Шульпяков Глеб Юрьевич родился в 1971 году. Окончил факультет журналистики МГУ. Автор книги стихов “Щелчок” (М., 2001), книги путевых очерков “Персона Grappa” (М., 2002), а также альбома-путеводителя “Коньяк” (М., 2004). В 90-х годах неоднократно выступал в “Новом мире” как поэт и критик. Живет в Москве.
Журнальный вариант. Полностью “Книга Синана” выходит в издательстве “Ad Marginem” (2005).
1
Одни говорили, он умер в день, когда ему исполнилось сто лет, другие — что погиб накануне, осматривая печные трубы на дворцовой кухне, третьи сходились, что скончался через месяц, в феврале, о чем в архивах Стамбула имелась, пока не исчезла, казенная запись, вот и числа на могильном камне говорили то же, но известняк, дело известное, недолговечен, и дата стерлась раньше, чем ее успели запомнить, и спустя время споры пошли по новой, пока не решили считать, что умер он в возрастеоколо ста лет, — и на том бы делу конец, только в Конье (вечно эта Конья!) объявился полвека спустя дервиш родом из Кайсери, и утверждал этот дервиш в кофейне на базарной площади, что видел его своими глазами, седым, как положено старцу, и незрячим, потому что ослепил себя золотой иглой, которая принадлежала, говорил он, еще великому Бехзаду из Герата, а потом показывал мне в городе мечети и караван-сараи, фонтаны и бани, мосты и беседки, а если вы спросите, как же слепец мог что-то показывать, отвечу: когда художник ослепляет себя иглой, тьма не сразу опускается на мир и он долго различает предметы вокруг, хотя все чаще предпочитает вспоминать мир таким, каким его видел Аллах.
2
Я приехал в Одессу на поезде и в тот же вечер собирался сесть на паром до Стамбула. Билет заказал в Москве, он лежал в кармане. С вокзала, купив кулек арахиса, отправился в порт.
В Одессе я был однажды, когда мне исполнилось три года. Отец тогда жил с нами, и мы поехали на море все вместе. Помню, на длинной лестнице я уронил мороженое и разревелся. А он купил коробку эскимо и поставил прямо на землю.
От коробки шел пар, отец улыбался.
Вот и все, что запомнилось.
Я шел по широкой улице города, уж не знаю, как она называлась. Меж домов качался, как вода в аквариуме, воздух, из подворотен тянуло кошатиной, печным дымом.
Скрипела на ветру штукатурка.
Обогнув зеленого Дюка, спустился по лестнице.
Зал ожидания пустовал — даже газированную воду из автомата не отпускали. Все шторки на кассах висели задернутыми.
Сквозь ткань пробивался свет, и я постучал по стеклу. Послышался смех и скрип фольги. Я наугад объяснил ситуацию. В тишине зашуршали бумагами, потом раздался женский голос: билеты на паром не проданы, рейс отменяется.
И между шторок, как в цирке, возникла рука.
Рукой нетерпеливо помахали, и я покорно выложил паспорт и билеты. В кассе снова зашелестело. Через минуту на стойке появились деньги, свет погас.
“Да не сходите вы так с ума, — донеслось в спину. — Возьмите самолет, и завтра будете у себя в Стамбуле!”
Электричество отключилось, и газированный автомат, поперхнувшись, заглох. Я потащился наверх, перебрасывая рюкзак с плеча на плечо. В сквере по левую руку от Дюка слонялся молоденький солдат в зеленой, как памятник, гимнастерке. Я спросил у него дорогу к авиакассам, и тот поспешно согласился проводить — как будто этого и дожидался. По пути он рассказывал про службу в инженерных войсках.
Они, говорил солдат, глотали гвозди.
Я купил место на утренний рейс, турецкие авиалинии. Для ночлега мне посоветовали гостиницу “Красная”. Дорогу до “Красной” опять показывал солдатик.
Когда-то гостиница “Красная” считалась самым шикарным заведением Одессы. Видимо, в память об этом с меня содрали сотню за ночь. “Вы же иностранец”, — криво улыбнулись бровастые девки за стойкой. Поднимаясь по ступенькам, обернулся — за стеклом маячила гимнастерка. Солдатик все это время ждал на улице и уходить не собирался.
Я лег в ботинках на койку, расстегнул ремень. Не помню, сколько пролежал в темноте. Может быть, пять минут, может, час. За стеной сифонил унитаз, под потолком скрипела лепнина.
Кажется, я задремал, когда у дверей раздался короткий шорох. Это были полароидные снимки, которые кто-то сунул под дверь.
Я присел около снимков на корточки. Чернобровая девица с белым одутловатым лицом, на обороте имя “Изабелла”. Номер внутреннего телефона.
Две другие девицы, Лидия и Земфира, мало чем отличались от Изабеллы. И я отправил винный набор обратно в щель.
Выглянув через пять минут, обнаружил, что они исчезли.
Кое-как ополоснувшись холодной водой, встал на коврик и снова огляделся. Комната как комната, ничего особенного. Осунувшийся шкаф, тумбочка, салфетка в чайных разводах. Кособокий абажур. А между окон под стеклом в рамке — карта. Старая карта Черного моря с промерами глубин и рисунком береговой полосы. Я долго изучал ее, пока наконец не заметил отражение собственного лица. Острова, заливы, дельты — вся география разместилась на моей физиономии.
Плохо выбритая Болгария, родимое пятно Крыма, турецкая борода.
Поставив будильник на семь утра, я закрыл глаза и понял, что меня снова укачивает. Обхватил край дивана. Где-то в порту голосил траулер, хлопнуло окно, послышался звон посуды.
Я засыпал в Одессе, которая была эпизодом моего безмятежного детства, а теперь стала эпизодом зрелости. Между этими городами уместилась жизнь длиною в тридцать лет.
3
Зачем люди снимаются с места? едут куда подальше? Говорят, путешествуя, люди бегут от себя. Не знаю. Я всегда считал, что эту фразу придумали домоседы. Мне казалось, что, путешествуя, человек приближается к себе. Просто с другой стороны.
Последний год мне стало казаться, что жизнь вокруг и я сам перестали существовать во времени. Как-то незаметно, неслышно время кончилось. Свернулось в трубку.
Люди, вещи, все перестало меняться, застыло в пустоте.
Или я потерял почву под ногами?
На тридцатилетие друзья подарили мне “Историю османской архитектуры”. Я купил Коран, стал штудировать книги, записался в библиотеку. Ходил на курсы арабского на Татарской улице.
С удивлением и каким-то восхищением я обнаружил, что искусство ислама идеально выражает современный мир. Пестрый и единый. Поверхностный. Замысловатый.
Мир, в котором кончилось время.
Я работал журналистом в интерьерном журнале. Как и все журналисты, мечтал написать книгу. Увлекшись архитектурой, я понял, что это будет книга о мечетях, которые построил Синан. Книга о золотом веке Османской империи, где жил великий зодчий.
“Турция”, “архитектура” — эти слова не давали мне покоя с детства, и, может быть, позже я расскажу, в чем тут дело.
К тому же моя девушка вдруг объявила, что едет в Америку. Стажировка в университете, один семестр. Но кто возвращался из Америки в срок? И я понял, что решение принято. Последний год она все чаще намекала, что нам надо менять отношения; что она устала жить одна, да и мне пора кончать с моим затворничеством.
Я же все медлил, сомневался.
И вот она уехала. Что мне оставалось делать? В журнале, где я работал, шло сокращение штата. Руководство с опаской смотрело на мои исламские увлечения, и моя кандидатура числилась среди первых.
Чтобы избежать унизительной процедуры, я взял отпуск за свой счет и тоже отправился в путь.
Только в другую сторону.
4
Спал я урывками, то и дело вскакивая проверить, сколько осталось. За пять минут до звонка выключил кнопку.
Ресторан, задрапированный малиновым бархатом, пустовал. На завтрак принесли кривую сардельку с репчатым луком и подсохший кетчуп цвета драпировки.
В аэропорт пришлось ехать натощак.
Зал вылетов оказался как две капли похожим на портовые кассы. Тот же газированный автомат в углу, те же шторки на окнах и залы, разлинованные пыльными лучами.
Самолет вылетел полупустым. Я пил турецкое белое “Doluca” и смотрел на девушку впереди. Пегая, на пояснице черная татуировка. Когда она нагибалась, к татуировке присоединялась черная полоска трусов.
В общем, в самолете я приготовился не скучать.
Рядом с девушкой на место 24-а сел тучный мужчина. Пористое лицо, сплющенное сверху; настоящая жаба. Со школы терпеть не могу толстых.
Откинув кресло, жаба заснул и во сне завалился на девушку. Та отпихнула его, но через несколько минут все повторилось.
Девушка пересела, татуировка и трусы исчезли.
Проснувшись, жаба резко поднял спинку. Стакан с вином упал мне на колени. Чертыхаясь, я вызвал стюардессу. Чтобы загладить неловкость, она пообещала турецкое шампанское из бизнес-класса.
Шампанское оказалось теплым.
Тем временем море кончилось, внизу раскинулась желтая равнина. Кое-где мелькали голубые зрачки бассейнов, темные пятна леса. Мы подлетали к Стамбулу.
Перед посадкой раздали анкеты. “Если вы заметили у пассажиров рейса симптомы атипичной пневмонии (кашель и насморк), пожалуйста, укажите, на каком месте они сидят”, — говорилось в бумаге.
И я аккуратно вписал в клеточку номер 24-а.
На паспортном контроле два полицейских вывели из толпы жабу. Тот гневно озирался. Очередь подобралась, уплотнилась.
Подхватив рюкзак, я сунул паспорт в брюки и пошел к бегущей дорожке.
5
Я попал в Турцию по приглашению некоммерческого фонда. Мы встретились ранней весной в культурном центре на Новослободской. Прихлебывая чай из пробирки, я изложил свои планы. Турки улыбались и при слове “Синан” одобрительно кивали.
Обговорить детали условились через несколько дней, но звонка не последовало ни через две, ни через три недели. И только в мае меня пригласили на встречу с президентом фонда.
Пока я расписывал замысел, президент с безразличным видом смотрел на осунувшиеся от сырости деревья. В руках он вертел крошечный сотовый. Когда я закончил, сотовый зазвонил. Президент что-то буркнул в ладошку и откланялся.
А спустя неделю мне предложили заехать за билетами на Одессу, далее Стамбул.
Таким было мое пожелание относительно маршрута.
И вот я выхожу в зал прилета. Вижу свое имя на желтой картонке. Она в руках у плотного господина в белой рубашке навыпуск. Господин улыбается — какие зубы! — и машет мне картонкой. Я улыбаюсь в ответ — какие зубы! “Мехмед”, — говорит он и притягивает к себе.
Щека влажная, колючая.
Я бросаю вещи в черный “рено”. Мы выныриваем на солнце, и Мехмед дает газу. Я отвинчиваю окно — горячий воздух лупит по лбу. Газон выгоревший, мусорный. Пальмы похожи на смятые жалюзи. Вдали стелется и рябит на солнце голубая полоска воды, Мраморное море. На горизонте Принцевы острова. Машина резко тормозит — пацан выскакивает из-под колес, кричит — но шофер только улыбается.
И снова газует.
Мы огибаем Дворцовый холм, и на горизонте вырастают великие мечети Стамбула. Сколько раз я представлял этот момент, только подумать. Но вот я вижу эти мечети, и мне кажется, что я не расставался с ними ни на минуту.
6
Машина медленно двигалась по переулку, рядом семенил мальчишка с бутылками воды. “Бир мильон, бир мильон”, — уговаривал он до тех пор, пока я не закрыл окошко.
Меня поселили на задах у “Пера Палас”, рядом с американским консульством. Гостиница называлась “Учительская”. “Здесь живут наши школьные преподаватели”, — сказал Мехмед. Я невольно оглянулся — мне вдруг представилось, что сейчас из подъезда выйдет толстый физрук Виктор Иваныч и Капитолина Васильевна, завуч.
Странно, что я еще помнил их имена.
“Быть учителем в Турции о-о-очинь почетно, но мало-мало денег, — пояснял Мехмед. — Наше правительство о-о-очинь любит учителей. — Он распахнул двери. — Потому каждый учитель имеет право раз в год отдыхать в такой роскёшный гостиница”.
Античные девы освещали потертые восточные ковры на мраморном полу. Слева возвышался подиум, и ряды обеденных столов, отражаясь в зеркалах, уходили в перспективу. Умноженные зеркалами, между столов фланировали полчища официантов.
Вглядываясь в учителей, я пытался понять, какой предмет они преподают. Но лица выглядели одинаково пухлыми и начисто бритыми. Казалось, что черты лица они сбрили вместе со щетиной.
Комната на шестом этаже имела самый предсказуемый вид. Широкая койка, холодильник, телевизор и письменный стол. Я скинул рубашку и брюки (пятно от вина почти незаметно).
Стянул носки и трусы, нагишом прошел к окошку.
Сверкая на солнце, под окнами лежал Золотой Рог. Холмы, утыканные башнями, вставали над водой. Курсировали пароходы, катера и лодки шныряли от берега к берегу. Красные турецкие флаги развивались над крышами, как будто в городе октябрь. Срываясь с карнизов, чайки пикировали на воду. А потом возвращались обратно и садились на трубы.
Голый, я смотрел на Стамбул, который звенел и сверкал под моими ногами. Забытое чувство тревоги и счастья вернулось ко мне в тот момент — и я ощутил страх, что это чувство будет недолгим.
7
..............................................................................................................
8
Ужин накрыли во дворе.
Семейства учителей чинно изучали меню, делали заказы. Одеты неброско, в темное. Я со своими белыми штанами на всякий случай забился в угол. Рядом со столиком полыхал огненный факел, бросая на клеенку адские отблески.
Карта оказалась на турецком.
“Балык?” — спросил про рыбу. “Балык йок”, — весело откликнулся официант.
И с любопытством уставился на меня.
На подиум тем временем выносили аппаратуру, возились с проводами. Наконец к микрофону вышла красивая крупная девушка в черном платье с блестками. Учителя захлопали. Девушка сделала вид, что смущена.
Она пела грудным голосом, и я невольно засмотрелся на то, как блики льнут к ее продолговатым ягодицам.
Ухватив кость, вцепился в мясо.
И понял, что проголодался.
9
Солнце село, и город исчез в темноте. Но по цепочкам огней я видел, где кончается вода залива и начинаются холмы Стамбула.
Слева виднелась первая четверка минаретов. Красные стены, подсвеченные прожекторами, белые башни — Святая София, никаких сомнений. Дальше наклевывались серые купола пониже: мечеть султана Ахмета у ипподрома.
Напротив в небе чернела ниша, которую обступали звезды.
Мечеть Сулейманию в эту ночь почему-то не подсветили.
Где-то на самом краю города светилась еще одна мечеть. И стройный минарет как будто охранял ее там, на отшибе.
Закрыв окна, я включил кондиционер и вытянулся на простынях. Через полчаса музыка перестала, во дворе стали звенеть посудой, иногда раздавался женский смех и плеск воды.
Но сквозь шум кондиционера доносился другой звук — голос, который что-то бормочет на чужом языке. Сон одолевал так быстро, что перехватывало дыхание. А он все бормотал и бормотал, этот голос.
И чем глубже я проваливался в дрему, тем отчетливее звучали слова.
10
Был он греком, говорили они, что спорить, ибо кто сведущ более грека в прекрасном? да что вы, отвечали другие, неправда ваша, был он армянин, кто же знает лучше армянина толк в искусстве камня? тогда-то и подавали голос третьи; был он турок, этот парень, говорили третьи, потому что нет на земле того, кто сведущ более турка в божественном промысле.
Так что же нам делать?
Жили-то в деревне и греки, и турки, и армяне, и бог его знает, как перемешались их крови — пятьсот лет назад! — однако деревня была христианской, посему одну вещь мы можем держать за подлинную: что крестили его, как и положено, на сороковой день в местной церкви, в которой осталась, пока не исчезла, об этом событии запись, что числа такого-то в году таком-то крещен мною, священником греческой веры, сын деревенского плотника, и дано ему при крещении имя “Юсуф”, что по-нашему значит “Иосиф”.
И вот проходит с той поры двадцать лет, умирает великий султан Баязид по прозвищу Молниеносный — был он скор на поле брани, — и берет империю другой султан, сын того Баязида, девятый по счету Осман, и зовут этого султана Селим по прозвищу Грозный — был он зол на поле брани, — и всю жизнь проводит он в седле, приумножая земли империи, так что теперь на карте есть и Персия, и Сирия, и Египет, и — чудо из чудес — святые города Мекка, Медина и Иерусалим.
Тогда-то, спустя двадцать лет, что прожил он в той самой деревне, обтачивая то камень, то древо, а то просто слоняясь по желтым проулкам, и появляется на горизонте пыльная туча. Смотрите, кричат с колокольни, как она растет, эта туча, смотрите! Нет уже горы Эрджияс, не видно ее снежных вершин, потому что огромным тюрбаном встала туча и вышли из тучи ратники, пешие и конные, числом не менее сотни.
Закон есть закон, это говорит среди них главный в тюрбане с пером цапли, а кто забывает закон, мы сперва повторяем: вот, слушайте. Милостив наш султан, позволяет он жить на своей земле тем, кто считает Богом пророка Ису, и совершать обряды, как указано в книгах, тоже позволяет. Пусть, говорит он, соблюдают эти люди свой закон, как им предписано, работают пусть и умножают себе подобных с миром на земле нашей, но не забывают, что цена миру названа, а значит, буде в том нужда, волен султан забирать из деревень христианских юношей себе на службу, посему что стоишь, святой отец, глаза выпучил, полезай звонить в свой колокол или что там у тебя в хозяйстве, деревянные колотушки, собирай людей деревенских на площадь, да не забудь книги, где тобою помечено, кто и когда народился в приходе за последние четверть века.
И пока святой отец ищет свою книгу, те открывают свою, ее читает главный над ними, и вот что сказано в той книге. Сперва, сказано там, отдели от прочих юношей свинопасов, ибо нечисты, и пастухов, ибо строптивы. Ищи среди оставшихся того, чей волос будет черным, жестким, а тело прямым и немалым в росте, и упругим на ощупь пусть будет оно, широким в кости, да чтобы видно было сквозь кожу, как по жилам совершает движение кровь, и пусть голова у него будет круглой, а шея толстой. Должно иметь ему ягодицы поджарыми, а живот впалым, плечи широкими, а глаза черными — вот, если видишь такого, выбери и положи на стол, или на ровный камень, или на землю и смотри на него со вниманием, ибо если губы сухи, обметаны, то это геморрой, если глаза опухшие, сонные, то водянка, на эпилепсию разглядывай вены, не вздуты ли, так же и цвет белка скажет про желтуху, если же нет этих признаков, но видишь, обкусаны губы и чесотка по телу, брось его, болезнь эта неизлечима и называется меланхолия.
И вот оказывается, что парень этот, плотников сын Юсуф, в самый раз подходит. Ладен он телом и даже недурен с лица, потому как смотришь на такого и видишь — прав, кто считает, что красота вложена Аллахом в глаза и брови, а свежесть лежит на коже и что волосы созданы им для восхищения. Теперь этот скуластый Юсуф в стороне, выводят его из толпы вместе с такими же, черноволосыми и поджарыми, а тот с пером на тюрбане говорит: этих возьмем с собой, они нам годятся, им приготовьте в дорогу еды и питья и одежды, через час мы выходим, и путь наш не близок.
Они расходятся по домам, эти юноши, а в домах темно, прохладно и тихо, потому что темно там всегда и прохладно всегда, ибо устроены дома на треть в землю, то есть в камне они устроены, а вот тихо тут впервые, потому что никто из домашних, а их семеро по лавкам, не знает, плакать или радоваться — родная кровь, но ведь и в деревне что ему делать? тут особо не разживешься, нищета в этой деревне, пыль да жара, так уж лучше Константиния, столица, там какая жизнь, а здесь — что? потому-то и тихо.
И все, уводят их пешим ходом вон из деревни — увидим ли снова? зачем их уводят? — никому не известно, но как повторяется в небе картина! снова тюрбаном поднимается пыль и не видно горы Эрджияс, снова желтый воздух клубится до неба и черное солнце качается сверху.
11
Утром проснулся от стука.
Бросился к дверям, зашиб коленку об холодильник.
“Кто?”
В дверную щель проникла женская рука. Свертком нетерпеливо помахали. Я принял рулон, и дверь тут же с силой захлопнулась.
“Карты, буклеты, потом посмотрю”, — и похромал в душ.
Из ванной выдернул звонок. “Дорогой господин, доброе утро, — зачастил мужской баритон без пауз, — как выспались, я ваш гид, мой имя Мехмед, сейчас ваш завтрак, потом наш город, жду внизу, всего хорошего, пака-а-а”.
Имена по крайней мере не перепутаешь.
Завтрак был лаконичным. Холодное яйцо, ломоть козьего сыра, пара маслин, кофе.
Я пригубил из наперстка, и по нёбу разлился густой матерчатый вкус.
12
Новый Мехмед оказался старым Мехмедом — за рулем сидел мой вчерашний и улыбался.
Мы медленно тронулись по переулкам. Район Пера похож на лавку старой мебели. Дома старые, из разных гарнитуров. Узкие обшарпанные фасады, такие же узкие эркеры. Неба над головой не видно, зато много тени; прохладно; утром воздух прян и лучист, как дынная долька.
На приступках небритые мужики в тапках на босую ногу тянут чай. Громыхают стальные жалюзи лавок — гитары, вентиляторы, какие-то хитроумные насосы.
Я опустил окно. Рядом тут же вырос мальчишка. “Бир миллион” — опять за рыбу деньги. Драный сиреневый миллион исчез в окошке, и я получил бутылку в каплях испарины.
“Первое знакомство Истанбул — пароход плывет Босфор!” Мехмед виртуозно продирался сквозь толпу. Стоило нам остановиться, как машину облепили торговцы. Бублики, горы персиков, подносы розовых распахнутых устриц — все это качалось и кружилось перед глазами.
“Пожалюста!” Дверь распахнулась, и торговая толпа тут же расступилась.
Это была пристань Эминёню, предбанник Стамбула. На пятачке блошиный рынок, билетные кассы и автобусная стоянка. Залив тут глубокий, судно может подойти к берегу вплотную.
Мехмед исчез за билетами, а я нацепил черные очки и сел на приступку. Все вокруг сразу встало на свои места.
Рейсовые корабли причаливали один к другому и висели у пристани, как рыбы на кукане. Хозяйство ходило ходуном на волнах, и пассажиры отчаянно балансировали.
Наконец в толпе возник Мехмед. Смешной, коротконогий; рубашка навыпуск. Стоял и махал руками, и рубашка у него задиралась до пупа.
Зазывала с корабля подсаживал молоденьких женщин на борт. Задрапированные с головы до пят в черное, они семенили по лесенке, которая опасно елозила. Девушки повизгивали. Ветер с Босфора задирал им черные подолы. Сверкало розовое белье. Но особого смущения они, кажется, не испытывали.
Пропуская лайнер, мы на минуту замерли на воде перед Новой мечетью — а потом пошли полным ходом.
Пена за кормой оказалась розовой, как панталоны.
Я сидел вцепившись в поручни. Грохот мотора, базарный гомон, эстрада, гудки — все вдруг зазвучало на одной ноте, как оркестр перед выходом дирижера. Это по городу заголосили, как петухи, муэдзины.
Голоса летали по небу, сливаясь в пронзительный вой.
Но спустя минуту раздался другой призыв, он падал с высоты и звучал глубже, неистовей. Это великая мечеть Сулеймана посылала с холма переливчатые звуки азана.
И четыре минарета вибрировали в раскаленном воздухе от ее работы.
Нужно сойти с корабля, я решил. Сейчас, сию минуту. Как если бы решалась судьба и что-то важное, роковое. Я вскочил, занес ногу, но волна страха отхлынула. Мехмед вопросительно улыбнулся, посмотрел в глаза.
“Все в порядке”, — крикнул я.
Мы выходили в Босфор.
13
Мой отец работал в архитектурном бюро и много времени проводил в разъездах. Обычно в дорогу его собирала мать. Я любил смотреть, как она укладывает в портфель бритву, зонтик, журналы. Ставит к выходу тубу с чертежами.
А потом делал то же самое.
Я вытаскивал из-под дивана его старый портфель и засовывал в пряное нутро наш большой будильник. Будильник почему-то всегда шел первым. Потом складывал книжку “Денискины рассказы”, карандаши и резинки, линейку. Циркуль и куски миллиметровки, где на обороте голубели старые отцовские чертежи.
“Вечерку” с телепрограммой.
Что еще? Кипятильник тащил из кухни, там же брал консервный и перочинный ножи, ложку с вилкой. В карманы прятались футляр для очков и носовые платки. Жестяной фонарик на круглых батарейках, старый материн кошелек с проигравшими лотерейными билетами вместо денег.
