения России, старательно возводившиеся Императором Александром и князем Голицыным. А по сути дела этой интригой была обрушена и вся система преобразований.

 

XII

Узнав об ультиматуме митрополита от своего сердечного друга Аракчеева, вспомнив недовольство Голицыным духовных особ, Император уволил князя и ликвидировал Министерство духовных дел; Библейское общество было передано митрополиту Серафиму, Министерство просвещения — адмиралу Шишкову. Благочестивый мирянин (как никогда не забывал он именовать себя в отношениях с особами духовного звания), Александр не решился бороться с Полнотой поместной Церкви, идти против воли церковного священноначалия. Первым и, кажется, последним из русских царей синодальной эпохи Александр из страха Божия смирился под волю Церкви против собственного убеждения и желания.

Не успокоившись на удалении князя Голицына, победители повели атаку на Московского митрополита Филарета и на русскую Библию. Архимандрит Фотий открыто называл «Катехизис» Филарета еретическим и тухлой «канавной водой». «Дело же перевода Нового Завета на простое наречие вечное и неизгладимое пятно на него наложило», — пророчествовал он о святителе Филарете. Шишков подавал на Высочайшее имя жалобы, что «неприлично таковым молитвам, как „Верую во единого Бога” и „Отче наш”, быть в духовных книгах переложенным на простонародное наречие (то есть на русский язык. — А. З.)», доносил, что общедоступное «чтение священных книг состоит в том, чтобы истребить правоверие, возмутить отечество и произвести в нем междоусобия и бунты». Жестко критиковал «Катехизис» митрополит Евгений (Болховитинов), а архиепископ Тверской Симеон (Крылов-Платонов) презрительно называл в своих официальных отзывах «Катехизис» «книжонкой» и находил в нем «неслыханное учение и „нестерпимую дерзость”».

И Император, смирившись, утвердил прошения Шишкова уничтожить перевод Пятикнижия и прекратить распространение «Катехизиса» Филарета. Пламя, поднявшееся от тысяч томов Священного Писания, сжигаемого на кирпичных заводах Александро-Невской лавры, ужаснуло многих. Впоследствии «с содроганием и ужасом вспоминал об этом уничтожении Священных книг» Киевский митрополит Филарет (Амфитеатров), а ныне канонизированный просветитель алтайцев архимандрит Макарий Глухарев с наивной прямотой святых усматривал в этом невероятном кощунстве и святотатстве причину и разрушительного наводнения в Петербурге в ноябре 1824 года, и декабрьское возмущение 1825-го, и холеру 1830-го…

Последствия переворота 15 мая 1824 года, однако, еще серьезней. Религиозно взыскательная часть образованного русского общества окончательно отошла или от Церкви как таковой, или самое меньшее от священноначалия. Без правильного духовного водительства, без общения в таинствах дети екатерининских и александровских масонов-мистиков вырастали уже мало религиозными, а то и вовсе богоборчески настроенными людьми, обращая свою жажду правды на социальное переустройство общества как на высшую цель и на революцию — как на вернейшее средство. Ведь, в отличие от церковной веры, индивидуальный нецерковный пиетизм поколенчески, как правило, невоспроизводим. Из него могут быть только два пути — или в Церковь, или в агностицизм и безбожие. Церковь, сжигающая Писание, не позволяющая богословствовать ни студентам духовных школ, ни образованным мирянам в то время, когда открытия науки и изменения жизни дают столько поводов для духовных размышлений, — такая Церковь перестает быть привлекательной для религиозно взыскательных натур, и потому русские интеллектуалы начинали «верить» в науку и «молиться» на нее.

В сциентизме XIX века, и не только русском, нет ничего удивительного, если мы рассмотрим его появление как следствие современного ему церковного обскурантизма. Быть может, из-за медвежьих объятий абсолютистского и просвещенческого государства, но к XIX столетию Церковь, и православная и католическая, оказалась далеко позади умственного алкания эпохи, а протестанты, вовсю занимаясь наукой, постепенно переставали быть Церковью. С другой стороны, те культурные люди, которые склонны были более к гражданско-политической деятельности, нежели к умозрительной философии, и искали в христианской вере основания для более справедливого и гуманного общества, также не обретали их в Церкви. Именовавшее себя христианским новоевропейское государство было вопиюще несправедливым и бесчеловечным, но ни на Западе, ни на Востоке христианской ойкумены Церковь не боролась за право христианина быть человеком в христианском государстве. На призывы графа Сен-Симона, аббата Ламенне, графа де Мена бороться за счастье людей не только на небе, но и на земле Католическая Церковь сочувственно ответила только в 1891 году энцикликой «Rerum novarum», Православная же Церковь не отвечала на подобные призывы до самого конца Империи[75]. Стоит ли удивляться, что, не найдя в Церкви сочувствия своим чаяниям большей социальной справедливости, люди с обостренным чувством гражданской ответственности, так же как и дети масонов, уходили в социалистические кружки и отдалялись не только от Церкви, но порой и от Бога, от имени Которого претендовало говорить священноначалие. Так поступали и многие дети священников, выпускники духовных семинарий, в которых веками выработанное нравственное чувство «колокольного дворянства» не обретало удовлетворения в опыте встречи с церковной действительностью XIX века.

Стоя во главе Европы, Александр мечтал, преобразовав Россию, улучшить и общеевропейский моральный климат. Погубив любимое детище Александра — Двойное министерство, Русская Церковь не взялась сама за исполнение его обязанностей, да и не имела сил взяться, — и общество ушло из Церкви.

В пламени, в котором сгорали тома русской Библии, сгорали и надежды Александра. Без духовного просвещения и военные поселения действительно превращались в фаланстер, в «колхоз», да и вряд ли могли существовать вооб­ще.

