Проблемы так называемого «Каменноостровского (Страстного) цикла», вобравшего в себя наиболее значительные лирические стихотворения последнего года жизни А. С. Пушкина, мучают воображение исследователей на протяжении последних десятилетий.
Дело в том, что четыре стихотворения поэт пометил римскими цифрами II, III, IV и VI, а I и V и, возможно, VII — никак не обозначил (то ли не написал, то ли не дописал, то ли не мог предпочесть, то ли забыл о намерении, то ли не успел…). Все это сообщает «циклу» интригующую завещательность и не может не беспокоить праздные умы. В книге «Предположение жить. 1836»[1] я, как мог, уже касался этого, и, казалось бы, хватит. Однако от моего агента поступили новые Х-материалы…
А. Битов.
1. «А я пошел дальше вас!..» (корреспондент Боберов)
Как ты, да я.
«Моцарт и Сальери».
...Сами себе иззавидовались! — писал мне мой корреспондент-пушкинист А. Боберов из Мытищ. — Пишу тебе ночью, в четыре утра, в больнице, причем пишу во тьме, на ощупь.
Ошибка нашего восприятия в том, что для нас Пушкин — все время Пушкин. Между тем он не сразу им стал и поэтому погиб. Сначала и он был комок кричащий и несмышленый. Потом стал носителем фамилии своих родителей, про которых кому-то было известно, кто они такие. Лишь с 12 лет Пушкин: Петербург, Лицей, «Зеленая лампа», «старик Державин» еtc. Конечно, такого идиота нет, что думает, что родился бронзовый отрок, Опекушин или Аникушин, размером с настольную зеленоватую лампу, а потом стал расти и дорос до площадных размеров, то есть до наших с вами времен. Таких идиотов, конечно, нет, однако мы именно такие.
Нет сил молитву прочесть…
Андрей Георгиевич! Состояние мое миновало (Пушкин помог…), продолжаю свой «ответ Чемберлену» более осмысленно.
Андрей Георгиевич! Конечно, вам нечего больше сказать, я вас понимаю и не осуждаю. Переиздание ваше роскошно и мне недоступно. Не на мою пенсию. Так что в этом смысле спасибо за присылку. Хотя могли бы и сразу прислать, еще в 1999 году, благо использовали меня напропалую, еще двадцать лет назад, ехидно на меня ссылаясь. Ладно, воруйте! все теперь... но хоть бы не перевирали!
Идея читать Пушкина подряд, что он написал, конечно, моя! Вы назвали это непрерывный текст, опубликовали, и — пожалуйста! она уже ваша! И все-таки, как мне ни больно, что вы меня обобрали, приятно подержать такую книгу в руках! ВЭБ[2] и Пушкин, подумать только! «...под залог шалей и серебра». Вы-то ничего небось, кроме Пушкина и меня, не заложили... Впрочем, комментарий М. Н. Виролайнен превосходен (недаром она отмежевывается от вашего произвола в расположении текстов), а факсимильная «Капитанская дочка» вне похвал. Это же надо — тиражировать единственный в мире экземпляр! Но и тут не вы первый: В. В. Набоков задолго до вас закончил свой четырехтомный комментарий к «Евгению Онегину» именно таким образом, факсимильно воспроизведя прижизненное издание романа. Но сама «Капитанская дочка»!! — в жизни такую не видел: надо же еще и такое пережить! особенно любуюсь штампом библиотеки и исходящим номером на титуле. Портрет ваш на суперобложке отвратителен!
Впрочем, идея, конечно, у многих была раньше, чем у вас, даже у П. В. Палиевского... сделать надо! тут я могу отдать вам должное, вашей предприимчивости: академическое собрание по этому принципу вы опередили.
Впрочем, все равно не вы первый: один отличный прецедент имел место до вас: Н. Эйдельман с его «Болдинской осенью»[3]. У него это вышло и изящней, и оправданней, без вашей немецкой последовательности и тупости. И все равно я пошел дальше вас всех!!!
Опять услышу: «Пушкина не троньте!»
А он на оборотах Пиндемонти
Творил что хочешь, не стыдясь нимало
Незнанья языка оригинала.
Едва взглянув, узрев на горизонте
Громаду Гёте или Ювенала,
Помножив их на свой летучий гений,
Лишь сделал их живей и современней.
Я посягнул на реставрацию т. н. «Каменноостровского» цикла (или, как его, кажется, обозначил г-н Старк, «Страстного»). Эти II, III, IV, VI («Из VI Пиндемонти») так гипнотизировали исследователей, как меня и вас. Сколько их было! Что только не подставляли на место пропущенных I, V и VII!! Вы в своем «Предположении» были, пожалуй, немного трезвее. Но зачем же было так бунтовать против «Памятника»?! это у вас что-то школьное. Тут даже Роднянская с Гальцевой[4] имели повод вас покритиковать. Ведь если понимать этот цикл как «Страстной», то, кроме семи дней недели, остается и восьмой, любимый праздник Александра Сергеевича — Вознесение. Чем «Памятник» не Вознесение над нашей, земной плоскостью? Но и заподозрить АС в тупом следовании плану Страстной Недели нелепо. Великий Пост и Страстная Пятница наличествуют в цикле, но остальное все может быть притянуто только за уши, настолько это личное и принадлежащее его собственным страстям. Совмещение своих страстей с Христовыми, я полагаю, им отвергается (см. «Мирскую власть»).
В конце концов, у Пушкина неизвестно, что бездоннее — замысел или творение. Вы справедливо выписываете его лирику 1836 года в хронологический ряд и сразу отвергаете первое, «Художнику», как более случайное и к делу не относящееся. А я походя построю вам скульптурный, скажем, цикл, вместо «Страстного», причем в той же хронологии.
Грустен и весел, вхожу, ваятель, в твою мастерскую:
Гипсу ты мысли даешь, мрамор послушен тебе:
Сколько богов и богинь!.................................
Тут Аполлон — идеал, там Ниобея — печаль...
Весело мне. Но меж тем в толпе молчаливых кумиров —
Грустен гуляю: со мной доброго Дельвига нет;
В темной могиле почил художников друг и советник.
...........................................................
Но у подножия теперь креста честного,
Как будто у крыльца правителя градского,
Мы зрим — поставлено на место жен святых
В ружье и кивере два грозных часовых.
..............................................
Стихи бесстыдные прияпами торчат,
В них звуки странною гармонией трещат...
..............................................
И пред созданьями искусств и вдохновенья
Трепеща радостно в восторгах умиленья...
..............................................
Решетки, столбики, нарядные гробницы...
..............................................
Купцов, чиновников усопших мавзолеи,
Дешевого резца нелепые затеи...
..............................................
На место праздных урн и мелких пирамид,
Безносых гениев, растрепанных харит,
Стоит широко дуб...
..............................................
Я памятник себе воздвиг нерукотворный...
Разве все и тут не сходится? Более того, даже бодро продолжается:
Юноша, полный красы, напряженья, усилия чуждый,
Строен, легок и могуч, — тешится быстрой игрой!
.............................................................
Юноша трижды шагнул, наклонился, рукой о колено
Бодро оперся, другой поднял меткую кость.
Вот уж прицелился... прочь! раздайся, народ любопытный...