Билеты на поезд “Москва — Одесса”, неизвестно где притыренные.
“Командировка” находилась в кладовке. Там стояла необъятная бабушкина шуба. Лыжи и лыжные палки торчали по углам, висела раскладушка. Под битыми молью мехами выстроились старые чемоданы со стальными уголками — “приданое”, говорила мать. Совсем в глубине, за чемоданами, пылилась коробка с елочными игрушками и куковал ватный дед-мороз.
Я зажигал фонарик и раскладывал вещи. Раскатывал рулон и прижимал бумагу книгой. Чертил, высунув язык, нелепые планы.
И вот однажды отец не вернулся. Прошло два месяца с тех пор, как он уехал, а потом мать выбросила его вещи. Так я остался без портфеля и без миллиметровки. Спустя время мне сказали, что мы будем жить одни, потому что теперь у отца другая семья.
Так я впервые услышал слово “Турция”.
Когда я учился в старших классах, мать рассказала, что отец познакомился с этой женщиной в Ташкенте. Она была турчанкой и намного его младше. Училась на переводчика и приехала в город с делегацией.
“Тогда все, кому не лень, таскались туда с делегациями”, — говорила она.
Отец проектировал новый квартал, и они познакомились на стропилах — как в старом советском кино. Поженились, но жить решили в Турции, где отцу предложили хорошую работу. С тех пор я его не видел.
Мать говорила, что первое время он присылал посылки и письма. Но она выбрасывала их не открывая. Из какого города они приходили, не помнила. Или не хотела помнить.
А потом посылки приходить перестали.
Зачем он уехал? И как жил в чужой стране без нас?
Я отправился в Стамбул, чтобы написать книгу об архитекторе. Но часто мне кажется, что я просто хочу найти ответ на эти вопросы.
14
Когда отец ушел от нас, я первое время страшно скучал. Но постепенно к тоске стало примешиваться другое чувство. Что отныне я свободен и могу делать что пожелаю. Что терять нечего и жалеть нечего — тоже.
Странное, пьянящее это было ощущение. И скоро оно завладело мной полностью.
В школе мы часто ходили “на башню”. Так называлась пожарная каланча, которая торчала в двух километрах от города на опушке леса. Кто и что наблюдал с этой каланчи? Открытая железная лестница имела пять пролетов с площадками. Мы, начальная школа, залезали только на первую. Те, кто постарше, сидели на второй. Курили и горланили с перепугу кто во что горазд.
Все остальные ступени считались неприступными.
Так мы и висели, как орехи на ветке, на этой башне: бесконечными летними вечерами, рассказывая разные небылицы. О мальчиках из какого-то вечно параллельного класса, которым удавалось забраться на самый верх и спуститься целыми и невредимыми. О мальчиках из соседней школы, которые погибли на этой лестнице.
Когда темнело и лес вокруг загустевал, мы садились на велосипеды и ехали по домам.
Матери про башню я не рассказывал.
Однажды в воскресенье, ближе к вечеру, когда ранец собран, а полдник съеден, я выкатил велик. Что на меня нашло в тот летний выходной? Мать подрабатывала за швейной машинкой и не заметила, как я вышел.
Башня казалась погруженной в себя, обернутой в тишину. Приткнув “Школьник” у березы, я задрал голову.
Крошечная смотровая площадка парила на высоте.
Я лез до тех пор, пока не уперся головой в люк. Откинув крышку, выпростал тело. Долго, не поднимая головы, лежал ничком. И слушал, как сердце колотится о теплые доски.
Сколько времени прошло? Встать не мог, боялся, что пол выскочит из-под ног и я вылечу в небо. Лежал, раскинув руки, распятый на старых досках. А вокруг шумел вечерний лес и качались макушки, подсвеченные закатом.
Красивое, торжественное это было зрелище.
И тогда я заплакал. От страха, от обиды — разревелся как младенец. Потому что земля внизу лежала как вода на дне колодца: темная, далекая. Потому что никто не знает, где я, и никто мне не поможет. Что лес вокруг далек и красив, и если разобьюсь, он останется таким же красивым и далеким.
Я лежал на досках и ревел, вцепившись в железо. А башня тихо гудела на ветру, который путался в переборках.
А потом успокоился: так же внезапно. Успокоился и встал на ноги. Посмотрел вокруг — на лес, небо. Вытер рукавом слезы и сплюнул на ветер. Глянул вниз, где узкая спичечная лестница терялась в сумерках.
И стал спускаться на землю.
15
Корабль шел вдоль азиатской стороны Босфора. Мы возвращались — и розовый закат, иссеченный перьями минаретов, вставал над Стамбулом. Мимо проплывала кустистая набережная, и мальчишки, выжидая, когда мы поравняемся, прыгали в воду.
Берег был усеян дачными домиками. Небольшие деревянные усадьбы с резными верандами висели над водой. Часто лесенка из дома вела прямо на сходни, где колыхалась лодка. На поручнях стояли цветочные горшки, висели амулеты. Белье сушилось.
Это были последние отголоски старого Стамбула — когда люди плавали на работу в город через Босфор, а жили тут, в деревне; в Азии.
Иногда на берегу попадались выгоревшие усадьбы. “Очинь-очинь старые дома, — перехватывал мой взгляд Мехмед. — Никто не живет. Но охраняет государство. Нельзя сносить! памятник деревянного зодчества”.
Мы разбирали с подноса пробирки с чаем: “Земля дорогая здесь. Старый квартал — очинь престижно. Бизнесмены хотят строить новые дома — большие дома. Старые дома мешают строить новые дома! Бизнесмены нанимают плохих людей, и плохие люди поджигают старые дома. Памятник сгорел — земля свободный. Турецкий бизнес полный вперед!”
Корабль развернулся и резко двинул поперек Босфора. Девушки в драпировках загомонили — мы шли под киль сухогрузу. Остальные пассажиры с любопытством смотрели, чем кончится дело.
Даже продавец чая поставил поднос и вышел к перилам.
Из нашей трубы вырвался ошметок черного дыма, раздался гудок, и капитан прибавил ходу. Сухогруз тоже загудел, и от звука у меня заложило уши. На секунду показалось, что столкновение неизбежно. Но в последний момент мы проскочили — и, пока улепетывали, мимо все двигалась черная стена в ржавых подтеках.
Когда сухогруз прошел, Азия осталась далеко.
Мы высадились на берег в Топхане. За спиной лежал Босфор, он светился голубым огнем сквозь черные лопасти пальм. Впереди по шоссе машины шли уже с горящими фарами. На этой стороне темнело быстро. Тень от холма падала на берег, и, пока на заливе полыхал закат, здесь наступали сумерки.
Через дорогу приткнулась еще одна мечеть, и я сразу узнал ее размашистые стабилизаторы. Не мечеть, а перевернутая чашка с огромными ручками. Паук на черных лапах.
Эту мечеть Синан построил в конце жизни. Ее заказал Кылыч Али-паша: итальянец, флотский адмирал. Говорят, когда он просил землю, султан Мурад махнул рукой на Босфор, и паша приказал завалить пролив у берега землей и камнями. Они-то и стали фундаментом для мечети.
Мы обошли здание по кривому переулку. На задах лепились сараи, тянулся забор, за которым маячила в потемках заброшенная деревянная вилла. Из черной трубы напротив бежал дымок: баня. Отсюда, сбоку, было видно, что мечеть немного вытянута по центральной оси. И, может быть, размашистыми контрфорсами Синан просто хотел скрасить ее “затянутость”.
Центральный купол покрыли черными свинцовыми пластинами, чтобы защитить пористый камень. Стабилизаторы и те зашиты в металл. Говорят, на исходе века свинец в Стамбуле резко подешевел из-за английской контрабанды. И на нем просто перестали экономить.
“Моя первая мечеть Синана”. Я погладил шершавый сальный известняк. Достал альбом, но рисовать оказалось темно.
Мимо катил телегу продавец риса, зажглись фонари, образуя в тополях чешуйчатые шары зеленого, как знамя Пророка, света.
“Сюда пойдемте, пожалюста!” — крикнул Мехмед, высунувшись наполовину из каменной стены.
16
............................................................................................................
17
На следующий день я зашел в интернет-кафе и получил письмо от девушки. Она писала, что добралась до места и с жильем устроилась; что наконец-то выспалась после перелета; и ей тут в целом нравится, “хотя немного тоскливо”.
“Но это, как ты говорил, „признак бодрствующего рассудка””.
Она часто приписывала мне разные глупости.
“Городок небольшой и какой-то разбросанный. Большие газоны, похожие на футбольное поле (а может быть, это футбольное поле?). С виду большая деревня, зато на той неделе выступает Филип Гласс. Ты мне завидуешь? Давай завидуй уже”.
Я читал письмо и слышал ее голос. Обиженный, когда хотела скрыть восторги. От гостиницы, писала она, до университета пять минут, живет на пятом этаже в номере “пять ноль пять”. Есть холодильник, и телевизор, и кофеварка, и что завтракать она приспособилась дома, “потому что в столовой каши нет и кофе дрянь”.
И что обедает на кампусе, а ужинает “в городе”.
Далее шло описание дисциплин, половину из которых я не мог понять еще в Москве, на что она первое время страшно обижалась. “Надеюсь, ты еще не сделал себе обрезание и не завел гарем”, — заканчивалось письмо.
“И скучаешь по мне хотя бы немного”.
Внизу стояла подпись: “Твоя родная обезьяна”. И я вспомнил, что когда-то подписывал письма этой фразой.
18
Мы познакомились осенью в гостях у приятеля, “глянцевого” фотографа. Я любил его вечеринки за отличный выбор вин и эффектных баб. И ненавидел, потому что всякий раз тушевался среди этой самоуверенной сволочи.
Обычно я забивался в угол с бутылкой вина и тихо выпивал, глядя на новых людей с презрением и завистью. Она пришла позже, в качестве взноса выставила банку соленых грибов “от бабушки”. Водка уже вышла, грибы открыли под портвейн и в один момент съели.
Девушка была светловолосая, лицо открытое, глаза небольшие, темные, взгляд живой. Он и делал ее непохожей.
То и дело я перехватывал его в полупьяной толпе. Разливая, краем глаза замечал, что и она посматривает на меня с любопытством. Когда пришла еще одна партия гостей, все смешалось и я потерял ее из виду. Стал искать по квартире — на кухне, где курят мутные люди, или в тесном коридоре, где они же, накурившись, стоят в туалетную очередь.
В полутемных комнатах, где чернеют, шатаясь под музыку, пары.
Наконец я находил ее в прихожей. Как промелькнуло время? она собиралась уходить и уже снимала свою куцую кацавейку из болоньи. “Мне тоже пора!” — как будто спохватывался я.
Приятель щелкал замками.
Мы выдворялись на холодную улицу. Ей нужно было заскочить на квартиру к подруге в Кунцево. Я предложил проводить; шли на ветру к метро.
Я что-то рассказывал, перекрикивая электричку. На Филях голос у меня сел. Она достала из рюкзака крошечную фляжку.
“Для голоса”, — и первой глотнула коньяк.
Подруги дома не было, но у нее оказался ключ (“Жили раньше вместе”). Мы вошли в квартиру, половицы скрипнули в темноте. Она стала искать рукой выключатель и задела меня по лицу. Я схватил руку. Ее груди ткнулись мне под ребра, как лодки, я накрыл их ладонями. Губы пахли коньяком, и рот был тоже коньячным.
Мы неуклюже опустились на пол.
Спустя время в скважине завозился ключ, на пол упала полоска света. “Кто здесь?” — вернулась подружка; хмыкнула и, не зажигая света, перешла в кухню; громко загомонило радио; стала греметь посудой.
“Чай-то пить будете?” — раздалось в конце коридора.
За столом они говорили о своем, как будто ничего не случилось. А я пил зеленый чай и думал: вот вкус, который навсегда будет связан с этим вечером.
19
С тех пор прошло три года, и я сильно к ней привязался. Она уже тогда жила одна (отец уехал в Америку). Жила в квартире на первом этаже, с окнами во двор, где юные мамы катали коляски. Летом в комнатах было темно и тихо от зелени. Зимой казалось, что снег падает прямо на паркет — так ослепительно все белело.
Она работала в глянцевой журналистике и общалась со всяким сбродом, но каким-то образом сохраняла уют, была “теплой”.
Ее поколение взрослело по клубам и быстро устало от шума. Теперь ей нравилось хозяйничать по дому, принимать гостей или просто быть одной.
Она часто приглашала к себе подруг, и тогда к ней на выселки приезжали аутичные девушки в дорогих свитерах. Колдуя над салатами, они ворковали на кухне, а когда я подъезжал со своими шутками, улыбались, но не понимали.
И предлагали открывать вина.
Одевалась она в дорогих магазинах, но вечно покупала то, что только скрывало ее тело. Как будто стеснялась его. Но стоило мне раздеть ее, стоило снять одну за другой все эти продолговатые тряпицы, как тело само подсказывало, что ему делать.
Мне давно надоели прокуренные спальни. Я быстро полюбил ее свежие простыни, чистые полотенца. Мне нравилось ее тело и что в холодильнике полно еды. И что под ногами чистый пол, по которому хорошо ходить босиком.
Я привык жить один. Из года в год усовершенствовал бытовые потребности, сводя их к минимуму. И вот теперь, в уютной квартире на выселках, снова открывал мир кофеварок и миксеров, тостеров и салфеток.
Я ни разу не сказал, что люблю ее. На вопросы отвечал, что “конечно”, “а как же”. Тогда она прижималась ко мне, и груди, как лодки, снова тыкались под ребра, и спрашивала: “За что?” А я отвечал шутки ради: “За задницу”.
Это была правда, истинная правда. И если не вся, то существенная часть точно. Я понял это, когда мы наконец оказались в нормальной постели. Когда перевернул лицом вниз, приподнял за живот и раздвинул колени.
Лежа на койке в Стамбуле, я и теперь отчетливо вижу этот белесый срам с карим узелком посередине. Это влажное устье с испода. Этот кошачий изгиб спины.
И ничего не могу поделать.
20
Я проснулся, когда Золотой Рог разгорался под окнами. Судя по крайнему возбуждению, снилось что-то карнальное.
Простыня намокла, но это был пот.
Голый, сел на влажных простынях. Уставился на пальцы ног. Мне показалось, что эти странные предметы, эти клубеньки, не имеют ко мне никакого отношения. Что можно безболезненно отрезать или отломить их — и выбросить в корзину для мусора.
Я наклонился и оттянул большой палец. Отпустил — и палец послушно вернулся в строй.
Скрючившись, стал искать тапки и заглянул под кровать. На полу в потемках белел кусок бумаги, вчерашний сверток. Я разодрал скотч, и на пол ухнуло что-то яркое, пестрое.
Это был молитвенный коврик. Метра полтора по длине; центральная часть сходит на конус, указывая направление молитвы; бахрома по краю.
Я спрыгнул с постели и обошел ковер, заглядывая в него, как в колодец. У тех, что продавали по переулкам, основа была красной или коричневой. А тут орнамент положили по белому полю — и ковер казался легким, воздушным.
Красные птахи и черные цифири пестрели по бордюру.
Кто прислал? Чей подарок? Зная по Москве восточную манеру, не стал задавать вопросы. Да и кому? “Прислали и прислали”. Сел в середину ковра и погладил рукой рисунок.
Ворс покалывал задницу.
21
Самую знаменитую монографию о Синане написал Абдулла Курбан. Книга вышла тридцать лет назад и принесла мировую славу скромному преподавателю Стамбульского университета.
Одну из книг Курбана, изданных в Стамбуле на английском, я прочитал еще в Москве. Скольких трудов мне это стоило — отдельная история.
Блуждая по московским магазинам, я обнаружил, что книг по искусству ислама в городе нет. Лохматые альбомы по миниатюре с мутными иллюстрациями да старенькие путеводители по городам советской Средней Азии — вот и все, что мне предлагали.
Тогда я решил дать объявление в газету. Спустя неделю мне действительно позвонили. “Нужной вам книги у меня нет, — просипел мужской голос. — Зато есть брошюра „Восточный ковер и как его соткать в домашних условиях”. — Он отдышался и победоносно продолжил: — Издание Глуховской мануфактуры, 1904 год, с иллюстрациями. То, что вам надо”.
Я извинился и хотел отказать, но тут в трубке затрещало, и связь оборвалась.
Книга Курбана, конечно, имелась в Интернете. Лучшую цену назначил небольшой австралийский магазин. И я списался с его хозяином. Он спрашивал о погоде в Москве и предлагал перевести деньги со счета.
Возиться ради одного платежа мне, само собой, не хотелось. Тогда абориген предложил другой вариант — наличными почтой. И я, повинуясь австралийскому гипнозу, бросил конверт с купюрами в ящик на Мясницком почтамте.
Несколько дней я вздыхал о пропавшей сотне, а через неделю забыл о посылке.
Мне предстояла командировка в Лондон.
22
В Лондоне я оказался на светской тусовке. Людей искусства собирали на Стренде по случаю частного юбилея. Я нацепил черный костюм и галстук и, слоняясь в толпе с бокалом, разглядывал народ.
Джентльмены одевались неброско — мешковатые пиджаки, вельветовые штаны и туфли из нубука. Что касается дам, те носили свитера, а если платья, то каких-то совсем забубенных фасонов.
Мне мало кто был известен в этом собрании. Одна дама всучила мне пустой бокал, и я понял, что меня с моим галстуком держат за официанта.
Тут-то меня и отыскала хозяйка приема. Она знала о моих турецких делах и взяла под руку. Меня подвели к старику с клюкой.
Он был похож на седовласый гриб: горбатый, патлатый. Звали турка Мурза, он занимался правозащитной деятельностью. Я рассказал, что замышляю книгу о Синане, ищу литературу по теме. Мурза закашлялся, сунул мне клюку и достал из кармана визитку. “Сошлись на меня. — Он что-то нацарапал на бумаге. — Скажи, что...” Тут он совсем зашелся, и хозяйка, подскочив, здорово влепила ему по загривку. Мурза рухнул в кресла и затих. А я отвалил в дальний угол и глянул на бумажку.
Saqi Books, 26 Westbourn Grove.
Я решил, что успею.
Рабочий день кончился, по безлюдному Стренду шарили фарами черные кебы. Мостовая мокрая, после дождя похолодало, налетал сырой ветер. Поднимая воротник, обнаружил в руке палку.
Зеленый моргнул, сменился красным, и похоронная цепочка кебов тронулась в путь.
Я решил не возвращаться.
Это была самая настоящая клюка, кривая и сучковатая; отполированная; сальная. У рукоятки по кругу арабские надписи. Сбоку отверстие: не то для кольца, не то для четок. В основание залит свинец.
В общем, вещь.
23
Ноттинг-Хилл-Гейт. Когда я вышел из метро, в городе стемнело и бордовые полосы легли на небо.
Магазин находился недалеко от станции. Витрина, заваленная книгами, стеклянная дверь с черной цифирью номера; колокольчик. Внутри вытянутый зал с антресолью — и шкафы, шкафы. Едва слышно тренькает восточная музыка.
Пусто.
Я прошелся вдоль стен. Полки были забиты изданиями Корана. В продаже имелись пухлые томики в зеленом бархате с шелковыми кистями. Фолианты в каменьях. Книги с обложками, покрытыми сусальным золотом. Карманные издания с кожаными закладками и бахромой.
“Чем могу помочь?” — раздалось с антресолей. По лестнице спускался молодой человек в черном свитере.
“Меня прислал Мурза”. — Я двинул по воздуху палкой.
Тот пожал плечами.
“Я ищу книги о Синане”, — сделал я второй заход. С лестницы улыбнулись, и молодой человек исчез за шкафом. Там забормотали, что-то хлопнулось об пол, потом затихло: только музыка тренькает.
Я стал перебирать книги.
“Синан” — первое, что бросилось в глаза. Надо же, та самая книга. Абдулла Курбан, издание Стамбульского университета, язык английский. Суперобложка, иллюстрации.
“К сожалению, книг о Синане в продаже нет”. Молодой человек снова появился на лестнице. Я показал на книгу. Выражение его лица осталось абсолютно невозмутимым. Затрещал аппарат, альбом спрятали в пакет. Сунув хрустящий сверток под мышку, я вышел, и в дверях отразились сотни томов Корана.
Три человека в черном стояли за стеклом и печально смотрели вслед.
Уже сидя в метро, я понял, что палка осталась в лавке.
В Москве меня дожидалось почтовое извещение. Вскрыв пакет, я выудил альбом. В руках у меня оказалась точно такая же книга: Абдулла Курбан, издание Стамбульского университета, язык английский.
Суперобложка. Иллюстрации.
Даже состояние одинаковое: на “удовлетворительно”.
Я положил обе книги рядом. Близнецы — две мечети на обложке, два Синана смотрят с портрета. Разве что истории у них разные: одна из Лондона, другая из Австралии. А так — точные копии.
Я вышел на кухню, налил коньяк, вернулся.
Две книги, поблескивая обложками, по-прежнему лежали передо мной. И я вдруг понял, что не помню, где какая. Лондонская или австралийская, левая или правая? Словно кто-то перевернул карты рубашками наверх, пока ходил на кухню.
Хлебнув из стакана, поежился. Такое чувство, что тебя обокрали.
Но кто? и что пропало?
24
Я шел через мост, и ветер с Босфора толкал меня в спину: давай, давай.
У парапета выстроились рыбаки: рубашка навыпуск, на спине пузыри. Лес удочек торчал в мыльном небе Стамбула и скрещивался с минаретами. Внизу шуровали пароходы, вспарывая розовое нутро залива.
Пахло жареной рыбой.
Еще в Москве я напросился, чтобы мне устроили интервью с Абдуллой Курбаном. Турки отвечали, что летом профессор живет на островах, но раз в неделю наведывается на кафедру. Тогда-то и можно устроить встречу.
Утром, пока я возился с ковром, мне позвонили. “Господин такой-то? — раздался в трубке женский голос. — Курбан-бей ждет вас целый час культурный центр Кафер-ага медресе, Айя-Софья, Кадирга”.
За мостом я нырял в базарную толпу: на земле груды тряпья, продавцы подбрасывают шмотки в воздух. Я проталкивался на перрон. Подходил трамвай, двери щелкали, поезд рвал вбок и наверх, и пассажиры разом качались, как карандаши в стакане.
А в небо все взлетали и взлетали цветастые тряпки.
“Не заметишь, как свалишься в обморок”. Я вытирал шею и слушал, как сердце колотится в горле.
25
На тихой улочке прятались аккуратные домики. Три этажа с эркерами, висячие веранды, крашеное дерево. Типичный квартал конца позапрошлого века.
Окна с видом на Софию, элитное жилье.
Я сел на приступку. После брусчатки ступни ломило. В конце переулка торчал серый минарет Софии, знаменитый купол. Снизу минарет выглядел низким и толстым, а купол приземистым и плоским. Огромные контрфорсы закрывали фасады. Красная штукатурка потрескалась и облупилась.
Не собор, а фабричный корпус.
Двор медресе квадратный. Аркады; серый камень. По центру круглый фонтан, обложенный внахлест тертыми коврами. За белыми столиками два турка читают газеты. По ветру хлопает парусина.
В кельях висит всякая всячина: каллиграфические надписи в рамочках, керамика, вышитые шапки. В правом крыле я заметил чей-то бюст. Из каменной бочки торчал по плечи старик Хоттабыч. Бородища, орлиный взгляд поверх парусины, тюрбан спиралью.
— Это ходжа Синан, — услышал я женский голос. — Он построил Кафер-ага медресе. Вы журналист из России?
26
На траве стояла девушка, лет двадцать пять. Взгляд озабоченный, деловой; но видно, что ей любопытно. Смотрит в глаза строго, а на губах улыбка.
— Что значит “ходжа”? — Я сошел с камня.
— Мимар Синан дважды совершил паломничество в Мекку, сделал хадж. — Она предупредительно отступила. — Каждый, кто побывал в Мекке, ходжа.
Кожаные сандалии на босую ногу, на мизинце остатки черного лака. Икры крепкие, полные. Юбка чуть ниже колен, широкие бедра.
— А вы были в Мекке? — Шаг, снова шаг по траве.
— Я?
Глаза раскосые, но разрез не узкий, а продолговатый, масличный. Во взгляде полное замешательство; то улыбается, то озирается. Широкие скулы, но никакой азиатчины. Зубы крупные, губы полные.
— Нет, не была.
Она поправила на руках папку и переговорное устройство. Рубашка с коротким рукавом из льна, мятая. Золотистый волос до локтя. Когда прижимает папку, ткань на груди натягивается, и видно, что грудь немаленькая. Плоские широкие брови. Угол глаз опущен вниз.
— И я не был. Вот, буду писать книгу о Синане. Как вас зовут?
— Бурджу.