Александр, по всей видимости, в восстании митрополитов увидел свое несоответствие той высокой роли преобразователя отечества и мiра, которую он намеревался сыграть. Скорее всего, застарелая боль грехов невольного отцеубийства и прелюбодеяний юности, остро мучивших его совесть после воцерковления, была важной составляющей того нравственного состояния, которое окончательно убедило Александра, что не ему, а только человеку с чистыми руками и сердцем возможно осуществить необходимые преобразования русской жизни. Поэтому и согласился он так быстро на ультиматум Петербург­ского митрополита, сохранив при том самое доброе расположение к нему. Покидая навсегда Петербург 1 сентября 1825 года, Государь сердечно и дружески-почтительно беседовал с митрополитом Серафимом за чашкой чая в Лавре и брал от него благословение. Сохранил он, как уже говорилось, и самое доброе отношение к жертвам интриги — князю Голицыну и Кошелёву. Александр был уже как бы по ту сторону людских распрей и страстей.

Как мы помним, Александр с молодости тяготился своим высоким положением сначала Цесаревича, а потом — Императора. Он принял престол как тяжкий крест и как огромную ответственность. Приход к вере открыл перед ним бездну собственной греховности. В отличие от своего правнучатого племянника Николая II, Александр вовсе не уповал на магическую силу таинства царского помазания, но склонялся к мысли, что, как и святая Евхаристия, как и любое таинство Церкви, царский сан для грешника — только «в суд и осуждение».

Обедая в узком кругу в Киеве 8 сентября 1817 года, Александр Павлович, как записал свидетель беседы А. Михайловский-Данилевский, «неожиданно произнес твердым голосом следующие слова: „Когда кто-нибудь имеет честь находиться во главе такого народа, как наш, он должен в момент опасности становиться лицом к лицу с нею. Он должен оставаться на своем месте лишь до тех пор, пока его физические силы будут ему позволять это, или, чтобы сказать одним словом, до тех пор, пока он в состоянии садиться на лошадь. После этого он должен удалиться”. При сих словах <...> на устах Государя явилась улыбка выразительная, и он продолжал: „Что касается меня, то в настоящее время я чувствую себя здоровым, но через десять или пятнадцать лет, когда мне будет пятьдесят, тогда…”»[76] Придворные прервали Императора, но мысль и без того была высказана ясно.

Два года спустя Александр Павлович познакомил со своими тайными планами брата Николая. Об этой беседе, которую 13 (25) июля 1819 года Император вел с глазу на глаз с великим князем и его молодой супругой Александрой Федоровной на маневрах в Красном Селе, сохранились личные записи обоих конфидентов Государя. Записи эти, использованные придворным историком Н. К. Шильдером, сколь мне известно, еще ждут своего издателя, но фрагменты из них историк решился привести в русском переводе с французского в своем неоконченном предсмертном сочинении о Николае I. Александра Федоровна вспоминает, что они с супругом «сидели как окаменелые», когда Государь вдруг стал объяснять им, что Николаю надо готовиться заместить его на престоле еще при его жизни: «Кажется, вы удивлены; так знайте же, что мой брат Константин, который никогда не заботился о престоле, решил ныне более, чем когда-либо, формально отказаться от него, передав свои права брату своему Николаю и его потомству. Что же касается меня, то я решил отказаться от лежащих на мне обязанностей и удалиться от мiра (а me retirer du monde)». «Видя, что мы были готовы разрыдаться, — продолжает Александра Федоровна, — он постарался утешить нас, успокоить, сказав, что все это случится не тотчас, что, может быть, пройдет еще несколько лет прежде, нежели он приведет в исполнение свой план»[77].

Будущий император Николай Павлович воспроизводит эту знаменательную беседу со старшим братом с большими подробностями. «Разговор во время обеда был самый дружеский, но принял вдруг самый неожиданный для нас оборот, потрясший навсегда мечту нашей спокойной будущности <...>. Государь начал говорить, что он с радостью видит наше семейное блаженство (тогда был у нас один старший сын Александр, и жена моя была беременна старшею дочерью Мариею), что он счастия сего никогда не знал, виня себя в связи, которую имел в молодости, что ни он, ни брат его Константин Павлович не были воспитаны так, чтобы уметь оценить с молодости сие счастье, что последствия для обоих были, что ни один, ни другой не имели детей, которых бы признать могли, и что сие чувство самое для него тягостное <…> Что он чувствует, что силы его ослабевают; что в нашем веке государям, кроме других качеств, нужна физическая сила и здоровье для перенесения больших постоянных трудов, что скоро он лишится потребных сил, чтобы по совести­ исполнять свой долг, как он его разумеет, и что потому он решился, ибо сие считает долгом, отречься от правления с той минуты, когда почувствует сему время. Что он неоднократно говорил о том брату Константину Павловичу, который, быв одних с ним почти лет, в тех же семейных обстоятельствах, притом имея природное отвращение к сему месту, решительно не хочет ему наследовать на престоле, тем более что они оба видят в нас знак благодати Божией, дарованного нам сына. Что поэтому мы должны знать наперед, что мы призываемся на сие достоинство <...>. С тех пор Государь в разговорах намекал нам про сей предмет, но не распространялся более об оном...»[78]

Готовясь к осуществлению своего плана, 16 августа 1823 года Александр подписал манифест, составленный митрополитом Филаретом (Дроздовым) и князем А. Н. Голицыным, в котором определенно указывалось, что «Наследником Нашим быть второму брату Нашему, великому князю Николаю Павловичу». Манифест этот не был нарушением закона о престолонаследии — к нему было приложено отречение от прав на престол, подписанное братом Константином. Три экземпляра манифеста с копиями иных бумаг, проясняющих престолонаследие после кончины Александра, были тогда же вручены для совершенно секретного хранения трем ближайшим к Государю лицам — митрополиту Филарету, графу Аракчееву и князю Голицыну. Почему секретно, почему тайно? Ясных объяснений этому нет[79].