А ведь это — после «Памятника»! Разве тут нет борьбы с античной темой, лирики с монументальностью? Об этом — никто, потому что прислонить не к чему. Не Юноши.
Пумпянский с Лотманом обязательно должны были бы об этом писать... но у нас в мытищинской библиотеке их книг я не нашел, как и «Сатир» Ювенала, которые ох как нужны мне были!
Так что ваша книга послужила мне единственным источником. И на том спасибо.
Итак, я решился (мне было очень плохо). В конце концов, это именно вы меня разозлили, спровоцировали, раззадорили (можете считать — благословили), приписав некой Л. Я. Гинзбург славу «основоположницы экспериментального литературоведения»[5]: мол, ты сначала попробуй сделать то, что исследуешь: выкинешь в корзину, зато хоть что-то поймешь.
Для начала я построил три списка... Кстати, с чего это вы взяли, что Пушкин не оставил нам никакого плана собственных сочинений! вы сами-то составленную вами книгу читали?
Итак, три списка. Я их не буду комментировать: уж столько-то вы знаете, чтобы их уразуметь. Все на моей совести, и я от нее не отказываюсь. Но взглядом своим на V как на единое целое из двух неоконченных стихотворений — горжусь! Именно после них могут стоять три таких личных, таких программных, таких окончательных стихотворения, как «Из Пиндемонти», «Кладбище» и «Я памятник себе воздвиг...».
И нисколько они не похоронные! Соедините их концовки — никакого окончания жизни тут нет — не робкое предположение жить, как у вас, а явственное продолжение жить.
Основные принципы «реконструкции» легко понять из трех приведенных ниже списков: хронологического, пушкинского и моего.
Хронологический ряд 1836 года
1. Художнику 25 марта
2. (Подражание италиянскому) 22 июня
3. «Напрасно я бегу к сионским высотам…» (неоконч.?)
4. (Из Пиндемонти) 5 июля
5. Мирская власть 5 июля (июня?)
6. «Отцы пустынники и жены непорочны…» 22 июля
7. «От западных морей до самых врат восточных…» (неоконч.)
8. <Кн. Козловскому> (неоконч.)
9. «Когда за городом задумчив я брожу…» 14 августа
10. «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…» 21 августа
11. «Была пора: наш праздник молодой…» (неоконч.)
12. Родословная моего героя нач. сент. (датировка растянута)
13. На статую играющего в бабки
14. На статую играющего в свайку
15. Канон в честь Глинки (одна строфа) 13 декабря
Пушкинский ряд «цикла»
I ?
II Молитва
III (Подражание италиянскому)
IV Мирская власть
V ??
VI (Из Пиндемонти)
VII ???
Предлагаемый ряд «цикла»
1. «Напрасно я бегу к сионским высотам»
2. Молитва («Отцы пустынники…») Великий Пост
3. (Подражание италиянскому) Страстная Пятница
4. Мирская власть Страстная Пятница
5. <Из Ювенала> = 7 + 8 по хронологии
6. (Из Пиндемонти)
7. Кладбище («Когда за городом…»)
8. <Из Горация> («Я памятник себе…») Вознесение
2. Опыт реконструкции А. Боберова
Слушай же.
«Моцарт и Сальери».
I
Напрасно я бегу к сионским высотам,
Грех алчный гонится за мною по пятам...
Так ноздри пыльные уткнув в песок сыпучий,
Голодный лев следит оленя след пахучий.
Но если мне со львом в неравной битве
Пасть не дано, то дай мне Бог в молитве
Покинуть мир…[6]
II
Молитва
Отцы пустынники и жены непорочны,
Чтоб сердцем возлетать во области заочны,
Чтоб укреплять его средь дольних бурь и битв,
Сложили множество Божественных молитв;
Но ни одна из них меня не умиляет,
Как та, которую священник повторяет
Во дни печальные Великого поста;
Всех чаще мне она приходит на уста
И падшего крепит неведомою силой:
Владыко дней моих! дух праздности унылой,
Любоначалия, змеи сокрытой сей,
И празднословия не дай душе моей,
Но дай мне зреть мои, о Боже, прегрешенья,
Да брат мой от меня не примет осужденья,
И дух смирения, терпения, любви
И целомудрия мне в сердце оживи.
III
(Подражание италиянскому)
Как с древа сорвался предатель ученик,
Диявол прилетел, к лицу его приник,
Дхнул жизнь в него, взвился с своей добычей смрадной
И бросил труп живой в гортань геены гладной...
Там бесы, радуясь и плеща, на рога
Прияли с хохотом всемирного врага
И шумно понесли к проклятому владыке,
И сатана, привстав, с веселием на лике
Лобзанием своим насквозь прожег уста,
В предательскую ночь лобзавшие Христа.
IV
Мирская власть
Когда великое свершалось торжество
И в муках на кресте кончалось Божество,
Тогда по сторонам животворяща древа
Мария-грешница и пресвятая Дева
Стояли, бледные, две слабые жены,
В неизмеримую печаль погружены.
Но у подножия теперь креста честного,
Как будто у крыльца правителя градского,
Мы зрим — поставлено на место жен святых
В ружье и кивере два грозных часовых.
К чему, скажите мне, хранительная стража?
Или распятие казенная поклажа,
И вы боитеся воров или мышей?
Иль мните важности придать царю царей?
Иль покровительством спасаете могучим
Владыку, тернием венчанного колючим,
Христа, предавшего послушно плоть свою
Бичам мучителей, гвоздям и копию?
Иль опасаетесь, чтоб чернь не оскорбила
Того, чья казнь весь род Адамов искупила,
И, чтоб не потеснить гуляющих господ,
Пускать не велено сюда простой народ?
V
1. <Из Ювенала>
От западных морей до самых врат восточных
Не многие умы от благ прямых и прочных
Зло могут отличить. Рассудок редко нам
Внушает, как развеять тут туман.
«Пошли мне долгу жизнь и долгие года!»
Зевеса вот о чем и всюду и всегда
Привыкли вы молить — но сколькими бедами
Исполнен долгой век! Во-первых, как рубцами
Лицо морщинами покроется — оно
В пустыню выжженную все превращено:
Ущелье иль щека[7], провал иль рот?
И разума прыжок! И все на оборот!
Природы вид не мерзок и не гадок,
Встреть взгляд ее и не впадай в упадок.
Как в зеркало вглядись в природы лик:
Ей все равно, что юный, что старик.
Пусть разум в заблужденьи пребывает,
Что время лечит, а не убивает.
А во-вторых…
2. <Кн. Козловскому>
Ценитель умственных творений исполинских,
Друг бардов английских, любовник муз латинских,
Ты к мощной древности опять меня манишь,
Ты снова мне перелагать велишь.
Простясь с живой мечтой и бледным идеалом,
Я приготовился бороться с Ювеналом,
Чьи строгие стихи, неопытный поэт,
На русский перевесть я было дал обет.
Но развернув его суровые творенья,
Не мог я одолеть стыдливого смущенья...
Стихи бесстыдные прияпами торчат,
В них звуки странною гармонией трещат —
Не лучше ль бледность собственных творений:
В них проступает смысл и пропадает гений…
Но именно средь них моя душа
Еще жива…
VI
(Из Пиндемонти)
Не дорого ценю я громкие права,
От коих не одна кружится голова.