Вот каким ты был, ходжа Синан.
— Прижизненных изображений Синана не сохранилось, поэтому портретное сходство условно.
Она переложила бумаги, огляделась: как будто боялась, что нас заметят. Повесила на плечо рацию, сделала шаг по траве. Я снова сошел с камня навстречу:
— А вы?
— Это культурный центр, понимаете? Живопись, скульптура, каллиграфия. Люди приходят в свободное время, рисуют. Работы можно купить на выставке. А я менеджер. Занимаюсь делами центра. Мне звонили, что вы придете, просили встретить. Хотите кофе или чай?
И, не дожидаясь ответа, пошла по газону.
— Кофе! — крикнул вдогонку.
Два турка, как птицы, выставили головы из газет. Она обернулась — хотела ответить, — но увидела, куда я пялюсь.
27
Янычары султана и рекруты, ратники и путники, равно измученные дорогой, выходят под вечер к воде. Это великий Босфор лежит под холмами, отражая купол Софии, который похож на огромную чашу.
Четверть часа минуло, как подошли передовые части, теперь подходят замыкающие, и вот уже кричат в толпе: что это? и — где мы? говоря так, потому что многие не видели в глаза воды великой, прожив жизнь среди песка да пыли, и даже те, кто на ногах еле-еле, поднимаются с земли и смотрят на холмы, где сады и минареты и дворцы с печными трубами утопают в зелени.
Что уставились, кричат конвоиры, помавая пиками, это великий Босфор, алмаз меж двух смарагдов, а за ним град Истанбул на семи холмах, разве не знаешь? не слышали? знайте. Слышали-то мы знаем, только с названием сего града у нас незадача: иные в толпе говорят, имя ему Исламбол, сиречь “град ислама”, а другие твердят — нет, это город Константиния по имени отца основателя, который в темные времена заложил светлый камень и правил, пока не помер, в городе сем, а третьи говорят, слышали мы, имя городу Красное Яблоко, а почему, и сами не знают.
Имя граду сему Дар-и-Саадет, кричат конвоиры, что означает “град удачи”, можешь так называть его, а можешь иначе, есть и другое имя, Астане звучит оно, что понимай как “дом царств”, каков он и есть на деле, но мы, люди подневольные, между собой говорим Истанбул, и других названий нам не надо, не наше это дело — постигать происхождение слов, которое темно и неясно, так что марш в казармы, вшивая команда, в баню с дороги, ибо самое время.
Всю ночь гудит баня, до утра есть работа у банщиков и цирюльников, а утром, только светает, выводят их, начисто вымытых и наголо выбритых, сотнями на берег и грузят гуртом на галеры, что, бесшумно работая веслами, отчаливают по тихой воде Босфора на ту сторону. Вот плывут они в тишине по розовой водице, им зябко от холода и страха, а вода за кормой шипит и пенится мелкими пузырьками, это Босфор все перекатывает и перекатывает сладкие воды свои, как шербет за щекой, потому что какое дело ему до прибывших? Нет ему дела до них никакого.
Колонной по двое они сходят на пристань, а в стене меж тем открывают ворота, небольшие, в рост, их в другой раз и не заметишь среди базарной сутолоки на площади, но в такую рань базара еще нет и ворота свободны, туда и убывает наша вереница, и пока последние еще спускаются с галер, впереди уже идут по узкой улочке, мощенной круглым камнем, их ведут наверх, где Айя-София с одиноким минаретом, и каждый из них то и дело спотыкается, головы-то задраны к небу, там горит на рассвете золотой полумесяц над куполом, который, говорят, на цепи к небу подвешен, такой он высокий, этот купол, вот и Юсуф, сын плотника из деревни, бритый наголо, не узнаешь, тоже пялится наверх, рот разинул, и скажи ему, что пройдет время, станет он каменщиком и закинет судьба туда, куда теперь только смотрит, под купол Софии, скажи ему так, не поверит Юсуф, и правильно сделает, хотя, с другой стороны, этим утром поверить можно во что угодно, такое уж сегодня утро, так оно складывается, это утро, и даже в то можно поверить, что через час на ипподроме сам султан Селим, светлейший из великих князей мира, хозяин империи, которую и помыслить-то невозможно, этот карлик в красном кафтане, нос крючком, усы торчком, сам Селим-хан остановит взгляд на Юсуфе, а спустя секунду махнет рукой и поплывет дальше, и вся процессия за ним поплывет, и только тот, кто следует слева, пометит себе — “нет, не годен” — после чего выведут Юсуфа из строя, толкнут к таким же, как он, ибо выходит, не приглянулся ты, парень, султану, не годишься в пажи к светлейшему, угловат и долговяз ты слишком, а значит, судьба тебе назад пылить, но не домой, а в казармы, и бог его знает, какая доля человеку лучше, пажом или янычаром, потому как человека вообще мы не знаем, зато тебе, бритому, янычаром стать лучше, это уж точно.
28
Я ждал Курбана третий час.
День перевалил к вечеру, и парусина зажглась оранжевым светом. Тени стали резкими, черными. Пару раз Бурджу мелькала на галерее, и я ловил темный взгляд. А потом в который раз прикладывался к ледяной кофейной гуще.
Наконец она сошла под парусину. Бумаги и рация исчезли.
— Курбан-бей просил передать, что встреча отменяется.
И строго посмотрела.
Вишневый сад. Как? Почему отменяется?
— Профессор утром выехал в Аирнас. — Она махнула рукой в сторону фонтана. — Там сегодня открыли слой Синана. Очень важная находка! Курбан-бей будет делать анализ.
Я посмотрел на фонтан. Слой Синана, анализ, Курбан. Если уехал утром, зачем не сказали сразу? Но вишня, вишня!
— Это культурный слой пятнадцатого века. В университете сказали, вы тоже можете ехать, смотреть. Тут недалеко, одна ночь на автобусе. Родина Синана, профессор Курбан, раскопки. Считайте, что вам повезло!
— А вам? — Я встал; брюки налипли на ляжки.
— А мой рабочий день закончен.
Мы поднялись на улицу. Мне нравилось, как, немного подавшись вперед, она идет в горку. Как юбка обтягивает бедра и скользит по ягодицам.
Да, она учится в университете на историческом.
Да, подрабатывает в медресе.
Да, дипломная работа.
Да, история тугры.
29
— Тугра — это вензель, печать падишаха. — Мы сели на лавку под оградой Софии. — Очень важный знак! Только лучшие каллиграфы из дворцовых артелей могли рисовать тугру. Ее ставили на грамоту, которую послы вручали на приемах. Кажется, что они одинаковые, правда? — Она открыла сумку и достала стопку картинок.
Я подцепил листы с колен.
Один и тот же затейливый вензель. Похоже на улитку. Или на несколько скрипичных ключей, которые сплелись в клубок. Три палочки — торчат, как спицы.
— Это древки знамен, — постучала ноготком по спицам. — И у каждого шлейф из конского волоса. Империя непобедима! — Она провела мизинцем по шлейфу и остановилась на кренделе. — Тут овал и вязь под копьями. По-научному — “номинативный узел”, где зашифровано имя султана.
Я вопросительно посмотрел на Бурджу. Она быстро вздохнула, кивнула. Голос певучий, мелодичный. Официальный тон забыли. Вот что значит любимая тема.
— Тугра — это модель вселенной. Ее графический знак. Вот эта закорючка на самом верху — бисмилла, исламский символ веры. Ну, как будто автограф Бога. Между бисмиллой и тугрой на бумаге пустота. Это небо. На персидских грамотах небо часто покрывали орнаментом. Но османское небо, как правило, оставалось свободным, пустым.
На парапете шаркал щеткой чистильщик обуви, рядом ворковали голуби. Дремал, прислонившись к капоту, таксист.
— А под небом располагалась сама тугра. Она представляет земного избранника Бога, то есть султана. Земная власть удалена от Бога — видишь, сколько между ними пустого неба! — но связь есть. Вот эти знамена, они направлены на Бога, обращены ко Всевышнему. Как антенны.
Она накрыла ладонью рисунок. Над губой у нее выступил пот. Я осторожно стер капли.
— Московские цари, — она гневно сунула листы в сумку, — тоже имели тугры.
Резко встала, одернула юбку.
— И в Стамбуле есть коллекция этих грамот.
— Бурджу! — Я вскочил (штаны опять налипли на ляжки). — Бурджу! — Чистильщик вытер тыльной частью лоб. — Постойте! Дело в том, что мне нужно обязательно увидеть эти грамоты! Обязательно!
Она остановилась, усмехнулась. Достала очки:
— В моем дипломе есть глава о русских писарях, которые подражали османским каллиграфам.
— Это нужно для моей книги! — взмолился я.
— Насколько мне известно, вы пишете о Синане, — надменным жестом надела очки.
— Он строил мечети в России! — пошел напролом.
— Неужели? — снисходительная улыбка.
— Бурджу, правда! — Мне хотелось вырвать очки.
— Хорошо, — бросила в сумку. — Если то, что ты говоришь, правда, это важно. У меня есть несколько репродукций. Ты можешь их видеть. Я переведу с арабского.
— Я позвоню? — От пота, кажется, вымокли трусы.
— Где вы остановились? — Деловой утренний взгляд.
— В “Учительской”.
30
..........................................................................................................
31
С утра позвонили, но в трубке оказался Мехмед.
“Большая удача! — затарахтел он. — Вам ужасно везло! Ужасно! Профессор Курбан выехал на родину Синана. Большое открытие! Старые катакомбы! Пятнадцатый век! Место, где родился Синан! Наш фонд делает, что вы поехать к профессору Курбан-бей на раскопки. Сейчас машина доставляет наш офис. Тут билеты на автобус Кайсеры. Ехать завтра ночь от центрального вокзала. Спускайтесь, пожалюста, поскорее!”
Я включил телевизор и пошел, зевая, в ванную. После стамбульских кебабов болели десны, и я сплевывал на мрамор розоватую пену.
“Водопровод, поди, времен Синана!”
Но вода все равно растеклась по всей ванной.
Вышел, не вытираясь, в комнату. Залив лежал внизу неподвижно, мертво: не вода, а черный воск.
Натягивая трусы-носки, следил за новостями. Американские танки, Багдад, столбы дыма над городом.
В коридоре стояла каталка с полотенцами, стаканы. У лифта услышал телефонный звонок и побежал обратно.
Ключ на болванке долго елозил в разболтанной ручке.
“Алё-о-о?” — неуверенно, с подъемом на “о”, раздался в трубке ее голос.
32
Офис находился в районе Аксарай. Махнув через мост, пронеслись под акведуком Валента и втерлись на бульвар Ататюрка. Мехмед слушал музыку и хлопал в такт по баранке. Гудки, пробки, смрад. Таксисты горланят, высунувшись из окон.
Машина остановилась у импозантного дома. Эркеры, кариатиды, Европа. Дверь со значком красного флага открыла турчанка. На вид лет сорок — жакет, юбка чуть выше колен, черные чулки.
“Здравствуйте”, — пропела на чистом русском.
Воздух из кондиционера холодил мокрую спину.
Я вошел в зал и вздрогнул. На диване сидели мои московские турки.
Те же костюмы, те же сладкие улыбки.
Полное дежа-вю.
“Хотите чаю?”
Я решил не затягивать. Сказал, что устроился прекрасно и хочу гулять по городу. Турки заулыбались, закивали. “Вас хорошо понимаем!” Из боковой комнаты женщина принесла конверт. “Это билет на автобус, суточные и маленький подарок от нашего президента”. Конверт лег рядом с чайными пробирками.
“Какие у вас планы на сегодня?” Мы встали.
“Хотел бы трахнуть девушку с туграми”. Я сунул конверт в карман.
“Простите?”
“На сегодня у меня осмотр великой мечети Сулеймания!”
До дверей меня провожала женщина, и я спросил, откуда она знает язык.
“Мой муж русский”, — ответила она, щелкнув замками.
Спускаясь по лестнице, я подумал, что жена моего отца могла выглядеть точно так же. Но как представить их вместе?
33
Ночь над Истанбулом, какая ночь опустилась над городом городов! нет, вы только посмотрите, что за тьма заливает воду Босфора! этакую тьму да на калам каллиграфу, чтобы начертал по небу имя Всевышнего во славу его творения, ведь и свечная сажа, из которой чернила, летит к небу, а значит, на небе ей самое место, вот какая эта тьма!
Ну, кто пойдет первым, готовься, пора! это, отодвинув кожу полога, рыкает во тьму казармы сторож, ну же, говорит он уже тише, собирайтесь, вам говорю, время пришло, что притихли? есть кто живой или вымерли все от страха, неверное семя? кто первый из вас? а кто первый из нас? там, через двор у костра, — что? ни муки ли с пытками и смерть ужасная за грехи наши, нам неведомые? и если так, что лучше, первым ли пойти или ждать до последнего, умаляя бессмертную душу подлым страхом, и тоже принять, но только позже? в том-то и фокус, что — неизвестно!
Тогда выходит Юсуф и говорит, что же, раз так, то я пойду первым, я тут вроде как старший, остальные совсем мелюзга, а значит, мне положено начинать, так что веди куда надо, ты, как тебя звать, не знаю, и оба выходят вон, только кожа полога хлопает напоследок по ляжкам — иди! толкает его сторож через двор ко входу в стене, пригибая ладонью обритую голову, но он успевает заметить: двор, фонтан и приземистый минарет упирается в небо; в комнате, куда пришли, очаг и колодки; стол, на котором плошки-миски; на столе ножи-лезвия. Тебе сюда, это говорит тот, кто в фартуке, да не трясись как лист, не так это больно, как на свете бывает, давай же, давай — невидимый кто-то зажал руки, фартучник задирает ему рубаху на голову, плещут из плошки в промежность, готово нехитрое дело, вода с кровью течет по ляжкам, но когда плещут снова, боль уступает; рубаху обратно, и снова на двор, где фонтан; идет раскорякой, и его не торопят, иди себе как можешь, дело наполовину сделано.
В мечети — а это мечеть — темно и прохладно.
Ну, говорит ему некто в шапке из войлока, с белым отрезом от макушки до пят, встань здесь и слушай меня внимательно, потому что много вас, а ночь коротка, когда же скажу, ты повторишь, что услышал, а если что упустил, останови и спрашивай: вот, не расслышал, не уразумел. Ты понял? Тогда повторяй: “Признаю, что нет Бога, кроме Аллаха...” — “Признаю, что нет Бога, кроме Аллаха...” — “...и пророк его — Мухаммед”. — “...и пророк его — Мухаммед”. — “Хорошо. Подойди ближе”. Тот в белом осеняет новорожденного войлочным рукавом и говорит: “Я, дервиш ордена Бекташи, раб Аллаха, объявляю тебе, рабу султана, что отныне живот твой вручен Аллаху и это он, неизъяснимый и всемогущий, поведет с этой поры тебя как воле его будет угодно”. Свеча моргнула и затрещала; ярче зажглась. “Я же, — продолжал тот, — тебя отпускаю, нарекая именем правой веры, поскольку без имени был ты никто, а с именем есть у тебя место среди равных, так что забудь свое прежнее и своих прежних тоже забудь, имя отныне тебе „Синан”, что означает „Застрельщик” — коль скоро явился ты первым — по прозвищу „Абдур-Меннан”, что есть „сын раба Божия, Вседержителя”, ибо у Аллаха девяносто девять прекрасных имен, и я волен выбрать любое, но записываю в книгу вот это, ибо слышу, как оно тебе годится”.
Так в казенной книге имперской гвардии возникла первая запись, гласившая: числа такого-то в месяц и год от хиджры такой-то появился на свет раб султана Синан по прозвищу Абдур-Меннан, принявший ислам согласно закону, а если вы спросите, как же мог христианин в одночасье предать веру предков, ответим: вера на то и вера, чтобы быть делом сугубо личным, и к ритуалу имеет отношение малое. А если ты одинок? ты испуган и не понимаешь, что ждет тебя в эту ночь? которая раскинулась над империей от города Истанбула, где храпит, откатав на каике, султан Селим, до южного города Маниса, по ночным улицам которого гуляет, не ведая сна, наследный принц Сулейман? и тоже не знает, что ждет его в эту и прочие ночи и дни? потому и бродит он без сна по крутым переулкам, покуда не слышит — что это? скрипка? — из окон мелодия льется, и нет слаще звуков для Сулеймана в тот миг, и за них он готов отдать всякое.
34. 35
.............................................................................................................
36
Отогнув кожаный полог, я вошел внутрь. Мечеть пустовала, намаз кончился. Пахло воском, лимонным освежителем. Полумрак, прохладно. Когда идешь босиком по ковру, кажется, что дома.
Я снял с крючка общественные четки, достал блокнот.
“Мехмед был старшим сыном Сулеймана, жил наместником в городе Маниса и умер от оспы двадцати одного года от роду. Султан узнал о смерти принца во время победоносного возвращения с Балкан на выезде из города Эдирне. И принял решение о строительстве большой пятничной мечети памяти сына. Это был первый крупный заказ, который Синан получил в качестве придворного архитектора. На строительство ушло триста тысяч золотых дукатов, то есть все деньги, вырученные в ходе военной кампании”.
Перебирая зеленые зерна, задрал голову. Стены светлые, арки с красными вставками. Резьба сталактитов прорисована той же краской.
“Купол мечети имеет 19 метров в диаметре. Высота от пола до макушки 37 метров. Четыре примыкающих полукупола образуют в плане симметричную форму креста. Лапидарный план ограничивает возможности архитектора, но проверен в исполнении. Мечеть Фатиха (1471 год) и Баязида (1506) — единственные крупные мечети города, выстроенные до Синана, — имели в основе ту же схему”.
Спокойные светлые объемы. Четыре столба стоят особняком (и страшно подумать, сколько тонн на себе держат). Каннелюры, чтобы убавить ощущение тяжести. Боковых галерей нет.
Я достал альбом и сделал набросок интерьера. Начертил план мечети, срисовал надписи, сосчитал окна.
Выйдя через центральный вход, оказался на пустыре. Выжженная трава, пустые банки, гнутый багажник от велосипеда. Стволы кипарисов облеплены старыми афишами. Собаки распластались в тени, дрыхнут.
Я посмотрел наверх. Чередуясь, купола спускались на землю, образуя линии равнобедренного треугольника. Минареты покрывала густая каменная резьба.
“Избыток от потери, мечеть памяти усопшего”. Поддал ногой банку. Та отлетела в кусты. Я раздвинул поросль и обнаружил в кустах гробницу. Каменная прямоугольная раковина высотой по грудь, арабская вязь и футбольные надписи из баллончика. Плита валяется рядом. Со дна пахнет лыжной мазью, какие-то тряпки, пакеты.
Неожиданно из тряпок высунулись темные пальцы, нервно ощупали лацкан.
Я тихо сомкнул ветки.
37
О подарках президента вспомнил на ипподроме. Подбросил меня трамвай, маршрут от музея каллиграфии до форума Константина повторял путь главной византийской улицы Меса.
Сел на ступеньках, открыл сумку. Сверху лежали пластиковые четки из мечети.
Ладно, не последний раз. Верну.
Помимо денег и билетов в “президентском” конверте лежали пригласительные на спектакль. И я разобрал, что представление состоится сегодня вечером в древнем соборе святой Ирины.
“Проблема вечера решена”, — убрал бумаги.
“В исламе же не запрещен театр?”
И тут странный звук, похожий не шелест цикад, долетел сквозь густой воздух. Я обернулся и увидел, что чуть выше на форуме сидят люди и что у каждого на коленях пишущая машинка. Они сосредоточенно стучали по клавишам, а отпечатанные листы складывали на землю, прижав камнем.
И ветер с моря задирал углы.
“Бред какой-то, Кафка”. Я отвернулся.
Над Голубой мечетью синела краюха Мраморного моря, и мне вдруг нестерпимо захотелось окунуться в воду.
38
Мы познакомились, когда мне было двадцать три. Я заканчивал университет, снимал комнатку на Гастелло и не представлял, как жить дальше.
Она была восемь лет замужем и на восемь лет младше мужа. Детей не заводили, жили как соседи в коммуналке.
Время от времени муж корректно пропадал по командировкам.
Он и она, оба работали в “Гринписе”. Контора вышла на “российский рынок” сразу после Чернобыля, слыла баснословно богатой и часто вывозила своих сотрудников на пленэр. Спасать синих китов или следить за случкой носорогов.
Мы воспользовались кенийскими слонами — в то лето “Гринпис” рьяно трубил об исчезновении популяции.
Оглядываясь назад, я вижу, насколько банальной вышла наша история. Но кто сказал, что банальность безболезненна?
Я работал в экологической газете со смешным названием “Среда”. Редакция снимала актовый зал на последнем этаже издательства “Искусство” с видом на Кремль и теннисным столом посередине.
Там-то мы и познакомились.
Она говорила главному “ты” и могла увести его в кабак прямо с летучки. Помню, как наши бабы покрывались от злости пятнами, а мужики восхищенно хлопали глазами. Официально она числилась спецкором. Иногда в газете и правда появлялись репортажи об экологических акциях, которые проводила организация ее мужа.
Уединившись на лестнице, я разглядывал фотографии. Сквозь пелену высокой печати я различал знакомый силуэт, упакованный в комбинезон. Вот она приковалась наручниками к атомной электростанции где-то в Северной Корее — и улыбается в камеру. А вот она же, но в компании с коллегами — эти психи висят на подножке радиоактивного товарняка, размахивая транспарантом.
Из командировок она возвращалась то прихрамывая, то с рукой на перевязи — но всегда в отличном настроении. Она привозила экзотические бутылки и угощала всю редакцию бурбоном или текилой. После третьей рюмки лица наших баб разглаживались, и они проникались материнской любовью к этой, в сущности, совсем еще девчонке.
“Девчонке” же только что стукнуло тридцать.
Глядя на ее стремительные дефиле по редакции — на то, как странно сочетается короткая стрижка с большой грудью, — мог ли я предположить, что из всей шатии-братии она выберет меня?
Набравшись смелости, я стал провожать ее после редакционных пьянок, которые участились накануне банкротства газеты. Я стал названивать вечерами и долго трепался, сидя в трусах на холодной табуретке посреди бесконечного коридора на улице Гастелло, который тянулся, казалось мне в такие ночи, до самых Сокольников.
Так прошло примерно полгода, пока наконец она не предложила зайти. Он уехал в Кению, там слоны, сказала она, но я знаю, где виски, и приготовлю кофе, идем? — говорила она, поглядывая на меня по-азиатски узкими, но пронзительно голубыми глазами.
Но до кофе дело не доходило.
Всю ночь я метил чужую квартиру. Сперва на диване, потом в креслах. На кухонном столе, сдвинув чашки. На мексиканской рогоже в коридоре, после которой на голой спине у нее оставались оспины.
За высоткой поднимался летний рассвет, но спать не хотелось. Поедем, шептал я, одевая полусонную. Куда? — она вслепую вдевала ноги в белье. Застегивал джинсы.
Черт его знает, почему меня всегда тянет на Ленгоры? чтобы смотреть на Москву, отчитываясь — каков герой?
И мы ехали на такси через весь город на смотровую площадку.
Буду купаться! — кричал я с балюстрады. Она хватала меня за штанину — ты спятил, здесь нельзя, грязно. Поскользнувшись, катились по мокрому склону.
Я раздевался и прыгал в липкую воду, залитую ослепительным солнцем. Плыл, расталкивая мусор. Баржа идет! осторожно! — кричала с берега. И я разворачивался, чесал обратно.
На парапете уже выстроились физкультурники и картинно закатывали глаза, когда я вылезал из воды.
Делали приседания.
Сон наваливался в теплой машине. Пора спать, спать, спать. Но сперва она усаживала меня в ванну. Оттирала и соскабливала речную слизь, грязь.
А через два дня возвращался муж. Наступали несносные дни. Мы виделись урывками, я тратил время на допросы, упреки. Жаловался. Да он уже давно не спит со мной, шептала она, прижавшись к затертым обоям над койкой.
“Мы живем как соседи”.
Так, пунктиром, прошло полгода. Мы ходили по театрам, кино. Ужинали — за ее счет — в ресторанах, которые только-только открывались по Москве. Гуляли вдоль железнодорожной насыпи на Гастелло и строили планы. Разумеется, несбыточные.
Развестись, жить вместе, дети. Смешно. Жить на что? где?
Летом ей предложили большую поездку: надолго, на полгода. Второй эшелон, где имелось место, следовал к пункту сбора группы через Турцию. “Экологи против загрязнения африканских рек международными концернами” — так называлась акция.
И она согласилась.
На сборы оставалась неделя. Обиженный, я названивал, но никто не брал трубку. Я уже изготовился к беспросветной разлуке, когда она вдруг объявилась. Тебе нужно срочно сделать заграничный паспорт, сказала она без предисловий. Мой муж поможет оформить бумаги через свою контору. Ты понял? “Почему ты не звонила?” “Завтра принесешь ему фотографии и заполнишь анкеты. Я сказала, что это нужно для газеты, он сделает. И ни о чем не спрашивай — ради бога. Все после”.