Складывается впечатление, что Александр, хорошо разбиравшийся в людях, вовсе не был уверен, что его брат Николай сможет и, главное, захочет завершить дело освобождения России. Зная о готовящемся заговоре тайных обществ, он не спешил пресечь его. Это был бы иной выход — кровавый и жестокий, как во Франции и Испании, но, быть может, именно так судил Бог наказать Россию, ее высшие классы за преступления XVIII столетия, коль никак не исправлялись эти преступления мирными реформами с высоты трона, встречая непримиримую оппозицию большинства дворянства и духовенства? Может быть, Государь увидел бездну, разверзшуюся перед Рос­сией, и не чувствовал себя ни достаточно сильным, ни тем более достойным провести страну через нее. Или брат Николай с его твердым и простым солдатским характером сделает это, или — революция. Пусть решает Господь.

К Императору приходили все более серьезные предупреждения о готовящемся заговоре радикальных масонов-иллюминатов — будущих декабристов, но он не предпринимал практически никаких мер даже к обеспечению собственной безопасности, тем более — к пресечению смуты. «Я знаю, что я окру­жен убийцами, которые злоумышляют на мою жизнь», — признавался Александр одному польскому генералу во время последнего своего посещения Варшавы в мае — июне 1825 года[80]. Как мы теперь знаем, «цареубийственный кинжал» действительно был уже обнажен будущими декабристами: М. П. Бестужеву-Рюмину было поручено организовать убийство Государя в Таганроге. И Император ничего практически не делал, чтобы отвести его. Быть может, Александр думал, что, пав жертвой заговорщиков, он понесет достойное воздаяние за отцеубийство и откроет путь к исполнению над Россией воли Божьей? Кто знает? Таинственны глубины сердца человеческого.

В июне 1824 года скоропостижно от чахотки умирает любимая внебрачная дочь Императора шестнадцатилетняя Софья Нарышкина, и он смиренно и покаянно переносит эту страшную утрату. В ноябре ужасное наводнение разрушает значительную часть столицы. И он только себя винит в разгуле стихий. Он знает — за грехи царя отвечает народ. «Все так мрачно вокруг меня», — признается Государь своей невестке Александре Федоровне 28 ноября 1824 года. И никто не поддерживает его. Митрополит Серафим и буйный Фотий всецело поглощены новой интригой против митрополита Филарета. До духовных ли состояний Государя им в эти месяцы?

Размышляя о причинах приближения ко двору Николаем II различных проходимцев и авантюристов вроде Филиппа или Распутина, о. Георгий Шавельский, прекрасно знавший, как протопресвитер армии и флота, дворцовые настроения, писал, что ни последнему Царю, ни его супруге и в голову не могло прийти побеседовать начистоту, как мирянам с архиереем, с Петербургским, например, митрополитом, да и сам митрополит был бы смущен донельзя такой беседой. А не началась ли эта незримая духовная пропасть между священством и царством в России, столь трагически завершившаяся и распутинщиной, и спешным признанием Синодом Временного правительства, не началась ли она в те последние годы царствования Благословенного, когда русское священноначалие, за одним исключением святителя Филарета, отвергло руку, протянутую Царем для сотрудничества в деле возрождения России и равнодушно прошло мимо страждущей души самого несчастного Государя?

Предание о старце Федоре Кузьмиче, скорее всего, так и останется преданием. Ни опровергнуть идентичность Томского чудотворца Государю Александру Павловичу, ни подтвердить мы, видимо, с математической точностью никогда не сможем. Но сколь естественно для этой возвышенной души было сделать то, к чему призывал всех людей великий современник Александра — преподобный Серафим Саровский. Если уж не удалось преобразить Россию с высоты трона из-за бремени остро ощутимых грехов, то тогда можно очистить грехи смиренным подвигом самоотречения и так стяжать «дух мирен», от которого тысячи вокруг спасутся. Вряд ли случайно тогда и новое избранное Александром имя — Федор Кузьмич — «Богом данное сокровище».

Но независимо от того, закончил ли свои дни Государь Александр Павлович в Таганроге 19 ноября 1825 года или в тот же день взошел по сходням английского торгового судна, идущего с грузом зерна в Бристоль, чтобы вернуться безвестным странником в свое отечество через двенадцать лет и стать свидетелем тридцатилетнего царствования брата Николая и великих реформ племянника Александра[81], для историка России важно иное — великий план преобразований, по размаху сравнимый с петровским, но идущий в противоположном направлении, совсем не по заезженным публицистами осям «Восток — Запад», «традиционное — современное», но по иной оси: «сотерия — эвдемония», — план этот не удалось воплотить Александру.

И если он действительно умер в то холодное и дождливое утро 19 ноября, простудившись несколькими неделями раньше на прогулке у Байдарских ворот в Крыму, то тогда на нем нет никакой вины за неудавшиеся реформы. Не Александр остановил их, а Провидение, и в уступке с ликвидацией Двойного министерства следует видеть тогда только политический маневр, отход на новые рубежи, с которых можно было успешней продолжать преобразование российской жизни. Но если Государь в том ноябрьском уходе осуществил свою давнюю, еще юношескую мечту о частной жизни, если отчаялся он под бременем горестей и утрат, неудач и предательств, то тогда в последующей русской трагедии есть немалая толика и его вины — цена его малодушия. И страшно смыкается тогда мнимая смерть Александра с политической смертью его правнучатого племянника, записавшего в ночь со второго на третье марта 1917 года: «В час ночи уехал из Пскова с тяжелым чувством пережитого. Кругом измена и трусость и обман!» Кругом ли только — не в тебе ли самом?