Я не ропщу о том, что отказали боги
Мне в сладкой участи оспоривать налоги
Или мешать царям друг с другом воевать;
И мало горя мне, свободно ли печать
Морочит олухов, иль чуткая цензура
В журнальных замыслах стесняет балагура.
Все это, видите ль, слова, слова, слова*.
Иные, лучшие мне дороги права;
Иная, лучшая потребна мне свобода:
Зависеть от царя, зависеть от народа —
Не всё ли нам равно? Бог с ними.
Никому
Отчета не давать, себе лишь самому
Служить и угождать; для власти, для ливреи
Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи;
По прихоти своей скитаться здесь и там,
Дивясь божественным природы красотам,
И пред созданьями искусств и вдохновенья
Трепеща радостно в восторгах умиленья.
— Вот счастье! вот права...
VII
Кладбище
Когда за городом, задумчив, я брожу
И на публичное кладбище захожу,
Решетки, столбики, нарядные гробницы, —
Под коими гниют все мертвецы столицы,
В болоте кое-как стесненные рядком,
Как гости жадные за нищенским столом,
Купцов, чиновников усопших мавзолеи,
Дешевого резца нелепые затеи,
Над ними надписи и в прозе и в стихах
О добродетелях, о службе и чинах,
По старом рогаче вдовицы плач амурный,
Ворами со столбов отвинченные урны,
Могилы склизкие, которы также тут
Зеваючи жильцов к себе наутро ждут, —
Такие смутные мне мысли все наводит,
Что злое на меня уныние находит.
Хоть плюнуть да бежать...
Но как же любо мне
Осеннею порой, в вечерней тишине,
В деревне посещать кладбище родовое,
Где дремлют мертвые в торжественном покое.
Там неукрашенным могилам есть простор;
К ним ночью темною не лезет бледный вор;
Близ камней вековых, покрытых желтым мохом,
Проходит селянин с молитвой и со вздохом;
На место праздных урн и мелких пирамид,
Безносых гениев, растрепанных харит
Стоит широко дуб над важными гробами,
Колеблясь и шумя...
VIII
<Из Горация>
Exegi monumentum.
Я памятник себе воздвиг нерукотворный,
К нему не зарастет народная тропа,
Вознесся выше он главою непокорной
Александрийского столпа.
Нет, весь я не умру — душа в заветной лире
Мой прах переживет и тленья убежит —
И славен буду я, доколь в подлунном мире
Жив будет хоть один пиит.
Слух обо мне пройдет по всей Руси великой,
И назовет меня всяк сущий в ней язык,
И гордый внук славян, и финн, и ныне дикой
Тунгуз, и друг степей калмык.
И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что в мой жестокий век восславил я Свободу
И милость к падшим призывал.
Веленью Божию, о муза, будь послушна,
Обиды не страшась, не требуя венца,
Хвалу и клевету приемли равнодушно,
И не оспоривай глупца.
Два пункта такой наглой решимости все же поясню:
1. «Напрасно я бегу к сионским высотам…»
Честное слово, мне всегда хватало этих четырех строчек, чтобы ставить их номером один (I) в цикле! Но уж больно важен переход в пушкинский номер два (II), в «Молитву» (она печаталась под этим названием дореволюционными публикаторами; название было снято уже в советское время не иначе как по антирелигиозным соображениям, однако столь же условное название «Подражание италиянскому» про Иуду было сохранено (явная непоследовательность подхода, случившаяся по тем же соображениям).
Еще я подумал, что у Пушкина не встречается законченных четырехстрочных стихотворений, кроме эпиграмм: самые краткие — восьмистишия. Вот и не удержался… уж не обессудьте.
2. Однако всю свою поэтическую неуклюжесть по номеру V (пятому) я себе прощаю: тут цель оправдывает средства. Никто еще не решился, кроме меня, объявить, что два незаконченных стихотворения (и у вас они следуют хронологически одно за другим!), «От западных морей до самых врат восточных…» и «<Кн. Козловскому>», являются одним незаконченным двухчастным стихотворением, которому с наибольшим основанием может принадлежать таинственный номер пять (V). Именно здесь
Стихи бесстыдные прияпами торчат,
В них звуки странною гармонией трещат…
Слишком уж много подряд из кого-нибудь… («Из италиянского», «Из Ефрема Сирина», «Из Пиндемонти», «Из Ювенала»… так и «Памятник» можно произвести из Горация, как продолжение ответа кн. Козловскому?!) Как в лесу. И он сам себя зовет: ау, Пушкин! где ты?
Именно здесь происходит треск отказа от «службы» и возвращение к себе, именно здесь всаживает Пушкин свою шестерку (VI) в ранее написанное стихотворение («Из VI Пиндемонти» долго сохранялось публикаторами как подлинное авторское название), именно здесь переходит он к личному манифесту. Как вы правы, что любой срез по пушкинскому тексту образует свою законченность! Так я грубо соединил его «скульптурный» ряд в последовательное идолоборство… Сложите теперь окончания стихотворений V — VI — VII — VIII (по моему списку) — какая мощь самоутверждения!
Иные, лучшие мне дороги права;
Иная, лучшая потребна мне свобода:
Зависеть от царя, зависеть от народа —
Не все ли нам равно? Бог с ними. Никому
Отчета не давать. Себе лишь самому
Служить и угождать; для власти, для ливреи
Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи;
По прихоти своей скитаться здесь и там…
...............................................
Хоть плюнуть да бежать…
Но как же любо мне
...............................................
На место праздных урн и мелких пирамид,
Безносых гениев, растрепанных харит
Стоит широко дуб...
...............................................
Веленью Божию, о муза, будь послушна!
Обиды не страшась, не требуя венца,
Хвалу и клевету приемли равнодушно,
И не оспоривай глупца.
Именно так происходит не прописанное им в «<Кн. Козловскому>» во-вторых! Именно в V (Виктория!) Страсти Христа (I — II — III — IV) переходят в страсти Пушкина (VI — VII — VIII) и становятся едиными, подчинившись «веленью Божию», — его окончательный отказ «оспоривать глупца».
Неоконченность как признак неудовлетворенности текстом была неотъемлемым пушкинским правом (из «лучших свобод»…) — но он же собирался это дописать! Хотел… иначе зачем это VI в «Пиндемонти»?! Не успел…
Не ищите меня больше. Я окончательно сменил адрес, чтобы не жить больше в этом начинающемся на двойку веке. Собственно, я не мог пережить его двухсотлетие. Не обижайтесь, вы были все-таки единственным человеком, с которым можно было как-то поделиться. Хотя фамилия моя не Боберов, как вы меня упоминаете (вы неправильно прочитали первую букву; это как ля и ня у Александра Сергеевича: июнь от июля не различить)… а — Роберов; возможно, и Робберов, если подтвердится мое шотландское происхождение, то я окажусь в родстве с Лермонтами…
не смею больше задерживать…
Не ваш
Р. Робберов.
6 августа 2005 года, Мытищи.
3. Посвящается Дорогавцеву (Андрей Битов)
Я погибал…
Шекспир — Дорогавцев.
И празднословия не дай душе моей…
Не знаю я никакого Боберова! Вот привязался…
И не следовало мне ему книгу посылать. Теперь опять ему НЕ отвечай… думаете, легко? Тем более я его в глаза не видел.