Через пару дней я получил паспорт, и мы встретились вечером в парке. Я решил играть роль обиженного, но она сразу перешла к делу.
Оказалось, перед отправкой в Африку некоторое время она проведет в Стамбуле, ожидая какие-то документы на провоз техники. Одна, твердила она, я буду жить в Стамбуле одна, жить и ждать эти чертовы бумаги неделю или две, и мы сможем провести это время вместе.
Все очень просто, продолжала она, тебе нужны только деньги на билет. Вот они, эти деньги, держи. Вернешь потом, сейчас главное — быстро купить билет. Я тебя встречу в аэропорту. У нас номер люкс. Огромный город, ты и я, что еще нужно? согласен?
Еще бы я был не согласен.
Да, однажды я уже побывал в Стамбуле. И случилось это задолго до Синана. Оглушенный и влюбленный, я не успел увидеть город. Какие-то фрагменты всплывают в моей памяти, лица и звуки.
Мы жили в гостинице “Кебан-отель” на площади Таксим. Медовая наша неделя только началась, когда наступила развязка, банальная и мелодраматичная, как и вся наша история.
В номер позвонили чуть свет. Вас разыскивает такой-то господин, доложили в трубку, он утверждает, что ваш муж, и хочет видеть.
“Могу ли я пропустить его в номер?”
Она лепетала на английском, а потом вдруг переходила на русский: “Ты? здесь? но что случилось? Не надо, я сейчас сама спущусь!”
Он сказал, что поднимется, и повесил трубку. В дверях я обернулся. Голая, она сидела по-турецки на простынях, прижав трубку к груди, и впервые как-то беспомощно, по-детски смотрела.
Такой я ее и запомнил.
Я кивнул и вышел в коридор. Рукав с номерами люкс был глухим, оставалось на лифте, но лифт за углом звякал.
Я бросился к стеклянной дверце в тупике. Она оказалась незапертой, и я протиснулся на пожарную лестницу. Спустился по ступенькам во двор и вышел в переулок.
Бегство из города было стремительным и постыдным. Как будто не он, а я оказался чужим в этом городе. Как будто я, а не он лишний в спектакле.
Итак, я вернулся: так же внезапно, как и уехал. Но сразу после Стамбула жизнь моя пошла вкривь и вкось. Я уехал из города на неделю, а вернулся в другую страну. В эти дни случился путч и закрылась газета. Тогда же меня выдворили из комнаты на Гастелло: обеспокоенная хозяйка квартиры вернулась на родину.
Вдобавок ко всему мне отказали в аспирантуре.
Что было делать?
Возвращаться к родственникам не хотелось. Переехал к приятелю в Александровскую слободу, где имелись деревенский дом и двор и баня за речкой. Мы ударились в долгосрочное пьянство, которое вяло текло на фоне древнего кремля, особенно тоскливого осенними короткими деньками. Не помню, сколько времени продолжалось мое “слободское сидение”, только однажды утром, когда в бочке впервые замерзла вода, раздался звонок. Звонил аппарат, до сей поры безмолвно стоявший на газовой колонке, — и я с похмельным изумлением поднял трубку.
В трубке оказался наш бывший главный. Откашливаясь и кряхтя, он сказал, что меня искали, “но ты, старик, совсем пропал, нельзя же так, все концы в воду”. Я что-то промычал в ответ.
“Значит, ты ничего не знаешь...” Он чиркнул зажигалкой.
Их “сессна” вылетела ночью, а через час пропала связь. Долго не могли найти, потому что самолет упал на территории соседней страны. Потом следствие — тела переправили только через три недели. Масса формальностей, у нас ведь с ними сложные отношения. Вот они и тянули. Команда интернациональная, пока с каждым разберешься.
“А может, и хорошо, что тебя не было. — Долгий выдох дыма. — Ты прости меня, конечно, но я ведь все знал. И про Москву-реку, и про Стамбул. Она мне все рассказывала. А там родственники, муж этот. Я все понимаю, но ты вот что — ты не кисни. И вылезай из дыры, пока не пропал. Мы тут затеваем новый журнал, и нам нужны люди. Займись хорошим делом. Тебе теперь самое время”.
И я вылез, я не пропал.
С удивлением и каким-то разочарованием я обнаружил, что ее смерть не стоила мне особых переживаний. Очень скоро у меня появилось хорошее дело, за которое платили хорошие деньги. Снял новое жилище в центре, а через месяц привел женщину; стали регулярно встречаться; планов на будущее не строили.
Часто ездил в командировки.
Дела мои вообще как-то стремительно пошли в гору. Как будто после Стамбула в небесной канцелярии мне подписали командировочное удостоверение. И все вдруг стало происходить само собой.
Я редко вспоминал о ней. К чему? Слишком большой соблазн сослагательного наклонения. Но спустя несколько лет, описав круг, история вернулась. Тогда-то я и почувствовал боль. Она была слабой, но назойливой и докучала, как этикетка на майке, которая натирает шею.
Что, если бы стеклянная дверь в коридоре оказалась запертой? Или замешкайся я тогда на секунду? Жизнь, конечно же, пошла наперекосяк, но это была бы жизнь, а не обломки самолета.
Но я всегда был ловким, сноровистым парнем.
А потому все вышло так, как вышло.
39
...............................................................................................................
40
Чем дальше я продвигался с моим архитектором, тем больше моя жизнь зависела от его судьбы.
Вот уже много лет я не встречал Новый год в Москве. Лиссабон, Прага, Баку — где я только не побывал за последние годы.
В ту зиму я осваивал военный период карьеры моего архитектора. Это были времена походов Сулеймана на Восточную Европу. К тому времени Синана уже посвятили в янычары и он служил в инженерных войсках. Наводил мосты, минировал стены, проектировал и сооружал осадные машины.
В 1526 году случилось самое блистательное сражение за всю историю османской армии. В битве при деревне Мохач, на раскидистых дунайских полях, турки наголову разгромили мадьяр и вошли в Будапешт. Оккупация продолжалась сто с лишним лет, и я решил увидеть город своими глазами.
Тем паче, что Синан наверняка вел в Будапеште строительные работы.
Новый год я всегда встречал с девушкой. К моим географическим метаниям она давно привыкла. Узнав про город, она отправилась покупать путеводитель и разговорник.
Это было самое элегичное путешествие из тех, что мы провели вместе. Она чувствовала, что скоро мы расстанемся, и это делало ее уступчивей, мягче.
Будапешт стоял сырым и притихшим, как осенний сад. Мы пили глинтвейн, закусывая кренделями на лавочках. Мы сидели на ступенях у позеленевших монументов и кормили собак, а потом переходили через цепной мост, под которым, как широкое фабричное полотно, шла и шла вода Дуная.
Дунай имел землистый зимний цвет, но по стремительному ходу видно было, что это живая и сильная река. В потоке мелькали вырванные с корнем деревья, и я думал о том, что еще утром эти деревья шумели где-нибудь на северо-западной окраине государства.
“Венгерский гуляш делают из дунайских утопленников”. Она двигала тарелку и заказывала рюмку “Уникума” в кафе на набережной.
В главном городском соборе мы нашли мусульманский михраб. Захватывая город, османы первым делом обустраивали место для молитвы. Определяли направление на Мекку и высекали михраб в самом крупном соборе.
Работами, как правило, занимался военный инженер.
Ниша имела форму желудя и помещалась в стене справа от алтаря. На штукатурке до сих пор виднелась арабская надпись.
Обнаружилось, во-вторых, крошечное османское кладбище во впадине меж двух холмов, Геллерта и Королевского. На зеленой лужайке торчали белые могильные столбики с каменными тюрбанами — классическое оформление. Правда, после вышло, что эти могилы семнадцатого века, когда турок выкуривали из города.
Но главным объектом были городские бани у моста Елизаветы.
После Нового года хотелось выпарить алкоголь, но баня оказалась мужской. В облезлом предбаннике пыхтели над шнурками усатые дядьки в кепках.
Я прошелся по вспученному линолеуму. На стенах в деревянных рамочках висели инструкции и тарифы. “Интерьер советской поликлиники”. Я толкнул стеклянную дверцу.
Черный купол с окошками лежал на восьмиграннике. Бассейн окружала стрельчатая аркада, на воде — бляшки света. И мужики с короткими кривыми ногами сидели на каменных лавках шестнадцатого века.
Она стояла у парапета через дорогу — и листала путеводитель.
— Ну, как там? — спросила она и, не дожидаясь ответа, огласила: — “Черная жемчужина османской архитектуры, была построена в 1566 году по заказу Соколли-Мустафы”. Ты его знаешь? Смешное имя.
— Это Мустафа Соколлу-заде. — Речной ветер приятно холодил лицо. — Племянник знаменитого визиря Соколлу-Мехмеда-паши. Помнишь, я тебе о нем рассказывал?
Она не помнила.
— По его наводке Сулейман назначил Мустафу наместником Буды. В шестьдесят шестом, незадолго до смерти султана. Соколлу были выходцами из Восточной Европы, и племянник знал, что тут к чему. А дядя, тот самый визирь, был дружен с архитектором. Синан построил для него усыпальницу в Эйюпе и две небольшие мечети в Стамбуле. Судя по исполнению, этот визирь был чем-то очень симпатичен Синану. Мечети вышли строгими, но уютными, спокойными. Частными, что ли. Так вот, одну из этих мечетей закончили примерно в это же время. И в плане она имела точно такой же восьмигранник.
Силуэты стен рыхлые, разобрать восьмигранник невозможно.
— Поскольку при дворе все делалось по знакомству, — мы снова уставились на воду, — не исключено, что заказ на бани пришел именно к Синану. Конечно, сам он тут не работал и, скорее всего, никогда этих бань не видел. Но чертежи мог предоставить.
— Эйюп, Сулейман. — Она обреченно сунула путеводитель в рюкзачок.
— Но ведь это моя книга... — развел руками.
Отвернулась и стала разглядывать берег напротив.
Весь день она отмалчивалась, ссылаясь на вчерашний перебор со спиртным, и мы рано вернулись в гостиницу. Из душа вышла через час, уже в пижаме. Молча залезла под одеяло и уткнулась в путеводитель. Я открыл недопитый токай и разлил по бокалам, но она отказалась.
По телевизору показывали Джеймса Бонда.
— Я, наверное, завтра никуда не поеду, — не поднимая глаз от книги, вдруг сказала она. — Плохо себя чувствую, да и настроения нет.
Я пожал плечами и уставился на экран.
Джеймс Бонд висел на подножке, пытаясь влезть на уходящий поезд.
Судя по тону, спорить бесполезно.
И я поехал один.
41
В седьмом часу утра я тихо прикрыл дверь и вышел на улицу, где в сером воздухе висела зимняя изморось. Сел в пустой поезд по восточному направлению. Когда вагон тронулся, я уже спал.
Через два с лишним часа поезд прибыл в Печ, который почернел и притих от дождя.
Я вышел на площадь с мечетью и взял такси.
За городом погода разгулялась. Через ватные облака стало пробиваться солнце, окна запотели. Дорога, обсаженная тополями, вокруг поля, поля. Они были выпукло-вогнутыми, и чем больше припекало солнце, тем заметнее земля парила, поднимая к небу белесые полосы.
Мохач напоминал советский райцентр. Главная улица уводила в туман; в молоке виднелись цветочные горшки на подоконниках.
Что я хотел тут увидеть — редуты работы Синана? За пять веков даже реки поменяли русла.
Я вышел на площадку, обнесенную гранитным парапетом. По центру торчали мемориальные трубы, память о высадке советских войск. А за гранитом, как распаренное тело, лежал Дунай.
Река шла безмолвно, упрямо: как белая кровь. Дымку сдувало ветром, и контуры деревенских домов проступали на берегу. А вода все скользила и скользила, закручиваясь под ивами.
Так же она шла утром, когда армия султана высаживалась на берег Дуная. Когда первые отряды янычар бесшумно занимали холмы, которые совсем уже открылись в поредевшем тумане.
Рядом со мной стоял коренастый дядька с авоськой. Чуть поодаль я заметил парня в инвалидной коляске. На краю площадки замерла красивая молодая женщина. Косынку она держала в руках.
Кто были эти люди? Кого ждали у воды зимним утром? Они стояли неподвижно, как скульптуры, и смотрели на реку. А свет все прибывал в берегах, и ощущение легкости и значительности росло во мне вместе с этим светом.
42
...............................................................................................................
43
10 сентября османы вошли в столицу. Сулейман совершил намаз в большом соборе Пешта и занял дворец на Королевском холме. Указ, обещавший жителям города неприкосновенность, опоздал. Янычары уже бесчинствовали по обе стороны реки, пока через пару недель и город, и окрестности не были разграблены полностью.
После венгерского похода на имперском небосклоне вспыхнула блистательная, но недолговечная звезда Ибрагима. Из Будапешта он вернулся вторым лицом империи и сыграл не ясную в деталях, но существенную роль в судьбе Синана. Грек по крови, Ибрагим попал в плен мальчишкой. Пираты выставили его на продажу в Измире, откуда Ибрагима перекупили в соседнюю Манису, где находилась резиденция наследника и жил юный принц Сулейман.
Говорят, начитавшись сказок, принц тайком гулял по улицам спящего города, воображая себя Гаруном-аль-Рашидом из “Тысячи и одной ночи”. В одну из таких прогулок он услышал скрипку. Мелодия доносилась из открытых окон и пленила Сулеймана настолько, что утром он приказал выкупить скрипача у хозяев.
Мальчишка состоял при богатой вдове. Это ее он тешил игрой на скрипке и бог весть как еще. Когда ко вдове пришли из дворца, та удвоила цену, но мальчика выкупили не торгуясь.
Так Ибрагим попал во дворец Манисы, а потом и в Стамбул, куда отправился после смерти отца Сулейман.
На чем они сошлись, потомок Чингисхана и грек без роду и племени? Частная жизнь в исламе штука темная, но, говорят, с той поры султан и дня не мог провести без конфидента, и даже постель Ибрагима устроили в его спальне, так что теперь даже ночью они вместе, а посему доступ женщины к своему господину заказан и печаль царит в гареме султана, печаль.
После возвращения из Европы официальные бумаги все чаще подписывает Ибрагим, чье имя украшено царственными эпитетами. Ежегодно казна платит ему тридцать тысяч золотых, и он становится одним из самых богатых людей империи. Злые языки утверждают, что он язычник, не чтит Пророка и постится по христианскому обычаю. Наместники в провинции теряются в догадках: кто наш господин в Стамбуле? кому писать бумаги? И в город приходят грамоты на имя “великого султана Ибрагима”.
Диван, послы, походы — все теперь в его руках. И султан как будто не возражает. Ему нравится быть в тени своего наперсника. Он отошел в сторону и любуется Ибрагимом: настолько тот хорош во блеске царской власти.
Ибрагим живет во дворце султана, но так не может продолжаться долго, поскольку султан выдает за любимца свою сестру и молодоженам нужен кров. Тогда-то на кромке ипподрома и появляется роскошный дворец. Он стоит и сейчас, напротив Голубой мечети, а строил его инженер Синан, нежданно-негаданно возведенный после Мохача в должность личного телохранителя падишаха.
Никаких документов относительно карьерного взлета Синана не сохранилось. При дворе все делалось по замолвленному слову, так что распутать этот клубок тогда, а тем более сейчас трудно. Возможно, за Синана хлопотал Ибрагим, наблюдавший его в походе и составивший протекцию соплеменнику. Но можно ли утверждать, что Синан был греком?
Примем как должное: Синан теперь бок о бок с падишахом. Днем они на выездах, и Синан в первом круге у самых носилок. Ночью они во дворце, и Синан на часах у входа в спальню — спит ли султан или ведет беседы со своим конфидентом, который, слава Аллаху, все реже ночует в покоях Сулеймана, а значит, надежда появилась в гареме султана, надежда.
Покидая опустошенный Будапешт, Ибрагим вывез из королевского дворца три античные скульптуры Аполлона, Дианы и Геркулеса. Спустя несколько месяцев старые боги прибыли в Стамбул. Несмотря на ропот духовенства, их установили на ипподроме под окнами дворца Ибрагима, откуда тот мог любоваться ими во всякое время.
После того как скульптуры установили, турок Фигани, известный городской поэт, сочинил эпиграмму, где зло посмеялся над Ибрагимом и его истуканами. Первый Авраам, писал этот Фигани, слыл праведником и сокрушал идолов, но пришло скверное время и явился второй Авраам, воздвигший чужих богов в праведном городе.
Эпиграмма ходила по городу и пользовалась успехом в кофейнях. Ибрагим по-турецки означает Авраам, адресат ни у кого не вызывал сомнений. Все ждали реакцию временщика, и она последовала и была достойна тирана.
Поэта схватили и бичевали, а потом отрезали нос и уши. Его возили задом наперед на осле по Стамбулу, и толпа, еще вчера читавшая стихи Фигани, глумилась над поэтом.
Ближе к вечеру его повесили. Так некогда свободный грек, потом раб, а ныне первое лицо в империи отомстил свободному мусульманину, бывшему обычным уличным поэтом.
Но только ли в обиде дело? Вспомним скульптуры, стоявшие нагими на ипподроме, где всякий мог оскорбить их и словом, и делом, — ведь Ибрагим был грек и знал толк в искусствах и, даже приняв ислам, оставался тем, кто в пропорциях античной скульптуры видит больше, чем во всех мечетях Стамбула, тем более что Синан еще не возвел в этом городе свои шедевры и смотреть тут пока еще не на что.
Скульптуры эти простояли на ипподроме десяток лет, пока в одну ночь не исчезли. Ни Геркулеса, ни Аполлона, ни Дианы с той поры никто не видел, и только золотой полумесяц, символ богини, до сих пор поблескивает на верхушках мечетей, упираясь в небо над Босфором острыми рожками.
44
..............................................................................................................
45
“Представляешь, — читал я с экрана, — тут в бассейне я наткнулась на одноклассника. Он плавал с гантелями и чуть меня не угробил. Я тебе о нем рассказывала, мы сбежали из дома и доехали до Калуги. Нет? Он был страшная бестолочь и остался на второй год в первом классе. Зато теперь в Америке и преподает русский. Удивительные дела творятся на белом свете! Он снимает половину дома на окраине города (и сад имеется). В гараже голубая машинка, дома белый котик (болеет). В тот же день ездили с ним к ветеринару. Врачиха сунула градусник в попку (котику), тот сблевал на пеленку, пеленку тут же поменяли. Такие нежности! У меня тоже все неплохо. Днем на занятиях, вечерами сижу в книжном магазине „Огни прерий”. Тут кафе, и можно листать книги за чашкой. Тебе что-нибудь нужно? Есть много книг по архитектуре, напиши, я поищу, вышлю. Завтра в кафе выступают два поляка, грузин и вьетнамка из поэтической программы. Я их видела на кафедре. Вьетнамка от горшка два вершка, все время улыбается. Грузин настоящий генацвали, спрашивал меня, где достать анаши. Поляки один в один Коржемилек и Вахмурка, подарили мне бутылку „Зубровки”. Помнишь такой мультик? Завтра идем их слушать!!!”
Я откинулся в кресле, вытер пот. Грузин, поляки. “Черт!” Отвечать на письмо не хотелось.
Открыв почту, коротко отписал, что уезжаю к черту (к Синану) на рога, где с Интернетом неизвестно как, поэтому напишу сам, когда найду способ.
На улице заказал пиво. Ощущение мелкого, но обидного проигрыша постепенно нарастало. Когда принесли запотевший бокал, я резко двинул столик, и пиво расплескалось. Испортить настроение человеку с той стороны земного шара — это было в ее стиле. Поэты, бассейны, градусник в заднице — сплошная невинность.
Первые семь глотков ледяного “Эфеса” показались райскими. Досада расплылась, смазалась. “Ну, однокашник. — Посмотрел сквозь пиво на мостовую. — Ну и что? Порадовался бы, что девушка встретила человека. Будет с кем по-русски переброситься”.
В бокале появилась красная люлька и скользнула через пиво. Майка промокла от пота. По Иштиклялю громыхал старый трамвайчик. Босоногие мальчишки висели на нем, как орехи.
46
Среди вещей имелся у меня небольшой рюкзак. Я уложил туда бритву, белье, фотоаппарат и диктофон для Курбана.
Если мы, конечно, встретимся.
Куда я вообще еду?
Охранную грамоту от Минкульта сунул в нагрудный карман. Слил остатки ракы во фляжку. Четки? Четки! И книжечку про взятие Константинополя.
Бросил рюкзак на ковер, сел рядом. Цветы и птахи тут же приветливо зашелестели, защебетали. “Может, с собой?” Ворс призывно щекотал ладонь.
Ковер приткнулся под рюкзачный клапан, свесил хвост.
Остальные вещи сдал в гостиничную камеру хранения.
47
Машина такси сошла с автострады. Мы пристроились в хвост, который тянулся к вокзалу. Фары габаритов, светофоры, указатели — все мигало и расплывалось в неостывшем воздухе. Бледная пуговица луны повисла на нитке над головой. В малиновое небо врезались сиреневые шурупы минаретов. Само небо выглядело текучим, тревожным.
Я вылез на мягкий асфальт, ковер зацепился за стойку. Здание автовокзала — стекло и никель; поперечины и перекладины; вместо крыши стеклянная авоська; “хай-тек на оба ваши дома”. Но за “вывеской” тот же базар, шум.
“Адана-Адана! Изник!”
“Конья! Кутахья!”
Люди в белых сорочках выкрикивают на пандусе имена городов. Перевозчиков много, побеждает назойливый.
“Мистер, Маниса!” — “Эрзерум, мистер!”
“Бывший министр”. Я нашел свою стойку, зарегистрировался.
Турция сидела на чемоданах.
Мужчины — сам в испарине, но пиджак не снимет. Толстые усатые тетки на тюках. Старики в шапочках перебирают четки, шамкают на детей. Девушки в платках, стайками в туалет, стайками обратно.
Гвалт, настроение праздничное.
Большое семейство снялось с места, тронулось в путь.
С тех пор как автобусная мафия победила железнодорожную, Турция пересела на “мерседесы”. Телевизор, кондиционер — и через двенадцать часов ты на месте.
Салон оказался полупустым, и я сел на свободное место. Отвинтил колпачок, глотнул из фляжки теплый анис. Качнувшись, вокзал стал отодвигаться от стекла. Тоскливое чувство — что-то забыл! — метнулось внутри, погасло. Когда оставляешь город, едва к нему привыкнув, всегда так.
Тетки впереди стали оглядываться. Я поднял фляжку. Шелестя драпировкой, одна за другой выпростались из кресел, пересели.
В хвосте салона никого не осталось.
За окном совсем стемнело. Луну поменяли, вместо пуговицы на небо вывесили медную тарелку. Автобус заложил вираж, земля кончилась, как коврик. Мы выкатились на цепной мост.
Справа и слева чернели холмы, вытканные огнями. Далеко в пропасти отсвечивал Босфор. По нему толчками двигались светляки кораблей. Все вокруг, блики и лунная рябь, лодки, — замерло. Но вместе с тем все двигалось, копошилось, сновало.
Есть люди, способные жить на диване сутками. Не знаю. Мне всегда не сиделось на месте. Месяц без движения — и я злюсь на весь мир, хожу сам не свой. Еще пара недель, и нужно ехать на ближайший вокзал. Так я и делаю. На вокзале беру билет и сажусь в электричку. Мне все равно, куда она следует и сколько будет в пути.
Чем дольше, тем лучше.
Стоит перрону уплыть за раму, как все становится на места. Чем быстрее картинки меняются за окном, тем жизнь кажется очевидней. То, к чему идешь годами, на скорости становится ясным, исполненным. Пересекая пространство, сознание уплотняется, как жалюзи. И картина целиком открывается.
В исламе говорят, что при рождении человека жизнь вручается Аллахом сразу. И что человек, проживая отмеренное, просто разматывает клубок, полученный в начале. Открывает один за другим файлы. Это красивые слова, и они мне давно нравятся. Не знаю, как объяснить их, но стоит машине набрать скорость, я понимаю, что говорить нечего.
И так ясно.
48
— Я очень внимательно изучила крымские тугры, — Бурджу протянула мне папку, — но, к сожалению, ничего не нашла. Можешь сам проверить.
В тот вечер она явилась минута в минуту. Та же юбка, те же сандалии. Только рубашка поменялась: в косую линейку.
В папке арабские надписи, орнамент. Филькина грамота, что я могу проверить? Не говорить же ей, что зря искали; ничего там нет и быть не может.
— Жалко. — Я покачал головой. — Представляешь, какое открытие могли бы сделать? Глава для твоей диссертации!