Впрочем, не нам судить святых.

 

XIII

Александрово царствование почти точно на столетие отстоит от царствования Петрова, и, сравнивая их, легко увидеть, какой огромный нравственный путь прошло русское общество за это время. Подавив стрелецкий бунт 1698 года, вряд ли ставивший серьезные политические цели, молодой царь Петр Алексеевич вел допрос в Преображенском с применением ужасающих пыток, повелел казнить тысячи людей, рубил головы собственноручно, а семьи казненных подвергал жестокой опале.

Подавив декабрьское вооруженное возмущение 1825 года, стремившееся к изменению всего политического строя России, к цареубийству и приведшее к человеческим жертвам, молодой Государь Николай Павлович привлек к следствию 579 человек, из которых виновными были признаны 289 человек. Из этих последних Верховному уголовному суду преданы были 121 человек. Из них Государь отправил на эшафот пять человек, а остальным смягчил меру наказания, сохранив жизнь. Впоследствии участь осужденных к каторжным работам и к разжалованью в солдаты неоднократно смягчалась. Из участвовавших в восстании солдат был сформирован сводный четырехтысячный гвардейский полк, отправленный на Кавказ, «под пули горцев»; правда, 178 нижних чинов были приговорены к прогону сквозь строй тысячи солдат от одного до двенадцати раз да 23 солдата наказаны палками и розгами. Но никаких пыток при допросах и в помине не было. Пытки были отменены Александром.

Николай испытывал тяжкие терзания и во время подавления бунта, когда пришлось отдать приказ стрелять «по своим», и во время следствия, и при конфирмации приговора. «Милая и добрая матушка, — писал Николай Павлович Императрице Марии Федоровне, — приговор состоялся и объявлен виновным. Не поддается перу, что во мне происходит; у меня прямо какое-то лихорадочное состояние, которое я не могу определить. К этому, с одной стороны, примешивается какое-то особое чувство ужаса, а с другой — благодарности Господу Богу, Коему было благоугодно, чтобы этот отвратительный процесс был доведен до конца»[82]. Император Николай считал себя «самым несчастливым из государей, потому что вступил на престол ценою крови своих подданных» (письмо графу Ф. В. Остен-Сакену вечера 14 декабря 1825 го­да — «Русский архив», 1884, кн. 6, стр. 241). У него и в уме не было мстить кому-либо из близких родственников тех, кто были осуждены за возмущение 14 декабря. Семьям казненных и отправленных в каторгу декабристов, которые с потерей кормильца лишились средств к достойному существованию, Император тайно оказывал большую материальную помощь.

В манифесте от 13 июля 1826 года, подводившем итог делу 14 декабря, Император Николай I провозглашал: «Наконец, среди общих надежд и желаний, склоняем мы особенное внимание на положение семейств, от коих преступ­лением отпали родственные им члены. Во все продолжение сего дела, сострадая искренно прискорбным их чувствам, мы вменяем себе долгом удостоверить их, что в глазах наших союз родства передает потомству славу деяний, предками стяжанную, но не омрачает бесчестием за личные пороки или преступления. Да не дерзнет никто вменять их по родству кому-либо в укоризну: сие запрещает закон гражданский и более еще претит закон христианский»[83].

Как бесконечно далеки эти слова, воплотившиеся в дела, от кровавых ужасов Петра и Анны Иоанновны, и сколь еще дальше они от преступлений тоталитарных режимов ХХ века, когда быть родственником «врага народа» считалось тяжким уголовным преступлением. И нельзя не согласиться, что тогда, в 1825 году, государственная власть в России находилась на невиданной ни в XVIII, ни в XX веке нравственной высоте.

Но изменилось и общество. Старое русское гражданское общество, восстановившееся и обновившееся в борьбе с польской интервенцией в послед­ние годы Смуты XVII века, исчезло в Расколе и петровских преобразованиях. После расправы со старообрядцами охотников умирать за идею в русском обществе почти не осталось. Боролись и даже умирали в XVIII веке (если не считать воинских подвигов) главным образом за свои интересы. Мы помним, что практически все свободные сословия высказывались за крепостное право в отношении сословий несвободных и голосов, подобных голосу Радищева или Новикова, почти не было слышно в царствование Екатерины. Не было почти слышно и голосов в защиту унижаемой Православной Церкви ни со стороны духовенства, ни со стороны мирян — мужественное исповедничество святителя Арсения Мациевича так и осталось единичным фактом для XVIII столетия.

 Александрово царствование многое изменило. Сам Государь дал пример нравственного, совестливого отношения к ближнему и ответственного отношения к Богу и Церкви. Идеи гражданского самоуправления, парламентаризма, освобождения рабов, просвещения и светского, и религиозного, всех групп русского общества, принцип равной доброжелательности ко всем народам и ко всем религиозным сообществам был сначала явлен с высоты императорского трона и только вслед за тем начал распространяться в высшем сословии. «Император Александр <…> собственно причина восстания 14 декабря. Не им ли раздут в сердцах наших светоч свободы <...>?» — писал во время следствия убийца генерала Милорадовича Петр Каховский Императору Николаю I[84].

Впервые с эпохи Петра в России образуется слой людей, озабоченных общественно-политическим состоянием отечества. Да, здесь было много моды, оглядок на революционную Францию, на Наполеона, было много игры в тайные общества, в античную гражданственность, но исключительно важно, что все эти взрослые игры питались жаждой Правды и искали не своего блага, а блага ближнего.

