Новикова Ольга Ильинична — прозаик. Родилась в Кирове, окончила филологический факультет МГУ. Живет в Москве. Автор книг “В. Каверин. Критический очерк” (1986; в соавторстве с Вл. Новиковым), “Женский роман” (1993), “Мужской роман” (2000), “Приключения женственности” (2003), “Четыре Пигмалиона” (2005).
Первые новеллы из цикла “Вымыслы” были опубликованы в “Новом мире”, 2003, № 6.
1
Его разбудил мочевой пузырь. Остро и тревожно.
Не открывая глаз, Евгений бросил обе руки вверх, потянулся... Хрустнуло. В затекших мышцах, как в ветках, разбуженных весенним теплом, забродил жизненный сок.
Много счастья уготовано тем, кто волен на пути...
В полудреме он нащупал и расстегнул вторую пуговицу полушерстяного кителя. Через узкую прореху пролез во внутренний карман. За часами. Крепко зажмурился и тряхнул головой — хотелось окончательно прогнать сон, прежде чем узнавать время. Брегет этот отец даже не подарил, а просто передал ему, младшему сыну, в день окончания университета. Не золотой. Без цепочки, без крышки. Дедовский и точный.
Вовремя проснулся. Можно не спешить. Портфель на месте, зажат спиной. Бумажник с документами не сперли.
— Выспался, красавец? — окликнула знакомая уборщица.
Знакомая? Само собой вышло, что он тут знал уже всех работниц. Простые люди...
Подлезая под скамейку, косматая, неприбранная старуха бережно обогнула его начищенные сапоги (аккуратист!), чтобы не задеть их мокрой тряпкой, ловко накрученной на швабру.
— Беги в уборную, пока там опять все не зассали. Я уж для тебя постаралась — убрала весь срач. — Она разогнулась, провожая взглядом высокого, крепкого усача. Тыльной стороной ладони, красной от хлорки, расплющила слезу. На сына похож. На пропавшего сына. Убит ее Герка или посажен? Никто не говорит. Всплакнула и продолжила свою муравьиную работу.
Уже второй семестр Евгений приноровился ночевать на Курском, если припозднялся. Не отдохнешь, а устанешь, когда на перекладных тащишься на окраину Подольска и, прикорнув, — кажется, всего на мгновенье, — затемно вскакиваешь с продавленной раскладушки, чтобы в парилке или холодрыге первой электрички мчаться обратно, в Москву, безнадежно опаздывая на лекцию. В военной академии это почти преступление, которое ему, штатскому преподавателю основ аэродинамики, пока прощалось.
Пока...
А ведь именно благодаря этой службе удалось год назад вырвать родителей из охваченного раскрестьяниванием Южного Урала. Больше там никого не осталось: в четырнадцатом дед полез в прорубь спасать пьяненького попа, застудился и умер. Через три года забрили старших братьев-погодков. Храбрецов. Первый бой, прямое попадание... Военно-революционная неразбериха, а выкашивала она с разбором — самых сильных.
Успею перекусить...
Приближаясь к буфету, Евгений напрягся. Почуял, что там его ждут. Кто? Замедлил шаг. Сосредоточился. Выудил из брючного кармана папиросу и, разминая ее, отступил в темный закуток. Э-э, нет... Отсюда огонек заметят. Сдержался, не закурил, а только понюхал — вдохнул резкий, отрезвляющий табачный запах.
Какие варианты?
Люди в штатском — первое, что приходит на ум испуганному кролику, которым к маю тридцать восьмого хоть на миг побывал каждый взрослый, независимо от сословия. Он, конечно, тоже. Неприятное состояние. Но неудобство — не главное. Скучно ему становилось от своей трусости. С детства скучно, когда страх — это всего лишь природный инстинкт, предупреждающий о физической опасности. Мигом научился его преодолевать.
Легко!
Плавал как рыба, знал все пороги, воронки и отмели на реке Урал.
Горы его манили. Горы, которые начинались в двух километрах от их пятистенка. Мог и неделю бродить летом от вершины к вершине, как зверь, добывая себе пищу. Тут был парадокс: горы оказывались не там, где он сидел, разложив костер, а дальше. Вершины отодвигались. Увидеть — можно, попасть — нельзя.
Нельзя?! Как так?!
Побунтовал, но смирился. И впредь не тратил эмоций на то, над чем не властен. Помудрел.
Если драка неизбежна, то, отвлекая внимание словами — шепот лучше крика, — соображал, как отключить предводителя нападающих. Перемещался в самую выгодную для себя позицию... Пара побед — и уже только пришлые, по неведению, задирали его.
Знание восточных приемов борьбы пригождалось все реже, чего не скажешь про восточные приемы любви, освоенные сперва только из юношеского любопытства...
Конечно, там, в буфете, женщина... Евгений спрятал улыбку в свои отпущенные для солидности усы — чтобы отличаться от гладковыбритых курсантов, — поджег беломорину, глубоко затянулся и вошел в гул и духоту. Хладнокровно, совсем без волнения огляделся — которая? Женщин он не боялся никогда.
Знакомый профиль увидел сразу.
Она не следила за входом. Отрешенно рассматривала стену, неровно размалеванную грязно-голубой масляной краской. Обе ухоженные руки на виду: в ладошке правой лежит острый подбородок, а пальцы левой обнимают граненый стакан с чаем. Губы тронуты розовой помадой, в тон бусам, которые облегают чуть полноватую шею. Не разглядывал — вспоминал. С тех пор как он подарил ей эти коралловые бочонки, нанизанные на леску, ни разу не видел ее без них.
Не торопясь, нарочито медленно Евгений зашагал не к ней, а в сторону прилавка. Встал в длинную очередь, поболтал с буфетчицей, выжидая, не окликнет ли его царственная дама.
Нет.
А не могла не заметить.
Евгений подошел к ней со спины.
— Не за мной ли пришли? — игриво наклонился он к маленькому уху, накрытому крылом черных волос.
Рискованная шутка...
Анна не вздрогнула — знает, ждет. Медленно развернула голову, не убирая руку-подставку, и посмотрела глаза в глаза. Ее распахнутые карие проникли в щелочку его серо-голубых.
— Сын... Снова... Приехала... — отрывисто, но бесслезно сообщила она.
Он не выдержал ее беды — скосил взгляд. Вмиг устыдился своего балагурства. Хотя откуда ему было знать про арест сына? Но незнание не освободило от ответственности.
Суетливо — сам себя не узнал — поставив на стол общепитовскую тарелку с бутербродом, Евгений залпом выпил чуть теплый кофе и только тогда овладел собой.
Анна по-прежнему не сводила с него своих глаз. Поняла, что не от страха, а от стыда так потерялся ее друг?
Он молча накрыл своей широкой лапой крошечную, нежную кисть, беззащитно распластанную на деревянной столешнице. Сжал ее, и она, словно ожившая птица, перевернулась с брюшка на спину и лапками поскреблась о его ладонь. Конечно, все она понимает.
Как ей помочь?
Что он может?
Вопросы, на которые он не знает ответа.
Он, но не она, раз даже здесь разыскала его...
— Когда уезжаете? — Евгений все еще смотрел вбок. Себя не успел проверить. Душа рванулась, а тело?
— Ночью, — ответила Анна.
И он понял: свободен. Его ни к чему не приговаривают. Ну, если так, то... Он снова полез за часами и уже по-мужски, с ясностью известил. Глядя в ее глаза.
— У меня две лекции. После встретимся. — Он помолчал, соображая — где? Пришлось рискнуть: — Значит, через три часа на Большой Садовой?
Кивок, и она уже шествует к двери, и заспанные пассажиры расступаются перед ней.
На ходу доедая бутерброд, Евгений метнулся к телефону-автомату. Черт, монетки нет. Пока разменял, пока дозвонился — квартира-то коммунальная, — пока соседка разбудила приятеля, пока удалось уговорить его освободить помещение на пару часов...
Опоздал на лекцию.
Выговор. Третий. Это чревато...
2
Летний преподавательский отпуск. Сперва надо на Украину, побыть с женой и сыном. Больным. Из-за скитаний по Подмосковью обычная дет-ская простуда годовалого Колюхи перешла в воспаление мозга. Старого участкового врача как раз тогда посадили, а новый, выпускник рабфака и мед-училища, вовремя не распознал болезнь. И кроха, который в девять месяцев был смышленее и крепче двухлетних детей, продолжал физически развиваться еще быстрее, а умственно...
Ранним, нежарким пока утром Евгений выбирался из приземистой беленой хаты на цыпочках, чтобы никого не разбудить, в одних трусах несся к реке — не из-за спешки, а для разминки — и, сбрасывая на ходу сандалии, головой — в воду, обжигающую разгоряченную бегом кожу. Гребки делал мощные, плыл быстро, изо всех сил стараясь прогнать тревогу, которая норовила поселиться не только в мозгу, но и в каждой мышце его сильного тренированного тела.
После — в полном одиночестве — пару часов сидел с удочкой.
Думал.
Затягивает его. Винтом в воронку.
Ну, с родней все понятно — их вытащу. Главное — даже мысленно не возвращаться назад, не искать свою вину. Жену смог этому научить и сам ни разу не погрузился в растравляющие грезы: если бы предвидеть, если бы тогда... Стоп, стоп!
Служба... Тут другое... Увлекся, выделился. Середняки, которых он обошел, стали про него судачить. Пока шепотом. Не наш, мол, человек... Конечно, не их. Тут не оспоришь. Опасно заносит, когда природой данные силы он фокусирует на одном деле... Нельзя бездумно давить на газ, если дорогу жизни сковало льдом молчаливой, припорошенной страхом подозрительности.
Люди как люди... У всякого бывает такой момент, когда кажется, что он бы добился первенства, успеха, если бы не помешал одноклассник-сосед-сослуживец... Перечень-то бесконечен и обновляется всякий день. Задели плечом в трамвае — вот и враг...
Усатый ловко использует эту человеческую слабость. Рулит, целенаправленно давя всех, кто знает, что такое благородство, кто сам способен сознательно противостоять низости и обучить этому детей. Выкашивают лучших...
Политика начинается в частной жизни обывателя. В нее микробом проникнуть — вот и обладаешь властью...
И сколько ни всматривайся, ни вслушивайся — никаких признаков улучшения. Климат внутри державы от года к году не становится теплее. Да еще из Европы поддувает... Тянет войной, как бы ни усердствовало и официальное, и доморощенное бодрячество.
Через неделю вместе с удочкой Евгений стал прихватывать новый гроссбух с пожелтевшими, но чистыми страницами, который нашел в чулане у тещи, бывшей бухгалтерши. А еще через неделю он уже не тратил время на речку. Вставал чуть свет, пристраивался в теньке — пень от старого грушевого дерева вместо стула — и писал, не разгибаясь, пока домашние дела терпели его отсутствие. Долго засиживаться было нельзя, так как беременная жена — из неразумной преданности — не звала на помощь, а сама тащила ведро из дальнего колодца и рубила щепки на растопку плиты, стоявшей под навесом во дворе.
Справившись с хозяйством, сразу после обеда, Евгений снова садился за работу. Бывало, захватывал и ночь, — вкусную, звездную украинскую ночь.
К написанному не возвращался. Вперед летел.
Ночью, в поезде, впервые прочитал все девяносто шесть листов, исписанных крупным, разборчивым почерком с обеих сторон. Ехал в Москву, на службу.
Под утро вспомнил об Анне: хорошо бы ей показать. Не стыдно.
На Курском вокзале зашел в буфет, хотя есть совсем не хотелось: теща с женой напекли в дорогу столько пирогов, что хватит на целую неделю. И все-таки долго пил жидкий кофе, вспоминая нечаянную майскую встречу. А вдруг?
Увы, никакого сюрприза... Позвонил на Ордынку — и там ее нет. Мелькнуло: был бы налегке — на Ленинградский вокзал и в Питер! Двое суток ведь есть до начала занятий...
Нет, нельзя. Как там родители? Судя по письмам — в порядке, но между строк читается: боятся. Реальный страх или фантастический — надо разбираться.
3
Пока ел мамины пельмени, которые только она и умеет правильно, по-уральски, приготовить, так чтобы каждый лопался во рту, истекая мясным соком (сочная теплота — как, смешно сказать, вкус желанной женщины), — пока смаковал, понял, что родительская тревога — обычный фон. Жить сегодня не опаснее, чем вчера.
Пока, опять пока... А что не “пока”? Что вечно?
— Говорят, в Москве теперь люди вообще не спят... По ночам ведь берут, — шептала мать, пододвигая к тарелке сына то масленку, то пузырек с уксусом, то глиняную плошку с холмиком свежепосоленных рыжиков. — К соседской Марусе участковый ходит... Говорит, анонимки поступают к ним чуть не каждый день. Стучат даже на родственников... Такое пишут... Маруся всего боится. Знаешь ведь, Женюша, она модница, а новые ботиночки прячет от местных: выносит из дома в сумке и переобувается только через два квартала. Чтобы и на нее не стукнули... — Мать держала правую руку почти как Анна: локоть на столе, большой палец под подбородком, мизинец отставлен, а три средних пальца вытянуты вдоль щеки. Не хватает только папиросы.
— Да, елки-палки... Под это дело надо выпить... — Евгений подцепил вилкой соскользнувшую на клеенку шляпку в рыже-зеленых разводах и отправил ее в рот. Может, хоть его показное равнодушие вытянет из родителей существенную информацию. Начнешь им поддакивать — и не узнаешь ничего, кроме обычных сплетен. Пока-то все обычно: любое давление сверху выводит на свободу человеческую низость...
— Мать, и я бы рюмашку пропустил. Помянуть наших положено! Где твоя настойка? — приосанился отец, но голос его выдал.
Напуган и заискивает.
Почему?
Наверное, чувствует постоянный пригляд за собой... Чей? Профессионального наблюдателя отец бы учуял... Без нюха, без приметливого глаза разве можно было сколотить такое крепкое хозяйство, что их с матерью чуть не записали в кулаки...
Растерялся от безделья? Надо поискать ему работу... Сторожить склад через ночь — мало для уральского старика.
А может, он на Марусю засмотрелся? Мать такого не прощает...
Евгений наклонился к отцовскому уху:
— Что, задница у нее упругая?