Она прикусила губу, нахмурилась:
— Давай не будем об этом думать, хорошо?
Серьезный взгляд, вишневый сад. Золото, не девушка! “А ты скотина”.
Я открыл сумку и достал билеты.
— Давай.
Храм святой Ирины стоял по левую руку от входа в первый двор Топкапы. Сразу после взятия города в 1453 году тут устроили арсенал, никакой исламской реконструкции не производили, и храм дошел до нас таким, каким его построили в шестом веке. Приземистым, массивным. И легким.
Вдоль дорожки росли деревья. Гладкие салатные стволы сплошь покрыты трещинами; орнамент, “павлиний глаз”.
Кусты набрякли и потемнели, стены собора казались синими, и только барабан купола горел розовым светом.
Пока шли, я как будто ненароком касался Бурджу плечом. Но она не обращала внимания. Шла, кусала губы.
Храм стоял в окопах. Его опоясывал расчищенный фундамент. На дне окопов греческие стелы, каменные обломки.
У входа тихо гомонило светское общество. Дамы с папиросками и молодые люди в роговых оправах. Речь итальянская, английская; звук оторочен швейным треском цикад.
Бурджу подошла к седовласому старику. Он потрепал ее по щеке. Я примостился в стороне на теплом камне. Мастер вырезал на плите голые ступни.
Сижу на могильном камне.
Пол собора под уклоном уходил вниз. В нишах устроились светильники, и живой огонь мигал в склянках. Тени так и метались по кладке. Запах подвальный, пыль с привкусом плесени. Плюс что-то от перегретой аппаратуры.
Служитель светил фонариком, показывал дорогу. Я взял ее за руку, но она тихо освободила пальцы.
На деревянных помостах стояли кресла. Луч освещал каменный пол под куполом. Зачем декорации, когда вокруг такой антураж?
Пять каменных скамеек угадывались во тьме алтарной части. Здесь восседало византийское духовенство. Никаких мозаик и росписей — храм строили во времена иконоборчества.
Только под куполом огромный черный крест.
49
На сцену выбежала босая крошечная женщина в широкой юбке. Причитая, она стала нарезать круги на помосте. За ней выскочили мужики в пиджаках на голое тело, тоже босые. Грянула музыка, и вся компания пустилась в пляс. Судя по замысловатым коленцам, балет имел символическое значение.
Через пять минут я заскучал.
Зато Бурджу!
По-детски приоткрыв влажный рот, она не отрываясь смотрела на сцену. Глаза ее, на солнце узкие, сейчас казались распахнутыми, лучистыми.
Так прошло около часа. Балет шел в том же духе. Я следил за девушкой или блуждал взглядом по сводам. Какие-то тени, мерещилось мне во мраке, рассаживаются на каменных лавках. И смотрят на нас — как будто это мы актеры, играющие роль зрителей в спектакле.
Тем временем мужики закатали китайскую бабу в плащаницу и уложили на стол. Та затихла, голые грязные пятки дернулись и застыли. Совершив финальный танец, пиджачники подняли рулон на руки и вынесли со сцены.
Больше всего хлопали гуттаперчевой женщине, и та благосклонно приседала. Я посмотрел на пустой алтарь при свете софитов — те же пустые скамейки; показалось. И вдруг почувствовал, что балетная галиматья неплохо сочетается с пустым алтарем, где каменные лавки ждут хозяев. “И они дождутся”, — совершенно отчетливо понял я в тот момент.
— Как тебе спектакль? — По ее восхищенному взгляду видно было, что вечер удался.
— Никогда не видел ничего похожего, — честно признался я.
Она улыбнулась, потупилась. И вдруг с силой толкнула меня в плечо. Я отступил; на всякий случай улыбнулся. Но она уже шла к выходу.
50
А дальше случилось так, как бывает, когда история складывается сама собой. Когда не тобой, но для тебя написанный сценарий начинает выстраивать события — и нет никакого смысла перечить.
Вдруг оказалось, что живет она в Пера и что нам по пути.
Следом раздался мобильный звонок — встреча отменяется, она свободна.
В рифму, как в плохой пьесе, таксист задел крылом ящик с персиками. Фрукты разлетелись по мостовой. Выскочил хозяин лавки, началась перебранка.
Мы шли пешком. У входа в гостиницу я предлагал зайти. “Я поднимусь позже”. Набирала номер на мобильном.
И я шел один. Доставал апельсиновый сок, плескал туда водки. За окном искрился, как черный люрекс, залив, и я задергивал штору.
В дверь стучали. Я угощал ее соком с водкой, показывал фотографии. Она нервно ходила по комнате, разглядывая вещи. Диктофон вертела в руках, футляр для очков. Переставляла с места на место книги. Пока наконец не забилась в угол.
И замерла, как испуганная птица.
Тогда я взял ее лицо в ладони. Поцеловал, едва касаясь, бровь. Тронул губами висок и мочку, скользнул по шее. Прижался ко рту, пытаясь разжать губы.
Ее язык неловко толкнулся навстречу.
Под рубашкой комбинация, лифчика нет. Густой влажный пах. Ягодицы шершавые, на ощупь напоминают крышку ноутбука. Сначала скашивала глаза: “это не со мной”, “это не я”. Лежа навзничь, следила за моими движениями.
Я поднял ее колени, долго не мог войти.
Наконец в тишине раздался короткий стон.
Но это был мой голос.
51. 52
................................................................................................................
53
— Шайтан Маратка, айда смотреть абдейку! — кричали чуть свет у соседей с балкона, и мать в ночной рубахе хлопала форточкой: “Проклятые азиаты”.
Майские праздники, в школу не надо. Можно спать дальше. Но кто такой Маратка? что за абдейку он смотрит?
В школе я отказывался носить пионерский галстук. Врал учителям, что порвался, зашивают; что забыл дома. И вот однажды географичка принесла на урок газетный сверток. Меня вызвали к доске. В классе я числился в шутах, и все приготовились к хохме. Но географичка покачала головой и молча развернула бумагу.
На задней парте присвистнули. Из газеты вынырнул рыжий обмахрившийся треугольник шелка.
“Я решила одолжить тебе на время свой галстук, — сказала торжественным тоном. — Можно?”
Я пожал плечами, поежился. Гайдар какой-то.
“Мне повязали этот галстук в Ташкенте. — Она подняла мне воротник. — Мы приехали туда после землетрясения”. Голос у нее дрожал, пальцы не слушались.
Я почувствовал, что краснею.
“Надеюсь, этот галстук ты не забудешь. — Сложила на животе газету и бросила в корзину; постучала пальцем по карте: — Это здесь”.
Галстук сидел неловко. Весь урок слова в учебнике прыгали перед глазами. Опять Ташкент, что за наваждение.
А после каникул она ушла из школы. Астма обострилась — говорили, это пыль от мела, — и галстук остался со мной.
С той поры я ходил в нем постоянно. Вцепился, как в талисман. Сам стирал, гладил и даже сам подшил края. Когда пришло время комсомола, меня долго не принимали: неуды, поведение. И в конце концов я остался один, кто еще носил галстук в классе.
Тогда-то на уроке геометрии ко мне подвалили двое. Братья-близнецы, хулиганье. “Давай снимай”, — сунулся один и стал копошиться у подбородка. “Ну!” — толкнул другой в плечо.
Я оцепенел, оглох. Никогда не дрался, но тут вдруг почувствовал прилив ярости. Ясной и какой-то спокойной. Рядом на парте стоял эбонитовый конус. Эта сволочь еще возилась с тряпицей, когда я всадил ему конус в шею.
А потом еще раз и еще.
Он взвизгнул и стал оседать запрокинув голову — как будто за шиворот бросили снежок. Братан его отскочил и тоже заверещал. А я стоял, зажав конус в руке, и смотрел, как хрипит этот, первый.
Урок был сорван. “Скорая помощь”, скандал на всю школу. “Еще сантиметр, и парню каюк”, — говорил врач, накладывавший швы. Меня с матерью таскали к директору, в милицию. Потом к психологу. “Почему ты нанес три удара?” — допытывалась она. Я разводил руками: “Не знаю, что нашло”. Мать плакала: “Как ты мог? Отца на тебя нет”.
Их родители собирались и дальше выяснять отношения, но подкатило лето, и дело замялось. Осенью братья-близнецы свалили в училище.
Куда потом делся мой ташкентский галстук? А через несколько лет восточный город всплыл снова. Это случилось после первого курса, когда мы разъезжались на практику. Я стоял в деканате и, как тогда на уроке, смотрел на карту Евразии, где приткнулся неведомый, но странным образом предписанный город.
И я отправился в Ташкент — в город, где двадцать пять лет назад мой отец встретил другую женщину.
Обиды я не чувствовал. Любопытство — вот что толкало меня в дорогу.
Ехал поездом и трое суток провел на верхней полке, во все глаза глядя на плоские, как футбольное поле, степи — и как неотвратимо окружают нас солончаки за Актюбинском.
Я лежал наверху, и мир струился сквозь меня, как магнитные волны. Чем дальше мы продвигались по пустыне, тем больше мне казалось, что это не полка, а люлька, где меня укачивает баснословное пространство, снимая слой за слоем все, что налипло.
Новое и знакомое чувство возвращения росло во мне, и я был рад раствориться в нем. И люлька, и душный поезд со всеми тамбурами, и бескрайнее пространство, уводившее на восток за подбородок, — все заполнилось этим безмятежным ощущением.
Все, думал я, в нем пребывает и свершается.
Тогда же, в поезде, у меня появилось новое имя. Цыганские дети, которые забирали у меня остатки ужина, переврали мое первое, окрестив по-своему.
Что означало это имя? и на каком языке произносилось?
“Галип” — так они меня называли.
54
Чуть свет автобус бросил якорь в Кайсери. Широкая пустая площадь, солнце встало, но пока зябко. Пассажиры высыпали наружу, стали шумно вытаскивать пожитки. Вид у всех свежий, бодрый.
Цены в туалет упали вдвое — пять сотен против тысячи; провинция. После бессонной ночи картинка дрожит, как на любительской съемке. Не умею спать в транспорте.
Пока умывался, площадь опустела. И люди, и автобус исчезли, словно в воздухе растворились. Только одинокий турок у вокзальной витрины полирует машину.
Я бросил рюкзак на заднее сиденье; тронулись в гостиницу.
Улицы прямые, широкие, обсажены пыльными деревьями. Трех-, четырехэтажные дома с балконами. Смахивает на римский пригород. Все спят, хотя кое-где уже открыты лавки. Суп кипит в чанах.
Под римлянами город назывался Кесария, здесь располагалась резиденция наместника. В Средние века на базарной площади сходились караванные пути с Востока на Запад, и здешние купцы перекупали товар оптом, торгуясь зло, до победного. Это про них сочинили, что нет хитрее купца, чем купец из Кайсери. Потому что купец из Кайсери даже еврея перехитрит, переспорит.
Именно в этом городе жила родня Синана — те, кто перебрался из деревни. Сведений об этих людях не осталось. Говорили, что, пользуясь придворными связями, Синан помог племянникам со службой в столице. И что выхлопотал родичам охранные грамоты во время переселения крестьянской голытьбы на покоренный Родос.
Вот и все, что о них говорили.
Такси выкатилось на площадь. Над невзрачными домами, раскинув розовые крылья, поднималась здоровенная трехглавая гора Эрджияс — и вибрировала сквозь кубические километры воздуха.
На площади приткнулась мечеть: Куршунлу, Свинцовая. Купол повторяет снежный силуэт горы. Год постройки 1585-й. Сам на стройки уже не ездил (в такую даль в его года). Брутальный куб гладких, без окон, стен. Стены толстые, значит, внутрь убраны контрфорсы. Высокий, в половину шара, купол. Демонстративная архаика, лапидарность. Древние сооружения Мамелюков процитированы намеренно. Поклон старым мастерам, их пропорциям. Радиус купола равен диагонали куба, куда проще. Строил-то на их территории.
И гениальный штрих под занавес, итальянский портик.
Традиционная галерея, примыкающая к фасаду, обрамлена еще одной аркадой. Свет, пробиваясь сквозь листья и двойную колоннаду, покрывает мечеть тенями. Живой орнамент, никакой резьбы не нужно. Ветер колышет листья, картинка меняется каждую секунду.
Гостиница опять называлась “Учительской”. Угловая комната, рамы деревянные, крашеные.
Я раскатал ковер, вытянулся на койке. С улицы послышался крик торговца.
Рубчатая ткань приятно холодила щеку.
Пару часов поспать — и дальше.
Куда?
Само как-нибудь образуется.
55
Действительно, через два часа позвонили.
“Машина в деревню ждет у подъезда, спускайтесь”.
Придавленный солнечным светом, на дворе плавился старый малиновый “мерседес”. Кожаные бежевые панели в полоску, щелястые двери. На зеркальце четки из янтаря. Белозубый Таркан улыбается с портрета.
Водитель невозмутим, как дервиш: смотрит на собственные ладони.
Я проверил фотоаппарат, диктофон. Можно ехать. Через пять минут город остался позади, и машина вышла на проселочную дорогу. Вокруг пустыня, только гора со снежными шапками парит в окошке. Солнце в зените; свет падает отвесно; ни тени. Разбросанные по голому плато новостройки облиты солнцем, как водой из душа. И мерцают в переливчатом воздухе.
Чем дальше мы удалялись от города, тем чаще попадались на равнине тупые карандаши древних могильников. Дорога петляла среди крупных камней и глинистых всхолмий. На поворотах машина обгоняла редкие повозки, запряженные осликами.
Шофер махал им рукой, сигналил. Седоки в повозках что-то кричали — и исчезали на полуслове из виду.
Наконец, минут через двадцать, внизу, в коричневой впадине, открылось большое село. “Аирнас” — мелькнула табличка. Приехали. Одноэтажные домики (синий или красный цоколь) с пыльной зеленью во дворах. Коричневый минарет над крышами — раструбы громкоговорителей сверкают на солнце. Мостик через пересохшее русло, косые телеграфные столбы.
Я вылез из машины на площадь. Мимо прошаркала тетка с пластиковой бадьей. Куда теперь? Ни по-русски, ни по-английски водитель не говорил, но руками показывал: сюда.
Узкая улочка петляла меж каменных стен. Шофер впереди, оглядывается, зазывает. На углу высокий дом из белого известняка. Резные колонны, портик. Все чинно, чистенько.
“Мимар Синан, мимар Синан!” — ткнул пальцем в балкончик. Наверху, сунув пятерню в рот, стоял глазастый мальчонка.
56
Во дворе у колодца три мужика в белых рубашках, что-то обсуждают. Шофер бросил им по-турецки: “Журналиста, Моска”, — и те заулыбались, стали жать руку.
“Курбан-бей?” — спросил я, глядя в их темные лица.
“Йок-йок!” — радостно закивали; стали показывать рукой на дорогу.
Из бумаг выходило, что пещеры открылись, когда под музей обновляли фундамент. Но расчистили их только теперь. Когда-то в пещерах ютились местные жители, но когда — пять сотен лет тому назад? пятнадцать? Курбан его знает.
Я вошел в глинобитный сарай. Лесенка по стене уводила в яму. Минус первый этаж — на дне каменный очаг, по бокам лавки, ниши. Холодно, сухо.
С этого уровня вниз вела еще одна лесенка. Минус второй этаж, потемки. Видно только, что помещение толком не расчищено; таблички на столбиках.
Я задрал голову. В рамке появились два усатых лица, исчезли. Посыпался песок. Через секунду на землю ловко спрыгнул мальчик: метр с кепкой. В руке у него щелкнул фонарик.
Передо мной стоял карлик.
Он ухватил решетку и с необыкновенной легкостью отодвинул заслонку. Показал: иди первый, посвечу.
Я стал гусиным шагом пробираться в тоннеле. Голова задевала своды, но через пять-шесть метров луч взметнулся вверх. Я распрямился.
Помещение три на три, не больше. Каменная оградка разделяет зал на две половины. По центру каменная тумба по пояс. Карлик закатил глаза, сложил ладошки. Подземная церковь! алтарь, иконостас — нет, это не пятнадцатый век, бери дальше.
Так глубоко христиане закапывались только в римские времена.
Сунув мне фонарь, карлик указал на лаз в углу часовни. И я стал карабкаться в одиночку. Через несколько метров открылась другая комната, потом еще одна, из которой расходились все новые и новые коридоры. Подземный город с улицами-тоннелями и площадями комнат лежал в каменных складках плато. Бесчисленные загоны и закутки, ясли, антресоли, чердаки и ниши гнездились тут и там в стенах, и луч фонарика выхватывал их ломкие очертания.
Измотавшись, я приткнулся на выступ. Выключил свет, вытянул ноги. Ни звука, ни проблеска: только сердце колотится под горлом. Открыл глаза, закрыл — одно и то же.
Прошло минут пятнадцать. Я вдруг снова вспомнил Одессу. Как мы ходили в катакомбы и отец капнул свечным воском мне за шиворот. А я обиделся: решил, он это нарочно.
Сколько лет они здесь жили?
Разводили скот, готовили, молились, любили, рожали. Все начерно, временно, все по-походному. Со дня на день ждали второго пришествия. А не дождавшись, умирали с выражением недоумения на лице: как же так?
Я вздрогнул: во тьме раздался шорох. Вскинул фонарь — напротив сидел карлик: руки накрест, улыбочка.
Мы разом встали, и я больно стукнулся о каменный выступ. Карлик зевнул, потянулся. И скрылся в нише. Я вошел следом, он громыхнул невидимым железом — и в лицо ударил ослепительный свет.
57
Карлик исчез, я спустился на площадь. Напротив стояла беседка с фигуркой памятника.
Лицо у человека было плоским, монголоидным. Узкие заплывшие глаза, взгляд изможденный, погасший. На голове шапка с помпоном. Туловище обернуто в стеганый халат, выпирает тучный живот. Ноги короткие, кривые, обуты в какие-то чуни.
“Мимар Синан”, — значилось на камне.
Он смотрел из-под набрякших век на горы, мерцавшие на горизонте. И я подумал, что только горы тут и остались прежними.
Мне вдруг стало тоскливо. Я почувствовал, что тысячи историй расходятся из-под ног, как норы подземного города. Но какая между ними связь? что их объединяет? сплошные черепки; красивые, с острыми краями, осколки.
Каир, Стамбул, Белград, Иерусалим. Где только не побывал с тех пор. На пути из Мекки — предсмертный хадж! — сделал крюк, заехал в родную деревню. Правоверный вельможа, повидавший мир за горами. И владык этого мира повидавший тоже. Архитектор, чьи мечети ждет вековая слава. А он стоит и смотрит на склоны и понимает: легче мир трижды облететь на спине у джинна, чем найти горы, какими ты видел их прежде.
Снежные купола искрились в знойном воздухе, как сладкая вата. Книга, которую задумал, за один день стала чужой и никчемной; не моей. Распалась и отодвинулась от меня, как эти горы. Еще немного, думал я, и она совсем исчезнет, растворится.
И что теперь мне ее совсем не жалко.
58
Я проснулся среди ночи на мокрых простынях. Тихая грустная мелодия проникала с улицы через окно. Мужской голос выводил слова нараспев, то повышая, то понижая голос. Вздыхал, жаловался, причитал.
Я посмотрел на часы — четвертый, время ночного азана. Самый протяжный, вкрадчивый и неторопливый призыв на молитву бывает именно в это время. Нужно разбудить человека, дать время одеться и запереть свой дом.
И дойти по ночным улицам до мечети — тоже надо.
Тихо притворив дверь, я вышел на воздух. Ночью в Кайсери жара немного спадает, с горы, как из гигантского кондиционера, струится прохладный воздух.
Я блуждал по переулкам на звук азана и скоро в створе увидел мясистый силуэт минарета. Вдоль узкого переулка тянулась длинная стена без окон и дверей. Едва светилась каменная арка.
Отодвинув кожаный полог, вошел. Мечеть пустовала — только в углу кто-то сидел на ковре и бормотал молитвы.
Большой зал, мелкие купола, десятки тонких колонн. Еще пару веков, и купола сольются в огромный каменный колпак на четырех опорах.
Это и есть история османской архитектуры.
59
— Только здесь и спасаемся, — сказал кто-то по-русски над ухом. Я вздрогнул. Рядом на коврик, тяжело выдохнув, сел крупный мужчина в помятом льняном костюме.
— То есть? — Я отодвинулся. Русский? Здесь?
— Анатолийская жара! — Он поправил потемневшие от пота носки. На вид еще нет сорока, но — большие залысины. — Местные жители чудовищные жмоты. Экономят даже на электричестве. Покупают вентиляторы, но не включают их. Держат за мебель. Что делать! Кондиционер работает только в доме Всевышнего. Мы, русские, ходим сюда как в баню, только наоборот. Потрогайте, какой влажный камень. Чувствуете? — Он по-свойски похлопал колонну. — Это нужно знать толк в здешнем камне, скажу я вам. В местном климате. Чтобы сделать из камня конденсат, а? Старые мастера! Сельджуки!
— Кто-кто? — Глупый вопрос; а что спрашивать?
Он порылся в карманах, но ничего не достал.
— Забыл представиться, — назвал какое-то невзрачное имя. — Работаю в компании, которая занимается поставкой оружия. Автоматическое стрелковое для курдов, бронетехника туркам. Беспроигрышный вариант! Как только турецкое общество склоняется к Евросоюзу, выручают эти. Усиливаются исламисты — те. Схема понятна?
— В общих чертах. — Я неопределенно махнул рукой. — Но обычно люди о таких вещах помалкивают. Предпочитают не распространяться, я хочу сказать.
— А вам часто приходилось иметь дело?
Я сознался, что нет, ни разу.
— Так откуда вы знаете? — весело отозвался он. — Только не смотрите на меня с таким ужасом. Курды, турки, какая разница? “Мне, странствующему офицеру, да еще с подорожной по казенной надобности”?
— “Тамань”, — угадал я. Тот, кто читал в углу из Корана, затих. Теперь под крышечками куполов звучали только наши голоса.
— Любимая книга моей жены. Турчанка и, представьте себе, без ума от русской классики. Читает в оригинале. Моя заслуга!
Он выудил из кармана фотку и помахал перед носом.
— Ладно, не тушуйтесь. Я, в сущности, вас очень хорошо понимаю. Понимаю! Глухомань, темно, как в заднице у шамана, — и вдруг какой-то торговец оружием. Русский! Просто “Профессия: репортер” какая-то!
— Как вы узнали?
— Каждый день по конторам. Бумаги, контракты, счета. Там и услышал краем уха. Что журналист. Из Москвы. В учительской гостинице. И потом, у вас на майке по-русски написано. Так что без вариантов. Ну, рассказывайте! Что писать собираетесь?
Я пожал плечами. Хотел назвать по имени, но обнаружил, что успел забыть. Вечная проблема с именами.
— Книгу или очерк. Как получится. Что-то вроде “Синан и его мечети”. Не знаю. Пока толком ничего не видел. Вот профессора Курбана никак поймать не могу. Был на раскопках. Зрелище, конечно, потрясающее. Но нужен комментарий, слова какие-то. А Курбан...
— Не нужно! — Он азартно, как будто ждал моих слов, перебил. Эхо дважды откликнулось под сводами. — Родной, не нужно слов! Не нужно комментариев! Я живу в этой стране двадцать пять лет и знаю, что говорю. Вам следует запомнить главное — все, что вы тут видите, означает только то, что вы видите. И никаких секретов.
— Но были же тайные ордена и братства. — Я кивнул на михраб. — Суфии, я не знаю, бекташи...
— ...от безысходности! Оттого, что все вокруг слишком просто, наглядно. Вот и выдумывают себе черт знает что. Чтобы эту самую пустоту, — он тоже кивнул в сторону михраба, — заполнить.
Я почувствовал, как резной узор впивается в спину.
— Послушайте, — затараторил он, — какой секрет у наркомана? Или пьяницы? Дервиши вращаются до тех пор, пока кровь не ударит в мозг, вот и все. Тогда они зрят Бога. Но зрят они! А нам с вами достаются одни декорации. Обноски! Да еще по двадцать тысяч лир за штуку. Глубокомысленные фразы, лишенные содержания. Реплики в отсутствие актеров. “Ты слышишь скрип небесных врат, но открываются они или закрываются?” — говорит Руми. Чушь собачья!
— Музыку, во всяком случае, можно слушать. — Я вспомнил про пластинку суфийских песнопений.
— В таком спектакле не музыку надо слушать, а участвовать. Только участие! С полным проникновением! Без предохранения! Чтобы мне проткнули глотку, а я не почувствовал боли. Или наоборот. Чтобы небо надо мной покрылось узором красоты невиданной и узрел я наконец древо священное, кроной от облак на землю растущее!
— Какое, к черту, древо? — раздраженно перебил.