«Для того ли мы освободили Европу (в 1814 году. — А. З.), чтобы наложить цепи на себя? Для того ли дали конституцию Франции, чтобы не сметь говорить о ней, и купили кровью первенство между народами, чтобы нас унижали дома?» (штабс-капитан А. А. Бестужев). «Любовь к отечеству и свободе <...> сострадание к сочеловекам, находящимся в столь бедственном злополучии <...> меня принудили вступить в сие общество» (подпоручик Я. М. Андреевич). «Причина, побудившая нас к сему, была: угнетение народа. К облегчению его участи я решился из патриотизма жертвовать собою» (отставной поручик А. И. Борисов). «Идея о конституции и свободе крестьян прельстили меня, и я себя почел обязанным взойти в общество, которое мне казалось стремящимся ко благу моего отечества» (штабс-ротмистр князь А. П. Барятинский). «Смело говорю, что из тысячи молодых людей не найдется и ста человек, которые бы не пылали страстью к свободе <…> И мы не можем жить, подобно предкам нашим, ни варварами, ни рабами» (П. Г. Каховский). «Мы были сыны 1812 года. Порывом нашего сердца было жертвовать всем, даже жизнью, во имя любви к отечеству. Призываю в свидетели Самого Бога» (подполковник М. Муравьев-Апостол)[85]. Вольнодумством было проникнуто все современное молодое поколение, а не одни лишь члены тайных обществ: «Кто из молодых людей, несколько образованных, не читал и не увлекался сочинениями Пушкина, дышащими свободою <...> О, Государь! Чтобы истребить корень свободномыслия, нет другого средства, как истребить целое поколение людей, кто родились и образовались в последнее царствование (Александра I. —А. З.)» (подполковник барон В. И. Штейнгель)[86].

Это «дум высокое стремленье», высказанное декабристами во время следствия, можно множить и множить. К концу Александрова царствования действительно выросло и сложилось целое поколение дворян, желавших исцелить отечество от постыдных язв рабства и преобразовать его на началах гражданской свободы и самоответственности, принеся, если надо, в жертву этим идеалам и свое благополучие, и саму жизнь свою. Среди декабристов были, впрочем, не только пылкие юноши, но и вдумчивые мыслители, хорошо изучившие теорию и практику политической и экономической жизни своего времени, прекрасно знавшие основы государственного порядка Англии, Франции, Североамериканских Соединенных Штатов. Это был отнюдь не очередной дворянский заговор гвардии, какие не раз случались в России в XVIII столетии, как полагал С. Ф. Платонов[87], но проявление внутреннего процесса гражданского возрождения, нравственное и политическое взросление души высшего сословия, доведенного до полного инфантилизма в долгую предшествовавшую эпоху распадающейся сотерии. Процесса, протекавшего почти незаметно в российском образованном классе в течение всего предшествовавшего столетия и существенно ускорившегося в царствование Александра Павловича.

Великая трагедия России состояла в том, что власть и общество, его лучшие представители, двигаясь почти параллельно, увидели друг в друге не союзников и соратников, но, скорее, соперников и врагов. Впрочем, Государь Александр I до последних дней своего царствования щадил будущих декабристов, надеясь, должно быть, на совместную плодотворную работу, и лишь 10 ноября 1825 года отдал приказ начальнику Главного штаба генералу И. И. Дибичу арестовать заговорщиков. В эти дни ему уже были прекрасно известны не только филантропические проекты «Зеленой книги», не только конституционные программы Рылеева, Пестеля и Муравьева, но и совершенно конкретные планы цареубийства и истребления всей династии Романовых. И все же Александр медлил с репрессивными мерами до последней возможности. Он добился своей цели — вырастил поколение «новых людей», свободных от растления рабским угодничеством и искательством чинов, поместий и орденов, желавших, подобно Чацкому, «служить», а не «прислуживаться». Теперь их следовало укоренить в религиозной и гражданской ответственности, но на это Государю Александру не хватило или жизни, или воли и умения…

Иначе думали члены тайных обществ. Большинство из них когда-то были очарованы Александром, его либеральными речами и действиями, его блистательной победой над Наполеоном, его открытостью к общению и скромностью в поведении. Но они ждали немедленных реформ, немедленной конституции, немедленного освобождения крепостных, а вместо этого видели военные поселения в России, освобождение крестьян только в иноязычных и иноверных западных провинциях и конституцию только для поляков и финнов, а не для русских. Они ждали, что их призовут к исполнению высоких задач реформирования государства, но их, героев войны 1812 — 1814 годов, кажется, забыли. Горечь личной невостребованности, соединенная с уязвленным национальным чувством (полякам и финнам — все, а русским — ничего) и сознанием, что ужасные язвы отечества остаются неисцеленными, толкали этих честных и благородных людей в ряды заговорщиков.

«Александр I, в последнее десятилетие своего царствования, свалил все бремя государственного управления на плечи Аракчеева, на слугу, ему верного, но не государственного мужа, а сам подчинился наущениям Меттерниха и под конец предался мистицизму и думал только о спасении собственной души своей», — писал один из декабристов — лифляндский барон, поручик лейб-гвардии Финляндского полка Андрей Розен[88].

О том же в воспоминаниях писал и известный русский журналист, очевидец событий 14 декабря, внук немца-пруссака на русской службе Н. И. Греч: «...бедственная и обильная злыми последствиями вспышка 14 декабря 1825 года имела зерном мысли чистые, намерения добрые. Какой честный человек и истинно просвещенный человек может равнодушно смотреть на нравственное унижение России <...> Государство <…> обитаемое сильным, смышленым, добрым в основании своем народом, представляет с духовной стороны зрелище грустное и даже отвратительное. Честь, правда, совесть у него почти неизвестны и составляют в душах людей исключение, как в иных странах к исключениям принадлежат пороки <…> У нас злоупотребления срослись с общественным нашим бытом, сделались необходимыми его элементами. Может ли существовать порядок и благоденствие в стране, где из шестидесяти миллионов нельзя набрать восьми умных министров и пятидесяти честных губернаторов; где воровство, грабеж и взятки являются на каждом шагу, где нет правды в судах, порядка в управлении <...>; где ложь, обман, взятки считались делом обыкновенным и нимало не предосудительным; <...> где духовенство не знает и не понимает своих обязанностей, ограничиваясь механическим исполнением обрядов и поддерживанием суеверия в народе для обогащения своего; где народ коснеет в невежестве и разврате»[89].