У меня нет никаких сведений о нем, кроме трех его обширных посланий на протяжении четверти века. В первый раз он откликнулся на мою статью «Последний текст» о письме Пушкина О. А. Ишимовой, писанном непосредственно перед роковой дуэлью. Статья была опубликована в «Литературной газете» за 1981 год и побудила А. Боберова (он тогда занимался «Словом о полку Игореве») изложить в письме мне свои по этому поводу соображения. Ссылки на это письмо можно обнаружить в книге «Предположение жить. 1836», впервые опубликованной после наступления гласности в 1986 году. По-видимому, сочтя мое цитирование ответом на свое первое письмо, он тут же прислал мне второе — свою поэму «Благодарная Россия» о том, как заяц перебегал Пушкину дорогу в декабре 1825 года. Я ему не отвечал, но поэма эта безусловно подтолкнула мое воображение: как раз приближалось 150-летие гибели Пушкина, и я, ощутив себя публикующимся пушкинистом, сам завяз в нем настолько, что начал еще одну книгу — «Вычитание зайца. 1825», послужившую теоретическим обоснованием для установки памятной стелы на дороге из Михайловского в Малинники.
То ли совесть, то ли желание похвастаться (я как раз засел за третью книгу, про себя именуя все это «трилогией», — «Глаз бури. 1833» о «Медном всаднике», торопясь к трехсотлетию Санкт-Петербурга)… так вот, то ли то, то ли другое побудило меня однажды свернуть с шоссе и заехать по адресу, обозначенному на конверте А. Боберова. Адрес такой был, но дверь оказалась заколоченной, словно за ней никто не живет.
В недоумении я стоял с книгами в руках… На мой стук откликнулся сосед по лестничной площадке и подтвердил, что Боберов есть и жив и что он может, что надо, ему передать. Я засомневался, но положение мое было дурацким, тем более сосед выглядел вполне прилично и даже кого-то мне напоминал.
Я рискнул оставить книги и этим ограничился, чувствуя себя окончательно расквитавшимся. Но — не таков Боберов!
И я получаю от него третье послание! (Оно приводится в отрывках в первой главе данной публикации.) Послание это было исполнено множества обвинений в мой адрес (включая мой контакт с его врагом-соседом).
Но книги мои до него дошли, и я был чист перед собой в своем понимании.
При чем тут я!
Это, в конце концов, именно из-за Боберова теперь памятник Зайцу в Михайловском стоит, и все утверждают, что все это я. Срам-то какой! Местный батюшка перестал со мной здороваться: думал, я солидный человек, член Союза писателей.
Но, с другой-то стороны, памятник-то стоит! Как раз на рубеже веков и тысячелетий. Думал ли Боберов, что это памятник дороге, пути, выбору, самой России, а не только Пушкину?
Это все уже как бы я додумывал, украв у него идею и на церемонию открытия не пригласив. Так уж иззавидовался.
Когда я пытаюсь думать о Боберове снисходительно, то, чтобы как-то представить себе его, вспоминаю милого сердцу Шекспира-Дорогавцева из Фрязина, был такой. Куда делся?
Его часто можно было видеть в начале восьмидесятых, теперь уже прошлого века, в вестибюле ЦДЛ. Там он скромно стоял, чистенький такой и выбритый, и ботиночки… У него на столь же тщательном, как теперь говорят, бейдже, под целлофаном, крупными буквами, будто он участник какой конференции, прямо так и было на груди написано:
ШЕКСПИР |
Чтобы никто не перепутал. Стоял он так с достоинством и без тени чванства.
Торговал своими (Шекспира) книжками. Это были очень трогательные книжки — их хотелось потрогать: так заботливо они были сделаны: ручки у него были маленькие, такие же аккуратные, как он сам. (Я с умилением представлял себе эту женщину из Фрязина, которая так его любит.)
Книжки эти были самодельными, пронумерованными, разного формата. Книжки его были маленькие и большие. И совсем маленькие — туда помещался либо один сонет, либо из тайной биографии Шекспира: либо сорок шестой, либо завещанная кровать. (Юрия Домбровского — вот кого не было уже в живых, чтобы оценить Дорогавцева!)
Не так прост был этот Дорогавцев из Фрязина! Он жил вне времени, то есть оказался впереди. Дописывал сонеты Шекспира, расшифровывал его тайнописи… и все это задолго до Эко или Павича. Носил свой бейджик, опережал самиздат по эксклюзивным изданиям: первая книжка, которую я у него приобрел (рублей за 50 в номинале 1980 года), была под номером 5637. Тиражное, однако, по нынешним временам издание! Какой труд! На обложке роза с поздравительной открытки с Первым мая (поздравление отрезано). Красота! другим словом это не обозначишь. Наверное, я был один из немногих, кто не обходил его стороной и ценил его продукцию, — я запомнил его доброжелательный взгляд.
Я ПОГИБАЛ КАК ЧЕЛОВЕК, КАК ГЕНИЙ, КАК МЕРЗАВЕЦ — ВСЁ ВМЕСТЕ ВЗЯТЫЙ! |
Эти слова Шекспира в переводе Дорогавцева я взял в 1979 году эпиграфом к роману «Азарт», об одиночке-террористе, задумавшем подорвать себя вместе с Политбюро. Роман остался недописанным, как и Политбюро — недовзорванным… эпиграф — остался его бейджиком. Не знаю лучше слов из той эпохи: это — произведение.
Когда от романа остается эпиграф — это уже что-то античное. Но и это не я написал. Слишком силен оказался эпиграф, чтобы к нему приписать роман.
Так что Дорогавцеву, а вовсе не какому-то Боберову я, единственному, получается, должен. Воспользовался его интеллектуальной собственностью… Не знаю, как отдать. Ничего, кроме вышеприведенного эпиграфа, от него у меня не осталось. Вот вспоминаю. Ищу книжечки Дорогавцева-Шекспира… и не нахожу.
Впрочем, я давно уже ничего не могу найти…
Я не живу ни с кем, но и со мной никто не живет. Ни кот, ни собачка. Я же всегда в дороге…
Когда я (в годы знакомства с Дорогавцевым) поселился в этом замечательном доме, от предыдущего хозяина мне остались в наследство холодильник «ЗИС» и некрасивое растение алоэ — два предмета, которыми он не хотел уродовать свой новый быт. «ЗИС» был того же возраста, что и дом, и он так же исправно работал, как прежде. Он жил и у меня несколько лет, так же ничего не требуя. Однажды он ни с того ни с сего затрясся в агонии и затих. Никогда в жизни не видел я, чтобы техническое существо так по-живому умерло. Кто-то мне помог выволочь его труп на площадку. Через день от него остался только остов. Он был обглодан соседями на детали. Значит, у кого-то он продолжал работать.
Надежные, однако, бывали вещи в эпоху, когда всего было по одному наименованию, без возможности выбора!
С алоэ вышло еще грустнее. Он (оно) мог ждать меня целый месяц без воды. Он не успевал погибнуть ровно тогда, когда я успевал его полить. Однажды, когда я вернулся, застал в квартире распахнутую форточку, а его замерзшим. Только один нижний крошечный листик подавал признаки жизни. Я отпилил мертвый ствол, закрыл предательскую форточку, полил такыр в горшке… и он благодарно ожил! Он так радовался жизни, как и я ему! Мы снова были вместе.
И вовсе не было это некрасивое растение — я его любил.
Но и еще раз я вернулся домой — в квартире был настоящий мороз, как в блокаду. От порыва ветра распахнулось целиком окно. В кране сталактитом замерзла вода. Алоэ был совсем, навсегда уже мертв.
Недавно у меня за окном появилось самосевное деревце. Я так обрадовался, будто алоэ меня простил, будто душа его переселилась ко мне, но на всякий случай за окно.
Когда ты обнаружишь, что у тебя в буфете уже не осталось ни одной серебряной ложки, то задумаешься, не в силах оскорбить никого подозрением, то есть подозревая всех. Потому что обидно. Ты с детства помнил каждую ложечку наизусть, то есть назубок. Назубок ты ее помнил — ее и дарили «на зубок». Как же забыть! На ней было выгравировано «27 IX 1902» — на зубок отцу, она досталась мне, я хотел передать ее сыну, и вот ее нет… Во что она превратилась? В лом серебра, на вес, хорошо, если на бутылку хватило. А чем она была? Фамильной ценностью. Вор ворует не вещь — он ворует ценность, превращая ее в стоимость. Куда девается разница? И какой Маркс ее учтет… Что уж тут говорить об интеллектуальной собственности! Почему с моей полки исчезают только книги, которые дороги лично мне, а более ценные продолжают пылиться? Кому мог понадобиться Дорогавцев?!
Наверное, эти люди любили меня, кто у меня это с… украл, не напрашиваясь или не надеясь на взаимность. Зачем им иначе вещь, одному мне дорогая?
А. Битов.
19 августа 2005, Сиверская.
4. Гибель пушкиниста
«Prologue
Я посетил твою могилу — но там тесно; les morts m‘en distrai<en>t[8] — теперь иду на поклонение в Ц.<арское> С.<ело> и в Баб<олово>.
Ц.<арское> С.(ело)!.. (Gray) les jeux du Lycбee, nos lecons… Delvig et Kuchel<becker>, la poбesie[9] —
Баб<олово>».
С этого бы следовало начинать А. Боберову его список…
Поскольку я привел здесь послание А. Боберова лишь в «личной», содержательной его части, опустив обширный комментарий, оправдывающий, с его точки зрения, вмешательство в пушкинский текст (не говоря о пушкинистике), то свой комментарий я решил построить на основе цитат из комментария А. Боберова. Пусть он будет, раз уж он так настаивает, теперь Р. Робберов. Чтобы получилось подобие диалога.
Битов. Пушкинское хозяйство было очень упорядоченным. Он хранил в памяти все слова, которые употребил. Он возвращался неоднократно и к замыслу, и к неоконченному тексту. Мог и дописать. Мог и воспользоваться, вставив в надлежащий контекст (так было со стихами импровизатора в «Египетских ночах» или с заброшенным «Вадимом» во вступлении к «Медному всаднику»).
Так и «Prologue» нависает предшественником всего «цикла», а осуществляется лишь в его конце.
Робберов. Дата «Пролога» слишком размыта, чтобы я мог пристегнуть его к «циклу», хотя я читал у М. Алексеева, что он ведет напрямую к «Кладбищу».
Б. Не так уж и размыта. Раскройте «Летопись жизни и творчества»…
Р. Все они слишком не подробны.
Б. Достаточно подробны (снимает с полки IV том «Летописи»). Раскройте 1836 год, кажется, апрель…
Р. Ух ты! Никогда не видел такого… Правда, апрель. Дата с 17 по 27… (читает): «Во время одной из прогулок по городу Пушкин посещает могилу Дельвига на Волковом кладбище и, вероятно, в те же дни делает запись об этом» — «Пролог». Да, если в апреле 1836-го, то можно было бы начать и с этой записи… но слишком тогда все уж закольцовано в его судьбе. Вы же сами были против такой предопределенности, когда сочиняли свое «Предположение жить». Кстати, если цикл «Пасхальный», когда была в 1836-м Пасха?
Б. Не помню. Ранняя была Пасха. Да вы перелистните назад…
Р. (окончательно не выпуская «Летопись» из рук). О Господи! «Март, 29. В 8 часов утра, во время пасхальной заутрени, после длительной и тяжелой болезни скончалась Н. О. Пушкина». Так это же его мама!
Б. И Пушкин всю ночь просидел у ее постели.
Р. «Март. 26… 29. Уже с 26 марта стало ясно, что жить Н. О. Пушкиной остается считанные часы… Видимо, с утра 27 марта Пушкин, оставив все дела, почти безотлучно находился возле матери». Черт! Почему у меня не было этой книги! «Грустен и весел, вхожу я, ваятель, в твою мастерскую…» 25 марта. Какая сила предчувствия!
Б. Тут вы правы: у Пушкина все начинается раньше, чем происходит.
Весело мне. Но меж тем в толпе молчаливых кумиров —
Грустен гуляю: со мной доброго Дельвига нет…
Р. Значит, это еще и до «Пролога»! Значит, я зря не включил «Художнику» в «Страстной цикл». А ведь так хотел…
Б. Что бы вы тогда делали, так уверенно ставя под номером I «Напрасно я бегу к сионским высотам…», переставили бы его под номер V?
Р. Нумера V не отдам!!! Ну, поставил бы «Напрасно…» после «Пиндемонти», как недописанное, к которому он собирался вернуться.
Б. (иронически). Куда там Пушкину до вас… Кстати, не вы первый назначали «Напрасно…» именно первым номером. Задолго до вас это делал еще Сергей Бочаров. К тому же вы его дописали, чтобы оно перетекало в «Молитву». Кстати, у вас там наблюдаются ошибки, которых Пушкин никогда бы не допустил.
Р. (обиженно). V сначала был у меня много лучше. Но потом я выверил каждое слово по «Словарю языка Пушкина», и оказалось, что многих моих слов у Пушкина нет вообще.
Б. Например?
Р. Представляете, нет даже слов пейзаж и ландшафт.
Б. А что же есть?
Р. Только природа и вид.
Б. Так вот откуда у вас взялся природы вид… Очень неуклюже.
Р. (обиженно). А вы попробуйте сами!
Б. Что же я буду пробовать то, что у самого Пушкина не получилось.
Р. (возмущенно). То есть как не получилось!
Б. Он обладал неоспоримым правом бросать то, что не получается. Вы слишком хотели вывести цикл напрямую, на позитив, что ли, сделать его жизнеутверждающим... а я думаю, что потому он и не дописывал, что не только не получалось, но и настроение все более портилось — даже стихи не помогали. Поэтому и у вас не могло получиться по-пушкински.
Р. Так что же у меня так уж не по-пушкински?
Б. «Но если мне со львом в неравной битве…» Тут вроде одной стопы до шестистопника не хватает. И к тому же клаузулы женские…
Р. (грозно). Какие еще женские кляузы!
Б. Да не сердитесь вы так. Я сам в этом не смыслю. Я у профессионала спросил.
Р. А мне казалось, я даже где-то читал, что вы их так же терпеть не можете, как и я…
Б. Куда от них… денешься. Когда дело до конца доводить приходится.
Р. Кстати, насчет до конца… Почему в вашем переполненном собрании 1836 года «список праздников» никак не прокомментирован?
Б. Перечень… Интересный вопрос. Я его, кстати, и себе задавал, и профессионалу. И знаете, что мне ответили? «Значит, нечего комментировать». Вот и остается нам пользоваться собственной книгой как первоисточником… Давайте вместе.
Робберов и Битов (стукаясь лбами над «Предположением жить»). «вознес. Св. воск. Крещ.».
Битов. Запись датируется после 17 октября до декабря. То есть либо перед 19 октября, которое, как мы знаем, он переживал особенно остро, не мог даже стихи свои дочитать до конца… либо и вся дуэльная история.
Робберов. С чего бы ему перечислять праздники, которые каждый ребенок знал? Вознесение в перечне опережает Пасху…
Б. В 1836-м оно 7 мая, Пушкин в Москве. Наталья Николаевна на сносях и ко дню рожденья дарит ему дочь Наталью. Вознесение он связывал со своим рождением, с первым днем своей жизни, и еще рядом важнейших событий… даже имел намерение построить когда-нибудь церковь.
Р. На Пасху умирает мать…
Б. Начало апреля у него уходит на хлопоты по захоронению матери в Святогорском монастыре. Кажется, тогда же он приобретает рядышком землю и для себя.
Р. Вот как? А что с Крещеньем?
Б. Крещенье всегда 6 января, а в 1837-м — в самый разгар преддуэлья. Тут он и пишет «Последнего из свойственников», свою последнюю прозу, свой пастиш на Геккерна.
Р. Господи! Как все больно…
Б. Все равно, связан ли этот «перечень» с какими-либо предчувствиями, мы рассуждать не можем, поскольку…
Р. Какая тут связь со «Страстным циклом»? Экстраполяция предопределения??
Б. А вот этого не надо. Мы точной даты «Перечня» не знаем. Хотя, вы правы, производя столь невинную, как вензелек, запись, Пушкин о чем-то, возможно очень важном для себя, думал. Рождение — смерть матери — ??? Нет, это за рамками даже нашей с вами разнузданной пушкинистики. Хотя, конечно, гипнотизирует, что чем ближе к концу, тем больше у него все об одном…
Р. Вот именно! Как вы, рассуждая в «Предположении жить» о формальной записке О. А. Ишимовой перед дуэлью как о последнем его тексте, могли упустить последние его стихи и последнее содержательное письмо, писанное 26 января, перед дуэлью?
Б. (снисходительно). Что я там мог упустить?
Р. Вот я и говорю, что вы собственной книги сами не читали (раскрывает «Предположение жить» и читает):
Слушая сию новинку,
Зависть, злобой омрачась,
Пусть скрежещет, но уж Глинку
Затоптать не может в грязь.
Б. Так это же коллективное! Глинку — в грязь… смешно.
Р. «Зависть, злобой омрачась, пусть скрежещет…» — это вам смешно? Писано 13 декабря. Эти слова им выношены, их он лишь передал по случаю Глинке.
Б. Соглашусь. И тем не менее последним текстом Пушкина эту строчку не назначишь. Кстати, о письме Ишимовой как о последнем тексте я писал только в том смысле, что это сознательно не последний, НЕзавещательный текст, писанный человеком, не собирающимся погибать.
Р. (с любовью). Да, не хочется...
Б. Не погибать, не убивать, а — НАПУГАТЬ он хотел.
Р. Вы думаете, он рассчитывал, что все рассосется?
Б. (брезгливо). Рассчитывал... Рассосется... Какие непушкинские глаголы! Он — игрок. Он уже и царю обещал, что дуэли не будет. Это как сын отцу обещает больше не играть. Но карты уже были на руках. И это была его раздача.
Р. «Не за то отец сына бил, что играл, а за то, что отыгрывался»?
Б. Какая замечательная поговорка! Эти сомнительные последние слова, переданные Жуковским царю: «Был бы весь его» — тогда об этом.
Р. Какова же тогда была на дуэли его ставка? Выстрелы в воздух?
Б. Это исключалось. Пушкин не был трусом, а Дантес — был, и Пушкин это знал. Приближаясь к барьеру, он увидел страх на лице противника, и это его удовлетворило и развеселило, и он разарапил свое бешеное лицо еще больше, не знаю как... ну, засверкал белками, распушил бакенбарды. Короче, подыграл свирепость еще и как актер, как блефующий игрок...
Р. И поэтому Дантес выстрелил первым, не доходя до барьера?.. А ответный выстрел?
Б. Ответный выстрел был произведен всерьез. Пушкин стрелял уже не в противника, а в труса и подлеца явленного, с полным на то правом.
Р. Как Сильвио? Поэтому и воскликнул bravo!
Б. Вот именно. Поэт по определению не трус. Свобода и смелость в нем синонимы. Кстати, вот вам и еще одно реальное объяснение их ранних гибелей.
Р. «Всё, всё, что гибелью грозит»?
Б. И это тоже. Не смерти они боятся.
Р. Унижения?
Б. Это да. Но больше всего — безумия.
Р. «Не дай мне Бог»?
Б. Вот именно. Лирика бы не была лирика, если бы не соответствовала в точности самому переживанию. С чего бы это он «Медного всадника» и «Пиковую даму» написал? Он знал, и он не хотел варианта упомянутого вами Сильвио. Мщение есть безумие. Он не хотел сойти с ума. И не сошел. Поэтому и суеверен был. Поэтому и ничего завещательного, лишь записка для Ишимовой...
P. Куда завещательней, как вы изволили выразиться, письмо, писанное накануне дуэли графу Толю. Так же, как пушкинская строфа не о Глинке, так и письмо — не Толю и не о Михельсоне…
«…слишком у нас забытом. Его заслуги были затемнены клеветою; нельзя без негодования видеть, что должен был он претерпеть от зависти или неспособности своих сверстников и начальников. <…> Как ни сильно предубеждение невежества, как ни жадно приемлется клевета, но слово, сказанное таким человеком, каков Вы, навсегда его уничтожает. Гений с одного взгляда открывает истину, а истина сильнее царя, говорит Священное Писание».
Б. Сильно. Царь на кончике пера… Это окончательно доказывает, что он еще и так страдал от царя. И очень перекликается с «Последним из свойственников». Нет, не помог ему «Пасхальный цикл» вырваться из «Страстного»…
Р. В «Пиндемонти» я восстановил по черновикам его цензурную правку: «зависеть от властей» на «зависеть от царя».
Б. Это могло быть и по вкусу… Два раза царь в одном стихотворении лишь свидетельствует о глубине занозы. «От властей» — шире, дальше, вплоть до нас.
Р. (хмыкает). Две власти тут тоже стоят рядом, даже ближе... Допускает же он два раза «строгие стихи — стихами перевесть» в послании Козловскому. Единственный раз изменил я пушкинское слово, осмелился, вычеркнул повторение…
Б. Он бы его не допустил, если бы не бросил стихотворение. В нем слишком много иронии в каждом слове, называет себя неопытным поэтом, растущее раздражение вплоть до «торчат — трещат». Это уже ругань, а не рифма.
Р. Значит, вы не придаете этим стихам значимости V нумера…
Б. Слушайте, неужели вы думаете, что и Пушкину не задавалось вогнать туда необходимый ему смысл, не только вам? Не каждая строка Пушкина совершенна. И когда она не совершенна, значит, даже он жертвует благозвучием в угоду смыслу. Успокойтесь, да если бы вы знали, как занудна эта сатира! Хорошо, что ее нет в Мытищах, а то бы вы ничего за Пушкина не дописали.
Р. У вас есть Ювенал?
Б. Да, пожалуйста. Вы помучьтесь, а я кофе сварю.
Робберов погружается в Ювенала:
Всюду, во всякой стране, начиная от города Гадов
Вплоть до Востока, до Ганга, — немногие только способны
Верные блага познать, отличив их от ложных и сбросив
Всех заблуждений туман.
Хлопает радостно в ладоши:
Туман, туман! Я угадал!
Б. (возвращается с кофе). «Нам — туман» Пушкин ни при каких обстоятельствах не мог бы рифмовать. Он был постмодернист во всем, кроме звучания стиха.
Р. (разочарованно). Хорошо, тогда «рассудок редко нам / Внушает то, что не постиг ты сам».
Б. Неблагозвучно и непонятно. Рассудок — это что, отдельная от вас часть?
Р. Сначала он переводит, можно сказать, слово в слово, а потом бросает на полслове...
Б. Засыпает.
Р. А это «Пошли мне долгу жизнь...» откуда?
Б. Он на обезьяне просыпается…
Р. Какая обезьяна??
Б. Проскочите сто восемьдесят стихов и наткнетесь.
Р. «Дай мне побольше пожить, дай мне долгие годы, Юпитер!» Тут никакого Зевеса…
Б. Наверно, Юпитер не влезал у него в строку.
Р. И он мог себе это позволить?
Б. Он мог. Особенно когда ему не хотелось, когда стеснялась его свобода. В цензурных правках это особенно видно. Ему становится все равно.
Р. Зачем же он брался?
Б. Ему нужен был не Ювенал, а Козловский. Пушкин нуждался в нем как в сотруднике «Современника». Пушкин его весьма уважал как просвещенного европейца. Он вообще умел восхищаться превосходством других во всем, кроме того, в чем не было ему равных… Он и царем, и Дантесом восхищался. И знаете, за что? За красоту и рост. Вот потому и пошел на жертву… Ее легче было приносить Козловскому, чем обществу. Споткнулся на обезьяне… Так что ваша идея понимать эти два огрызка как единое целое очень правильная.
Р. (продолжая копаться в Ювенале). Правда, вам понравилось?.. А вот и обезьяна! Но в стихи она не попала…
Б. Ну, черновики-то вы могли посмотреть. Там она и у Пушкина водится.
Р. Почему вы зациклились на ней?
Б. Это не я… еще в лицейском «Автопортрете»… вообще, если просмотреть его автопортреты, многое проясняется в его интересе и раздражении при переводе Х сатиры. Он выхватывает из этого водопада именно про старость и уродство.
У него есть автопортреты и в виде лошади, и в виде обезьяны… стариком он себя рисует уже с 23 лет, несколько раз, вплоть до увенчания лавровым венком а-ля Данте, где уже почти нет иронии, как и в «Памятнике». Сейчас бы это обозначили каккомплекс, тьфу! Взгляните сами.
Р. (впиваясь в раскрытый том полного собрания). Вот! «Мартышка старая… которая в лесах Табраци, / Кривляясь, чешется...». А я думал, что это черновик напечатан, раз не окончен и слова пропущены…
Б. Конечно, нет. Это то, что отобрано из вариантов как последний слой.
Р. А кто отбирал?
Б. Текстологи.
Р. Звучит похоронно. Но тут же много лучше и живее!
И в русские стихи неопытный поэт
Переложить его тебе я дал обет.
Я правильно вычеркнул! «Стихи — стихами», куда это годилось… Каких мук мне стоило вычеркнуть пушкинское слово! Даже в выборе названий царит полный произвол! Кто же имеет право на предпочтение??
Б. Тот самый профессионал. Тот, кто знает всё.
Р. (ехидно). Всё?? Хорошо вам! У вас всё на полке.
Б. Я как раз не…
Р. Разве профессионал — это право?
Б. Тот, кто имеет право, тот и профессионал.
Р. Разве могут быть права на Пушкина?
Б. Как не было их у него при жизни, так не стало и после смерти.
Р. Что за циничную чушь вы несете!
Б. Сожалею. У всех только лучшие намерения. У Пушкина и у Козловского в том числе. Но Пушкин — один человек: он не мог перенести никакой несвободы, даже от чтимого им Козловского. Посудите тогда, каково ему было с царем или с высшим обществом как самой укрепленной формой черни? Впрочем, общество всегда было самой большой пошлостью, ее синонимом.
Р. Любое общество?..
Б. (вставая в позу). Любое. Оно обязано низводить все до своего уровня, то есть опускать. Оно, как и демократия, бывает лучше или хуже, но свободы оно допустить не может. Чернь не способна признать что-либо выше себя. Что знает она про себя?.. Она скрытна и потому слишком обидчива и подозрительна. И взгляда на себя со стороны не простит. Не простит НЕпринадлежности к себе.
Р. (надув губки). Не ясно выражаетесь. Я знаю, что чернь — это не только народный промысел…
Б. Вот именно — только не народный. Пушкин очень хорошо слышал разницу, чутко разделял понятия толпы, народа и черни. Вот вам и вся пресловутая роль поэта в России. Поэт — это личная свобода, то есть он НЕдопустим. Что может вызвать большую зависть, чем свобода и независимость?! Иначе никак не объяснить их чудовищные судьбы. Кто их убил? Третье отделение? КГБ?? Что это они так хорошо в поэзии разбирались, что самых лучших выбирали? В пользу никогда не доказанных версий именно убийств, а не самоубийств поэтов как раз то и говорит, что с ними ничего больше нельзя было поделать. Они слишком БЫЛИ в этой жизни. Кто таков? откуда взялся! Вдруг ЕСТЬ. Есенина или Маяковского уже нельзя, невыгодно было посадить. Мандельштам — мог самоубиться, но — «прыжок, и я в уме» — не самоубился, а продолжал нарываться. Его можно было посадить как поэта более элитного, так же как и обэриутов, как и Заболоцкого… А эти для них рангом не вышли, не в том звании. Не в поэзии же они разбирались!
Р. Ну, вы распетушились!
Б. Может быть. Год Петуха как-никак. Год Победы. Кого над кем? Ничтожность Мандельштама, с их точки зрения, расходилась с его значением, а этого нельзя простить! Нельзя простить, что человек такой, вот суть черни. Кстати, приняв ваши упреки во внимание, я заглянул-таки в планы собственных сочинений, составленные Пушкиным… изумительно! В последнем собрании стихотворений первый раздел «Подражания древним», а следом — «Чернь». И никто до сих пор не подумал (не решился?) издать хоть один раз сборник по его собственному списку, с такой аристократической дискриминацией. Лучшим пушкинистом оказался Хрущев… я люблю эту историю. Будто, когда его погнали, у него появилось время почитать. Так читал он солженицынского «Теленка», пряча от цензуры Нины Петровны под подушкой… дошла очередь и до Пушкина: все Пушкин да Пушкин!.. — решил проверить. Почитал, почитал… не понравилось: «Не наш поэт… Я Есенина и Твардовского предпочитаю. А Пушкин какой-то холодный, аристократический». Блеск! Вот Никита оказался не пошляк — сказал, что чувствовал. Раз уж, как вы иронизируете, Роберт, у меня все под рукой… загляните в «Словарь языка Пушкина» на Пе — пошлость.
Р. Пе… самая толстая буква… Пошлый есть 38 раз, а пошлости нет вообще.
Б. Интересно. Впрочем, в те времена пошлый был ближе к прошлому… Значит, пошлость в нашем понимании возникла уже при Чехове и Набокове. Тогда поищите хамство.
Р. Хам 5 раз… это более к холопу относится. А хамства тоже нет!
Б. Вот вам и самый богатый пушкинский язык! А ни пошлости, ни хамства…
Р. Что, не было еще?? Что же тогда было…
Б. Как же не было! Теперь… не ставьте на полку! в том же томе… Найдите чернь.
Р. 47 раз! И тут все про простонародье…
Б. Позвольте (отнимает том). Это так, да, поначалу… а вот самые сливки на дне: «Наша благородная чернь», или «Сверх адвокатов, вы должны еще опасаться и литературной черни», или, казалось бы, с детства наизусть знал…
Блажен, кто смолоду был молод,
Блажен, кто вовремя созрел,
Кто постепенно жизни холод
С летами вытерпеть умел;
Кто странным снам не предавался,
Кто черни светской не чуждался…
Восьмая глава… Он же всегда про себя все знал!!
А вот как поучительно заканчивается весь список, словами царя:
Пора презреть мне ропот знатной черни
И гибельный обычай уничтожить.
Что скажете?
Р. Бедный Пушкин!
Б. Ох, люблю я эту нашу жалость к Пушкину: к первому поэту, женатому на первой красавице, цензором которого был царь.
Р. Цензором обоих…
Б. Не смейте... Чернь и так раздвоилась на пошлость и хамство.
Р. Вас никто не предупреждал, что безумие заразно? (Телефонный звонок.)
Б. (снимает трубку). Да.
Голос из трубки. «С вами говорят из еженедельника „Дело”. Вы не могли бы прокомментировать явление гробового…»
Б. Виденье? Незапный мрак иль что-нибудь такое?
«Дело». Не гробовой, а Грабовой. Он объявил себя мессией.
Б. Видел мельком по телевизору.
«Дело». Так вот, как вы можете это прокомментировать.
Б. Безумец, под которым организовались лохотронщики.
«Дело». Нас не это интересует. Как вы объясните, что ему так широко предоставляются площадки всех СМИ?
Б. Никак. Общей пошлостью.
«Дело». А вам не кажется, что это организовано спецслужбами?
Б. Зачем?
«Дело». Чтобы скомпрометировать «Комитет матерей Беслана».
Б. Играть на чувствах матерей — это хамство. Но воспользоваться ради этого безумцем — это безумие, превышающее уровень спецслужб.
«Дело». В каком смысле?
Б. В прямом. Я не собираюсь сходить с ума с вами вместе, у меня есть с кем (швыряет трубку).
Р. Что я говорил?
(Звонок в дверь.)
Б. Кого еще черт несет?! (Идет открывать.)
Р. Как у Стругацких…
Входит человек из Молдавии, похожий на Виктора Соснору и Гарри Пинтера одновременно, уже 23 года разыскивающий дочь Битова Ольгу Андреевну. У Битова нет такой, но молдаванин не верит. Со своей пассией он связан трансцендентно. Но то ли потому, что он отдаленно чем-то напоминает Виктора Соснору, то ли по неумению говорить «нет» Битов впускает его и неумело, хотя и с апломбом, пробует сыграть роль психоаналитика. На это у Битова уходит битый час прежде, чем он выпроваживает гостя.
Р. (включив тем временем телевизор и не глядя в него). Русский писатель любит, чтобы ему мешали.
Телевизор (передача, имитирующая заседание суда). Но данное действие никак не может быть оправдано безумием потерпевшего. Право сумасшедшего на…
Б. (срываясь). Выключите! Выключите немедленно!
Телевизор гаснет. Гаснет все, кроме экрана компьютера.
ВСЁ, ПУШКИН, ВСЁ! ГУД БАЙ, НАШЕ ВСЁ!
Пора вступать в общество охраны прав буквы Ё! Правда, Александр Сергеевич, что в русский язык немка Екатерина Великая ввела еЁ…
Двуглавый пушкинист роняет голову на клавиатуру компьютера:
…ЁЁЁЁЁЁЁЁЁЁЁЁЁЁЁЁЁЁЁЁЁЁЁЁЁЁЁЁЁЁЁёё?
Вырубается и экран компьютера.
В полной темноте:
— Нет, тридцать пятый!
— Нет, тридцать третий!
— А я говорю тридцать третий!!
— Нет, это я говорю тридцать третий!!!
На два голоса, как молитву:
Не дай мне Бог сойти с ума.
Нет, легче посох и сума;
Нет, легче труд и глад.
Не то, чтоб разумом моим
Я дорожил; не то, чтоб с ним
Расстаться был не рад:
Когда б оставили меня
На воле, как бы резво я
Пустился в темный лес!
Я пел бы в пламенном бреду,
Я забывался бы в чаду
Нестройных чудных грез.
И я б заслушивался волн,
И я глядел бы, счастья полн,
В пустые небеса;
И силен, волен был бы я,
Как вихорь, роющий поля,
Ломающий леса.
Да вот беда: сойди с ума,
И страшен будешь, как чума,
Как раз тебя запрут,
Посадят на цепь дурака
И сквозь решетку как зверка
Дразнить тебя придут.
А ночью слышать буду я
Не голос яркий соловья,
Не шум глухой дубров —
А крик товарищей моих,
Да брань смотрителей ночных,
Да визг, да звон оков.
АБ в квадрате.
10.10.05 10.00.
[1] «Предположение жить. 1836». Составитель А. Битов. М., «Издательство „Независимая газета”», 1999.
[2] Книга вышла при поддержке Внешэкономбанка.
[3] «Болдинская осень. Стихотворения, поэмы, маленькие трагедии, повести, письма, критические статьи, написанные А. С. Пушкиным в селе Болдине Лукояновского уезда Нижегородской губернии осенью 1830 года». Сопроводительный текст В. И. Порудоминского и Н. Я. Эйдельмана. М., 1974. (Примеч. ред.)
[4] Гальцева Р., Роднянская И. Журнальный образ классики. — «Литературное обозрение», 1986, № 3, стр. 51, 53.
[5] Битов Андрей. Прорвать круг. — «Новый мир», 1986, № 12.
[6] Здесь и ниже курсивом обозначен непушкинский текст (А. Б.).
[7] Здесь Боберов опирается на выписанные Пушкиным латинские слова из Ювенала с их переводом на французский — прямой шрифт (А. Б.).
[8] Мертвецы меня отвлекают (франц.).
[9](Грей) лицейские игры, наши уроки… Дельвиг и Кюхель<бекер>, поэзия (франц.).