— Небесное! Какое на тарелках рисуют и продают по базарам. Тогда понимаю. Тогда согласен. И за двадцать, и за сорок тысяч. Но только так!
Он ухватил себя за коленки. Тот, из Корана, опять забубнил. Я потрогал камень. Действительно влажный.
— Вот говорят, что Аристотель положил начало европейской философии, — начал он ни с того ни с сего, как будто подхватив свою давнюю идею. — Утвердил школу, дал словарь понятий, описал ход мысли. Но ведь это опять сплошные декорации! Слова, понятия: обноски! А зерно его учения оказалось тут, на Востоке. Странно, правда? Как будто Александр не меч принес на эти земли, но мысли. Кстати, вы пробовали Искандер-кебаб?
Я сказал, что нет, не пробовал.
— Обязательно попробуйте. В меню напишут ерунду, “Любимое блюдо Македонского”, не обращайте внимания. Но сам кебаб! Лепестки мяса в айране. Не пожалеете.
Он осекся, как будто потерял нить беседы, потом вскинул подбородок.
— Меч — это не лезвие и черенок, а рубить, колоть.
Я пожал плечами.
— Понимаете? В чем разница между Платоном и Аристотелем, понимаете? И они ее усвоили, приняли. Ритм, свершение — вот что главное: вращается дервиш, звучит азан или вы перебираете четки. Они же пришли сюда с Алтайских гор. Отсюда все эти экстатические практики, шаманизм. Что может быть страшнее кочевников, которые приходят на все готовое? Особенно если речь о целой империи? Они взяли у Византии самое лучшее, все самое передовое. А потом едва не завоевали Европу. Спасла смена часовых поясов! Они просто запутались в азанах. Сбились с ритма — и все пошло прахом. Кроме часов, конечно.
— Каких часов?
— Вы знаете, почему в Стамбуле не прижились городские часы? Их запретили, чтобы не унижать достоинство муэдзинов. Часы и книгопечатание. Они считали, что печать убивает книгу. Что книга может быть написана только от руки. Только тогда она угодна Аллаху. И они были правы! Кстати, на Руси в это время происходило примерно то же самое. Только победила печатная книга. Знаете, какую книгу впервые напечатали в Стамбуле?
Я снова пожал плечами.
— Тора, 1493 год.
— Шутите?
— В порядке вещей. Смотрите. В то время мусульмане составляли шестьдесят процентов населения города. Так? И жили за счет налогов с немусульманского населения. Греки, армяне, евреи — со всех собирали подать. И они платили и были довольны. Это в Европе жгли еретиков, да. А тут все было просто. Плати — и печатай что хочешь.
— Но ведь до взятия Константинополя Османская империя уже существовала?
— ...на территории Византийской. Они занимали — и перенимали, занимали — и перенимали. Особой разницы в устройстве я не вижу. Тот же помпезный схематизм. Схематизм вообще обратная сторона всех ритмичных народов: греков, турков. Когда ритм превращается в ритуал и умирает. Что-то вроде пустотелого троянского коня, которого ежедневно водят по городу. Вот вы приехали, думая, что там внутри кто-то есть. И я так сперва думал! А там оказалось пусто.
— А вы не скучаете?
В мечети становилось зябко. Он усмехнулся:
— За двадцать пять лет чувство ностальгии атрофируется. Проверено на личном опыте. Скучаешь только по унитазам. Надоело, знаете ли, над очком корячиться. — Он горестно покачал головой: — Мы ведь живем по-европейски. Жена водит машину, носит короткие юбки, выходит к столу. Отдыхаем на побережье. Здесь, конечно, не Стамбул, многих шокирует. Но мне плевать. Мой бизнес позволяет.
Он замолчал. Я хотел было рассказать ему про отца, но передумал и просто назвал фамилию. Он слышал это имя впервые.
— А вот Синана вашего я знаю. — Он вытянул ноги. — Видел мечети, осматривал. Гений, конечно, мастодонт. Но какой? Восточный! Этим и интересен. Человек не придумал ничего нового. Ничего! Ноль! Круг, квадрат, сколько можно? Геометрия пятого класса. Те же купола, только больше размером. Византийцы все это делали десять веков назад. И делали куда изящнее. Стильнее, как сказали бы сегодня. А он плевать хотел на изящество, на стиль. Это архитектор, у которого нет стиля. Стиль придумал шайтан, так он считал. Стиль — это все, что “не ритм”. Зачем гению стиль? Он же сектант, диссидент, хотя и придворный архитектор. Вот высший пилотаж! Чуть ли не второе лицо при дворе, а — сектант. Апологет ритма в малоподвижной империи. Вы заметили, что на его мечети можно смотреть бесконечно? не надоедает? Если дьявол в деталях, то Бог — в пропорциях этих деталей. В отношениях. Отсюда ритм, и гений его чувствует и пользует как хочет. Даже горбатый мостик у Синана и тот пульсирует, дрожит. Вот что любопытно. Все остальное бижутерия. Кстати, — тут он впервые посмотрел мне в глаза, — вы заметили, как они любят яркую бижутерию? Потому что бижутерия — это идея стиля, доведенная до абсурда. Какие у вас планы на завтра?
Я ответил, что завтра еду в город Маниса, чтобы перехватить Курбана, который повез образцы в Анкару. И что билеты на автобус уже куплены.
— Да, Курбан, Курбан. — Он как будто и не слышал моих слов. — Известный жучила. Ловкач, эрудит, умница. Его тут обожают и ненавидят, да. Обожают и ненавидят. Говорят, что он использовал восточную тему в карьерных целях. Превратил “национальную идею” в товар и впарил на Запад по хорошей цене. Но главное — не поделился! Вот что их больше всего бесит. Рассказал миру то, что знает каждая собака Стамбула. А деньги получил один. Идея индивидуального таланта в их головах просто не укладывается! Хотя образованные люди понимают, что благодаря Курбану в Турцию поехали туристы. Что американские фонды дают денег на реставрацию. Что Синана теперь знают все, кому не лень. — Он хитро покосился. — Если бы он потерпел фиаско, его бы уничтожили, растоптали. Свои же и растоптали. Но он выиграл, сорвал банк. Он знаменитость, мировая величина, профессор европейских университетов. И втайне они его обожают. Поносят — и любят. Их тешит мысль, что раз какой-то Курбан добился признания, значит, и они — могут. Значит, и они чего-то стоят.
— А они стоят?
— Курдам стрелковое, туркам бронетехнику — и все будет в порядке. Таково мое мнение.
Тот в углу, с Кораном, оглянулся, потупился.
— Шутка, дорогой мой. Шутка! Это великая нация, и у нее отличное будущее. Главное, поменьше меланхолии, поменьше ностальгии по былым временам. Не воротишь, и не надо, поехали дальше. И никаких европейских союзов! Это же мусульманская страна — вы даже не представляете насколько.
— А голые бабы по телевизору? В ортодоксальных странах женский пупок под запретом.
— Поймите, турки всю жизнь хотели казаться себе европейцами. Та же страсть к чужим декорациям, к обноскам. Только теперь это обноски с нашего плеча. Так что мы квиты. Парадокс в том, что стоит Европе подступить вплотную, наступает реакция, откат. Слишком близко не нужно. Костюм — пожалуйста. А вот участвовать в спектакле — тут извините, не надо. Поэтому ни одна добропорядочная мамаша не позволит своему сыну жениться на голой бабе из телевизора. Смотреть — смотри, но не приближайся. Вы знаете, что девяносто девять процентов молодоженов в Турции ложатся на брачное ложе девственниками? Странно слышать, правда? Но если это любовь, то остальное стерпится и приложится. А если нет, то зачем затевать брачные игры?
Я подумал о Бурджу. Эта девушка явно не попадала под статистику.
— Двойной стандарт! — угадывая мои мысли, продолжал он. — Отсюда все проблемы. И хочется, и колется. Но как усидеть на двух стульях? Остается делать вид, как будто ничего не было. Тут и начинается настоящее искусство.
Он замолчал, озадаченно оглядел меня: как будто впервые увидел.
— Ладно, — сказал вдруг ласково, заботливо. — Не берите в голову, что я вам рассказывал. Не думайте ни о ком. Ни о Курбане, ни о девушках. Может, он уже умер, этот ваш Курбан? А девушки сделали себе небольшую операцию и вышли замуж. Очень, кстати, распространенная хирургическая услуга на Востоке. После обрезания, конечно. Запомните главное: вас это не касается. Пишите книгу как бог на душу положит. Мне кажется, книги, если к ним прислушиваться, сами выводят автора на дорогу. Главное, доверяйте чутью, течению. Наберите побольше воздуха и ложитесь на воду.
Он проворно встал, отлепил штанины от ляжек. Я понял, что хочу спросить его о многом, но что именно? С отчаянием посмотрел в окошко.
В сотах голубело рассветное небо.
Не прощаясь, он вышел.
Зажав зеленые четки, я остался один.
60
................................................................................................................
61
Автобус, покачиваясь, шел и шел на запад, и солнце хлестало в лобовое стекло, опускаясь в каменные каппадокийские складки.
По телевизору гоняли кино про переселение душ, и турки оживленно обсуждали повороты сюжета: кто, куда, в кого. Раз в час стюард обносил пассажиров питьевой водой и печеньем, туалетной водой. И турки обильно брызгали на руки приторным лосьоном.
Машина огибала приземистые горы, трухлявые, как гнилой зуб, скалы. На склонах торчали каменные члены, увенчанные круглыми шляпками, — и бросали на песок недвусмысленные тени. Тут и там в желтых скалах чернели гнезда, ниши: все, что осталось от древних поселений.
Хетты? Лидийцы? Ликийцы? Персы?
Клинопись или греческий алфавит на стенках?
В проходных краях царства сменяются часто. Поди разбери, кто ютился в каменных люльках.
Солнце село, долины и холмы посинели, вытянулись. Над горой повис слабый месяц. Когда фильм кончился, машина сошла с шоссе и покрышки зашелестели по обочине. Приехали на станцию: харчевня, ночлег, сувенирная лавка. Все в пустыне, чем не караван-сарай? Да и сами автобусы в сумерках напоминали вьючных животных. Пыхтели, отфыркиваясь, у дебаркадера, пока местный парнишка натирал пыльные бока шампунем. И ласково шептал им что-то в обшивку.
Через пять минут объявили посадку. К мальчишке подошел мужик и толкнул в затылок. Мальчишка покорно, как собачка, отскочил. Мужик сложил швабру, аккуратно обернул в тряпицу и унес в дом.
Залезая по ступенькам, я украдкой похлопал мокрый бок автобуса: давай вывози.
И рука долго пахла шампунем.
Переваливаясь с боку на бок, автобус снова вышел в открытое пространство. Я достал четки, стал перебирать зеленые зерна. Тридцать три штуки, мелкая моторика. Чувствуешь уверенность, меру. И пейзажи, и луна, все становится каким-то исполненным.
62
Отец всегда хотел, чтобы я занимался рисунком. Но когда мы остались одни, мать отдала меня на скрипку. Твой дед, говорила она, играл на инструменте, у тебя получится.
И мне купили восьмушку.
Преподаватель, которого она отыскала, жил где-то в районе Теплого Стана. Раз в неделю я брал ненавистный футляр и ноты и садился на автобус, который вез меня через город.
Я занимался два года, но, вспоминая то время, вижу за окном: всегда зима, всегда темно. И тоска — хоть плачь.
В один из “музыкальных” вечеров я заснул и проехал остановку. И другие остановки проехал тоже. А когда очнулся, автобус уже стоял в гараже.
В полумраке спали “львовские” со вспученным задом. Высокие, как шкаф, “икарусы”. Щелястые скотовозы и лобастые “пазики” с тонированными стеклами в белых молниях трещин.
Я забирался в кабины, трогал рычаги, крутил необъятные баранки.
Но настоящее чудо находилось в углу ангара. Старинная белая машина, как заморское животное, стояла в отдельном вольере. А вокруг валялись измятые ведра и черные веники.
Когда я увидел ее, все вокруг сразу показалось нелепым, некрасивым. Кто придумал эти грязные стены? Эти автобусы? Зачем эти фартуки в пятнах? Верстаки?
Я потрогал хромированные крылья, в которых отражались лампы: след от пальца тут же испарился.
Красный кожаный верх, откинутый на багажник; похож на гармошку; на такой сосед играет по субботам на дворовой лавке.
Приступка для ног в огуречных пупырышках.
На радиаторе имя “Руссобалт”: красивое, непонятное.
Я заглянул внутрь. На заднем диване лежал плюшевый клубок. Это были рыжие щенки, три или четыре штуки. Крошечные, с черными носами. Они спали, и лапы у них во сне подрагивали.
Как я выбрался из гаража и куда подевалась скрипка? Не знаю. Но машину со щенками помню отчетливо, ярко.
Сколько вообще набирается таких картинок за жизнь? Пять? Десять? Бессмысленных открыток, которые память посылает нам из нижнего ящика?
63
В первых числах Рамазана султан Сулейман, сын Селима, сына Баязида, сына Мехмеда, сына Мурада, сына Мехмеда, сына Баязида, сына Мурада, сына Орхана, сына Османа, обратился к мудрейшему дервишу из братства Бекташи и спросил старца, каким образом благородный человек может нарушить клятву, данную другому человеку перед лицом Аллаха, не вызвав при этом гнева Всевышнего?
Как сон есть подобие смерти, ответил дервиш, так и человек спящий уподобляется мертвому, а мертвому человеку, известное дело, клятвы ни к чему.
Спустя три недели вечером во вторник 15 марта Сулейман вызвал в Новый дворец Синана, заступавшего этой ночью на службу начальником личной охраны, и предупредил, что в покоях визиря Ибрагима, мир ему и слава, будет шумно, но каким бы ни показался шум, даже если это крики о помощи, тревогу бить не нужно, а, наоборот, следует вести себя как будто ничего не произошло, не случилось. И только спустя время, как звуки стихнут, войти и сделать так, чтобы следы происшествия, какими бы они ни были, не остались видимыми для глаза.
Ближе к ночи, когда белую нитку не отличишь от черной, султан отправился в Старый дворец, где жил гарем, и провел ночь с женщинами. Точнее, с одной из них.
На рассвете Синан действительно услышал в комнатах Ибрагима возню, а потом и крики, но пост не покинул и не стал бить тревогу. Когда же шум стих и прошло время, он пересек двор и вошел в комнаты визиря.
Кровать Ибрагима стояла пустой, и можно было решить, что все обошлось, уладилось. Но, поискав глазами, Синан увидел визиря на коврах подле печки, и что сама печка забрызгана кровью, тоже заметил.
Кровь с эмалевых изразцов, какие умеют делать только в Изнике, стирается быстро, и уже через час Синан укладывает Ибрагима на шелковый ковер, подаренный иранским шахом, и выносит из комнат во двор, где стоит черная кобыла с большой попоной.
Никто не видит, как персидский ковер опускают в лодку и переправляют на тот берег залива. Никто не знает, что среди могильных камней монастыря дервишей Бекташи в Пера уже приготовлена глубокая яма и поджидает могильщик.
И некому смотреть, какой обряд совершает Синан над телом своего покровителя.
Читает ли, если помнит, греческие молитвы, обращаясь к Марии с младенцем? Или, воздев ладони, произносит слова Аллаху? И что говорит он, стоя в головах? Просит прощения? Плачет? Или напутствует? А потом смотрит на азиатский берег, где занимается рассвет, гадая, как повернется судьба империи и его судьба после ночных событий.
И возвращается в казармы.
64
Память о временщиках проходит быстро, и вскоре могила Ибрагима затерялась среди прочих, таких же безымянных, надгробий.
Через несколько дней Синан подал рапорт, где просил отправить его инженером армии Лутфи-паши в поход по западным провинциям империи. Прошение удовлетворили, и Синан исчез из Стамбула. Два года он провел вдали от столицы, где после гибели Ибрагима многие головы увенчались тюрбанами, другие же слетали с плеч долой, слетали.
Они побывали на Корфу, где сразились с венецианцами. Прошлись с разведкой по италийским землям в Апулии. Зимовал Синан в Рагузе, блуждая ветреными вечерами по стенам города, который свернулся на берегу, как улитка.
Армия вернулась в Стамбул только в 1538 году. К тому времени умер главный архитектор империи Ашем Али, вывезенный из Табриза еще при Селиме Грозном. Это он возвел для Селима мечеть на Четвертом холме, и старый дворец построил — он же.
Но преемника все не назначали.
Неизвестно, кто хлопотал за Синана при дворе, но в год гибели Ибрагима многие решили, что Синан выслан из города по монаршей немилости, и просили за него как следует. И вот по возвращении беглеца выходит указ, из которого следует, что султан не только не держит зла, а, наоборот, благоволит и что янычар инженерных войск и начальник личной охраны назначается теперь главным архитектором султана, читай — империи.
Уже через месяц Синан едет в священный город ислама Иерусалим и правит в городе работы на стенах храма Камня, откуда Пророк свершил ночное вознесение к райским небесам и сию же секунду вернулся обратно, не дав молоку из опрокинутого кувшина пролиться на землю, а кобыле Бурак с лицом женщины и хвостом павлина — моргнуть глазом.
По пути в Иерусалим Синан заезжает в Дамаск и Каир, где видит древние зиккураты и египетские пирамиды. И к осени возвращается в Стамбул.
В столице его ждет первый имперский заказ. Это новая и отныне единственная жена Сулеймана, “русская рыжая ведьма Роксолана” (так ее называют в народе), приказывает выстроить в городе небольшую мечеть и медресе, где бы она вместе с другими правоверными женщинами могла предаваться молитве и чтению.
Мечеть, медресе и лечебница появились на всхолмии между Мраморным морем, Вторым и Четвертым холмами, как раз напротив базара невольниц, где в свое время мать Сулеймана Хафса-Хатун купила деву славянских кровей и подарила сыну, как водится, на первую после поста ночь. Отсюда и выбор места.
Теперь эта дева возлежит на носилках и смотрит сквозь полог. Ее несут через ипподром, откуда во вторую после смерти Ибрагима ночь бесследно исчезли греческие боги, и улыбается, потому что знает, как и куда они исчезли. Оглядывается на запад, где на склонах холма стоял Старый дворец, она закрывает глаза, ибо провела в его гареме годы одиночества, которые не воротишь. Но ее султан — это ее победа, а значит, и город, и будущее империи тоже отчасти принадлежат ей.
Она смотрит в сторону моря и решает, что здесь хорошо построить бани. И что, если новый архитектор справится с первым заказом, можно и эту работу поручить ему.
Они появляются на стройке неожиданно, и рабочие падают ниц, поскольку никому не известно, кто скрывается за пологом.
Отодвинув ткань, она видит архитектора, который сам, чтобы не ударить в грязь лицом, вымеряет арки широких айванов. И на ее тонких губах снова улыбка.
После смерти Ибрагима дела Синана как-то особенно быстро пошли в гору. За несколько лет он построил десятки мечетей и караван-сараев по обе стороны Босфора, а также в богатых городах провинции Эрзерум и Конья. На деньги от первых заказов он купил небольшой участок земли в Новых садах, над которыми еще вчера стоял Старый дворец, неожиданно выгоревший дотла вместе с обитателями гарема.
На этой земле Синан выстроил большой дом, поскольку жена, которой не было и пятнадцати лет, когда он выкупил ее на том же Аврат-базаре, уже родила ему Мехмеда и Мустафу и трех дочерей — тоже родила. А тут еще племянники из Кайсери, и нужно много места под одной крышей, чтобы жить вместе.
На Третьем холме, где стоял Старый дворец, Синан хотел выстроить большую пятничную мечеть, чей блеск и величие затмили бы все, что построил до этого времени. Но султан, из чьей казны только и можно было оплатить такую стройку, не спешил делать заказ. Чуть ниже на западной стороне холма уже появилась искусная мечеть принца Мехмеда, строгая и симметричная, выстроенная памяти сына Сулеймана, умершего от оспы. Сам же султан тянул время, приглядываясь, как живет во блеске славы тот, кто еще вчера служил в янычарах.
Ведь и визирь Ибрагим купался в золоте и славе много лет, однако лишился жизни в одночасье через рассечение шейных артерий, и могила его неизвестна.
Синан стал придворным архитектором на пятом десятке. Долгая жизнь при дворе учит умного соблюдать меру в том, как держать себя перед лицом верховной власти, когда стоишь на полногтя от ее источника.
Знал это Сулейман, и Синан знал тоже.
Но строительство главной мечети Стамбула началось только в мае 1550 года.
65
Два года ушло на то, чтобы расчистить склон и разметить площадку, а также на глубокий фундамент, который заложен в основу комплекса, и требуется время, пока раствор не затвердел окончательно.
Говорят, Синан нарочно проводил время в разъездах, чтобы Сулейман не имел возможности торопить архитектора, и вернулся в столицу только тогда, когда фундамент на террасе Третьего холма “состоялся” настолько, чтобы утвердить на нем многие тысячи тонн кирпича и камня.
Тогда-то и появились на склоне первые стены. И с каждым днем поднимались все выше и выше.
Известняк для стен и гранит на колонны вырубали на островах Мраморного моря, куда Синан ездил сам и выбирал то, что нужно в дело. В мастерских города тем временем лепили и обжигали тысячи легчайших кирпичей, которые пойдут на главки и купола мечети, стены и паруса, а из провинции шли и шли наниматься на службу сотни армян, ибо кто знает лучше армянина толк в искусстве камня? Поэтому и шли.
Вечерами, если случалось, что султан и его архитектор оказывались в городе, они встречались. Встреча происходила не во дворце, как принято, а в мастерских района Вефа, где работала артель Синана и сам архитектор сидел над чертежами.
Поскольку язык инженера неведом султану, мастера Синана делают из дерева миниатюрную модель мечети с куполами и минаретами, воротами и фонтаном для омовений и даже подводят к игрушечному фонтану воду, которая бьет в тот момент, когда Синан показывает модель своему господину. Тот восхищенно кивает головой и делает знак казначею, чтобы не скупился.
66
На чертеже видно, что мечеть в плане повторяет Святую Софию, но поскольку султан, как и сказано, в чертежах не смыслит, то и не замечает, как Синан, используя греческий замысел, преображает Софию.
Между мечетью Сулеймана и Святой Софией одна миля пешком по городу и тысяча лет, если мыслить архитектуру во времени. Оба выстроены в эпоху расцвета империй при царях, желавших в камне воздать должное воле Всевышнего. Оба несут купола величины невиданной, выражая небеса необозримые, но распростертые над каждым, кто жив на земле под властью султана ли, императора.
История купола знает римские времена, но каменщики той империи помещали свод на цилиндрическую, то есть круглую, основу. Наоборот, греческие мастера Исидор и Артемий взяли за основу азиатский план, то есть решили утвердить великий свод на кубе, или, словами философа, вписать небесный круг в квадрат земной юдоли согласно пропорциям золотого сечения с погрешностью всего в четыре доли. Но просчет был все же допущен, и случилось это по части сопротивления материалов, науки которой в том веке еще не имелось.
Стены собора отличались особой прочностью, поскольку в шурфы заливался свинец. В раствор, скреплявший кирпичи, добавлялись толченые кости святых, а кальций (вместе со Святым Духом, разумеется) держит кирпич прочнее прочного.
Однако вскоре после завершения строительства не выдержал и дал трещину фундамент, на котором покоилась невиданная по тем временам тяжесть, и великий купол рухнул на землю, погребая под обломками тысячи верующих.
Купол восстановили, но собор продолжал разваливаться. Гранитные колонны “оплывали” под тяжестью галерей, а стены оседали, не выдерживая массы центрального купола. Так, век за веком, собор незаметно сползал со скальной платформы, угрожая рухнуть на кварталы Константинополя, а потом и Стамбула.
В середине шестнадцатого века положение стало катастрофическим. Тогда-то Синану и поручили реконструкцию главной мечети города. Через несколько лет у стен Софии поднялись широкие контрфорсы — “опалубка”, с помощью которой Синан остановил “сползание” собора.
Работая под куполом Софии, Синан изучил план храма и технику греческих мастеров. Мечеть султана, без сомнений, выстроена в рифму к Святой Софии. Те же два полукупола на одной оси с центральным сводом посередине, четыре опорных столба. Но разница между ними огромна. И заключается она в том, что формы византийской архитектуры приспособлены Синаном для выражения идеи исламского космоса.
Купол Софии подсвечен невидимыми окнами в барабане, а потому кажется, что купол отделен и удален светом от паствы, как удален и отделен от людей Всевышний в космогонии византийского христианства. Не зря говорил народ Константинополя, что купол держится на золотой цепи, которая свисает с неба.
Купол Синана, хотя и меньше в диаметре (26,5 против 34-х), и ниже на три метра (53 против 56-ти), расположен на парусах и освещен так, что человека, который входит в мечеть султана, сразу охватывает поток пространства.
Архитектура Софии говорит на языке греческой литургии. Отсюда темные галереи и ложи, сумрачные, с высокими ступенями, лестницы и пролеты. Под сводами этого храма человек одинок и тайна его запечатана, покуда Всевышний не призовет его к ответу. Но когда это случится?
Тот же план в мечети султана, но насколько открыто пространство! как интенсивно свет проницает каждого, султан ты или бродячий дервиш! и как сменяют один другого объемы арок и полукуполов, задавая ритм огромному пространству здания.
Святая София антична и статична, и человек, оказавшись под сводами храма, цепенеет, созерцая ее платоновские образы во времени.
Мечеть Синана дается тому, кто вошел в нее, сразу, точно так же, как и Аллах вручает человеку жизнь без остатка в момент рождения. Течение незримой и невыразимой силы, которую легко сопоставить с волей Всевышнего, проницает человека, стоит ему встать под куполом этого здания.
Архитектура и сопромат у Синана выражаются друг через друга, но только в этой мечети прием демонстративно подчеркнут. Механика мечети открыта снаружи и преображена внутри. Физика подсказывает форму, форма выражает инженерный расчет, эстетизируя силу тяжести средствами силы тяжести, которая, и мы это видим, циркулирует по каменным дугам огромных пролетов.
Формула мечети проста и выражается в элементарных терминах геометрии, когда окружность купола вписывают в куб стен, воздвигая тем самым невидимый конус посередине. Этот конус и есть пространство в чистом виде, организованная пустота.
Но как словами передать энергию, которую она излучает?
67
................................................................................................................
68
На пути в Манису, греческая Магнезия, проехали Анкару: безликий город, вертолеты ползают по небу, как мухи по хлебной корке. На вокзал Манисы вкатились, когда стемнело. Таксист с трудом нашел учительскую гостиницу: улицы пустые, спросить не у кого. На вахте я получил ключ и конверт: Курбан из Анкары отправился в Стамбул, встреча отменяется, совет по культуре приносит свои извинения.
Скомкал, выбросил. Обливаясь потом, сел на койку в номере чужого города на краю Малой Азии. Что теперь делать? И зачем он вообще нужен, этот Курбан? “Что ты хочешь узнать сверх того, что написано в его книгах? И что видишь глазами? Каких откровений про Синана услышать? Каких тайн причаститься?”
По улице медленно проехала машина. В салоне играла бодрая восточная эстрада.
“Все, что видишь, означает то, что видишь. И никаких секретов”.
Но каким образом они завышали наши ожидания вдвое, вчетверо? В десять раз?
Я решил возвращаться на пароме. Он регулярно ходил из города Измир, и я заказал билеты у консьержа.
Вторая попытка взять Стамбул с воды.
В номере залез под холодную воду. Посреди ночи встал в туалет, но искал его в Кайсери и оказался в гостиничном коридоре.
Остаток ночи лежал без сна, глядя, как луна поднимается по черному склону.
Я ждал увидеть в Манисе роскошь царских резиденций, но от былых времен ничего не осталось. На горе торчали обломки крепостных стен, бродили коровы.
Синан заехал сюда на обратном пути из Мекки в 1583 году. Свободных площадок в Стамбуле к тому времени не осталось, и султан Мурад заказал мечеть в Манисе.
Синан начертил план на месте и, оставив чертеж помощнику, отправился в столицу. Там он вскоре умер, а мечеть достраивал никому не известный Мехмет Ага, который спустя десять лет станет архитектором империи и закроет золотой век лубочной Голубой мечетью.
Мурад провел в Манисе юность, взойдя на трон двадцати девяти лет от роду. Голубоглазый и рыжебородый, он был подвержен приступам меланхолии, которая досталась ему по материнской линии, которая (линия) терялась в Италии.
Он окружал себя шутами и карликами, музыкантами и эквилибристами, астрологами. Любил устраивать карнавалы и маскарады по итальянскому образцу, вовлекая в торжество все население города, которое долго потом вспоминало иллюминированные торжества в честь обрезания наследника — или свадьбы. Но после маскарадов печаль возвращалась, и никакие лекари и танцовщицы не могли спасти султана от ее приступов.
В исламском искусстве запрещается изображать человека, поэтому лучшие мечети Синана — это портреты, запечатлевшие свойства заказчиков. Мечеть Мурада наглядна и в то же время замкнута. Высокий барабан делает купол незаметным. Широкая галерея лежит на тонких колоннах. Стена с михрабом похожа на резной буфет с посудой. Апсиды в плане имеют форму прямоугольника, а сами купола складываются под углом сорок пять градусов. Главный фасад, как и всегда у Синана, построен на чередовании пролетов и полукружий. И этот ритм знаком каждому, кто видел крупные работы Синана.
69
Перед отъездом из Манисы зашел в кафе, проверил почту.
Ни одного письма за всю неделю. Что они вообще себе думают?
Девушка по крайней мере могла бы чиркнуть пару строчек.
“А ты?”
Когда въехали в Измир, я понял, что город как две капли похож на Неаполь. Зачем поторопился с билетами? После зашторенных и зашоренных городков Каппадокии можно неплохо провести время.
У теплого и маслянистого моря лежал, ворочаясь в нечистотах, огромный портовый город. Гудящий, манящий, живой. По широким и невероятно загаженным бульварам текла праздная ночная толпа — и мне хотелось туда, к ним, на улицу. Бродить, поддавая ногой банки из-под колы; заглядывать в лица; отвечать на взгляды.
Я вдруг понял, что вот уже две недели толком ни с кем не разговаривал. Забыл, как звучит собственный голос!
Втянул воздух, закрыл глаза. Крики торговцев, шелест шин, гудки пароходов, все сплеталось во влажном воздухе. Пахло йодом и сгоревшим салом, мазутом.
Звуки и запахи покрывали человека, как испарина.
В каюте никого не оказалось, и я вышел на палубу. Под ногами уже вовсю гудело, вибрировало. Мифический город Смирна лежал за бортом, и знакомое чувство — оставил, вернуться! — подкатило как тогда, в Стамбуле.
Паром пересекал бухту, город растворялся в морском сумраке. Тысячи огней выстраивались на горизонте — и уменьшались, редели.
Все чаще налетал холодный ветер. Вскоре людей на воздухе не осталось — только я да женщина с узким лошадиным лицом.
Официант, окинув нас оценивающим взглядом, ушел с палубы тоже.
Я перегнулся через перила — вода шелестела, но не пенилась, как хорошее игристое.
Паром снизил скорость, пошел еле-еле. Слева по борту чернело, сливаясь с небом, открытое море. Справа пирс, одинокий фонарь. Два человека, согнувшись, сосредоточенно орудовали под фонарем: не то баграми, не то шестами. Отрывисто и громко переругивались.
Я заметил, что по пирсу медленно движется машина “скорой помощи”. Когда машина подошла вплотную, бесшумные мигалки выхватили из воды какой-то куль.
Санитары вышли из машины, но помогать не стали. Закурили.
Наконец у тех получилось, стали тянуть на берег. С мешка стекали потоки воды, пару раз он сорвался, но они перехватывали петлями и тянули снова.
Когда паром поравнялся с машиной, утопленник лежал на бетоне.
Я стал озираться, но на палубе никого не было.
Женщина у перил и та исчезла.
И я отчетливо представил, что это она лежит среди мокрых тряпок.
70
Первое утро в Стамбуле валялся в номере, разглядывал карту. За неделю описал круг по стране, но что толку?
Вчера, сходя с парома в Эминёню, чуть не расплакался. Все родное, знакомое. Базарная толпа, Таркан из динамика, персики. Вместо Кремля Сулеймания на розовом небе, Каменный мост через залив, гостиница “Пера-палас” — ресторан “Прага”.
Портье улыбался, вынося вещи из камеры. Мимо сновали учителя; добродушно поглядывали, тоже улыбались. И только их толстые дети сурово смотрели на мои пыльные сандалии.
Я пропустил женщину в лифт, дождался следующего. Вид из комнаты не тот, но что нам делать в комнате? зато тихо; первую ночь спал как убитый.
В общем, можно жить дальше.
А что — дальше?
Утром позвонил туркам, но в конторе никто не брал трубку.
Уселся на коврик, обхватил колени.
“Бурджу!”
Я вскочил, отдернул шторы — в ящиках все так же вяло вращались лопасти.
Странно, что я ни разу не вспомнил о ней.
Перерыл все бумаги, но телефона не нашел. “Так ведь она мне его и не давала”. Свалил блокноты в ящик стола.
Таксист рванул под “кирпич” мимо сада тюльпанов. Покрышки застучали по булыжнику, в небе вырос толстый минарет Софии.
Я прислонился к камню, перевел дыхание. Сердце так и стучит. Все-таки дочь турецкого янычара. Как себя вести? Как будто ничего не случилось. Точно.
Парусину сняли, ковры убраны — двор стал голым и неуютным. В углу все тот же фальшивый Синан Хоттабыч: борода, тюрбан спиралью. Я посмотрел на него, и другой Синан — одутловатый, в халате и чунях — представился на галерее.
Из двери с табличкой “Бюро” выскочил худощавый долговязый турок. Улыбается, но что говорит? “Бурджу! — спросил я громко. — Бурджу бурада?” Тот осекся, погрустнел, замотал головой. Потом приложил руку к сердцу. “Эдирне, Эдирне!” — отнял руку, махнул в сторону.
“Бурджу!” — повторил я.
Он взял под локоть и повел к лестнице. “Эдирне!” — подтолкнул к выходу и сделал жест рукой.
“Уходи”.
71. 72
.........................................................................................................
73
Как только царская стройка в Стамбуле закончилась, в очередь к архитектору встали министры двора. В шестидесятых, когда Синану шел седьмой десяток, мечети по заказу царедворцев одна за другой стали расти в Стамбуле.
Из-за тесноты городской застройки и земельной дороговизны мечети строились на неудобных и непрестижных участках, будь то склон холма или гуща базара. А то и вовсе на выселках.
Мечеть Соколлу-Мехмеда-паши Синану пришлось “ставить” в районе Кадирга за ипподромом на углу кривоколенного переулка, который петлял по холму к воде. Во внешней, высокой и глухой стене, которая смотрит в переулок, зодчий пробивает лестницу. Крутая и полутемная, она выводит через арку на широкий двор, который спрятан этажом выше на террасе холма. И путник, минуту назад бредущий по улице, оторопело застыл перед роскошным фасадом.
Купол мечети покоится не на кубе, а на корпусе шестиугольной формы; эта фигура считается в исламе идеальной, поскольку она повторяет воду, которая превратилась в снежинку. Соколлу-Мехмед был мудрым и справедливым царедворцем, отсюда и форма, которая позволяет спрятать шесть несущих колонн в стенах, а молитвенное пространство сделать свободным.
Стены вокруг михраба сдержанно украшены изразцами, остальные поверхности чисты и лаконичны. Говорят, над михрабом в золотых оправах вмонтированы кусочки черного камня из Каабы, подаренные визирю во время инспекции Мекки.
Мечеть Соколлу-Мехмеда-паши одна из самых сдержанных, но вместе с тем уютных в Стамбуле. Синана связывала с визирем многолетняя дружба, и, глядя на мечеть, видно, что строилась она с симпатией к человеку, чья судьба отчасти повторяла и судьбу архитектора: рекрутский набор на Балканах, принятие ислама, гвардия и верховный пост при дворе Сулеймана.
74
Еще одну мечеть на вельможные деньги Синан поставил в 1561 году. На этот раз заказчиком выступил Рустем-паша, толстосум и казнокрад, умевший, говорили в городе, делать деньги из воздуха. Эта мечеть — полная противоположность той, над морем. Ее построили в центре района Тахтакале справа от Галатского моста, и стоит она посреди базара, в суете и толчее. Будучи человеком скаредным, паша приказал Синану обустроить в цокольном этаже божьего дома лабазы и лавки, которые впоследствии сдавал внаем торговцам. В мечеть можно проникнуть через незаметную дверь в стене по кривой и грязной лестнице. Молитвенный зал находится на втором этаже над лабазами. Там же, наверху, имеется узкая галерея, которая висит как балкон, и расположен вход в саму мечеть, где во время молитвы слышен базарный гомон.
Чтобы уместиться на пятачке, Синан использует в плане восьмиугольник и отказывается от апсид и полукуполов. Все восемь несущих колонн “утоплены” в стенах, сами же стены Синан по указу паши вынужден выложить изразцами настолько обильно, что, войдя в мечеть, кажется, что попал в лавку, где торгуют керамикой.
В начале ХХ века стоимость изразцов Изника подскочила, и большую часть плитки скололи английские солдаты, расквартированные в Стамбуле. Во времена Ататюрка утерянные образцы заменили точными копиями, которые с виду и в самом деле ничем не отличаются от подлинника. Однако определить, где какая плитка, все же можно. Это делается на ощупь.
Рисунок на изразцах шестнадцатого века выпуклый, и это чувствуешь пальцами, если провести рукой по плитке.
На копиях рисунок плоский.
75
Третий день звоню в контору, но турки не подходят к телефону.
Хорошо еще, билет с открытой датой.
И я откладываю вылет.
Еще неделя в Стамбуле, теперь без провожатых. Сколько еще не видел? Да ничего толком. Хорошо бы добраться до Эйюпа, выехать на акведук в Белградский лес. Сходить к Пияла-паше: как-никак единственная многокупольная мечеть Синана в Стамбуле. Плюс Эдирне — встреча с Бурджу маловероятна, но все же.
Ехать решил налегке. Очки и четки, документы — вот и вся амуниция. До вокзала добрался на маршрутке по той же автостраде. Вокзал пуст; безлюдно. Где зазывалы? Пассажиры? Все вымерло; разъехались; фильм закончился. И я вдруг почувствовал себя чужим и никчемным, потерянным. Час назад жизнь казалась мне понятной и комфортной, а город уютным.
Но вот ритм поменяли — и на душе стало пусто.
Автобусы на Эдирне отходили каждые четверть часа. Полупустая машина полетела по раскаленному шоссе. Слева Мраморное море: миллионы фотовспышек, в небе косынки чаек. Справа сухая долина в редких пятнах воды и зелени. Холмы, холмы.
И я увидел, как, то поднимаясь над камнями, то исчезая в складках земли, долину пересекает длинный мост.
76
Дорога на Эдирне стратегически важная, ключевая. До взятия Константинополя столица османов располагалась здесь, в бывшем Адрианополе, на границе с Европой. После переноса слава и роскошь города пошли на убыль, но статус по-прежнему оставался высоким. Город играл роль опорного пункта для армии султана на европейском направлении, был точкой отправления на Запад. Отсюда султан выходил на Будапешт и Вену, на Белград. Здесь последними провожали, но и встречали — первыми, закатывая пиры победителей, покуда в столицу спешили гонцы и Стамбул только готовился к въезду султана.
Мосты в этой долине ставили задолго до Синана, но ни один из них не выходил долговечным. Каждый год весенний паводок, смешиваясь с грязевыми потоками, размывал опоры, и мосты быстро приходили в негодность.
Говорят, новый мост на старом месте был заказан Синану после того, как Сулейман чуть не погиб на паводке во время охоты.
Тогда-то и началось строительство.
Инженерная мысль моста проста и гениальна. Как всегда у Синана, функция тут предельно эстетична, а эстетика полностью подчиняется практике.
Быки стоят на твердых породах поймы, и отсюда не утомительная для глаза разница отдельных частей моста. Каждый пролет имеет свою длину, которая зависит от местоположения точки опоры, которую нашел в пойме Синан — и использовал.
Увеличивая высоту пролета над аркой и понижая мост в точке опоры, Синан выстроил мост “горбом”, что давало исключительную экономию на материале и обеспечивало устойчивость моста на время паводка.
Обычные, то есть прямые, мосты, которые ставили через пойму до Синана, не успевали пропускать селевой поток сквозь арки, вследствие чего уровень паводка поднимался, давление на опоры увеличивалось в несколько раз против рассчитанного, и мост неминуемо разваливался.
Что происходило в паводок с мостом Синана? Вода, поднявшись на определенную высоту, перехлестывала через низкие “впадины”. Давление таким образом снижалось, уровень воды приходил в норму, а путь — освобождался. И армия могла двигаться дальше.
77
Через два часа въехали в город. Бывшая столица оказалась приземистой, вид имела клочковатый и была тут и там усеяна пустырями.
На въезде схватились два медных мужика на постаменте, в кольце их торсов — знаменитая мечеть Селима. Она красовалась в перспективе, завершая проспект высокими минаретами.
Минареты придвинулись к мечети вплотную, и казалось, будто купол взят под стражу.
Жизнь города шла на пятачке подле мечети, которая падала в небо с холма.
Я поднялся по широкой лестнице. Фонтаны, цветники. Дети бегают по траве, на газонах “взрослый” пикник. Вдоль мраморных ступеней торгуют водой и фруктами; сувениры. Я сел на лавку и стал вглядываться в лица молодых женщин. Заметил Синана — зодчий в расшитом халате, с окладистой бородой а-ля Моисей Микеланджело. “Гордость нации”, официальная версия.
Рядом, чуть ниже, другая мечеть: знаменитая Уч Шерефели, или Трех балконов. Впервые три балкона на один минарет в исламской архитектуре нанизали именно здесь.
Центральный купол лежит на столбах, два из которых стоят посреди мечети. Арки между секторами укреплены толстыми балками.
Между секторами на потолке образуются треугольные объемы. Видно, что старый мастер не знает, куда и как их спрятать.
Что делает Синан через сто лет? Он сдвигает “чашки” малых куполов к центральному своду.
И объединяет сектора в единое пространство.
78
В мечети Селима было пусто и тихо. Сквозь фабричные ячеистые окна струился вечерний бархатный свет. Печальный, умиротворяющий.
Под куполом в центре стоял невысокий помост на колоннах. Под помостом лежали коврики и журчал фонтан.
Я взял кружку на цепочке.
Вода ледяная, пахнет ржавчиной и персиками.
На одной из колонн каменщик вырезал тюльпан вниз бутоном. По легенде выходило, что место, где сын Сулеймана Селим решил строить мечеть, принадлежало богатой вдове. Бабка разводила на холме тюльпаны и не желала уступать землю. После долгих торгов она все же продала участок, запросив неслыханную сумму. Деньги уплатили, но старая ведьма поставила еще одно условие. Чтобы архитектор изобразил в мечети знак того, что здесь росли ее тюльпаны.
Условие приняли, и просьба была выполнена. Но чтобы насолить старухе хоть в чем-то, Синан приказал вырезать тюльпан вверх ногами.
Я потрогал рельеф: шрифт Брайля, за пять веков камень оплыл, замаслился. Такой мрамор хотелось гладить снова и снова. Шелковый, как кожа за ухом девушки.
Я вышел на воздух. Во дворе рабочие месили цемент, и бородатый старец с увесистыми четками давал им указания. Я подошел, представился. “Галип”, — одобряюще кивнул старик.
Рабочие замерли, улыбаются. Я показал рукой на минарет: “Хочу осмотреть мечеть сверху”. Загомонили, стали переглядываться. Имам спрятал мои бумаги в карман и протянул ключ на веревке.
79
Дверца находилась в кубическом основании минарета. Внутри пахло пометом. Три винтовые лестницы уходили во тьму, сплетаясь, как каменная косица.
Полез по той, что ближе.
Ноги онемели, стали ныть. Пот катил градом. Я представил двенадцать слепых муэдзинов, которые пять раз в сутки лазали по стволу минаретов. Выходили на солнце и пели на все четыре стороны, а путешественники задирали головы.
Слушали, сравнивали. Восхищались.
А потом появилось электричество, и вековое искусство сгинуло в одночасье.
Наконец лестница уперлась в калитку. Слышно было, как снаружи гудит ветер. Я размотал проволоку, дверь со скрипом подалась. Выбрался на игрушечный балкончик и вжался в стену. Перильца на балконе казались низкими, игрушечными, а высота страшной и близкой.
Куски неба напирают, как льдины.
Я сполз на каменный пол. Стал ловить воздух губами. Встать боялся, думал, что балкон выскочит из-под ног и я вылечу в небо. Так и сидел, обхватив ствол минарета: распяленный на каменных подмостках. А внизу лежали бежевые поля, подсвеченные вечерним солнцем, и тянулись за горизонт. Туда, где за холмами лежала Европа.
А потом я успокоился: так же внезапно. Успокоился и встал на ноги. Постучал костяшками по раструбу. Уперся в перила. Вытер слезы, которые выдувал ветер, и сплюнул.
Купол, похожий на гигантскую шестеренку, лежал на гладких стенах, и восемь башенок держали его, как защелки. Не мечеть, но огромная скороварка стояла внизу — и я поразился чистоте линий, которые струились по воздуху.
80
На следующий день я вернулся в Стамбул.
Телефон в конторе по-прежнему молчал. Я снова наведался в медресе, но все кельи стояли запертыми.
Вечером брал в лавке вина и фруктов и садился у телевизора. Смотрел, как американцы работают в Ираке.
На картинке черная пыль, тени. Солдаты похожи на жуков-скарабеев.
В один из таких дней, длинных и бесцельных, я решил поснимать на фотокамеру Сулейманию.
Лучшей точкой оказалась балюстрада Стамбульского университета, который стоял через улицу. Со стороны кладбища мечеть вздымалась в небо, как ракета, а кипарисы напоминали языки черного пламени.
Стоя над очком в университетском сортире, читал надписи. “Любовь должна быть свободной!” — по-английски красным маркером.
“Девяносто девять процентов молодоженов в Турции ложатся на брачное ложе девственниками”, — вспомнил ночь в Кайсери.
Но ведь пишут!
У выхода на стене висела фотография. Из траурной рамки выглядывал грустный пожилой человек с набрякшими веками. Где я мог его видеть?
Я пробежал глазами по тексту.
“Абдулла Курбан”, — значилось крупными буквами.
81
Назад возвращался через Таксим.
Рядом с базиликой светилась вывеска “Кебан-отель”. Второе слева окно, пятый этаж. Наша комната. Даже запах и тот прежний: выпечка, бензин.
Как будто ничего не изменилось.
Вот, думал я, лежа на кровати, человек отправляется в дорогу, потому что не понимает, что происходит. Как жить, если вокруг пустота? И тогда он приезжает в город, где, как ему кажется, все прояснится. Исполнится. Станет понятным. А все выходит наоборот. Город населяют призраки, фантомы. И чем дольше он здесь, тем плотнее становится их кольцо.
Я очнулся, когда совсем стемнело. В окно влетал звук азана, из кондиционера шел прогорклый воздух. Переоделся, стал спускаться. В фойе никого, только зеркала отражали друг друга.
Шел вверх по брусчатому переулку. Кафе настежь, музыка. Свободных мест нет, речь английская, немецкая. Туристы смотрят на официантов снизу вверх. Вид заискивающий.
Я вышел на Иштикляль, побрел обратно к Таксиму. Вереница лиц текла навстречу. Все парами, вид счастливый, безмятежный. Улыбаются, галдят.
В сувенирной лавке разбили блюдо, началась склока. Продавец держал осколки, как дольки дыни, причитал. Не доискавшись правды, грохнул остатки об пол. На мостовой зазвенели невидимые черепки.
Я остановился у книжного, стал рассматривать выгоревшие обложки. На томике Достоевского “Неизвестная”. Судя по всему, “Идиот”.
— Вот ар ю люк фор, май френд? — раздался за спиной веселый голос. Я обернулся. Кучерявый парнишка лет двадцати, улыбка до ушей, пахнет стиральным порошком.
И ответил:
— Фан!
82
Кивнув, пошел дальше, но он не отставал. Семенил рядом, что-то рассказывал.
Из обрывков я понял, что он работает в лавке отца. Что они делают из кожи фигурки для театра “Карагёз”, но отец платит копейки. Что живет с родителями, квартира крохотная, девушку привести некуда.
“Эй! Хочу работать туристический бизнес! Учить английский! Говорить с туристы! О’кей? Май френд!”
Постепенно я втянулся, разговорился. Выложил одним махом про мечети и то, что девушка не пишет. Что Курбан помер, а Бурджу пропала, и зачем я здесь теперь — не знаю.
Он понимающе кивал. Брал заботливо под локоть, тащил в переулок. Стали пробираться в толчее под навесами рыбного рынка, пока не вышли на улочку, нашпигованную кафешками.
Он что-то крикнул официанту, и тот указал на столик. “Угощаю моего русского друга!” — приложил руку к нагрудному карману.
После пива ноги стали ватными, и я почувствовал, что устал. Все стало безразлично. Как будто сидишь в кресле, а на экране кадры.
Вот голенастая женщина в шортах, одной рукой показывает на окна, другой прижимает к животу рюкзак. А вот чернявые девушки идут обнявшись. Это явно местные: на пупках колечки, осиная талия, толстые ляжки.
“Друг! — в кадре мой приятель. Загадочно улыбается. — Пойдем, друг!” — кричит он.
“Фан!”
Я стряхиваю оцепенение, достаю деньги. Он делает скорбное лицо.
Есть хорошее кафе, говорит он, можно выпить, потанцевать и познакомиться с девушками. “Совсем рядом, очень близко!”
Таксист тут же вырастает из-под земли.
“Хорошо для твоей книги, друг! Очень хорошо, верь мне!”
Я замечаю оценивающий взгляд таксиста. Мы выруливаем на Таксим, огибаем профиль Ататюрка и сваливаем на проспект Камхарийет.
На мостовой огонь жаровен, мелькают черные силуэты. Музыка. Горы риса на тачках, казаны с пловом. Жизнь кипит.
Черные провалы огромных безлюдных отелей; чугунные решетки.
И снова разноцветные вагончики ресторанов.
83
На входе успел заметить только номер — 257/1. Три ступеньки вниз, дверь с колокольчиком. Пахнет корицей и лимонным освежителем, кожей.
Я отодвинул тяжелые бархатные портьеры. Из темноты тут же выдвинулся массивный мужик в белой рубашке. Учтиво поклонился.
Внутри почти пусто, вдоль стен в отсеках столики, кожаные диваны. Мой спутник по-свойски протиснулся на подушки, раскинулся. “Садись, друг!” — хлопнул по коже ладонью.
И я забрался в угол.
Прибавили музыку. Огромный зеркальный шар под потолком бросает на стены снежную рябь. Кондиционер, дышится легко. На стенках таблички “Гиннес” и мексиканские рогожи, стандартный набор. Но после восточных харчевен все как родное.
Я повеселел, откинулся на подушках. Заказали: он пива, я ракы; орехов на закуску; минералка. Обслуживал нас все тот же толстяк. Лицо рябое, мешки под глазами. Настоящая жаба, где я его видел? Пока друг ходил отлить, пересчитал деньги. Не ресторан, должно хватить. Гуляем.
Тем временем музыка поменялась, на сцену одна за другой вскочили девицы в коротких юбках. “Ты можешь танцевать с ними, эй!” — тыкал он пальцем.
Он повернулся к соседнему столику. Потом приник к моему уху: “Отличные девушки, можно познакомиться! Сколько комнат твой номер?”
Я отмахнулся. Музыка гремела, мигали фонарики. Девицы зазывно качали бедрами. Жаба то и дело подливал из бутылки: “Хорошая ракы! Очинь хорошая! О’кей!”
Подсаживались две девушки, обе с моей стороны. Ворковали на английском. Я поддакивал: “Москва, журналист. — И спрашивал: — Что пьете?”
“Шампанское”, — хором отвечали они.
И жаба тут же подскакивал с бутылкой.
Прикончив фужер, светловолосая потащила меня на сцену.
Мы исполнили медленный танец.
84
Когда я вернулся за стол, бутылок прибавилось. Две пустые, жаба возится с третьей. “Погоди, друг!” — попытался остановить, но он сделал вид, что не слышит.
Пробка хлопнула.
“Скажи ему!” Я повернулся к парню и перехватил взгляд: трезвый, злой.
“Очинь хорошее шампанское, очинь! — осклабился жаба. — Для девочек!”
“Сколько это стоит?”
Парень гладил по руке курносую; идиот несчастный.
“Тащи счет!”
“Лучшее шампанское”. Жаба, как фокусник, вынул из-под стола четвертую.
“Хесап! Ил конто! Ладдисьон!”
“Для девочек!”
Жаба скривил рот и стал пятиться. Мой парень очнулся, придвинулся. “Что, плохо, друг? Много девушек! Много любви! Твой слева, мой справа, о’кей? Как хочешь?”
“Расплатиться”. Я тупо смотрел перед собой.
“Нельзя уходить! Такие девушки! Нельзя сейчас!” Он стал трясти за плечо.
Я попытался вылезти из-за стола. Там засели дамы, вид скучающий, пустые фужеры в пальцах. Наконец из-за портьеры появился жаба, девушки тут же слиняли. На стол положили блюдечко со счетом. Жаба глядел в упор, дышал ртом.
Блики скользили по складкам на его лбу.
Я сосчитал нули. Около миллиарда. Допрыгался.
“Наличными или кредитной картой?” Жаба сверкнул неоновыми зубами.
Я почувствовал, что кровь отхлынула; даже ногти похолодели. Посмотрел на парня — тот откинулся на подушки, вид безразличный. “Эй, амигос!” — похлопал его по руке.
Он сунул пальцы в нагрудный карман, и на стол брякнулась картонка. Жаба спрятал картонку, но я успел заметить, что это обычная телефонная карта. Парень нахмурился. Жаба вздохнул.
Я допил, что оставалось в рюмке, и выдохнул:
— Наличными.
85
В подсобном помещении на диване раскинулся господин, похожий на Пласидо Доминго.
“Что случилось с нашим русским другом?” — заботливо спросил он.
Жаба выложил счет на столик. Доминго повертел бумажку, принюхался, махнул рукой.
“Заведение угощает”, — бросил лед в узкий стаканчик.
Я взял рюмку. Мысли путались, в голове шумело от выпитого.
Пригубив, перевел дух. Собрался и стал говорить спокойно, устало. Сказал, что путешествие заканчивается и такой суммы у меня нет и быть не может. Можно снять с кредитки, но там тоже негусто. К тому же карта в гостинице.
“Такие дела, амигос”.
“Вас хорошо понимаем, — вежливо ответил Доминго, — но бизнес есть бизнес, нужно проверить”.
“То есть?” Я почувствовал, как за спиной придвинулся жаба.
“О’кей, о’кей!” Он попытался взять меня за локоть. Я выдернул руку, рюмка расплескалась ему на штаны.
“Зачем вы делаете нам трудности?”
В этот момент в коридоре заржали. Я увидел, что мой приятель курит с охраной.
“Нужно проверить”, — вежливо повторил Доминго.
И тогда я успокоился. Выложил на стол мятые купюры, ключ от номера, визитку. Из нагрудного кармана достал удостоверение, и Доминго по слогам прочитал мое имя.
“Галип! — протянул документы жабе, тот спрятал в карман. — Но, повторяю, бизнес есть бизнес и этого, — кивнул на купюры, — недостаточно”.
Теперь настала моя очередь развести руками.
“Вы проиграли и поэтому должны платить”.
Тот же жест.
“Если вы отказываетесь платить, мы вызываем полицию, которая ставит русского журналиста в очень неловкое положение”.
В коридоре снова коротко заржали.
“Но в бизнесе надо идти друг другу навстречу. — Он придвинул счет и достал авторучку. — Мы очень любим русских, поэтому... — он что-то чиркнул на листке, — вот наше последнее предложение!”
И кинул жабе листик.
“400” — показал мне тот бумажку.
— Кредитная карта “Кебан-отель”. — Я кивнул на ключ.
— Поехали.
86
На выходе мне сунули бутылку шампанского — “ваши дамы не допили”.
Сели в машину, как в кино про шпионов. Меня с бутылкой в центр, по краям бугай и жаба. Только наручников не хватает. “„Кебан-отель””, — бросил жаба, и шофер молча кивнул. Едем.
Мимо летели те же рестораны, но мне казалось, что с тех пор, как я смотрел на них, прошла вечность. Судя по лицу, жаба был доволен. Хороший куш в начале ночи.
“„Кебан-отель””, — наконец бросил через плечо водила.
Я задрал голову. Шесть этажей, стеклянные двери, неоновая вывеска.
“Пять минут”. Я показал ключ портье и запрыгнул на ступеньку. Прямо, направо, бассейн. Все как раньше. За кадками с пальмой лифт.
Кнопки мигали медленно, на третьем лифт встал. Сквозь стекло на меня смотрели бугай и портье, оба в белых рубашках. О чем говорят?
На ковер долго выгружали чемоданы.
87
В лифте пахло прокисшим войлоком. Прислонившись к стене, смотрел, как в окошечке плывут бетонные балки.
Здесь была подсобка, вот она. Стопки чистых полотенец, швабры.
Шел как во сне: пятки прилипают к полу, пространство вязкое.
Остановился перед дверью в номер — тот номер. Ручка разболтана, дверь старая. Видно, что за десять лет отель растерял звезды. Я уткнулся лбом в обшивку. Тишина, ничего.
Представил, что открою дверь.
Что она сидит на кровати, улыбается.
И между ног трубка.
Как будто ничего не было.
88
Во дворе пахло горелым жиром, апельсиновой коркой, кофе. Гудели холодильники.
Я стал спускаться в колодец. Сердце колотилось в животе, в горле, в затылке. Пересек двор, стал искать в стене калитку.
Отодвинул засов, и дверь неожиданно легко распахнулась навстречу.
Из проема кто-то шагнул, заслонил свет.
“Нехорошо, друг”, — просипел знакомый голос.
89
Наверху хлопнуло окошко, вздрогнул и замолк холодильник.
Я опустил руки, жаба торжествующе сплюнул, и было слышно, как плевок шлепнулся на асфальт.
Он придвинулся, стал шевелить губами.
Я незаметно переложил бутылку в правую руку. Удар оказался несильным, на согнутом локте. Он втянул голову в плечи, как будто поежился. Кожа съехала на лоб, и мне показалось, что он поморщился. Не нравится? Покачнулся, отшатнулся. Губы шамкали, но изо рта доносился клекот, шипение. Пластинка кончилась, но диск все крутится.
Надо выключить.
И я ударил еще раз.
90
Бутылка разбилась, шипучка ухнула ему на рубашку. Жаба рыгнул и привалился к стене. Медленно сполз на землю, завалился на бок.
Рот перестал двигаться, взгляд остановился.
Лицо заплаканное.
Смешиваясь с кровью, по земле бежала струйка шампанского.
Путь был свободным..................................................
91
Мой дед был краснодеревщиком и пил запоями. Семейная легенда гласила, что как-то раз по пьяному делу он добрался до Индии, где прожил два года среди буддийских монахов. Жена его за это время сошлась с другим и прижила ребенка, моего дядьку. Вернувшись, дед поселился отдельно, но спиртного в рот с тех пор не брал. Мы, говорил отец, бегали к нему тайком, и тогда он рассказывал про Индию и тамошние монастыри. Показывал книги и амулеты. А потом внезапно уехал из города.
Все это время у нас хранилась деревянная статуэтка. Отец говорил, она “оттуда”, а мать называла ее “неприличной” и запирала на ключ.
Дед объявился после того, как отец нас бросил и я ходил в старшие классы. В дверях стоял седой старичок с густыми черными усами. “Я ненадолго”, — бросил матери, и та, ни слова не сказав, постелила ему в моей комнате.
На следующий день я уезжал на каникулы в лагерь. Провожая меня, мать сказала, что старик болен и она, если что, вышлет телеграмму.
Когда я вернулся, его уже похоронили.
“Это тебе”, — протянула мать коробку.
На дне лежала сушеная тыква размером с кулак. Внутри что-то пересыпалось, побрякивало. Я соскоблил замазку, но тыква оказалась пустой.
И тогда я вспомнил про дедовский амулет. Про тыкву, куда индийские монахи, по словам отца, заточили злых духов.
Смешно, но иногда мне кажется, что его злые духи стали моими духами.
И что теперь вся моя жизнь зависит от их злой воли.
92
Фары обыскивали человека, который бежал по мосту.
Под мышкой человек держал сверток.
На берегу он обернулся и махнул рукой. Потом фигурка его исчезла между домами.
Я вышел к мечети принца, когда над Босфором легла розовая полоска. Во дворе все было как раньше. Отыскал гробницу с отколотым краем. Раскатав на дне коврик, лег, моментально заснул.
Спал как убитый и проснулся только к обеду.
В город выходить побоялся. Набрал воды из фонтана и снова залез в саркофаг. Когда совсем припекло, перебрался в мечеть. На галерее было темно, прохладно. Внизу шли молитвы, а я сидел наверху, зажав бутылку между ногами.
Что теперь делать? Документ-то остался у жабы!
В кармане лежали четки, и я вернул их на крючок. Шел дворами на окраину, купив по дороге свежие газеты, плошку риса. Ближе к ночи спрятался на развалинах городской стены, в густой сухой траве. Рис слипся, остыл.
В газетах про вчерашнее ни слова.
Я лежал в траве и смотрел вниз. Напротив стояла мечеть с тонким минаретом, и я вдруг понял, что это Синан.
Странно, как быстро это имя перестало для меня что-либо значить. Да и сам город с этого дня стал чужим, враждебным. Все машины мне казались полицейскими, а каждый взгляд подозрительным. Случайный разговор по мобильному звучал как донос.
Только здесь, в бурьяне на старых стенах, я чувствовал себя в безопасности. Засыпая под открытым небом, я подумал, что в угловой башне могла находиться дверца. Та самая, через которую янычары ворвались в город и захватили Константинополь.
И что мое взятие Стамбула полностью провалилось.
93
Через два дня под стеной встали цыгане, и я перебрался в заброшенную византийскую цистерну.
Потом на кладбище за автострадой.
С той ночи мечети Синана попадались мне все чаще и чаще. Теперь, когда все закончилось, они как будто нарочно преследовали меня.
Постепенно страх притупился, и я стал выходить в город. Просто держался подальше от проспектов. Слонялся по переулкам, где стоят дома, похожие на скворечни. Играл в футбол с мальчишками.
Вычислив, где я ночую, они приносили айран и лепешки.
“Галип” — так они меня называли.
Ел я мало, но иногда заходил выпить кофе в лавку. Раньше тут работал часовщик, и старые циферблаты в деревянных окладах висели по стенам. Теперь часовщик варил кофе, а часы стояли. Но когда я спрашивал время, старик показывал на стену. Часов было так много, что хотя бы одни всегда показывали точное время.
94
Я увидел его в кафе. Торговец оружием из Кайсери, никаких сомнений. Рубашка навыпуск, холщовые брюки, в руке кальян. Настоящий турок.
Я сел напротив и долго смотрел, как меланхолично бросает он кости, потягивает трубку. И подумал, что мой отец где-нибудь тоже сейчас сидит за нардами.
— Ночные мечети уже не спасают? — наконец окликнул я.
Он вскинул подбородок, увидел меня. Поспешно расплатился.
Мы вышли на солнце.
— Ну, скажу я вам... — Видно было, что ему неловко. — Судя по виду, совсем вошли в образ?
— То, что вы видите, означает лишь то, что видите. Помните?
Он отмахнулся. И я рассказал ему все, что случилось.
Он слушал молча, глядя в землю. Дойдя до конца переулка, мы повернули обратно, а я все говорил и говорил.
Наконец он остановился, снял кепку и нацепил мне на голову.
— Друг мой, вы просто перегрелись!
Я развернулся и пошел прочь. Глаза щипало от слез.
— Да постойте вы! Стойте!
Я натянул кепку на глаза, губы дрожали.
— Поймите, — затараторил, — тут ведь мирные люди. Вы даже не представляете насколько. Кому нужны ваши детективные новеллы? Они же добрые мусульмане. Это по телевизору стреляют, взрывают. А в жизни муху пальцем никто не обидит. А вы тут про трупы с шампанским.
Я пожал плечами, высморкался.
— Но как же так... — Он совсем растерялся. — Журналист, Синан — и такой поворот сюжета. В голове как-то не укладывается. Не сходится!
— А по-моему, все прекрасно сходится. — Странно, но я вдруг почувствовал свое превосходство.
— Я ведь все детство провел среди рулонов. Дома строил из отцовских ватманов, резинки ему в керосине вымачивал! И ждал. Все детство ждал, когда отец мне объяснит, покажет. А он ушел. Уехал в Турцию. Когда мать выбросила его чертежи, мне показалось, что она выбросила мою жизнь. Маленькую, пропахшую керосином, никчемную — но мою! И тогда я решил учиться рисованию. Решил, что буду чертить сам. А она отдала меня на скрипку. Представляете?
Судя по глазам, полное замешательство.
— Что мне было делать? Ладно, подумал я. Не вышло с чертежами, пойдем другим путем. И я задумал книгу. Захотел расставить точки. Тридцать лет, сколько можно? Пора закрывать тему. Думал, что достойно ему отвечу. Буду на уровне. Он строил, а я напишу. Эффектно, правда? Но вышло все наоборот. Стамбул оказался мертвой точкой, тупиком. И книга перестала иметь значение. Призраки оказались сильнее. Сначала отец, потом девушка. Теперь Курбан этот. Синан. Жаба! Я просто чувствую, как они на меня пялятся!
Он с опаской посмотрел на меня, потом вокруг.
— Что мне им ответить? Чем больше я занимался Синаном, тем меньше понимал, что происходит в моей жизни. Пока он делал карьеру, я растерял свою жизнь. Распался! Это его мечети поднимались все выше и выше — а мои перекрытия рушились! Это он возводил шедевры — а у меня росли катакомбы. Норы какие-то ветвились, пещеры. Пустота! Кто я? Откуда? Зачем? Один огромный михраб внутри!
Я зашвырнул кепку.
— А тут еще девушка эта. — Мы снова стали подниматься. — Я ведь понять хотел, что он в них нашел. На что променял. А она исчезла.
Он кивнул:
— Это обычное любопытство. Вы же иностранец, проездом. Кто вас послушает, если что? А для нее опыт, и, может быть, единственный. Я, например, уверен, что она опять невинна.
— А мне-то что делать? Какую операцию? — Я сел на камни.
Он посмотрел на море, лежавшее над крышами. Шумно выдохнул. Потом порылся в карманах и сунул мне что-то в руку.
— У нас на островах дача. — Он махнул рукой в сторону моря. — На днях сестра жены выходит замуж, мы торчим в городе. А дом пустует. Отоспитесь, отмоетесь. Придете в себя. А я пока все узнаю. По своим каналам.
Он что-то чиркнул на бумажке.
— И позвоню. — Он засеменил по брусчатке. — Райское место, и никаких призраков. Вам понравится!
На ладони лежали ключ и бирка с адресом.
В конце переулка остановился, посмотрел на часы:
— Пароход отходит через сорок минут.
95
Место действительно оказалось райским.
Вдоль набережной вытянулся поселок, дальше зелень и камни, скалистые бухты.
Дом стоял в сосновой роще, на отшибе. Широкая веранда выходила на море. Цикады по ночам трещали так, что приходилось закрывать окна.
Дни я проводил на пляже. Первое время забивался в дальний угол, но потом перестал обращать внимание на соседей. Купался с пирса, где все.
В кабинете у него стоял компьютер.
Вечерами я набирал в турецком Интернете свое имя, но поиск выдавал ноль результатов.
Проверил ящик — в почте лежало два письма от девушки. В первом она коротко сообщала, что по итогам семестра университет предложил ей стипендию и полный курс на пять лет. И что она согласилась.
Второе письмо было отправлено по ошибке. Оно предназначалось другому. Из письма следовало, что он тот самый русский одноклассник, которого она встретила в бассейне. И что у них, судя по всему, роман.
Она спрашивала, нужно ли сказать “ему о нас с тобой”.
“Как можно скорее”, — писал он в ответе.
Никогда не умела пользоваться почтовыми программами.
Поразмыслив, я уничтожил свой ящик.
И понял, что ее письмо нисколько меня не удивило.
Все это время телефон молчал. Я купался и загорал, пил на веранде виски, по ночам гулял на острове. Но мысленно был там, в Стамбуле. Чем дольше я жил на даче, тем сильнее меня тянуло в город. Какая-то незавершенность толкала обратно. Недосказанность. Разрыв в цепочке.
И однажды я не выдержал. Я запер дом, сунул ключ под порог и спустился на набережную.
Чем ближе пароход подходил к городу — чем шире открывалась панорама, — тем спокойнее становилось на душе. И когда Стамбул окружил меня полностью, я ощутил силу, которая поднималась во мне навстречу.
96
Портье как ни в чем не бывало выдал ключ, и я поднялся в номер.
Тряпки, рюкзак, фотоаппарат — все осталось таким, как в тот вечер. Только полотенца свежие.
Значит, все страхи оказались напрасными. Героя криминальной драмы из меня не получилось. Телемака тоже.
И автор, судя по всему, я никудышный.
Переоделся, побрился. Позвонил в аэропорт, и мне беспрепятственно забронировали билеты. В конторе фонда к телефону подошла секретарша, и я передал благодарность за поездку. На выходе выглянул за окно. Лопасти кондиционера застыли в ящиках.
Ни звука.
Я шел вниз к воде. В одной из улиц наткнулся на представление кукольного театра. Это был знаменитый “Карагёз”. Я долго смотрел, как на тряпичном экране получает колотушки бородатый старик. И думал, что ничем от него не отличаюсь.
Такая же плоская фигурка в чужом спектакле.
Который пора заканчивать.
97
Я вышел в Топхане, когда совсем стемнело. Увидел на небе черные стабилизаторы — подумать только! Когда-то здесь начиналось мое путешествие.
В бане мне дали кабинку, и я разделся. Из парной вышел в зал и сел на мраморный помост. Банщик стал натирать меня шерстяной варежкой, и я покорно подставлял спину, ноги, шею.
Я подумал, что со времен Синана в банях мало что изменилось. И только чувство тела — рук и ног, тепла, холода — нас еще связывает.
После бани я долго лежал в кабинке. В крошечном окошке под потолком разгорался молодой месяц. На душе было легко и спокойно. Никаких вопросов, ответов. Все позади. Зачем метался? Что искал? Чепуха какая-то. Никто мне не нужен.
Отец, исламская архитектура, девушка — все вдруг оказалось эпизодами чужой книги. Чужой жизни. И я понял, что меня с ними уже ничего не связывает. Что здесь, в Стамбуле, мое прошлое наконец-то кончилось. Опустело.
Лежа на топчане, я почувствовал, как пустоту заполняет ощущение свободы. Такое же, как в детстве, когда мы остались одни и на смену тоске пришла уверенность, что руки развязаны.
Что ты можешь поступать как пожелаешь.
И ни о чем никогда жалеть не будешь.
98
По центру комнаты в заброшенной усадьбе стояло кресло. В окнах мерцал Босфор, двигались светляки кораблей. Я вытряхнул на пол свои блокноты, черновики.
Чертежи и планы, рисунки.
Бумага шевелилась во тьме, шуршала.
Листки с чертежами вспыхнули сразу, но тетради долго не принимались. Наконец разгорелись и они.
Я разделся и встал на подоконник. Под ногами маслянисто поблескивала вода, чавкала под настилом. На той стороне светилась Азия, опрокинув на воду цепочки фонарей.
99
Вода была теплой, пахла мазутом.
Я сделал несколько быстрых взмахов, чтобы отплыть от берега.
Потом стал двигаться размеренно, спокойно.
Метров через пятьдесят лег на спину. Увидел, что огонь перекинулся на стены усадьбы, пламя разгорается.
Поплыл дальше.
Посередине пролива меня подхватило течение. Оно несло в большую воду у входа в Золотой Рог, и я быстро выбился из сил, лег на воду.
В небе мерцали огни. Это были габариты огромного корабля, который шел навстречу. Я рванулся, закричал, но течение упрямо тащило под киль. Танкер гнал впереди волну, на которой перекатывались звезды.
И тогда я набрал воздух и нырнул.
Под водой ровно гудели моторы. Но чем глубже я погружался, тем тише становились звуки.
Пока наконец не исчезли.
100
Султан отправился в поход на Вену, но работы на мосту еще не кончились, поэтому великий архитектор и великий император встретились.
Да, так и будем считать. Они встретились.
Сулейман был стар и болен и ехал не в седле, как положено султану в походе, а лежал на носилках, которые несли янычары. Но ведь и Синан был не мальчик, ему шел седьмой десяток, и он мог бы тоже остаться дома, тем более что в дом взяли молодую жену и она ждет ребенка, но мост, как и было сказано, — дело особое, тем более мост для султана, без которого гений Синана — кто знает? — пропал бы втуне, вот почему наш зодчий снова на солнцепеке, с резцом и стремянкой, в халате и чунях и работает по известняку, вырезая на памятной плите слова славы Сулейману Великолепному. “Да будет мост над геенной огненной таким же прочным, как этот” — вот что режет по камню раб султана Синан, и султан, привстав на носилках, выглядывает из-за полога и, кивнув, улыбается — будем так думать, что улыбается, — а уж потом, потом уплывает на руках янычар через длинный мост в город Эдирне и дальше, ибо Вена еще не взята, а значит, не все дела закончены в жизни, которая скоро в дороге, увы, оборвется. Но вот мост, мост — он стоит как прежде, и когда последний обоз исчезает за холмами, закатное солнце долго освещает медальон в углу, где в камне начертано, что строил мост не Синан, раб султана и великий архитектор империи, жизнь положивший на мечети, а “Юсуф раб Божий родом из деревни Аирнас, что лежит рядом с городком Кайсери в Анатолии”.
И что отныне он свободен.
Москва.
Сентябрь 2003 — ноябрь 2004.