Изнанкой абсолютной монархии является пропасть между правящим государем и управляемым им народом. И если одна, все расширяющаяся, пропасть пролегла в России между рабами и рабовладельцами, то другая — между царем и обществом. А сам Александр, имея план далеко идущих реформ, никому не решался вполне его доверить, опасаясь, и не без основания, сопротивления дворян в деле эмансипации крепостных, священноначалия — в деле христианского просвещения, бюрократии — при переходе к парламентской форме правления. Он осуществлял свои реформы втайне от общества и даже втайне от самых верных своих слуг, доверяя каждому из них лишь часть плана преобразований. Абсолютизм XVIII века загнал Александра в ловушку.

Возможно ли было тогда, в 1820 — 1824 годах, привлечь хотя бы некоторых из видных заговорщиков к сотрудничеству? Ответить на этот вопрос нелегко. Уже были опыты Михаила Сперанского, который, максимально приближенный к Александру, за интриги против Царя был сослан в 1812 году в Пермь, и Василия Каразина, когда-то обласканного Государем за ум и искренность, а потом участвовавшего в возмущении Измайловского полка. Александр боялся раскрываться новым людям, а скрытность всегда порождает недоверие и как результат — интригу. Если бы в России продолжалась традиция соборного царства, как при первых двух Романовых, когда царю принадлежала сила власти, а народу — сила мнения; если бы оставался в Православной русской Церкви Патриарх, независимый от Царя в вопросах совести и религиозной жизни народа, то тогда столь болезненного разлома, скорее всего, не возникло бы. Но после века абсолютизма Царь оказался бесконечно одиноким. Вокруг него были или рабы, или враги, но не соратники, не сотрудники. Узел был затянут еще крепче тем, что абсолютизм создал крепостное рабство (вместо крепостного права XVII столетия) и дворянам-рабовладельцам для сохранения крестьян в повиновении был нужен именно неограниченный монарх, но такой монарх вовсе не должен был отчитываться перед шляхетством в своих планах и поступках.

В абсолютной монархии, при известных цензурных ограничениях, общество может влиять на выбор политического курса своего государства или всеподданнейшими записками, или интригами, или восстанием. «Русское правительство — это абсолютная монархия, ограниченная убийством», — вскоре напишет маркиз де Кюстин[90]. Записки на Высочайшее Имя подавались, принимались царем обычно благосклонно, но последствия от них не были видны их авторам, так как каждый предлагаемый прожект включался в систему преобразований и совсем не обязательно подлежал немедленному исполнению. На интриги большинство порядочных и благородных людей были не способны, да и интригуют, как правило, не для блага отечества, а для собственного блага. Оставался комплот.

Осуждать декабристов невозможно. После всех бесчинств российских абсолютных монархов предшествовавшего столетия слепо повиноваться Высочайшей Воле было нелегко для умного и честного человека. Слишком много в этой Высочайшей Воле проявлялось греховного, человеческого, а не Божьего. «Самодержавие, конечно, прекрасная вещь, — записала 7 декабря 1854 года в свой дневник фрейлина цесаревны Марии Александровны умнейшая Анна Федоровна Тютчева, — утверждают, что это — воплощение на земле Божественной власти; это могло бы быть правдой, если бы к всемогуществу самодержавие могло присоединить всеведение, но так как, в конце концов, самодержец только человек, подверженный ошибкам и слабостям, власть в его руках становится опасной силой»[91]. И действительно — становилась, много раз становилась.

Осуждать декабристов невозможно, но не скорбеть о роковой ошибке честных «сынов отечества», принявших их царственного единомышленника за врага и супостата, тоже нельзя. Последствия этого ослепления были трагическими, если не фатальными. Бороться с заговорщиками Александр не желал, сотрудничать с ними не решился. Он знал, что заговорщики ждут его смерти, а многие желают ее и «ускорить», воспользовавшись присутствием Царя на летних общевойсковых маневрах 1826 года. Ощущая себя человеком грешным, недостойным, а потому и неспособным к решению громадных государственных задач, которые он ясно видел перед собой, Александр предпочел уйти, оставив бремя решений своему младшему брату Николаю, не оскверненному отцеубийством и развратной жизнью в молодые, еще «просвещенческие» годы, да к тому же получившему рождением сыновей как бы благословение от Бога. И здесь, я думаю, величайшая, хотя и благородная, ошибка благословенного Государя.

О, как важно было бы Александру остаться на престоле! Опыт покаянного чувства в грехах молодости, опыт обращения и обретения веры выковали удивительную по уму, воле, вере и цельности личность из старшего сына Императора Павла. Еще пятнадцать — двадцать лет царствования, и Александр, опираясь на новое просвещенное дворянство, скорее всего, довел бы Россию до освобождения крепостных, всеобщей грамотности, сознательной православной веры и «свободно-законных учреждений» в духе Грамоты Новосильцева. К 1850-м годам Россия по уровню гражданской свободы, национального согласия и благоденствия встала бы тогда вровень с самыми развитыми мировыми державами, не потеряв при этом ни историко-правового преемства, ни веры Православной, а, скорее, упрочив их. Но Александр ушел, по своей ли воле, по воле Божьей — Бог весть.

И воцарился брат его Николай вместо него.

 

[1]Леонтович В. В. История либерализма в России. 1762 — 1914. М., 1995, стр. 60.