— Напрасно ты так, сынок. — Отец нахмурил свои густые, не седеющие брови, и этого усилия хватило, чтобы смахнуть выражение испуга. — Каждую неделю обновляют списки... Тех, за кем особо присматривать. Маруська имен нам, конечно, не выдала... — Воспользовавшись тем, что мать отвернулась к буфету за третьей рюмкой — для себя, отец проворно плеснул клюквенной настойки в свою стопку. Мгновенно, как циркач, опрокинул ее в рот и сел на место. С надменным и одновременно виноватым лицом.
Сразу детство вспомнилось. Точно так же разъехался взгляд отца и безусые уголки губ, когда дед замахнулся на него ремнем, крикнув: “Я блядства в своем доме не потерплю!” Мать была в коровнике. Дверь в кухню не закрыли, и Евгений, забежавший со двора, чтобы попить воды, так и застыл в сенях. Не ожидал такого. Лет десять ему тогда было, малец еще, а в голове промелькнуло: не позволю, чтобы хоть кто-то командовал, с кем мне быть!..
— Хахаль этот что, расспрашивал про вас или про меня? — как можно более нейтрально спросил Евгений, протягивая вилку к дымящейся вкуснятине.
— Нет... Марусенька бы намекнула, — растерялась мать. Глаза опустила и принялась разглаживать фартук на коленях. Властная над отцом, она жалобно посмотрела на своего младшего сына. — Как там твои? Когда вы вместе-то жить собираетесь? В тесноте — не в обиде. Я бы за внучком присматривала не хуже украинской бабки... А может, вернемся? Я тут чувствую себя как в командировке...
— Родит второго, тогда посмотрим. — Евгений встал из-за стола, приобнял мать и под ее причитания стал собираться.
Поезд в четыре сорок, есть ли еще билеты... Но усидеть на месте он уже не мог...
4
Может, хоть сейчас удивится? — любопытствовал Евгений, стоя в очереди к телефону на Московском вокзале. В Ленинграде все по-другому. Прохладно, строго, и уже на питерском перроне московский суетливый бег сам собой переходит в степенный шаг...
Ни тембр, ни тон грудного Аниного голоса не изменился, когда она услышала его веселое, слегка задиристое “алле-о-о”. Не перебивая, выслушала просьбу.
— Хотите, чтобы я при вас прочитала, — не спросила, а уточнила она.
И опять полное, стопроцентное спокойствие. Хотя он сразу объявил, что вечером должен уехать. А это значит: вместо свидания — работа. Женщине обидно...
Может, потерпеть? Оставить ей сегодня гроссбух с повестью, а потом она сама привезет... Когда? Никто не знает. Нет, ждать невозможно. Какое-то новое, ни на что не похожее нетерпение. Куда там другим желаниям до него!
Собственное ощущение того, что написалось, у Евгения, конечно, было, но даже в научной работе, состоящей из цепочек формул, профессионал может обнаружить незаметную другим ошибку: например, так называемую “дыру”, лакуну — прыжок через пропасть, в которую как раз и провалилось ненайденное решение. И он жестко, не виляя, сказал:
— Да, при мне.
— Можете приехать.
Полчаса потерял, пока ждал привратника, который выписывал пропуск: чтобы попасть в Анин флигель, надо было пройти сквозь Шереметьевский дворец, переименованный в Дом Занимательной Науки. Занервничал...
По тропинке пробежал через заросший, неухоженный сад, и вот черная лестница, построенная как будто для великана — каждая ступенька за две. Не споткнулся, перелетел и ее. Сто девяносто один сантиметр роста и длинные ноги помогли. Минуту, показавшуюся бесконечной, продержал палец на кнопке звонка, прежде чем открыли дверь. Это была местная Маруся. Хмурая, растрепанная. Кажется, молодая, — не рассмотрел. Отирая с рук пену, она буркнула “здрасьте” и поплелась в неосвещенное нутро захламленной квартиры. Коридор узкий — не обогнать. Мокрое белье, как сталактиты, свисающее с кухонного потолка, шлепнуло Евгения по лицу. Он наклонился, чтобы поскорее выбраться из этой распаренной пещеры. В следующем коридорчике поцарапал пальцами дверь слева и, не дожидаясь ответа, толкнул ее плечом. Открыто.
Комната с прошлого раза не изменилась: то же запустение, развал. Хотя и есть несколько породистых, красивых вещей: резной стул, зеркало в бронзовой раме, этажерка, на которой стоит серебряная шкатулка и маленькая трехстворчатая иконка... Они дела не меняют. Возле горячей печки — было и правда прохладно — ободранное кресло без ноги, на котором в лиловом шелковом халате — Анна. Устроилась как на троне. Банальное сравнение, но точнее не скажешь. Королева, которой не нужна свита...
Губы Евгения раздвинула самодовольная улыбка... Поймал себя на тще-славной мысли: и я причастен... Глядя в глаза хозяйке, величаво ему кивнувшей, но не вставшей с места, он снял с плеч тощий рюкзак и медленно пересек большую полупустую комнату.
Ступал, с каждым шагом чувствуя, как крепнут невидимые нити, которые возникают просто от того, что один человек посмотрел, заметил другого... Как увеличивается их число, как эти покалывающие лучи заставляют подрагивать тело, и его уже неодолимо тянет, притягивает к другому телу...
...Две волны, несущиеся навстречу друг другу... Холодок пробрал, когда широкий Анин браслет скользнул по самому нежному месту. Она так и не сдвинулась со своего трона, только высокий лоб то вжимался в его поджарый живот, то отстранялся...
...Вот и поздоровались. Отвернувшись к окну, Евгений медленно заправил рубашку в брюки, вставил в потайные петли все четыре пуговички, не пропустив ни одной, и застегнул ремень. Постоял, успокаиваясь...
Старый шереметьевский клен в большой оконной раме, как картина, оформил, обуютил комнатное пространство.
— Думаю, мы успеем чаю выпить... — Спрятав дедовские часы в задний карман, Евгений наклонился к Анне, приобнял ее за полнеющую талию и поднял с кресла.
Она молча выплыла из комнаты.
Вернулась быстро. Похорошевшая. Щеки разрумянились. Папироса в чуть тронутых помадой губах. В зелено-карих глазах мелькнуло озорство маленькой женской победы... Несколько минут Анна пробыла у комода, несуетливо перебирая стоящие на нем вазы, горку тарелок, чашки... С блуждающей улыбкой глядя не на посуду, а куда-то внутрь себя, пробормотала:
— Нет, тут их быть не может, я сама видела их в кухне.
Снова вышла. Вернулась — нет.
— Ложки пропали... — меланхолически заметила она. — Вот так у нас всё, все предметы. Их надо пасти, а чуть перестанешь — сейчас же исчезнут.
Голос хозяйки звучал нисколько не обескураженно и не встревоженно. Она не потеряла спокойствия и тогда, когда Евгений, как фокусник, извлек из невысокой китайской вазы две серебряные ложки, ручки которых торчали, как черенки нераспустившихся цветов. Вместо бутонов — вензеля: курсивная строчная “а”, перечеркнутая наискось.
Тряхнув челкой, Анна взяла бежевую конторскую книгу, которую Евгений достал из своего рюкзака. Рукопись ее изменила. Другим человеком стала. Сосредоточенной, строгой работягой.
Проворно забравшись на узкую, почти солдатскую кровать, она привычно подобрала под себя ноги, оперлась о железную спинку и принялась за дело. Не поднимая головы, взяла чашку чая, который приготовил гость, и, сделав два быстрых глотка, низко нагнулась, чтобы поставить ее на пол.
Гибкость тренирует! — мелькнуло у Евгения. Акробатка! И плавает, как... как птица! Он видел.
Решил остаться, хотя минуту назад — чтобы не мешать — собирался пройтись по Невскому: питерская стройность всегда помогала мыслям (парадокс!) заворачивать в неожиданные переулки и благодаря непредумышленным виляниям находить нетривиальные решения.
В этой комнате с неподметенным полом, с несуразной мебелью он почувствовал себя абсолютно свободным: так же дух захватывало в детстве, когда он взбирался на Желтую гору и оттуда взгляд его облетал все видимое — янтарные поля тюльпанов, голубую ленту реки, скользил по лесным плюшевым вершинам и, разогнавшись, забирался в незнакомые города и страны и дальше, ввысь — в небо.
Глаза следили за лицом Анны: грело, когда ее губы раздвигались в улыбку...
О чем думал?
Ждал приговора. Не тексту, нет...
От ее чтения зависело, сможет он теперь опереться на свои писания или же надо продолжать поиск. Внутри себя.
Ясно же, что вихри, враждебные человеческой природе, улягутся не скоро и выстоять под их напором можно, только укоренившись в самом себе. Творчество — единственное, что может гармонизировать душу. Все остальные дела не забирали Евгения целиком, оставалось много безалаберной энергии. Его опасно заносило — и в словах, и в поступках. Сам себя предавал... Подставлял уязвимые места. Другие — завистники, конкуренты и просто случайно оказавшиеся рядом — только пользовались его подсказками и проговорками...
Незаметно для самого Евгения его ждущий взгляд оторвал Анну от рукописи. Он не хотел этого! В чем дело? Сила притяжения им написанного так мала? Спросить? Нет, наивные, открытые вопросы — слишком легкий способ, тут нужна отмычка посложнее. Думай сам, наблюдай...
— Я вам ставила пластинку про паровозные искры? — Анна соскользнула с кровати, подошла к подоконнику, взяла лежащую на нем пачку, через квадратную дырку вытряхнула одну папиросу и оглянулась.
Евгений понял ее взгляд, вскочил. Сундучок, который подпирал кресло вместо сломанной ножки, сдвинулся с места, и оно с шумом завалилось набок. Что сперва? Восстанавливать конструкцию или искать огонь? Конечно огонь.
— Возвращалась домой из Царского Села...
Боком к окну, рука с папиросой чуть на отлете — любуйтесь. Как ванька-встанька из любой позы вывернется, чтобы фиксировать свою вертикаль, так и Анна всегда поворачивалась к собеседнику в профиль. Красиво...
— Подступили стихи, но без папиросы, я чувствовала, не напишутся... Спросила у соседа. Он насыпал махорки на кусок газеты. Свернула, а спичек нет. Протиснулась в тамбур — поезда в девятнадцатом году ходили редко и были набиты самым разным народом. На площадке зверски ругались мальчишки-красноармейцы. У них тоже не было спичек. Но крупные, красные, еще как бы живые, жирные искры с паровоза садились на перила. Я стала прижимать к ним мою папиросу. Примерно на третьей получилось — она загорелась. Парни, жадно следившие за моими ухищрениями, были в восторге: “Эта не пропадет”.
Сказано было ровно, бесстрастно, как говорят про постороннего, к которому — никаких чувств. Чтобы так — про себя... Редкость.
Анна наклонилась к догорающей спичке, которую протягивал ей Евгений, затянулась, выпрямилась и проговорила, заглянув в его глаза с улыбкой — манящей, призывной и зыбкой:
— Я сейчас дочитаю, но уже вижу: вы — писатель...
Услышав то, на что надеялся, чего ждал, в чем был почти уверен, Евгений не возликовал. Даже не улыбнулся. Утоление — оно без эмоций. Не пришло в голову, что литературные оценки и самых профессиональных, самых гениальных людей зависят от прелюдии, от того, что предшествовало чтению. Это и отношение к автору, и настроение читающего, и его собственные амбиции, и его соревновательный азарт...
В самые лучшие, привилегированные условия попала первая повесть Евгения...
Чтобы не отрывать хозяйку от чтения своим блуждающе-алчным взглядом, он взял книжку, распластанную на комоде. Оказалось, “Версты”. Надо же, и другая здесь...
Дождавшись, когда Анна устроила прочитанное возле своего бедра, он процитировал вслух, глядя на рисунок итальянца, прикнопленный к белой стене:
— “Вас передашь одной”... Ломаной черной линией... Была она здесь?
— Нет, — ответила Анна, мгновенно сообразив, о ком речь. — Это написано в пятнадцатом, когда она не могла видеть ни одного наброска Амедео.
— А сколько их?
— Десятка два. Остался один. Красноармейцы делали из них самокрутки. В Царском.
Не бравирует, не жалуется, но и не равнодушна... Согласно ее же формуле: “Со мной всегда так”.
Поглаживая клеенчатый переплет только что прочитанной тетради, Анна строго повторила:
— Это очень хорошо. Каждое слово — правда. — Отчеканила, будто удостаивая высшего звания. Которое и ее саму радует. — Но не торопитесь печататься. Знаете, иногда писатели бывают поразительно наивны... Вот Хлебников. Ведь он был уверен, что чуть только люди прочтут его стихи — сразу все всё поймут и сразу всё изменится. Поэтому он очень стремился печататься...
Она заходила по комнате, то и дело протягивая к теплу свои маленькие ладони, потом опустилась перед печкой на колени и, чуть обернувшись, сказала:
— Оказывается, это очень удобно. Я и не знала... — И, снова глядя на огонь, добавила: — Марина придумала, что эти ее стихи я всегда носила в сумочке, пока они не истерлись до дыр... “Вы мой самый любимый поэт”, — писала. Очередная ее благоуханная легенда. Ее самый любимый поэт — она сама. Говорят, она возвращается. Может быть, уже вернулась... Напрасно...
Для кого — напрасно? Тут какой-то клубок чувств. Безотчетных? Интересно...
5
— Опять вы опоздали! — сорвавшись на фальцет, крякнул завкафедрой аэродинамики, как только Евгений с рюкзаком за плечами возник в секретарском предбаннике. — На вечернее отделение! Никаких отговорок! Еще раз нарушите — уволю!
— Слушаюсь... — как можно глуше постарался сказать Евгений, и все равно в его голосе звякнула радость.
Еще бы! Он и не надеялся, что так просто будет освободить утра. Утра, нужные для работы, которая теперь, после Анютиного разбора, — главнее всего остального. Но почему старик покраснел? Руку пожал вяло, взгляд отводит... Почему орет? Боится кого-то?
В мужскую курилку Евгений не пошел: там, чтобы разжиться информацией, надо задавать вопросы... Это и всегда-то выглядит подозрительно, а теперь, когда доносительство — почти официальная доблесть, выспрашивать просто стыдно.
Нет, сейчас ему нужна женщина...
У окна, в конце длинного полутемного коридора, виднелась чья-то фигура. Кто-то там стоял спиной к Евгению. Приближаясь, он рассмотрел, что высокий силуэт не в брюках, а в юбке. Узкой, с широким ремнем, стягивающим талию. Толстая черная коса короной венчает голову. Незнакомка? Вряд ли... Барышни в институте наперечет, с каждой, даже с уборщицей, у него свои отношения. Приятельские. Сближался редко — только если чувствовал, что при отдалении сумеет не пробудить мстительность в своей временной подруге.
Время требовало осторожности. Время, которое, чтобы насытиться, высасывало из каждого человека всю его гадость, низость.
Но вот руки неопознанной дамы взметнулись вверх и сцепились на затылке. Коронный жест институтской секретарши. Обозначающий ее волнение. Тревожное — оттого, что шеф не в духе, или радостное — внук ее впервые “баба!” выговорил... А на этот раз?
— Вы так постройнели за лето... — говорил Евгений, подходя к свету, а про себя успел добродушно усмехнуться: перебарщивают бабы, сопротивляясь годам. Чересчур худеют. Но язык продолжал молоть: — Вот что отдых делает с... — сказал и осекся.
Антонина Сергеевна обернулась. Луч солнца, заглянувшего в узкое, промытое (дисциплина во всем — заведение-то военное!) окно, сверкнул в бриллиантике слезы, что укрылась в морщине у правого глаза. Ее руки уже опустились, на лице появилась дежурная нейтральность, но от этой женской стойкости Евгению стало больно. И стыдно за банальщину своего комплимента.
Она действительно изменилась. Сколько же сил потрачено, чтобы эстетизовать обрушившуюся на нее старость... Коса не могла так быстро вырасти. Значит, накладная. За одно лето спала с лица пухленькая, аппетитная матрона, насчет которой даже у него пару раз мелькали мужские мыслишки... Какая-нибудь изнурительная болезнь может искалечить человека, но если у хвори такая скорость, то она отнимает все физические силы. Тогда невозможно выйти на работу. Нет, тут что-то другое... Тут горе...
Евгений сжал правую кисть все еще молчащей Антонины Сергеевны, склонился над ней и коснулся губами тонкой сухой кожи.
— Пойдемте отсюда, — прошептала она и, держа прямо узкую спину, зацокала каблуками по мраморному полу в сторону черной лестницы.
И только во дворе, убедившись, что в этом закутке между забором и сараем их не видно из институтских окон, она наконец заговорила:
— Не сердитесь на брата...
— Брата? — переспросил Евгений.
— Ваш профессор — мой сводный брат. Здесь не знают. И не надо их просвещать. — Голос звучал четко, бесслезно. Говорила, глядя куда-то вдаль.
Как поняла, что с Евгением — можно?..
Женщины...
— После смерти мужа я часто ночевала у брата. Я и дверь открыла, когда пришли за его зятем. Пять кожанок и заспанный дворник с кочегаром в качестве ритуальных понятых. Звонок испортился, чинить некому — два часа выл, как собака, пока выворачивали ящики... — И опять голос Антонины Сергеевны не дрогнул. — Через неделю — по-тихому, в парикмахерской — подхватили дочь, а внука месяцем позже увезли в детдом. Силком... Мы остались вдвоем. Пока...
Евгению удалось наконец поймать ее взгляд. Выцветший, старушечий. Как оживить его без слов? Словами ведь не скажешь, что он сочувствует... Что сам не испугался и их не выдаст... Словами нельзя, это-то он уже знал... Но ничего же не сделать — война идет. С четырнадцатого года не прекращается. Формы разные принимает, а результат один — отбирает жизни.
Главное никак не мог ухватить: при чем тут он? Вряд ли профессиональная сдержанность Антонины прорвалась бесцельно.
— Старик вас любит, поэтому задвинул подальше от себя. Чтобы вас не задело, если с ним что... Хотя за нами слежки нет. Посадили всех, кто вместе с зятем стажировался во Франции... — Сухие синие глаза теперь твердо смотрели на Евгения.
Он отключился. Сосредоточился. Но взгляд не отвел. Нельзя упустить момент. Прервется поток, и сколько сил потом придется потратить, чтобы узнать — есть ли у органов что-то конкретное именно на него. Может статься, так ничего и не выяснишь.
Сбежать, затеряться, конечно, пока можно... И мама так хочет вернуться на Урал, и жену бы с сыном туда забрать...
Но тогда — забудь про литературу.
А писание для него — способ жить. Не только выжить, но и возможность сказать миру: я есть. Я есмь. Самая честная и рискованная возможность. Ему нужен отклик. Вчера с Анной он это понял.
Если нет другого выхода, то, конечно, надо сразу сниматься с места... А если есть шанс остаться? Тут как хирургическая операция — нельзя на всякий случай, из перестраховки, отрезать от своей жизни важный кусок. Хоть это всего лишь почка, одна из двух.
Антонина Сергеевна как будто прочитала все эти вопросы. Женская самоотверженность. Не о себе она думала, говоря:
— Личное дело ваше пока чистое. Никакой мины там не заложено. И разговоров настораживающих на ваш счет никто не затевает. Правильно себя ведете. — Она снова вскинула руки, проверила надежность крепления косы к макушке, с силой воткнула высунувшуюся шпильку, поморщилась от боли и решительно зашагала прочь.
Так мать на полной скорости выбрасывает своего ребенка из машины, в которой их вместе везут на убой... Спасает?
6
Писать Евгений стал везде, где можно поставить пишмашинку и пристроиться самому. Хоть на корточках. Если знал, что в Подольск сегодня не вернуться, то в рюкзаке тащил ношу, которая совсем не тянула. О заработке заботился — регулярно посылал деньги жене, а когда она родила второго ребенка, дочку, то сам раз в два-три месяца отправлялся в поездку с чемоданом, набитым заказанными покупками. Марля, фланель, нитки... Все по списку, по бумажке — чтобы не забивать голову.
Если Анна, женщина (и еще какая!), может жить без быта, то ему ли не суметь... Никому из чужих не проболтался, что еще и вериги носит — о своих печется. Они все — его фундамент. Напоказ не выставляют. Не скрывал, конечно, что у него есть семья, особенно от подружек, но они-то обычно пропускают эту информацию мимо ушей.
Свободным человеком остался. В сороковом году...
В диалоге был со всем миром, а не с советской властью, поэтому пока исподволь изучал ситуацию и не предъявлял в официальные инстанции свои рукописи. Соседская Маруся даже не подозревала, что в ее чулане под коробом с изношенными ботинками (боязно выбрасывать — вдруг еще пригодятся...) растет стопка коленкоровых папок, завернутых в старые обои. Мать об этом знала, больше никто.
А успех? Официальный успех зависит от того, как ты сумел прочитать, предугадать чьи-то намерения. Или пусть даже больше — сумел понять, куда дует исторический ветер. Очень изменчивый.
В поездах хорошо думается. По дороге из Ленинграда он однажды и навсегда понял: в политиканстве не раскроется его личность, его нутро... Да и опасно, по-глупому опасно гулять на чужом пиру. Он увлечется, его занесет, как по пьянке... Нет... Не его это стезя. Тем более что он видел не только то, что на поверхности, но и корневую систему литературы. Она-то росла, развивалась, сколько бы ее ни разъедали страх и примитивная человеческая зависть, которыми так искусно манипулируют власти предержащие.
Хотя — зачем? Зачем им литература?
А, ясно: для большевиков первичнее не базисные, материально-денежные отношения, а надстройка. Именно надстройка, где главная сила — слово. Логично.
По-русски понять — значит принять. И даже больше. Еще один шажок безотчетно, с разбегу делает расхристанное сознание: объяснить явление — значит его оправдать. Эту логическую ошибку Евгений много раз наблюдал у других, а из себя умственную лень вытравлял. Понимая, что этим отстранился от большинства. И может быть, потерял какую-то долю сердечности.
Решил жить пока в подполье, не высовываться наружу со своими опусами. Подумал и тут же усмехнулся: рассуждаю как бегун, который пристроился к кроссу, но в участники не записался. Своеобразная хитрость? Приду первым — признают победу...
С вокзала Евгений поехал в Лаврушинский: Анюта поручила занести письмо Борису Леонидовичу. Тот отдаст его знакомому кремлевскому служащему. О сыне речь...
Дверь открыла Зинаида Николаевна. Узнала, поздоровалась и сразу начала жаловаться:
— Мы поссорились. Боренька вчера уехал в Ленинград, к Анне Андреевне. Я знаю, он там стелет свое пальто на полу и сразу засыпает. Она его не беспокоит. Выспится и уедет.
Евгений только успел про себя отметить: умеют женщины сообщить главное, самое важное для них, что ревновать не к чему. И уже открыл рот, чтобы попрощаться, как его дернули за рукав, затаскивая в квартиру:
— Я вас не отпущу!
Пуховый платок, лежащий на полных плечах Зинаиды Николаевны, от резкого движения упал на пол. Евгений наклонился, поднял его — и уже не уйдешь. Уже связь. Рвать ее совсем не хотелось. Любопытно. Познакомились недавно, виделись пару раз на людях, но этого мало, чтобы узнать нового человека.
— Про меня говорят, что я умею удачно выходить замуж! Мой первый муж был Нейгауз, теперь вот Пастернак. А мне, наверное, подошло бы что-нибудь попроще...
Зинаида Николаевна прошла в гостиную, уверенная, что гость последует за ней. Достала из буфета тонкую фарфоровую чашку с целующимися пастушками и налила в нее крепкой горячей заварки из чайника, накрытого стеганой салфеткой. Движения плавные, ловкие. Приятно наблюдать...
— Пейте! — приказала она, продолжая откровенничать: — Знаете, первая наша встреча была смешная. Босая, неприбранная, я мыла веранду на даче. Борис Леонидович подошел неслышно и долго смотрел на меня. Почувствовав его взгляд, я обернулась. Вместо того чтобы представиться, как бы сделал нормальный воспитанный человек, он вдруг воскликнул: “Как жаль, что я не могу вас снять и послать карточку родителям за границу! Мой отец был бы восхищен вашей наружностью!” Правда, странно?!
Ну, дамским кокетством Евгения не проймешь...
— И я бы залюбовался, — машинально выскочило у него.
Похвалы открывают в женщинах потайные чуланчки, в которых скапливается всякая нечисть, не предназначенная для чужого взора. Вываливается лишнее.
Глаза Зинаиды Николаевны замаслились, а речи...
— Он же совсем не работает. Целыми днями сидит здесь и ест эти проклятые бутерброды с холодной телятиной! Ничего не пишет! Скоро совсем обнищаем. А он еще всем помогает... — Она помолчала, внимательно глядя на гостя. Может, и он за деньгами пришел?
Евгений выдержал взгляд, но ничего не произнес даже тогда, когда с удовольствием прикончил только что начатый бутерброд. Втихомолку посмеиваясь, протянул руку за следующим. Ну, что теперь скажешь?
Зинаида Николаевна сердито вскочила:
— Мне надо в Лавку писателей. Проводите?
— Сочту за честь.
До начала лекций было еще три часа, и Евгений похвалил себя за то, что освоил импровизационность. Планы наши — сеть, в которую то и дело попадают люди и в которой пропадают чудеса, подбрасываемые жизнью.
На улице, запнувшись о невидимый Евгению камешек, Зинаида Николаевна ухватилась рукой в тонкой лайковой перчатке за его левый бицепс. Десять, двадцать шагов — она продолжает держаться. Пришлось согнуть руку в локте, чтобы поменять диспозицию и из пленника превратиться в галантного кавалера. Маленькая ладошка обманчиво-спокойно угнездилась в теплой щели, и на повороте пальцы не выскользнули, а вцепились в рукав. Не отделились они даже в магазине на узкой витой лестнице, по которой надо взбираться на второй этаж.
Вот там, наверху, в отделении для избранных, был настоящий соблазн для Евгения. И сейчас снова мелькнуло: издаться, вступить в писательский союз и — лучшие, так необходимые ему тома из этого библиофильского гастронома станут не редким лакомством, а постоянным питанием. После каждого разговора с Анной ему хочется проглотить несколько книжек. Все, что есть в ее сундуке, он уже освоил, а доставать редкости, которые она сама читала по-английски, по-французски, отыскивать переводы — так непросто. Не у всякого спросишь, где взять Канта, Бердяева или Фрейда... Довериться надо, а при его обстоятельствах... Спасает то, что он, обученный читать математические тексты, легко распутывать вязь формул, быстро осваивает и философские построения. Так что ему не обязательно навечно обладать даже самой хорошей книгой, ему хватает и нескольких часов наедине.
...Наверху открылась дверь, заскрипели ступеньки, и при ярком свете, слепящем после лестничного полумрака, Евгений увидел две пары почти одинаковых поношенных ботинок. Мужские обрюченные ноги чуть позади, женские, одетые в грубые чулки, спускались первыми. Евгений рассмотрел узкую лодыжку, на которую при шаге набегала широкая юбка, перетянутая в талии полоской ремня. Выше был короткий пиджак из того же драпа, а еще выше — синяя беретка и седеющие завитки из-под нее. Лицо повернуто к спутнику — дама что-то нервно договаривала.
Разглядывал Евгений открыто, немного нахально — привык, что женщинам приятно его внимание. Смотрел недолго — до тех пор, пока по нему не полоснул взгляд больших, прозрачно-зеленых глаз. Равнодушный и даже злой. Задело. Азартно захотелось, чтобы эти виноградины посмотрели на него по-другому.
— Толя... — вдруг медленно и немного надменно проговорила Зинаида Николаевна.
Евгений переключился на мужчину и узнал библиофила. Недавно познакомились. Запомнилось не столько его лицо, сколько домашняя библиотека — в подполье, где другие держат варенья-соленья, хлам всякий и сезонный инвентарь. Показали после того, как Евгений прочитал вслух — впервые на людях — свою самую короткую повесть.
Надо было отодвинуть кресло, под ним — лаз в книгохранилище. Хозяин не догадался сделать лестницу, пришлось прыгать на специально поставленную табуретку. Во весь рост не выпрямиться, можно только часами сидеть в старом продавленном кресле и читать при старательном свете лампочки.
У библиофила была отличная память. Представляя Евгения, он вспомнил его ученую степень и совсем уж удивил, добавив:
— А еще он пишет отличные повести.
На этих словах Зинаида Николаевна чуть приподняла локоть Евгения и легонько прижала его к своей большой мягкой груди. Горжусь, мол. Мой спутник!
Что ж, приятно...
А та, с которой его знакомили, кивнула на ходу и полетела вниз. Легко, беззвучно, будто тело ее ничего не весило. Ведьма на помеле.
— Жаль, не можем задержаться — Марина Ивановна не поспеет на электричку! — крикнул библиофил, скрываясь за лестничным витком. Торопился, чтобы не упустить свой объект.
Это — она?.. Вспомнилась книжечка “Верст”, распластанная на Анютином комоде...
За ними бы сейчас! — диктовал инстинкт и навыки импровизационности. А разум — по-мужски, цинично — повелевал: останься.
Во-первых, и тут неплохо...
Зеленоглазая? Что ж, если суждено — возникнет. Не суетись. Спокойствие женщин притягивает.
И потом: брошенная дама-то простит — куда ей деться, но ее муж... Поэты обидчивы. Поэта задевать не хотелось. И Анне будет досадно, если он сразу помчится. Она, конечно, не узнает, но он-то сам...
7
Месяца через два, вечером, Евгений шел пехом по внутренней стороне Садового, мимо чеховского особнячка — направлялся к молодой певичке, у которой ночевал уже три недели, и теперь соображал, как начать отступление: красавица стала привыкать к почти семейным ужинам-завтракам, привязалась. Что небезопасно. О ней, конечно, заботился.
Его окликнули. Тот самый библиофил.
После обмена трафаретными вопросами “как вы? что нового?”, благодаря которым собеседники точно знают, есть ли между ними связь и какого она рода — будто температуру измерили, — библиофил протянул Евгению плотный бежевый конверт. Узкий и длинный, заграничный — таких он еще не видывал.
— У меня для вас письмо. Извините, обтрепалось — давно ношу. Не знал, где вас искать, а расспрашивать... Расспрашивать в наше время рискованно. Если можно, прочитайте и дайте ответ. Извините мою настойчивость, но это поручение мне хотелось бы исполнить абсолютно точно.
Евгений встал под фонарь — так, чтобы кругляшок света падал прямо на руки, — и открыл незапечатанный конверт.
“Милый Евгений! Наше знакомство было — мимо, до тех пор, пока я не прочитала вашу повесть. Она — прекрасна. Хочу позвать вас в гости — послушать стихи. Я уже второй день живу в комнате Зоологического музея, выходящей на университетский двор. Надо пройти через арку. Колоннада во входе — покой, то благообразие, которого нет и, наверное, не будет в моей оставшейся жизни. Адрес — улица Герцена, дом 6, квартира 20. Дайте мне Ваш, чтобы приглашение не блуждало.
Я бы очень просила Вас этого моего письмеца никому не показывать. Я — человек уединенный, и я пишу — Вам — зачем Вам другие?
МЦ”.
Во время чтения деликатный библиофил отошел на пару шагов в сторону, достал из портфеля отрывной блокнот с ручкой и терпеливо ждал, держа орудия письма наготове.
А Евгений, который умел с первого раза ухватывать суть самых сложных, замысловатых текстов, пробежал глазами коротенькое послание и вернулся к началу. Тут не мысли, тут чувства.
Он любил бурю. Чем выше волны, тем больше ему хотелось в них кинуться и плыть, плыть вперед, но из письма хлынул такой шквал, что надо было подумать, бросаться ли в это разгульное море. Тем более что он отлично помнил ее первый взгляд — холодный, высокомерный, злой. Как совместить его с беззащитностью, которая во всей наготе встает из этого текста...
— Дайте мне номер ее телефона, — пробормотал он, не отрывая глаз от листка. Слова опередили мысль. Только произнеся их, он понял, что решение принято. — Сам позвоню. У меня нет постоянного пристанища в Москве.
“Я вас слушаю” прозвучало так сурово, что Евгений поперхнулся. Замолчал на долю секунды, которой достаточно, чтобы оборвалась связь. Рассчитывал войти в теплую комнату, а попал на мороз.
Женщина — ему ровня?
Ничего, мы не робкого десятка. Начнем сначала.
Он медленно и разборчиво снова произнес свое имя и напомнил о ее письме. Но это ничуть не смягчило голос из трубки.
— Хотите прийти? Нынче я себе не принадлежу... — начала вспоминать Марина. — А в среду и в четверг до двух я бываю одна — сын в городском лагере. Работаю, потом готовлю обед, вечером мы дома вдвоем. Когда вам удобно?
Евгений выбрал утро. Мало ли как пойдет встреча... Ни в чем себя ущемлять не хотелось...
По дороге купил пучок белых гвоздик, которые Марина взяла без “спасибо”, как веник, и бросила на сундук прямо у входа. Оставила и забыла. Пронзила гостя взглядом, отвела глаза и поздоровалась. Приветливые слова, но без приветливой улыбки.
В передней было светло, и Евгений смог охватить взглядом всю ее фигуру. Широкие, крепкие бедра легко рожавшей женщины. Широкие плечи и тонкая, гибкая талия, затянутая передником, угол которого заткнут за пояс, а из кармана торчит линялая тряпка. Шею обхватывают бусы из темного янтаря. Ей идет.
Никаких специальных приготовлений к встрече с мужчиной он не заметил, даже руки не вымыты: под короткий ноготь на указательном пальце проникла и осталась черная грязь.
— Я чайник поставлю, а вы располагайтесь. — Она порывисто махнула рукой в сторону дверного проема и скрылась на кухне, не дав гостю дораз-глядеть себя.
Не из тех, кто питается мужским вниманием? Что ж, рассмотрим ее временную берлогу...
Посередине большой комнаты — квадратный дубовый стол. Многофункциональный. Главную его часть, на которую падает яркий утренний свет, захватили толстые, типа ученических, общие тетради, записная книжка небольшого формата на пружинках и неровные стопки книг. Сразу видно, что беспорядок мнимый, что тут все приспособлено для работы. На обеденном островке — стакан в подстаканнике, странная металлическая чашка с блюдцем и раскрытая пачка квадратного печенья. Сегмент поменьше покрыт газетной четвертушкой, а на ней — горка очищенной моркови, наструганной соломкой.
Войдя в комнату, Марина Ивановна первым делом перенесла газету на широкий подоконник, под солнечный луч, и разровняла оранжевые бруски так, чтобы они лежали в один слой, не налезали один на другой.
Знакомо. Первый раз Евгений увидел такое у Антонины Сергеевны: зашел к ней, чтобы взять подарок — пишмашинку, которую арестованный зять когда-то привез из Франции. На чугунных батареях и под ними, на полу, сушилась тонко нарезанная морковь, свекла, репа... Для посылки в лагерь. В тюремных очередях обучают новичков этому ремеслу.
Значит, и у Марины...
Тогда понятна ее строгость. Защитная реакция. Отторгает бездейственное сочувствие.
А я? Я могу помочь? Нет, и я бессилен... Такое время.
Но раз позвала, значит, она из тех редких, у кого страдание и сострадание не заливает всю жизнь чернотой. Она — как Анна...
Как Анна? Не совсем... У Анны много помощников, для нее овощи сушат другие.
Отойдя от окна, Марина села на табурет возле стола, не глядя нашарила рукой папиросы с зажигалкой, закурила так быстро и ловко, что Евгений успел только вынуть из кармана свой коробок со спичками... Он по-прежнему стоял посреди комнаты.
— Хотите, я научу вас писать стихи? — отвернувшись к окну, отрывисто спросила она.
— Хочу, — мгновенно, уже поймав и освоив ее темп, ответил Евгений.
С женщиной только так: для начала — если хочешь продолжения — нужно на все соглашаться. Ей не обязательно знать, что он и так может с налету зарифмовать хоть телефонную книгу. Но его ритмический мотор крутился вхолостую, не подхватывая мысль. Думать мог о чем угодно, это не мешало стихоплетению. Вовремя эмигрировал в прозу.
Да Марина ведь — о другом.
— Все очень просто! Надо только отыскать такой перпендикуляр! И, как монтер на кошках, карабкаться по нему до самого верха. — Она говорила быстро, нервно, так, наверное, птица учила бы летать. — Садитесь. Курите. — Марина хлопнула ладошкой о сиденье стоящего рядом стула. — Борис не хочет меня видеть. В Париже хотел, здесь — нет. А там потащил покупать платье жене. — Она сердито воткнула окурок в глиняную пепельницу. — Попросил примерить... Но потом осмотрел меня, как будто я — лошадь, и сказал мечтательно: “Не надо. У Зины такой бюст!..”
Так неожиданна была злость, так обнажила она девичью ранимость этой немолодой, столько претерпевшей женщины, что Евгений — даже не сообразив, можно или нельзя, — встал за ее спиной и обнял обмякшие плечи.
Она схватила его правую ладонь и провела ею по своей щеке. Погладила. А потом вдруг заплакала, бормоча:
— От малейшего доброго слова, от интонации, от жеста — заливаюсь слезами. Как скала влагой водопада. — Не выпуская руку Евгения, она тоже встала и развернулась к нему лицом: — Ты понимаешь, что плачет не женщина, а скала...
Ты...
Он понимал.
Она переменилась у него на глазах. Щеки порозовели, из глаз ушла желтизна, они распахнулись, как алтарные врата, и засияли какой-то детской, требовательной доверчивостью: вот сейчас он поможет ей, все ее несчастья кончатся, пройдут, как дурной сон...
Ее тяга к нему была подлинной, дрожащей, неигровой — он умел различать подделки... Каждая жилочка ее дышала... От нее шла — свобода... Как будто выбросившись из окна падаешь — вверх... Летишь... Новизна, которую нельзя изучить и потом повторить с другой. Только с ней...
Молодец, мболодец, не пропустил! — похвалил он себя.
Журчание вынуло его из дремы. Открыл глаза: Марина разливает фыркающий кипяток. Ручка огромного, какого-то несоветского чайника обернута той тряпкой, что при встрече торчала из ее фартука.
— Моя любимая чашка, гостевой стакан... — приговаривает она. — Чем хорош большой чайник? Никогда не успевает полностью выкипеть, — произносили ее губы, а взгляд искоса выпытывал: это было только для меня или для тебя тоже?
Скорее вопрос неопытного мужчины, чем женщины. Но она спрашивала не о физике, она спрашивала о другом. О том, о чем только без слов... Беззащитность сильной, самостоятельной женщины — притягивает...
Евгений неторопливо сел — диванная пружина, молчавшая до этого, робко скрипнула. Он спустил ноги на пол, сунул их в ботинки, подмяв задники, и, не одеваясь, хотя в комнате было прохладно, не накинув даже рубашку на свои рельефные, твердые мускулы, переместился на табуретку. Ту, с которой полчаса назад поднялась Марина.
Голышом все-таки зябко. Вернулся к сброшенной одежде, выудил сатиновые трусы и натянул их. Не красуясь, но и не скрываясь. Чувствовал — следит... Приязненно. Понимая и принимая...
...Я любовь узнаю по жиле, всего тела вдоль... Стонущей...
Металлическая чашка нагрелась, долго держать ее в руках было больно, но он вытерпел — не поменял ее, Маринину, на удобный стакан в подстаканнике, а осторожно, не касаясь горячих краев губами, влил в себя глоток чаю.
Думать ему не мешали.
Обычно он сразу раздваивался: душа как бы сверху наблюдала за клубком из двух тел, одно из которых — его. Без телесной радости почти никогда не оставался. Сказывалось умение выбирать и раскрывать партнерш. Но только что было по-другому: он не отделялся... Он оживал, как оживает янтарь на женской груди...
С наскоку прорваться к пониманию, к словами выговариваемой ясности не получилось. Оставим на потом... Дар этот — новое, пронзительное ощущение — у него теперь не отнять...
— “Тишина, ты — лучшее...” — напомнила Марина именно в тот момент, когда невидимая, но осязаемая связь между ними стала истончаться. — Молчать рядом, молчать вместе — это больше, чем говорить... Как это иногда надо, чтобы кто-то рядом молчал! Поэтому люблю горы! Гордые горы... А волны всегда подлизываются... Горы — благодарны. Ты любишь ходить? — вдруг спросила она, закуривая очередную папиросу. Опять не дождалась мужской помощи.
Евгений как раз поднес чашку к губам, поэтому не поспешил с ответом, а спокойно сделал очередной глоток. Взгляд Марины скользнул по его голым, крепким икрам.
— Конечно, любишь. — Она резко встала со своего стула и, выходя из комнаты, обронила: — Для меня в жизни прежде всего работа и семья. Все остальное — от избытка сил. По линии животных удовольствий я просто бездарь. В уборную хочешь? Налево по коридору.
Ого... Вопрос по существу.
Он хотел.
Боже, почему тут так грязно? Дернув ржавую проволоку, которая свисала с треснутого, подтекающего бачка, он сделал усилие над собой, чтобы смыть из памяти этот запах и этот срач — такое привязывается и потом долго живешь внутри запоминающейся картинки.
Забил ее, подумав о Марине.
Выпроваживает?
Почему?
Не хочет, чтобы он пересекся с ее сыном?
Если так, то выскакивает новое “почему?”. И это захотелось узнать... Когда-нибудь...
— С тобой легко ходить. Хорошо держишь шаг. По походке узнаешь человека не меньше, чем по рукопожатию.
При расставании, после долгой ходьбы в быстром темпе, требующем навыка и выносливости, Марина даже не попросила, а именно потребовала дать адрес для своих писем.
Он уже знал, что женщинам бывает трудно от него оторваться. Хочет договорить? Через день-два пройдет...
Главпочтамт, до востребования — другого удобного места у него не было. Возле “Кировской” как раз жила молоденькая пышка — хористка из Большого театра, к которой он наметил перебраться...
Жена тоже знала, что он раз в неделю проверяет корреспонденцию.
Письмо от Марины пришло на следующий день после их встречи. Он догадался, зашел на почту...
Фантастика! Такое с ним впервые. Анна ни разу ни строчки не написала. “Терпеть не могу писем и телефонных разговоров”, — объявила ему в самом начале.
А эта... Выходит, она вернулась домой, сразу, не медля ни минуты, села за стол, исписала три страницы и тут же выскочила к почтовому ящику, чтобы поспеть к вечерней выемке...
Четкий, почти каллиграфический почерк с левым наклоном, добавления сверху, снизу, с боков, два постскриптума, сноски... Слова и целые фразы — подчеркнутые, в разрядку, написанные прописными буквами... Азартный бег с препятствиями. “Дружочек...” “Женюшка...” Только эти обращения усмирили вихрь, который вырывался из каждой страницы.
Приязненный разбор его первой повести занимал большую половину письма. Каждый абзац заканчивался требовательным советом. “Ничего нет полезнее растяжениядушевных жил”. Душа, мол, только так и растет. “...Чтобы отозваться, надо услышать, отдать — ПРИНЯТЬ!”
Подробное описание возможностей встреч — распорядок дня ее самой, сына, даты передач мужу и дочери — два раза в месяц в разных местах...
И итог: она меньше всего хотела бы, чтобы деловую точность он принял за душевную настойчивость. “Мне человек нужен, поскольку я нужна ему. Без оклика никогда не напишу. Писать — входить без стука”.
Буря? Конечно... Но он верил в свои силы...
8
Теперь по утрам, расчехляя свою машинку в доме временной подруги, Евгений вспоминал, что у Марины сейчас на столе — очередной Пшавела, что свое у нее — только письма... Жаль... Но и у него положение...
Он предпочитал делать, а не обещать, особенно если хода никакого не просматривалось, но однажды — Марина вслух перечисляла свои недельные проблемы, обдумывая, куда бы вклинить их встречу, — и у него вырвалось:
— Я чувствую угрызения совести, так хочется помочь.
— Это уже помощь. — Ее реплика была мгновенной.
Такое пронимает...
Он отложил свою рукопись. Вник в ситуацию.
Хозяева временного Марининого пристанища на улице Герцена вернулись с юга, и она с сыном пока ютилась у родственников, в шестиметровой проходной комнате. А багаж... Недавно вызволенный багаж, который больше года пролежал в таможне под арестом, потому что был адресован на имя дочери... Уже целый месяц Марина раздаривает вещи и книги, но разве за такой срок можно разделаться с имуществом, нажитым за семнадцать лет заграничных скитаний...
Евгений взял у нее только томик Данте: Анна так пела его по-итальянски, что то и дело хотелось заглянуть хотя бы в перевод. Из озорства он попробовал присвоить и Аннины “Четки” с равнодушно-учтивым авторским инскриптом, но Марина не дала. Конечно, не из жадности и не от недостатка любви к провокатору. В ее “нет!” явственно читалось: у этой тяги к той, совсем не сопернице — судя по порывистым стихам, ей посвященным, — еще есть будущее, есть надежда...
Пять ящиков с книгами стояли в чужом коридоре. Носильное, постельное и хозяйственное было упаковано в корзины, тюки, чемоданы и большие кожаные мешки, привезенные из Парижа. Куда все это?
Марина дала уже четыре объявления в газету — ищу комнату, бегала по самым призрачным адресам. Одинокую бы взяли, но матери с сыном никто не сдавал. Письма в инстанции и хлопоты знакомых — вялые или усердные? — тоже впустую... Тогда она стала тупо, как на работу, ходить в Литфонд. надеялась им надоесть: “В конце концов они что-нибудь найдут... Хоть ради того, чтобы от меня отделаться”.
Сопроводить ее — вот первое, что пришло на ум Евгению.
Где встретиться? Логичнее всего на углу улицы Горького и Охотного ряда: обоим добираться минут пятнадцать — ему на метро, ей пешком. Небольшой крюк для любительницы ходить — не жертва.
Выбравшись наверх, Евгений увидел летящую Маринину фигуру. Прямую, легкую. В серо-коричневом рябеньком пальто, в берете, в удобных ботинках без каблуков, с всегдашней кошелкой в руках.
— Спасибо. — Грустные виноградины не проскользнули, а чуть задержались на его усатом лице. Как неожиданный — пронзающий — поцелуй в губы.
Надо бы промолчать, чтобы закрепить, усвоить это ощущение, но с первого раза у Евгения не получилось: новизна смущает. Язык сам сболтнул:
— Куда торопимся? Тише едешь — дальше будешь...
Ничего не значащее балагурство, вроде бы необидное, а Марина взвилась:
— Терпеть не могу пословиц! — Ее голова по-птичьи мотнулась направо, налево — куда угодно, только не глядеть на пустослова! — Ограниченность это и мнимая народная мудрость! — Она подхватила Евгения под руку и принялась сыпать своими переделками, несясь вверх по бывшей Тверской: — Тише едешь — никуда не приедешь! Где прочно, там и рвется! С миру по нитке, а бедный все без рубашки! У кого что болит, тот о том не говорит! Тишь да гладь — не Божья благодать! Тише воды, ниже травы — одни мертвецы... Ум хорош, а два плохо... Лучше с волками жить, чем по-волчьи выть!
Свернули налево, на бульвар. Марина вдруг метнулась к кирпичной стене, наклонилась, подняла с тротуара оброненную кем-то луковку, бросила ее в свою кошелку, снова просунула ладонь между локтем и боком Евгения и уже молча понеслась дальше. Затормозила на переходе через улицу. Долго не могла сделать шаг на мостовую, потом все же решилась, судорожно вцепившись в руку Евгения, — никак потом не мог он объяснить своей подружке, откуда у него на запястье два круглых синяка. А посреди проезжей части остановилась как вкопанная — в тот миг, когда надо бы поспешить, чтобы не попасть под неуклюжий троллейбус.
Как Анна...
Посидели на бульварной скамейке. Передышки хватило Евгению, чтобы сообразить, как переходить следующую дорогу: он обхватил Марину за покорную талию и перенес-протащил на другую сторону. Она не сопротивлялась, а оказавшись в безопасности, с облегчением вздохнула:
— Ну, слава тебе, Господи, наконец-то выбрались из этого асфальтового ада!
Ад... Ее быт — вот настоящий ад... Но он у нее — параллельная ей реальность. Большинство женщин сейчас бы тряслись от страха, боялись советской конторы и ничего вокруг не замечали бы. Она же исполняет то, что считает необходимым ее ум, а сама, главная — не там...
Но с ним ли?
Литфонд занимал комнату в доме Герцена. Вход с бокового крыльца. Как только они возникли в дверном проеме, невысокий румяный брюнет с выпуклыми, добрыми глазами и с седеющей эспаньолкой стал протискиваться между канцелярскими столами им навстречу. Евгений напрягся, чтобы вспомнить, где он его видел... А, это было в мае, на панихиде по автору “Дней Турбиных”. Юркий толстячок приложился к Анютиной ручке и убежал хлопотать дальше, а кто-то по соседству испуганно бормотнул вслух: “Будто мерку для гроба снимает... Похоронных дел мастер...”
— Я вас обрадую! — громким шепотом воскликнул брюнет уже в коридоре, куда он неприметно для других, но настойчиво вытолкнул их обоих своим округлым брюшком, украшенным золотой цепью от карманных часов.
Вокруг никого не было. Почему тогда шепчет? Наверно, профессиональная привычка... Смерть требует тишины. Но толстяк так радовался своей новости, что грех было над ним иронизировать.
Оказалось, сердобольный Маринин болельщик краем уха зацепил в вагоне метро, что какой-то механик уезжает на Север. По контракту, а не по приговору. На два года. И ему совершенно безразлично, кто будет жить в его комнате — мать с сыном или одиночка...
— Покровский бульвар, 14 дробь 5, квартира 62. Телефон: К7-96-23. — Спаситель достал из кармана листок и протянул Марине. — Вот, я все записал. Позвоните сейчас же. Нужно только заплатить за год вперед, две с половиной тысячи, — удрученно заглядывая ей в глаза, добавил он. — У меня есть триста рублей, а остальное мы с молодым человеком поможем собрать, ведь правда?
Теперь его карие глаза умоляли Евгения, который в ответ мог только вывернуть пустые карманы: почти всю преподавательскую зарплату он отсылал жене и отдавал матери, оставляя себе ровно столько, сколько надо, чтобы не объедать очередную подругу. Богачек ему пока не попадалось.
Бедность — не порок, промелькнуло у Евгения. А это присловье Марина тоже может переделать? И спрашивать не нужно. Уже написала про двух своих врагов, неразрывно слитых, — голод голодных и сытость сытых...
— Я постараюсь. — Он нисколько не смутился: стыдно, когда что-то прячешь, когда жмотничаешь, а он... Он выбрал свой путь...
Марина тут же позвонила на Покровский бульвар и сговорилась на завтра.
Они вышли в скверик бывшей яковлевской усадьбы. Евгений остановился возле клена, покрасневшего от не такого уж бессильного сентябрьского солнца. Поглаживая старый, морщинистый ствол, он обдумывал, у кого можно взять взаймы, как и когда он будет возвращать деньги... Как сделать так, чтобы все эти заботы не ускучнили, не замутили фон его свободной — несмотря ни на что — жизни.
Марина же, заметив ласковый жест, вдруг схватила его ладонь с прилипшими чешуйками коры и распяла на своей щеке. Будто вся вжалась в Евгения.
— Сейчас лучше разделиться, — осторожно высвобождая свою руку, как можно не обиднее постарался сказать он.
— Да-да, конечно... — Она уже шагнула в сторону чугунных ворот, но вернулась и, глядя на ветвистое, раскидистое дерево, выпалила: — Каждый раз, когда человек при мне отмечает клен — за роскошь, дуб — за прямость, иву — за плач ее, я чувствую себя так, точно меня любят и хвалят... В молодости моей вывод был скор: этот человек не может не любить... — И уже на бегу, обернувшись, она выкрикнула: — Меня!
9
— Кто тебе перепечатывает рукописи? Я не нашла ни одной ошибки. Мне помогают — по дружбе. Это не выход. Нужен кто-нибудь, кто всегда бы мог для меня печатать. Как это делается? Я заплачу что нужно. — Маринина скороговорка не давала возможности вклиниться. Особенно в телефонном разговоре.
Евгений уже привык, что отвечать нужно суммарно и по существу. На первый вопрос — сам печатаю. А вот ее “я заплачу”... Хм... Но речь-то, по-видимому, о переводах. Всего двадцать — тридцать строк в день... Ее слова: “Можно работать не отрываясь, не покладая рук, и — за целый день — ничего. Почему я так бьюсь над слабыми, несуществующими поэтами? Первое: невозможность — иначе. В крови. Второе: мое доброе имя. Спросят: как она могла сделать такую гадость? Невозможность обмануть доверие. Добрая слава — один из видов нашей скромности и вся наша честность. Деньги? Я их чувствую, только когда их нет. Нужно быть мертвым, чтобы предпочесть деньги”.
Значит, ему понадобится всего час в неделю. Если вечером, не утром, то надо попробовать. Всегда полезно усложнять мотив отношений... Что-нибудь новое от общей работы откроется — и в нем, и в ней...
Через месяц выяснилось: речь не только о переводах. Ее собственный сборник... В Гослитиздате. Предложение неофициальное, и все-таки... Хотя Марина не верит, что в Советском Союзе может быть издана книга чистой лирики.
Чтобы убедить ее, Евгений привез Анютины “Из шести книг”. Свежие. Достала из-под прилавка продавщица книжного магазина, что наискосок от Моссовета, — с ней у него был необременительный флирт. Он и купил в расчете на Марину: не показывать же ей дареную, с надписью.
А Анне было бы можно?..
Между лекциями образовалось окно, полтора часа, и Евгений решил прямо сейчас, а не после службы, как сговаривались, слетать на Покровский, чтобы передать отпечатанную порцию. Нынешний безразмерный вечер захотелось потратить на отдых. Ведь с Мариной безответственно не расслабишься. С ней все время накачиваешь духовные мускулы, но и самого профессионального атлета влечет не только в гимнастический зал...
Пробовал из института звонить — намертво занято. И все равно взял да и поехал: знал, что она дома.
Дверь открыл высокий плотный юноша в отлично сидящем костюме, при галстуке. Аккуратный косой пробор, начищенные ботинки... Мальчиковый румянец во всю щеку... Незнакомец. Новый сосед? Евгений представился — давно вычислил, что лучше опережать вопрос “вы к кому?”. Обезоруживает не только вахтеров.
Молодой человек надменно кивнул, посторонился, пропуская гостя, а сам схватил с вешалки плащ и выскочил из квартиры. Под визгливый бабский крик знакомого Евгению соседа: “Опять свинарник устроили! Сколько раз говорить, что убирать за собой надо!”
В проем раскрытой двери было видно, как потерянно сидит Марина: обхватив голову руками, локти на столе, прямой спиной к входу.
Половица скрипнула под тяжестью мужской ноги. Марина встрепенулась и, оборачиваясь, еще не разглядев входящего, радостно всхлипнула:
— Ты вернулся!
Евгений остановился и, учитывая Маринину близорукость, подал голос:
— Я еще не уходил...
— Значит, он обиделся!
Она даже не поздоровалась. В голосе — горечь... Сколько раз Евгений различал эту ноту отчаяния в речах оставляемых подруг... Но тут — всего только сын... Да, у Марины все по-иному...
Коридорная ругань влетела в комнату. Марина вскочила, плотно закрыла дверь.
— Господи, как я это все ненавижу!
Она закурила и, не спросив, почему Евгений пришел так рано, надолго ли — совсем нелюбопытна, — вдруг медленно процитировала из Анны:
— Но сердце мое никогда не забудет... — Короткая пауза отметила конец строки. — Отдавшую жизнь за единственный взгляд... — И тут же зачастила уже по-своему — глядя в сторону: — Испорчено стихотворение. Жена Лота. Нужно было дать либо себя — ею, либо ее — собою! Такая формула должна быть в именительном падеже. И что это значит: сердце мое никогда не забудет... Кому до этого дело? Важно, чтобы мы не забыли, чтобы в наших очах осталась она. отдавшая жизнь за единственный взгляд...
Марина отошла к большому окну, гладкая поверхность которого была расчерчена на квадраты тонкими деревянными рейками. Ждет, что скажет Евгений?
Права! Но придется смолчать. Честь в том, чтобы не предавать одной другую...
Нет, дипломатическая тишина не прервала Маринин монолог:
— Сегодня перечла всю ее книгу... Старо, вяло. Часто концы, сходящие и сводящие на нет.
Сперва смолчал, и теперь не скажешь, не защитишь. Не понимает, что Аннин сборник — всего лишь знак: жива... Одной позволили пискнуть... А другой еще неизвестно, дадут ли...
Хотя, может быть, Маринино неприятие — просто отталкивание от чуждой эстетики...
Или...
Банальная рукопашная за место на женском поэтическом Олимпе?
С каждым может случиться... Отстаивать свой дар — инстинкт почти животный, не всегда сообразишь, как и когда лучше действовать. Глупость в этой борьбе — обычное дело, это Евгений знал уже и по себе. Простительно. Только бы не неблагородная злоба, которая и без посторонней помощи заводится в человеке...
Как будто отвечая ему, Марина добавила:
— Все равно я бы хотела с ней встретиться.
10
— Ал-ло-о-о...
Евгений начал с верхней ноты, потом, как на салазках, на “эль” съехал вниз и долго тянул последнюю гласную. Обычно собеседник успевал за это время настроиться на разговор. Марина, например, сразу же передразнивала. Веселела от этой игры, даже если судьба в очередной раз ее огрела.
И вдруг — высокомерное, царски-равнодушное “слушаю”...
— Ты не рада? — опешил Евгений и растерянно спросил: — Что-то стряслось?
Ему стало не по себе. Привык, что ее отклик не зависит ни от какой ситуации, самой непереносимой для обыкновенной женщины. За время их знакомства неприятности, которые язык не поворачивается назвать “бытовыми”, сваливались на Марину без передышки, почти не перемежаясь удачами.
Полтора года на таможне не возвращали багаж, отправленный из Парижа...
В который раз негде жить...
Пришли за вещами: дочь отправили на этап...
Донос в форме рецензии на сборник, представленный в Гослитиздат... Автор — голицынский друг сына, сверхлюбезный, недремучий. Подсаживался к ней в столовой, пристраивался к ее хождениям по лесу... Обычное коварство, которое всегда неожиданно, как смерть.
На любую такую новость реакция Евгения была однозначна: сделать все, что в его силах. Без просьб... Если помочь не получается, то хотя бы проанализировать ситуацию глазами укорененного в советской зыбкости человека. Самой Марине это становилось все труднее — ее взгляд затуманивался от горя и бессилия.
В первую же их прогулку она спросила про его родных, но ответ слушала рассеянно, и потом, если даже повторяла расспросы, то видно было — не запоминает. Его жизнь без нее для нее не существует. Распространенная мужская и почти невозможная для женщины модель. Специально упомянул соседскую Марусю — посмотреть, не приревнует ли к простоватой молодухе. “Я сама — Маруся!” — вот ее реакция.
Встречаются раз в две-три недели — к этой импровизационной нерегулярности Марина, как ему показалось, приспособилась. Необычно легко для любовников, живущих в одном городе. Не требовала большей частоты, не жаловалась и не вымогала свиданий. Равнодушной осталась? Нет, ей явно нравилось, когда получалось видеться два-три дня подряд... Он нарочно проверил...
Вот и не предупредил, что уедет. Думал, на неделю-другую, а едва уложился в полтора месяца.
— Что-то стряслось? — повторил он свой вопрос.
— Невзаимных отношений нет! — отчеканила Марина. Прозвучало как судебный вердикт, за которым сразу вырвалась у нее — все-таки женщина! —жалобная апелляция: — Разве мы чужие? Разве не надо извещать, когда исчезаешь так надолго? — И уже на излете обиды пожаловалась. Ему на него же. — Мне постоянно хочется говорить с тобой...
Отлегло. Как хорошо, что она всегда сама себя объясняет... Не затаивает ничего.
Женщины... И самые гениальные упираются в эмоции, не хватает терпения и мудрости, чтобы проанализировать реальные возможности мужчины и вычленять суть — поступки...
Только Анна — исключение. “Живы?” — единственный вопрос, который она задает при встрече или по телефону, хоть год не виделись. Понимает, что в борьбе за мужчину бывают чаще всего пирровы победы. С ней-то он встретился во время своих разъездов. Вызвонил и узнал, когда оба, она и он, пересекутся в Москве.
Зачем? Чтобы, латая жизненный фундамент, самому не зарыться под землю. Рядом с Анной он физически чувствовал, как в его жизни теперь крепнет невидимая другим надстройка...
В Марине всегда клокочет лава. Выплескивается она на того, кто рядом. Все равно — друг, враг, посторонний... Подумывал, конечно, не позвонить ли ей, да не было тогда ни сил, ни времени залечивать ожог или просто подуть на следы от этих языков пламени...
Но Анна уже все знает про себя. Что может выдержать и гибель мужа, и заточение сына, и измену возлюбленного.
А Марина?
— Не известил именно потому, что близки. Не хотел добавлять тебе волнений. — Евгений сосредоточился, чтобы как можно нейтральнее и короче, не провоцируя сочувствие, изложить свою эпопею. — У маленькой дочери обнаружилась непонятная врачам патология, жена пометалась по больницам и впала в ступор. Пришлось самому поехать. Рассчитывал на месте найти толкового эскулапа, но двух дней приграничной жизни хватило, чтобы унюхать смрад неизбежной войны.
— Война? — вскрикнула Марина. — Лучше умереть!
— Хм... Нам обещают: “Разобьем врага на его территории!” Чем громче кричал динамик, подвешенный на уличном столбе, тем мне становилось яснее: это вряд ли. Надо срочно отправлять семью на Урал. Всю — тещу, жену, сына с дочкой и моих стариков. Голова была занята только этим.
— Я тоже люблю тех, с кем живу. Но это — доля моя. Ты же — воля моя!
Евгений не только услышал, но прямо увидел, как Марина просияла внутри, вклинивая в его рассказ это свое признание. Значит, больше не обижается. Вот и ладно. И он спокойно продолжил:
— Приезжал в Москву, скопом читал лекции — и снова в дорогу... Вчера вернулся окончательно. Двадцать третьего, в понедельник, принимаю вступительные экзамены. В этом году объявили досрочный прием. А у тебя что?
— У меня? — Марина заговорила как обычно: быстро, отрывисто, но уже не захлебываясь от страдания: — Переводы, деньги, соседи, мои очереди... Сын неприкаянный — июнь, каникулы... Из неожиданно нового — свидание. — Она не сделала паузы, которой требовало бы кокетство, а стремительно уточнила: — С той, которая никогда не отдаст жизнь за единственный взгляд. Помнишь?
Еще бы... Но тут интересны подробности...
Анна же про Марину и не заикнулась. Не пришлось к слову?..
Евгений мысленно похвалил себя: чувство ритма опять его не подвело. Вовремя позвонил — вот и не пропустил историческое событие...
— Я как раз наметил повидаться. — Прозвучало слишком настырно, и он поправился: — Если, конечно, ты хочешь... Тогда и расскажешь. Приезжай ко мне.
— К тебе?
— У меня теперь есть маленькая комната в коммуналке. Обменял квартиру в Подольске. Садись на “Аннушку”. Уланский переулок. Я буду ждать на остановке.
— Давай отложим до завтра. Завтра воскресенье... А сегодня просто погуляем. У меня всего час: сын скоро придет.
11
Вернувшись с прогулки домой, Евгений без колебаний отменил одну грудастую аспирантку, которая порывалась накормить его ужином. Сам заварил крепкий чай, поставил на стол деревянный бочонок меда — подарок с уральской пасеки, и сел за машинку. Записать то, что рассказала Марина. И то, что она не заметила. Не для памяти, нет. Знал, что не забудется. Захотелось понять диспозицию, рассмотреть все силовые линии, искрящие между двумя державами. Чтобы потом понаблюдать, во что это все разовьется... Драматургия может сложиться совсем неожиданная. Упустишь подробность — и память услужливо спрямит непредсказуемую синусоиду их отношений...
Итак...
Марина давно еще известила Бориса, что хочет встретиться с Анной, когда та будет в Москве. Но он уже пропустил мимо ушей столько ее просьб, стал таким равнодушным, что она и не надеялась. Тем более — дозвониться на Покровский непросто: сосед часами висел на телефоне, всегда старался первым схватить трубку и, если видел, что его не уличат, говорил: Марины нет дома.
(Евгений знал этот примитивный трюк и без особого труда, только своим спокойствием добивался, чтобы тот все-таки постучал в дверь. На всякий случай. Мол, вдруг она уже вернулась...)
В тот день сосед сам вытащил Марину на кухню, далеко не первый раз демонстрируя ей, что такое борьба за чистоту. Порвал веревку, сдирая только что выстиранные полотенца. Орал: “Нахалка! Выжимать хотя бы надо! Капает же! Вон какая лужа натекла!” Молчание обвиняемой распаляло его, подвыпившего, до белого каления. Из-за своего крика и не услышал звонок.
Трубку подняла Марина. Грудной тембр звучал как лейтмотив “Пиковой дамы”:
— Ахматова.
— Я вас слушаю.
(Должно быть, Анна подняла бровь и надменно повторила про себя: “Она меня слушает...”)
— Я в Москве.
Марина еще не отошла от плебейской ругани. Поэтому не отозвалась так, как велит простая учтивость. Промолчала.
— Борис Леонидович дал знать, что вы хотели со мной встретиться, — произнесено было “белым” голосом, без интонации. Слегка выделено “вы” — только так и сказалось удивление Анны.
— У меня соседи... И тесно...
Марина, конечно, не собиралась отказываться, всего лишь доложила о своих проблемах. Точно, лаконично, без дипломатии. Учитывая, что телефон прослушивается.
Но чтобы понять это, чтобы не обидеться, надо знать ее ситуацию. Анна сообразила:
— Приезжайте ко мне. Диктую адрес: Большая Ордынка, семнадцать...
— На такси, автобусах и троллейбусах ездить не могу, — перебила ее Марина. — Только пешком, на метро или трамвае. И я обязательно заблужусь.
Минут десять выясняли, как добраться. Анна позвала на помощь хозяйку дома, которая не страдала, как они обе, топографической тупостью...
Она же — спокойно-любезная — на следующий день отворила Марине дверь и провела в гостиную.
Накрытый стол. Белая скатерть, кузнецовские чашки, торт на хрустальном блюде, фрукты в вазе... На диване с высокой прямой спинкой, профилем к двери — дама. Просто дама. Это — она? Прямой нос с горбинкой, низкая челка. Не седая? Как все в Париже... Как и они, красит волосы? Маленькие растопыренные руки с наманикюренными ногтями, точно лапы у сфинкса, опираются на сиденье, поддерживая уставшее, но не согнувшееся тело.
Марина инстинктивно делает шаг назад, отступает. Богатая обстановка, молчаливая надменность... Все чужое. Уже хочет сбежать, как вдруг замечает знакомые коралловые бочонки. На шее Анны.
Маринина рука взметнулась и принялась теребить точно такие же бусы. Она выбрала их утром и надела сразу после того, как высушила только что вымытые светлошерстые волосы. Весьма светлошерстые. “Вы похожи на страшную деревенскую старуху!” — негодующе сказал вчера сын. И ей понравилось, что деревенскую...
Евгений откинулся на спинку стула и перестал стучать по клавишам. Вспоминал. Примерно год назад они с Мариной заскочили в магазинчик на Арбате — не из-за того, что побоялись промокнуть, нет. Разговор запутался в гриве дождя.
Марина низко склонилась над застекленным прилавком, рассматривая броши, кольца, бусы... Украшения, хранящие память о своих прежних владельцах. Магазин был антикварный.
Примерив какой-то широкий браслет, она отшвырнула его и громко попросила продавца вызволить бусы из дальней витрины. ловко застегнула их на своей шее и посмотрела в зеркало. Тут Евгений и вспомнил, что похожие он подарил Анне. Давно... Поэтому когда Марина вынула из кошелки мятый комок и стала расправлять на ладони рубли и десятки, он не достал свой бумажник...
“Бусы... Я подумала в тот момент: надо бы вас познакомить, тебя и Анну”, — Маринин комментарий.
Анна же повернулась и проследила за нервным жестом. Сосредоточенное лицо напряглось, потемнело, но она не позволила гневной, ревнивой мысли вырваться наружу.
— Давайте пить китайский чай. — Хозяйка дома пододвинула к гостье мягкий стул.
Присев на самый краешек, Марина достала из сумки папиросу и, не спросясь, закурила. Напряжение разлилось такое, будто две бегуньи изготовились на старте и ждут сигнала.
— Есть известия о муже? — обронила Анна.
О муже...
Интересуясь мужьями своих подружек, Евгений обычно давал понять, чтобы они не рассчитывали на него в матримониальном смысле... Анна тоже неспроста справилась... Кто-то мог при ней упомянуть его имя рядом с Марининым. Проверяла, кем занято сердце пусть даже потенциальной, но все-таки конкурентки?
Евгений вспомнил, что Анна совсем не нейтрально говорила о близорукости Марины: “Очков не признает, поэтому ей надо ощупать человека. А уж раз коснулась его, то сразу прилипла и не отпускает...”
Как о сопернице...
А Марина... Марина вздрогнула и чуть не заплакала. Что ждала, то и услышала она в этом вопросе. Заботу о себе. Участие. И принялась нервно объяснять:
— Перестали принимать передачи, я испугалась. Но в начале мая пришла открытка: “Принесите вещи такому-то”... Мне помогли, сшили по всем правилам мешок почти в человеческий рост: с двойным дном, боковыми карманами и глазками для продержки. Без единой металлической части. Я сама должна была решать, что туда положить. Мне потом многое вернули: валенки, шапку, варежки, непромокаемое пальто, вязаную куртку, ночные туфли, подушку и галстук. Десятого мая передачу приняли. Уже месяц, как я больше ничего о нем не знаю.
— А дочь? — Анна осторожно подтолкнула веретено разговора.
— Алю в январе перевезли на Княжий Погост, в Коми АССР. Мы переписываемся! Повезло — наконец удалось вызволить из таможни все наши вещи. Я уже и продукты ей отправила — сахар, какао, мешочек моркови, которую сама насушила. Можно заваривать кипятком. Все-таки овощ. Теперь ударю по бекону и сыру, какому-нибудь самому твердокаменному... — Марина ткнула потухшую папиросу в пепельницу, незаметно принесенную хозяйкой, и закурила новую. Не отрывая взгляда от своей кошелки, лежащей на коленях, она вдруг судорожно спросила: — Как считаете, не послать ли ей серебряный браслет с бирюзой? Когда Алю уводили с болшевской дачи, у нее на левой руке остался браслет. С правой сняла, а с другой не успела...
Да, ничего нелепее уже придумать нельзя...
Анна встала с дивана, подошла к Марине, со спины обхватила за плечи, подняла ее, послушную, и повлекла за собой.
В узкой маленькой каморке с высоким потолком они, не заметив, просидели несколько часов. Анна с поджатыми ногами на кровати, Марина — на стоящем впритык стуле.
Близость...
В такой тесноте либо искрит — тогда двое отлетают друг от друга в разные стороны, — либо притягивает.
Сначала обе молчали. Застыли возле океана тишины — тихого океана, — и каждая опасалась ступить в него босой, оголенной душой: вдруг обожжет...
Первый шаг сделала Анна:
— О, Муза плача, прекраснейшая из муз!..
Читала чужое величаво, как свое. Присвоила.
Уже со второй строфы Марине захотелось вскрикнуть: “Шестнадцатый год! Это было так давно!” Но сдержалась, не перебила.
Как только зазвенела тишина после конечного “и сердце свое в придачу!”, она почти инстинктивно, не успев даже подумать, что лучше, разумнее всего сейчас прочитать, заговорила:
— Ну, вот и двустишье...
“Поэма Воздуха” с первой же строфы наэлектризовала крохотную камеру.
Анна слушала хорошо: не сгорбилась, не ерзала, только пальцы иногда взлетали к горлу и перебирали коралловые бочонки. Как четки. Ее губы разжались и заалели, будто во рту у нее — крылышко розы.
Профессиональные музыканты никогда не хлопнут в ладоши после очередной части даже незнакомой им симфонии, так и Анна ни разу не дернулась невпопад, но когда поэма окончилась — многоточием, она подрезала его:
— “Ты сладострастней, ты телесней живых, блистательная тень”. Баратынский. — Эпиграф прогудела ровным, бесцветным голосом, а потом без всякой торжественности почти запела свое: — Распахнулась атласная шубка...
Мелодия была такая мощная, что сперва пересилила раздражение, которое у Марины вызывали “голубка”, “коломбина” и “арапчата”, так диссонирующие со временем и с ее жизнью. Она расслышала кощунственно-праздничный звук, издаваемый этими словами, только поздно вечером, когда в темном коридоре своей квартиры столкнулась с полуголым, замурзанным соседом. И тогда же подумала: из-за пафоса такие стихи будут недолговечными. Каждой эпохе нужен свой, новый пафос. Если, конечно, не сумеешь сделать его материалом, как получилось, может быть, только у Некрасова...
Но это потом, позже.
А пока... Как только тишина стала устойчивой, обозначая конец чтению, в дверь осторожно поскреблись. Хозяйка напомнила, что пора в театр. Марина даже не спросила, какой спектакль, — ей было все равно, лишь бы не отрываться от Анны. Та же хозяйка похлопотала насчет билета.
— За мной хвост, не оглядывайтесь, — глядя вперед, на ходу пробормотала Анна. Не испуганно, а как-то победно.
— За вами? А может быть, за мной? — не уступила Марина, усмехнувшись.
Они шутили. Обе еще не спустились на землю, в мертвецкие объятия беды.
Если б можно было им помочь...
— Две немолодые женщины борются за одного юношу. Естественно, что он достается третьей, девочке, — куда-то в сторону прогудела Анна после спектакля.
О чем это она? Марина не могла бы пересказать то, что происходило на сцене. И совсем невозможно для нее было сравнивать действия героев со своей жизнью... Да и при чем тут они, когда вот оно — счастье... Слиться с другой, быть с ней одним целым.
Все три акта она — и про себя, и вслух — говорила с Анной, пусть та останавливала: осторожно, даже нежно сжимала Маринину руку, вцепившуюся в подлокотник, если слова вырывались наружу во время действия на сцене.
Был их диалог реальным или происходил только в ее воображении?..
И вдруг такое житейское замечание... Хорошо, что уже нужно по домам, не то бы Анна все испортила.
— А завтра? Давайте завтра снова встретимся.
(Кто предложил? Конечно Марина. Поступила по-женски. Как всегда, они, проклиная мужчину, кидаются к телефону и покорно или надменно — суть не меняется — умоляют о свидании...)
Анна царственно согласилась.
Умные, владеющие собой люди не отказываются от исторических встреч. Но они же знают, что для закрепления картинки нужны свидетельства не столько участников, сколько посторонних. И мгновенно вспомнила: завтрашний вечер уже обещан.
— Николай Иванович — один из моих ближайших друзей. Он не любит моих стихов... — Анна лукаво посмотрела на Марину, но ответного взгляда ей поймать не удалось. И тогда она величаво продолжила: — Ну и что? Великая пошлость: не любить человека, если не нравятся его стихи...
Она, конечно, не спрашивала, а утверждала, но так, что оставляла место для несогласия.
А Марине было все равно. Любовь — стихия, никакие “если, то...” ею не управляют! Что тут спорить... Она уже ушла в себя.
Следующим утром вспомнила про свою беспомощность: без провожатого ей не найти Александровский переулок в далекой Марьиной Роще.
“Так захотелось пойти с тобой. Тебе было бы интересно. Но как тебя разыскать? Не письмом же до востребования...” — пожаловалась Марина.
Да уж... Евгений тут же продиктовал ей номер телефона, что висит в самом начале длинного коридора коммуналки в Уланском. На будущее. Он, конечно, не струсит, пойдет на такую встречу. Анна не смутится и после ни одного вопроса не задаст — вот его прогноз. А ему самому захочется объяснять-оправдываться? Ну, это по обстоятельствам...
Провожатый, конечно, нашелся. Другой.
Анна, кажется, промолчала всю встречу. Это было нетрудно: Марина говорила и говорила. Поток обиды и обличения... Приговор за приговором. Садилась на стул и тут же вскакивала. Свободно летала по крохотной — опять крохотной — комнатке. Перелистывая книгу — подарок хозяина, — возбужденно отчеканила:
— Хлебников — мой словарь. Не хватает слова — мысленно полистаю и подхвачу. А стих его — океан. Не ввысь, а вширь. И рифмы игрушечные, юмористические. Но — люблю!
Часа через два, заметив, что с ней не спорят, выкрикнула:
— Борис не хочет меня видеть!
И опять нет отклика. Опять молчание. А ведь Анна с ним дружит, могла бы заступиться...
— Никогда не слушайте суждений обо мне! — Не спрашивая разрешения, Марина закурила папиросу. Глубоко затянулась и продолжила: — Особенно друзей! — Затянулась еще раз. — Я многих задела. Любила и разлюбила, нянчила и выронила. — И еще затяжка. — Для людей расхождение — вопрос самолюбия, которое, кстати, по-мужски и по-божески — щажу! Мое “в упор” всегда встречало робкую “кось”, чаще мужскую, чем женскую! — И без паузы она перешла на рукопашную: — Как вы могли написать “отыми и ребенка и друга”?! Ведь вы уже знали, что сбудется все написанное!
Будто в вату била — такой равнодушной показалась ей наступившая тишина. Но не она была ответом, она была рычагом, на конце которого закрепилась реплика Анны:
— А как вы могли написать “Молодца”...
— Это только сказка! — уже понимая, что бьет по воздуху, огрызнулась Марина.
— Знаем мы эти сказки, — пробормотала Анна, глядя в окно, на холодную дрожь нагретой летним солнцем зелени.
Марина судорожно сунула в свою кошелку пустую пачку от папирос, коробку спичек и метнулась к двери.
— Посидите еще десять минут, — ровным голосом промолвила Анна, не вставая со своего стула.
Еще четверть часа Марининого монолога, и после ее уже никто не останавливал.
“Несостоявшейся встречей больше... Сколько их было в моей жизни, этих несостоявшихся встреч!” — таков был Маринин вердикт в конце ее рассказа.
Евгений засиделся за машинкой. Не столько писал, сколько думал об обеих.
В фундамент Анютиной стойкости впаяна ее слава. Ранняя. Понятая и усвоенная. Она сумела укротить ее огонь, и он теперь греет. Тепла хватит, чтобы выжить...
А Марина? Славу подсекла революция. Да все равно, у нее не получилось бы поддерживать очаг. Безоглядно летит ввысь, а пейзаж под ней постоянно меняется. Дворянская Москва... Голодная Россия... Берлин, Прага, Париж... Враждебная ей эмиграция и снова Москва. Советская. Если на земле в очередной раз случится взрыв, то первый же шальной осколок ее собьет... И пули не надо...
Светало.
Ладно, это — завтра. То есть уже сегодня...
Выдернув шнур настольной лампы под зеленым абажуром, он вставил в розетку штепсель от недавно починенного лампового приемника.
— Говорит Москва. Сегодня воскресенье, двадцать второе июня, шесть часов утра... — объявил диктор.
12
В мае сорок четвертого Евгений, корреспондент “Красной звезды” на Северном флоте, был командирован в Москву. Получить награду за лучшие военные репортажи и поощрение — два дня полной свободы. Третьего не дали. Так что съездить на Урал, к своим, не получилось. Зато выспался, впервые после госпиталя, и уже раздумывал, что дальше, как позвали к телефону.
Грудной голос, как хорошо знакомая мелодия, как редкий, родной запах, задел какие-то нервные окончания, в горле встал комок, и он просипел:
— Анна? Анна!
— Вы не могли бы меня навестить? На Ордынке. — Ее голос даже не дрогнул. Она лишь догудела: — В порядке чуда...
Дверь открыла крепкая грудастая молодуха. Таких держат только уверенные в себе хозяйки.
— Велели предупредить: у Андревны посетительница. — Домработница повернулась спиной и пошла вперед. Прямо, направо и еще раз направо.
Неслышно прихрамывая, Евгений — за ней.
Комнатушка, кажется, стала еще меньше, чем до войны. Анна — на тахте. Поза — всегдашняя: прямая спина параллельна стене. Не сидит, а вроде бы висит в воздухе, чуть опираясь своими маленькими ладонями о постель. Челки больше нет. Утомленное, посеревшее лицо ничем не занавешено.
Величаво кивнув, указала на единственный стул, прижатый к ее лежбищу.
Не сдается! Молодец! — согрело Евгения.
Визитерша — тощая, бесцветная, мужскому глазу не за что зацепиться — на появление мужчины никак не отреагировала. Продолжала нести обычную коленопреклоненную чепуху, пытаясь удержаться на кончике табурета. “Ваши ёЧечетки” — просто прелесть!”
Когда весь вздор из нее вылился и она засобиралась, Анна церемонно попросила:
— Посидите еще пять минут.
Марине дала — десять...
Ради Евгения скостила срок, но не нарушила ритуал, выработанный для сохранения поклонников. Чтобы они потом всем рассказывали, как сама великая их удерживала. Обыкновенные люди запоминают только то, где они в главном предложении, не в придаточном.
Остались наедине.
Вглядываясь в новый облик Анны, он задержал взгляд на седой пряди над открытым лбом. у правого виска. И был сразу уличен:
— Не люблю этих моложавых старичков и старух... Не поймешь, то ли ему тридцать пять, то ли восемьдесят пять... Мне советуют выкрасить волосы. Я не хочу. — Анна не спрашивала, не оправдывалась — просто вслух рассуждала. — Так — хоть место в трамвае уступят, а буду крашеная, то только прошипят: “Ну и стой, стерва, стой!” Мы с Мариной заблудились по дороге в театр, у татарина спросили, так он, посмотрев на нее, ответил: “Провожу тебя за то, что ты молодая, а седая”. Она поседела раньше меня. Тоже не красилась... — Поглядывая то в окно, то на своего визави, Анна привольно замолчала.
Слушая неторопливую речь, Евгений снова узнавал ее. Вернулся прежний облик, но три года войны — пропасть, которую в один шаг не перепрыгнешь. И он тоже не открывал рта.
— Мне говорили, что вас тяжело ранило. Уже оправились или мне наврали? — Анна как будто протянула ему руку.
Евгений встал со своего стула, потоптался на месте, но тут и шага не сделаешь. Тесно. Пришлось опять сесть.
В дверь заглянула круглолицая деваха:
— Там спрашивают, будете ли вино пить?
Анна церемонно кивнула и повторила вопрос:
— Наврали?
— Нет, все правда. Позвоночник в двух местах был перебит. — Евгений говорил медленно, подбирая нейтральные слова. Улыбкой оберегал себя от сочувствия, которое только расслабляло его, мешая бороться за жизнь. Освоено за месяцы боли и неподвижности. — Меня жена...
— Жена... — Взгляд Анны на долю секунды из ласкового, любовного сделался тяжелым, гневным.
Взгляд, не голос, и Евгений не углядел молнию: чтобы удержать бесстрастный тон — боль возвращалась, как только он слишком въяве вспоминал себя, беспомощно-распятого, — ему лучше было не смотреть в глаза собеседнику. Он встал у окна и, тихонько барабаня пальцем по чуть звенящему стеклу, повторил:
— Жена меня разыскала, вывезла на Урал. из фронтового госпиталя. Там выходили. Чтобы не комиссовали, я уже из больницы послал несколько военных рассказов в “Красную звезду”. Напечатали и после взяли корреспондентом. Вот приехал в командировку, ночью — поезд в Мурманск.
— Пишете? Я рада. И я завтра еду домой. К мужу.
Как бы между прочим сказала, и Евгений опять пропустил эту новую для себя информацию. Мимо сознания — потому что она ничего не меняла в картине его жизни. А чувства? Да его никак не задевало отсутствие или наличие мужа. У нее, ни от кого не зависящей и — как ему казалось — ничем не уязвимой.
Домработница подтолкнула дверь своим упругим бедром и бочком вошла в комнату, стараясь не наклонить поднос с темной бутылкой, двумя рюмками и блюдцем с прозрачными кружками лимона. Пока она пристраивала выпивку на ученическом столике и на тумбочке, Анна оперлась о стену и подобрала под себя ноги.
Вот так же она сидела, когда Марина читала ей свою поэму... Услышать бы другую версию их встречи, но не спросишь же...
Если Анна знает или хотя бы догадывается про них, про него и Марину...
— Помянем? — Евгений поднял свою рюмку и пригубил, не чокаясь.
Из его родных никого не убило. Он пил за Марину, а Анна за кого?
— Я — за Марину... — поймав взгляд Евгения, отчеканила Анна.
Как будто читает мысли. Он напрягся. Рука сама опрокинула в рот рюмку с коньяком. Расслабился.
— Когда она пришла ко мне, дикая от своих несчастий, я не решилась прочитать стихи, ей посвященные. Теперь жалею. Марина столько посвятила мне. — Анна говорила немного надменно, как бы отделяя себя и Марину, небожителей, от простого человека, Евгения.
Женщины мстительны... Но нападки всегда лучше, чем пресность, чем скучное терпение. И безопаснее, чем таимая до поры до времени злоба.
— “Невидимка, двойник, пересмешник...” — продекламировала Анна. — Это был бы ответ, хоть и через десятилетия. Но я не решилась из-за страшной строки. “Поглотила любимых пучина...” А вскоре и ее... — Анна выпила свою рюмку, медленно, глоток за глотком. Ее глаза заблестели, щеки чуть зарумянились, и, теребя коралловые бочонки, обнимающие ее открытую, чуть располневшую шею, она гневно продолжила: — Письма вскрывались, телефонные разговоры прослушивались, друг мог оказаться предателем... Говорят, она покончила с собой потому, что заболела душевно. Вранье! Бред собачий! Ее убило то время. Оно убивало многих. И меня. Здоровы были — мы. Безумием было окружающее!
Слова набегали одно на другое. Если слушать только ритм, мелодию ее речи, то можно подумать, что это говорит Марина. Правда, намного пафоснее. Общие слова описывают общую ситуацию.
Но — хороша! Помолодела...
— Я узнала, что в последний год Марина была жестоко влюблена... — Анна снова внимательно посмотрела на Евгения, но он был готов к провокации.
Не смутился, не испугался, а только зажегся.
— Она — влюблена, а он над ней издевался. Показывал ее длинные любовно-философские письма знакомым и говорил своей домработнице: “Когда придет худая старушка — меня нет дома”.
Анна выставила перед собой правую руку и стала ее рассматривать. Приязненно улыбаясь.
Женщины... Евгений лишь восхитился обеими, нисколько не задетый сплетней. Ревность — это негодование из-за того, что он-она делает что-то с другими, а не со мной... Жадность это. Преданная женщина нужна ему всего одна, жена, остальные — свободны. Пусть летают где и с кем хотят — так интереснее... Он даже порадовался за Марину. Способность снова и снова любить в ее обстоятельствах — это тоже гениальность.
— Нет! — вспылила Анна.
В ответ на его мысли?
— Я уверена, что женщина в любви не должна быть активной. Ничего, кроме срама, из этого никогда не выходит!
Евгений встал со стула, плотно закрыл дверь, сел рядом с Анной и обнял ее за плечи.
Она не откликнулась, не прижалась, но и руку его не сбросила. Пока еще не переключилась, не вернулась в настоящее. Он потянул на себя белую шаль, которая опеленала ее голые руки. Узелок шелковой бахромы застрял в бусах, и Анна чуть нервно принялась выпутывать его. Все еще не глядя на Евгения, она продолжала вести свою мелодию:
— Марина на этом стуле сидела и...
— Да-да, я знаю, — оборвал ее Евгений в мужском нетерпении.
— Знаете?! — Во вскрике Анны была смесь беспомощности и надменности. — Вы — знаете! — повторила она почти победно. Как обычная женщина, в гневе уличающая измену: так я и знала!
Анна рванула шаль. Бусы рассыпались, и бочоночки, спрыгнув с ее шеи на кровать, стали один за другим звонко шлепаться на пол и закатываться под кровать.
— Прошу вас уйти, — тихим голосом, спокойно и жутко выдавила она, когда бусиная дробь стихла.
На сегодня это — приговор, понял Евгений. На сегодня... Женщины так импульсивны...
Опять не испугался. И, конечно, не сердился. Сетовать можно было только на себя: ляпнул не подумав. С такой, как Анна, нельзя совсем уж расслабляться. На будущее — урок...
До поезда еще часа три. Светло, тепло. Воздух пахнет сиренью. Евгений не стал никого вызванивать, а углубился в Замоскворечье — вспомнил, как они гуляли тут с Мариной.
О ее последних днях старался не думать. Даже чуть погордился собой, посчитав, что сегодняшнюю жертву он принес в ее память...
13
В августе сорок шестого, приехав в Ленинград, чтобы держать корректуру своего сборника военных очерков, Евгений позвонил в Фонтанный дом. Потянуло, когда проходил мимо. После войны, после победы он всегда потакал своим желаниям. Кажется, что-то про мужа тогда было сказано... Что ж... Муж, если и есть, ему не помеха.
— Приходите, пожалуйста, поскорее. — Анна не посчитала нужным скрыть свое нетерпение. — Жду вас через двадцать минут, — дала она себе время на подготовку.
Евгений осмотрелся. На той стороне Фонтанки — цветочный магазин. Подходящая цель. По пути туда — для развлечения — составлял букет из цветочных строчек, вырванных из Анниного сада. Свежих лилий аромат... Дрема левкоя... Роза в граненом стакане... Радости мига и цветы голубых хризантем... Бензина запах и сирени насторожившийся покой... Последний луч, и желтый и тяжелый, застыл в букете ярких георгин...
Хорошо настроился...
На магазинном прилавке стояло цинковое ведро с белыми гвоздиками. Не взять ли все разом? Деньги есть. Нет, не годится: отдает купечеством...
У ворот посмотрел на часы — пять минут лишних. Рядом с проходной висела стеклянная витрина со вчерашним номером “Правды”. Почитать, что ли... Чтобы по-настоящему сосредоточиться, он уже пару дней не покупал газет и не включал радио, но раз под руку подвернулась...
Хм, опять за литературу взялись. Мысленно похвалил себя, что не высунулся с романом. Никто, ни одна душа пока не знает содержимого самой толстой сиреневой папки в его столе...
Постановление о журналах...
Мгновенно ухватил он несложную суть. Анна не арестована. Пока?
Мелькнуло и исчезло: не обойти ли беду стороной? Чужую беду...
Ну, нет!
Он вспомнил ее требовательное нетерпение — никакой тревоги в нем не было. Может, она еще и не знает?
Дверь открыла сама Анна. Протянула руку ладонью вниз — для поцелуя, а не для пожатия — и прошествовала в комнату.
Поблагодарив за цветы, принялась искать вазу. В одной руке — гвоздики, другой неторопливо открывает дверцу буфета и что-то там вяло передвигает. Явно думая о другом.
— О милые улики, куда мне спрятать вас, — самым своим бархатным тембром исполнил Евгений, ощущая всю меру удовольствия от вовремя и к месту припомнившихся строк.
— Что это? — Анна распрямилась и шагнула к Евгению. — Неужели и это — я?
Он взял из ее рук пучок гвоздик, отбросил их на сундук... Приобнял тело. Оно, именно оно сказало, что нет никакого мужа... Что оно ждет...
Что она ни о каком постановлении не знает...
Аппетит насытить нетрудно. Пища — да она всюду, умей только взять. В самое голодное время с этим у Евгения не было никаких проблем. Любопытствовал только, до какого момента сохраняется контроль... Когда перестает иметь значение то, чем, то есть кем насыщаешься... На фронте и то... совсем уж цинично...
Марина... Пожалуй, лишь с ней он помнил и чувствовал, что это именно она — ее тело с ее душой дают ему наслаждение... Ее глубина и его высота...
А с Анной? С ней — накрывает волна женственности, и ты уже отключаешься, ты — в бесконечном океане... Нирвана... Доберешься ли до берега? А, все равно...
Но как-то выплываешь...
— ...Проводите меня?
Евгений бы выпил сейчас чаю, но ему не хотелось ни хлопотать самому, ни наблюдать бытовую неумелость Анны, а главное — на улице все же легче известить о том постановлении... В разомкнутом пространстве можно постараться, чтобы ее и его беспомощности не умножили друг друга...
Смотрел, как она одевается... Несуетливо, продолжая отдаваться...
Сперва бусы, те самые, из коралловых бочонков. Что рассыпались на Ордынке. Собрала, значит...
Потом ловко застегивает узкие браслеты, потом синее шелковое платье стекает с задранных рук на полные плечи, задерживается на высокой груди, по бедрам добирается до щиколоток...
Потом Анна начинает искать... Что потеряла? Заглядывает под подушку, встряхивает одеяло... Спокойно, безразлично к результату. И, заметив его сытый, любующийся ею взгляд, застывает на секунду в скульптурной позе, зажав в руке что-то коричневое, похожее на юркую змейку:
— Если вдуматься, одного чулка мало.
Даже в глазах не промелькнуло улыбки. И молча, не сгибая прямой спины, нашаривает босой ногой лодочки на высоком каблуке.
Она когда-нибудь болтает просто так? Ни о чем... И ни для чего...
Впрочем, женщины отдыхают по-другому. А праздные разговоры, любые, в основном предназначены для того, чтобы обманывать. Не только других, но и себя. Забалтывать неясность, тревогу, беду...
— Вы читали газеты? — все-таки не удержался Евгений.
— Газеты? Глотатели пустот — читатели газет... — Глаза Анны, зелено-карие глаза осторожной рыси, посмотрели на потолок. Зафиксировав красноречивый взгляд, понятный каждому, кто, узнав о том, что посадили его знакомого, не задавал наивного вопроса “за что?”, она стремительно вышла из своей комнаты.
На улице Анна взяла Евгения под руку. Не вцепилась, а направила — налево, в сторону Невского, не обратив внимания на газетный стенд.
Может, так и надо? Пусть подольше ничего не знает, малодушно подумал Евгений, но его пальцы уже гладили маленькую руку, просунутую в его локтевой сгиб, а ноги... Он остановился.
— Прочитайте... — тусклым голосом попросил он, держа Анну за запястье. Как врач.
Ее пульс не переменился. Она только резко расправила плечи, вскинула голову и пригладила волосы. У взлетевшей руки был какой-то больной излом.
Умеет держать удар или еще не поняла, что это значит? Именно для нее...
— Вот и разъяснилось. — Анна быстро зашагала прочь от этого места. Метнулась в противоположную от Невского сторону. Молча.
Не говорит — и не надо, пусть, решил сперва Евгений.
Ступив на мостовую, Анна зажмурилась, вместо того чтобы — как положено — посмотреть налево, и испуганно прошептала:
— Теперь можно идти?
— Можно. — Евгений сжал у локтя ее легкую висящую руку и сделал два нешироких, подлаживающихся шага по проезжей части.
Анна не сдвинулась с места.
— А теперь?! — вдруг закричала она высоким, страшным фальцетом.
Посмотрев искоса на раненое лицо, Евгений понял: надо помогать. Он обхватил ее за талию и решительно потащил обмякшее, покорное тело через пустой Литейный. Если бы так же просто можно было расправиться и с постановлением... Перепрыгнуть на другую сторону, пока оно не разлилось по всей ее жизни...
— Что разъяснилось? — всего-то и спросил он, когда Анна притопнула ногой, чтобы вернуть на место чуть не свалившуюся черную лодочку.
Она усмехнулась, и потек рассказ в ритме неторопливого, равномерного шага:
— Утром я пришла в Союз за лимитом. В коридоре встретила Зою Никитину. Она посмотрела на меня заплаканными глазами, быстро поздоровалась и вильнула в сторону. Я думаю: бедняга, опять у нее какое-то несчастье. А ведь на фронте убили одного сына, и совсем недавно приятель-подросток случайно застрелил другого. Сама отсидела... Потом от меня шарахнулся сын Прокофьева. Вот, думаю, невежа... Прихожу в комнату, где выдают лимит, и воочию вижу эпидемию гриппа: все барышни сморкаются, у всех красные глаза. — Даже от такой небыстрой ходьбы ее дыхание сбилось, она остановилась, помолчала минуту и, передохнув, снова двинулась. — Возвращаюсь домой. А по другой стороне Шпалерной — Миша Зощенко. Мы с ним, конечно, всю жизнь знакомы, но дружны никогда не были. Так, раскланивались издали. А тут он бежит ко мне. Чуть под машину не угодил. Поцеловал обе руки и спрашивает: “Ну что же теперь, Анна Андреевна? Терпеть?” Я слышала вполуха, что дома у него какая-то неурядица. Отвечаю: “Терпеть, Мишенька, терпеть!” И проследовала...
“Эта не пропадет!” — прямо как красноармейцы из девятнадцатого года, подумал Евгений, когда без сна лежал на нижней полке купейного вагона в “Красной стреле”.
14
— Маруська, да не гони ты так! — с напряжением, но совсем не сердито попросил молодой любовник. — Боишься, что мужик твой вернется?
Парень лежал на спине. Он не успел снять потную сатиновую косоворотку, галифе запутались где-то в ногах... Так что вся инициатива — у женщины.
— Может, и припрется. Тогда — убьет! — замерев в воздухе, прошептала девица. Потом резко опустилась, тоненько вскрикнув: — А-а! — И осипшим голосом победно добавила: — Ну и пусть! Умру — любя!
— Погоди умирать-то! — деловито потребовал партнер.
Пока он сползал с дивана, Маруся ловко встала на коленки и выставила ему навстречу свою толстую, румяную попу...
Жизнь...
— Провожу! — облизывая пересохшие губы, скомандовала она, накинув на голое тело синий фланелевый халат и мужнин плащ.
По тропинке, ведущей через сад к воротам, им навстречу неторопливо двигалась женская фигура.
— Кто это? — спросил кавалер, когда в ответ на Марусино “здрасьте” дама и строго, и приветливо кивнула им обоим. — Очень уж... — Он споткнулся. Впервые в его жизни нужное слово не выскочило сразу. А ведь остряком считается... Почему-то не тянуло шутить над печальной, но совсем не растерянной дамой.
— Да Андревна это, моя соседка. — Маруся прижалась к парню и вильнула бедром, легонько толкнув его. Последний всплеск большой волны, который не сдвинет с места даже маленькую гальку.
— Красавица она...