[2] Там же, стр. 61.

[3] См., например, мнение декабриста Николая Тургенева в кн.: Иконников В. Граф Н. С. Мордвинов. СПб., 1873, стр. 236.

[4] Корнилов А. А. Курс истории России XIX века. М., 2004, стр. 148.

[5] Письмо М. Сперанского А. Столыпину из Пензы 2 (14) мая 1818 года. Цит. по кн.: Шильдер Н. К. Император Александр I, его жизнь и царствование. В 4-х томах, т. 4. СПб., 1905, стр. 94.

[6] Цит. по кн.: Шильдер Н. К. Император Александр I... Т. 4, стр. 40 — 41.

[10] См.: Пушкин А. С. Полн. собр. соч. в 10-ти томах, т. 1. Л., 1977, стр. 457 — 458.

[11] Томсинов В. А. Временщик (А. А. Аракчеев). М., 1996, стр. 195.

[12] Там же.

[13] Князький И. Алексей Андреевич Аракчеев. — В кн.: «Энциклопедия для детей». В 16-ти томах, т. 5, ч. 2. М., 1997, стр. 267.

[14] Письмо от 2 мая 1818 года («Русский архив», 1869, стр. 1697, 1703). Цит. по кн.: Шильдер Н. К. Император Александр I... Т. 4, стр. 92 — 94. Выделенный курсивом текст дан в переводе с французского; все остальное написано по-русски.

[15]См.: Сперанский М. М. Руководство к познанию законов. СПб., 2002, стр. 452 — 463.

[16] Кобеко Д. Императорский Царскосельский лицей. Наставники и питомцы. 1811 — 1843. СПб., 1911, стр. 242.

[17] Шильдер Н. К. Император Александр I... Т. 4, стр. 217 — 218.

[18] Платонов С. Ф. Лекции по русской истории. М., 2000, стр. 683.

[19] «Русская старина», 1904, апрель, стр. 15.

[20] Кизеветтер А. А. Александр I и Аракчеев. — В его кн.: «Исторические силуэты». Ростов-на-Дону, 1997, стр. 327.

[21] Томсинов В. А. Временщик (А. А. Аракчеев), стр. 192.

[22] Цит. по кн.: Корнилов А. А. Курс истории России XIX века, стр. 211 — 212.

[23] Шуазель-Гуфье С. Исторические мемуары. — В кн.: «Державный сфинкс. История России и дома Романовых в мемуарах современников». М., 1999, стр. 294 — 295.

[24] Эту пенсию на лечение за границей в Карлсбаде Аракчеев получил в 1827 году и положил в банк на имя императрицы Марии Федоровны, дабы на проценты с капитала содер­жались пять бедных девиц в военно-сиротском приюте сверх штата. Сам же граф в по­следние годы жизни распродавал свое столовое серебро и дорогие подарки иноземных монархов, чтобы сводить концы с концами (Шильдер Н. К. Император Николай Первый, его жизнь и царствование. Т. 2. СПб., 1903, стр. 41 — 43).

[25] Великий князь Николай Михайлович. Император Александр I..., стр. 165, 179.

[26] Врангель Н. Е. Воспоминания. От крепостного права до большевиков. М., 2003, стр. 51 — 52.

[27] Вернадский Г. В. Русская история. М., 2001, стр. 209.

[28]Там же, стр. 208 — 209.

[29] См.: «Записки сенатора И. В. Лопухина». М., 1990, стр. 169 — 171.

[30] Карамзин Н. М. Записка о древней и новой России. М., 1991, стр. 64 — 65.

[31] Томсинов В. А. Временщик (А. А. Аракчеев), стр. 135; Шильдер Н. К. Император Александр I... Т. 4, стр. 452.

[32] Томсинов В. А. Временщик (А. А. Аракчеев), стр. 226.

[33] Там же, стр. 140.

[34] Шильдер Н. К. Император Александр I... Т. 4, стр. 240.

[35] Вигель Ф. Ф. Воспоминания в 7-ми частях, ч. 5. М., 1865, стр. 61.

[36] Пенкин Ф. А. Воспоминания о военно-учительском институте. — В кн.: «Аракчеев. Свидетельства современников». М., 2000, стр. 149.

[37] Шильдер Н. К. Император Николай Первый, его жизнь и царствование. В 2-х книгах, кн. 1. М., 1997, стр. 71.

[38] Пушкарев С. Г. Россия 1801 — 1917..., стр. 41.

[39] Вернадский Г. В. Русская история, стр. 209.

[40] Шильдер Н. К. Император Александр I... Т. 4, стр. 32.

[41] «Переписка Н. М. Карамзина и И. И. Дмитриева». Под редакцией Грота и Пекарского. СПб., 1866, стр. 400 — 401.

[42] Шильдер Н. К. Император Александр I... Т. 4, стр. 244.

[43] Томсинов В. А. Временщик (А. А. Аракчеев), стр. 222.

[44] Пенкин Ф. А. Воспоминания о военно-учительском институте. — В кн.: «Аракчеев. Свидетельства современников», стр. 152 — 153.

[45] Пенкин Ф. А. Воспоминания о военно-учительском институте. — В кн.: «Аракчеев. Свидетельства современников», стр. 150.

[46] Великий князь Николай Михайлович. Император Александр I..., стр. 181 — 182.

[47] Пушкин А. С. Полн. собр. соч. в 10-ти томах, т. 10. Л., 1979, стр. 371.

[48] Первое известное мне упоминание о «разрушительных стремлениях тайных обществ, заблуждения которых могли бы подать повод к справедливому беспокойству», присутствует в письме Александра к королю Фридриху-Вильгельму, написанном еще 15 (27) января 1816 года (см.: Шильдер Н. К. Император Николай Первый... Кн. 1, стр. 63).

[49] Великий князь Николай Михайлович. Император Александр I..., стр. 191.

[50] Шильдер Н. К. Император Александр I... Т. 4, стр. 179.

[51] Там же, стр. 182.

[52] Вяземский П. А. Полн. собр. соч. в 12-ти томах, т. 7. СПб., 1882, стр. 453.

[53] Metternich C. Memoires. Т. 3, р. 374.

[54] «Русский архив», 1892, № 6, стр. 201.

[55] Шильдер Н. К. Император Александр I... Т. 4, стр. 185.

[56] Вяземский П. А. Полн. собр. соч. в 12-ти томах, т. 7, стр. 451 — 452.

[57] Письмо великого князя Константина Павловича начальнику главного штаба барону Дибичу от 26 марта 1826 г. — В кн.: Шильдер Н. К. Император Николай Первый... Кн. 1, стр. 494.

[58] Там же, стр. 155 — 156.

[59] Там же, стр. 262 — 263.

[60] Карамзин Н. М. Записка о древней и новой России, стр. 63 — 64.

[61] Пушкарев С. Г. Россия 1801 — 1917..., стр. 24.

[62] Шильдер Н. К. Император Александр I... Т. 4, стр. 102.

[63] Кошелёв А. И. Записки. М., 2002, стр. 15 — 16.

[64] Флоровский Георгий, прот. Пути русского богословия. Париж, 1937, стр. 132.

[65] Флоровский Георгий, прот. Пути русского богословия, стр. 133 — 134.

[66] «Переписка Н. М. Карамзина и И. И. Дмитриева», стр. 204.

[67] Платонов С. Ф. Лекции по русской истории, стр. 683.

[68] Великий князь Николай Михайлович. Император Александр I..., стр. 193, 244.

[69] Шильдер Н. К. Император Александр I... Т. 4, стр. 59.

[70] Флоровский Георгий, прот. Пути русского богословия, стр. 153.

[71] Флоровский Георгий, прот. Пути русского богословия, стр. 156 — 157.

[72] Шильдер Н. К. Император Александр I... Т. 4, стр. 319; см. также: Флоров­ский Георгий, прот. Пути русского богословия, стр. 160 — 161; Миропольский С. Фотий Спасский. Юрьевский архимандрит. Историко-биографический очерк. — «Вестник Европы», 1878, кн. 12, стр. 608, 615.

[73] Гёц П. П. фон. Князь А. Н. Голицын и его время. — В кн.: «Аракчеев. Свидетельства современников», стр. 42.

[74] Шильдер Н. К. Император Александр I... Т. 4, стр. 319.

[75] «Ни одна из ветвей христианства не обнаружила такого заскорузлого (callous) равнодушия к общественной и политической справедливости, как Русская Православная Церковь в синодальный период», — жестко, но, увы, справедливо отмечал Ричард Пайпс (Pipes R. Russia under the Old Regime. London, 1974, p. 245).

[76] Цит. по кн.: Шильдер Н. К. Император Николай Первый... Кн. 1, стр. 113, 114.

[77] Цит. по кн.: Шильдер Н. К. Император Николай Первый... Кн. 1, стр. 115.

[78] Там же, стр. 115 — 117.

[79] «Положимся на Бога. Он устроит все лучше нас, слабых и смертных», — так в конце августа 1825 года ответил Император князю Голицыну на его опасения в тайном характере манифеста о престолонаследии (Корф М. А. Восшествие на престол императора Нико­лая I. СПб., 1857, стр. 25, 31).

[80] Шильдер Н. К. Император Николай Первый... Кн. 1, стр. 164.

[81] Георгий Вернадский в примечании к своей «Русской истории» пишет о тайне Федора Кузьмича: «Две недавно появившиеся книги поддерживают мнение, что Федор Кузьмич действительно был бывшим царем Александром I. Одна из них — L. I. Strakhovsky. The Russian Alexander I, N. Y. 1947. — Другая — М. В. Зюзюкин. Мистерия Императора Александра I, Буэнос-Айрес, 1952. — Профессор Страховский предполагает, что „доказательства его утверждения могут быть найдены в частных бумагах английского семейства Кэчкарт”. Эти документы опровергают любые другие версии, в том числе и исследования великого князя Николая Михайловича» (Вернадский Г. Русская история, стр. 518). Исследования современного русского историка, работающего в Швейцарии, князя Г. И. Васильчикова, подтверждают этот вывод Г. В. Вернадского.

[82] Великий князь Николай Михайлович. Казнь пяти декабристов 13 июля 1826 года и император Николай I. — «Исторический вестник», 1916, № 7, стр. 105.

[83]Шильдер Н. К. Император Николай I... Кн. 1, стр. 460 — 461.

[84] «Избранные социально-политические и философские произведения декабристов». Т. 1. М., 1951, стр. 511.

[85] «Избранные социально-политические и философские произведения декабристов». Т. 1, стр. 492 — 502; т. 2, стр. 447; т. 3, стр. 97, 86 соотв.

[86] Штейнгель В. И. Сочинения и письма. В 2-х томах, т. 1. Иркутск, 1985, стр. 223 — 224.

[87] См.: Платонов С. Ф. Лекции по русской истории, стр. 688.

[88] Розен А. Е. Записки декабриста. СПб., 1907, стр. 113.

[89] Греч Н. И. Записки о моей жизни. СПб., 1886. Цит. по кн.: Шильдер Н. К. Император Николай Первый... Кн. 1, стр. 542 — 543.

[90] Кюстин А. де. Россия в 1839 году. В 2-х томах, т. 1. М., 2000, стр. 180.

[91] Тютчева А. Ф. При дворе двух императоров. Воспоминания. Дневник. М., 2000, стр. 116.


Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация