Горланова Нина Викторовна и Букур Вячеслав Иванович родились в Пермской области. Закончили Пермский университет. Авторы многих книг прозы. Печатались в журналах “Новый мир”, “Знамя”, “Октябрь”, “Звезда”… Живут в Перми.
Эта сумасбродная история уходит корнями… Впрочем, смотрите сами.
О, воздух двадцать девятого года: одним казалось, что пахло гулкой новизной колхозов, а другим — все наоборот…
В село Чур прислали из города Осипа Лучникова — переворотить всю жизнь, устранить кулаков. А вместо этого — у нее были вишневые глаза, ей шестнадцать лет. Звали ее — Грушенька.
И он в мечтах то спасает ее от волков, которых снова много появилось вокруг Чура, то едет с ней вместе на учебу в Пермь. Но там брат — в артели “Уральская береста” — пьет насмерть, он меня опозорит, Грушенька испугается… ведь другие города есть! Но у Грушеньки улыбка под самые корешки волос! Налетят на такую улыбку всякие!
Тут Осип поднял голову: в печи сбежала из чугунка яростно кипящая каша. Видения улетели, а он — один в пустом доме неизвестного ему богача, расстрелянного в Гражданскую войну. Осип метнулся, спасая ужин. Чужие поленья трещали перед ним, говоря: субчик, ну-ка, чик отсюда, уходи, пока жив. А он сказал, подбоченясь и глядя в огонь:
— Да я еще сюда жену приведу. Будет вам хозяйка, будете вы молчать, родятся у меня и дети еще — восьмеро, а то и десять. — И, взяв ухват, распорядился с чугунком.
Ишь ты, живчик, — вздыбились поленья и обрушились, умолкнув.
Полетел Лучников к Савельевым, вызвал Грушеньку и зачастил: вот-вот начнется новая жизнь с таким сильным общим счастьем, что одному не вынести, а вместе они всех детей вырастят — восьмерых-десятерых, выучат…
Грушенька его перебила:
— Когда придет время, я выберу кого-то своего, из Чура, — а про себя подумала: “И нечего тут дышать, как Змей Горыныч, когда он разговаривает с украденной царевной”.
А Осип подумал так: “Выберешь ты из белых медведей… когда вас сошлют”.
Но сказал об этом только через неделю. Грушенька вышла к нему тогда, на ходу лакомясь черемухой (не слишком-то интересно все, что ты мне скажешь). Но услышала такое, что с размаху наступила зубом на черемуховую косточку и сломала его. А он повторил, глядя Грушеньке не в глаза, а в самые зрачки:
— Да, так. Ваша семья в списке на раскулачивание и в Сибирь. Если ты за меня выйдешь, я вычеркну.
Вишневые глаза Грушеньки заметались: сможет ли она Лучникова обмануть?! Ведь перешептывались старшие братья — через пару лет большевики провалятся сквозь землю. Наверное, тогда Лучникова угонят обратно, а она останется дома — с родными, то есть с половиной Чура…
Осип принял кислотную волну в себя, но выстоял: я эти пять минут вычеркну из списков памяти своей, но зато проживу всю жизнь с такой красой.
Самого-то его природа еще больше облепила красотой: огненный румянец, шея вся из рельефных мышц и по-хорошему жилистые руки. Но только сейчас вдобавок ко всему этому появился дом с наличниками в виде девоптиц, которые одинокими ночами вспархивали к нему на лежанку и все до одной были похожи на Грушеньку.
Сразу так набросилась на Грушеньку семейная жизнь, растопырив когти, что ничего она не успела сообразить, а уже пошли дети. И когда носила первенца, Колюню, все время у нее ноги подкашивались: неужели я и через семь, и через десять, и через двенадцать лет буду жить, заперевшись от мужа на щеколду души…
Когда раз в третий подала Грушенька Осипу хариуса с душком (царская рыба), он деловито, по-большевистски, размечтался:
— Начать бы их разводить и в Кремль отсылать!
— Хариус в неволе не живет, — просветила его Грушенька и подумала: “А я живу, я хуже хариуса”.
Примерно к году Колюня начал делаться не как все: куда-то прятался, оказывался то под лавкой, то под топчаном. На улицу нисколько не хотел, и когда Колюню выносили, с ним случалось что-то вроде припадка: ноги подкашиваются, лицо чугунное. А занесут в дом — он снова оживает.
Следующие сыновья были здоровяками, с улицы не вылазили, носились как все, блестя вишневыми материнскими глазами. Но неотвязностью в том, чего хотелось добиться, они пошли в отца. Поехали в район, рассыпались по училищам и техникумам, вернулись в Чур элитой (ветеринар, агроном, завклубом, а самый младший — завгар).
Грушеньке повезло: муж непьющий, негулящий, говорили потом в Чуре. Осип перед ней на цырлах ходит. Хотя кто он и кто она? Он ведь орден получил! А то, что у них Колюня не выходит из дому, то что хорошего, что у нас выходят? Как выйдет кровиночка-то, так угодит или на пьянку, или сразу в тюрьму.
А Грушенька как примет стопку наливки в родительском доме, сразу рвется к Никите, к брату, и пару раз даже начала рассказывать, почему их не сослали. Но наливка была крепкая, язык заплетался, заплетался… Утром она думала: хорошо, что я, дура, ничего не рассказала…
Когда Сталин отправился в ад в 1953 году, Грушенька рванулась. Осип нисколько не искал жену, а сразу пошел к ее родителям. Он сказал:
— Корова вот-вот отелится, Колюня залез под стол, не рисует, ничего не ест и меня укусил.
Тесть с тещей вокруг него забегали, соревнуясь в выкриках: оно конечно — у мужа с женой всяко, но сейчас не до этого, Никита возвращается из лагеря, Никитушка!
— Ну-ка быстро помирились! Чтоб Никитушку не огорчить!
…На лесозаготовках первым делом отбрасывали крахмальной чистоты снег от осины, вбивали в осину гвоздь, а на него вешали портрет Сталина. И только потом разжигали костер. И Никита как-то обратился к портрету:
— Иосиф Виссарионович! Вы так нам сильно помогаете! Отобедайте с нами, — и протянул ложку с кашей ко рту генсека.
Каша была не простая — с зайцем. Никита всегда ставил на них силки. Но это его не спасло, потому что другие, еще более хваткие силки ставил на всех усатый лучший друг колхозников. Через неделю Никита исчез. И в Чур от него пришло письмо уже через год из лагеря. Кто же был на лесозаготовках наушником — до сих пор неизвестно.
— И не буду я его, гада, искать! — обещал Никита. — Начинается опять вся процедура жизни!
Он устремился к браге жадно, как к знаку воли. Размачивая остро-пенными струями иссохшее за многие лагерные годы тело, он слушал двоюродную сестру Дуню:
— Кумунисты фисковали у Ельцовых коровку и телку яловую, а у Смирновых взяли лошадь и быка, голландского производителя, а у Королевых — мельницу, корову тоже, у Саблиных — две лошади, косилку, шубу енотовую и амбар со ржою…
Дальше Дуня, захмелев, режущим голосом перечисляла: сбрую, посуду, бороны и прочие плуги, которые были, как она говорила, “заворованы” по всей деревне. Никита обнял ее, стиснул костяными руками:
— Сеструня, живи долго — помни все! Может, пригодится! — Потом он откинулся и загорланил:
К насильственной хладной могиле
Рука прокурора вела…
Так Грушеньке было хорошо со своими, с Савельевыми, — хотелось срастись с ними и вытолкнуть Осипа Лучникова, как здоровое тело отторгает занозу. А вместо этого он подходит и говорит:
— Пойдем, Грушенька, там наш Колюня без тебя не может. — И Никите мирно, по-родственному: — Заходи, посмотришь, как твой племянник малюет. Просто три медведя в лесу!
Захмелевшая, а поэтому по-особому искренняя родня стала любовно шуметь:
— Нет у Колюни никаких медведей!
— Есть! Там, в чаще…
— Да какие там медведи! Просто древние лохматые люди, и у всех лица наших девок!
— Какая чаща! Два тополя под окном у Колюни-то, и всяко-всяко он их представляет: то в снегу, то вороны обсели…
— То свинья роется!
— Ха-ха-ха!
— Нет, хрюшки не было! Было бабье лето…
— С хрюшкой картинку в Выжигино увезли вместе с Полькой Косых, которую отдали за Ваську Африкантова, он еще горевал, что у него детей нет, поехал в район на базар, купил часы, обмыл их, его избили, сейчас все время радуется, что живой.
Потянулась Грушенька за кружевной шалью и мельком увидела в маленьком потемневшем зеркале рядом с рукомойником ненавистное лицо — свое собственное. Годы не могли соскоблить красу, которая принесла столько несчастья. А что всех Савельевых спасли эти вишневые глаза, эти белые литые зубы (за вычетом одного, сломанного о черемуховую косточку), — совсем не утешает.
— Ну пошли, моя царица, пошли.
В горнице завелись петь “Не было ветра, не было ветра, да вдруг навеяло” — и тут же бросили. Молча наблюдали, как уходили супруги Лучниковы. Некоторые бабы думали: Груньке-то повезло с ее непьющим кочетом. Клюкнул смешной стакан браги, уважил, а она-то поднабралась.
А Никита прикидывал: вот бы тебя, Лучников, ненароком какое-нибудь болото засосало. Но ужасно крепко стоит за таких власть, и всем болотам приказано не вредить “кумунистам”.
Однако до телефонных проводов эти указания не дошли, и они без разбора пропускали все. Вот, например, такое:
— Алло! Это Чур? Небылое с вами будет говорить.
В голове Лучникова запело море и заплясали невиданные звезды, он бросил трубку обратно на рычаг. Потирая потные руки, он выговорил себе: зачем у Савельевых бражки принял — не те уже годы! Вот и сердце то стрекочет, то бухает.
— Ну, Осип, Осип, что ты переполошился, — вполголоса обратился Лучников к себе. — Это все примерещилось, ничего не было. Небылое? Что за небылое? Что оно может сказать, коли его нет? А с другой стороны: зачем я все-то иконы повыбрасывал? Один лик хотя бы надо в столе держать для такого случая.
В детстве он целый год ходил в церковную школу, и там учили, как защищаться: это нужно обращаться ТУДА! И он напрягся, но всплыло что-то отрывочное: отче наш… но избави нас от лукавого. Телефон опять затрезвонил:
— Чур! Ответьте Небылому! Соединяю, — и дальше захрипело в ухо: — Передайте Никите Савельеву! Это звонит кореш Виктор Князевич. Мой адрес: Небылое, до востребования.
— Передам! Передам! — зачастил Осип, так что даже когда телефонистка объявила: “Ваше время истекло”, он продолжал кивать: — Князевич! Князь!
16 июня 1980 года — через день после золотой свадьбы — у Осипа остановилось сердце. Был он в тот день с утра уже какой-то странный, смотрел вдаль, но все-таки пошел в магазин за хлебом, а вернувшись, спросил у жены:
— Видела, у клуба мне памятник поставили? Шея неохватная в точности моя.
Грушенька все поняла. Она сегодня видела во сне, что листья у подсолнухов металлические и звенят, когда ветер дует. Осип лег подремать средь бела дня, чего никогда не делал, и временный сон перешел в вечный.
На поминках в сельсовете изрядно народ выпил, и лидер комсомолистов Герка Африкантов (который в конце концов пробился в жизнь через Ваську Африкантова и жену его Полину) пустился в рассуждения:
— Уходит эпоха! Осип Петрович, пухом ему земля, был таким правоверным коммунистом, что на его фоне остальные казались чуть ли не диссидентами…
— Правоверный, как же, — бормотала Грушенька, то есть давно уже Аграфена Петровна, капая слезами в кутью.
Хотелось вскочить, брякнуть стаканом о стол и рассказать, как этот твердокаменный коммунист вычеркнул из списков на раскулачивание ее семью, и вот живут все Савельевы за счет ее… Но на всякий случай еще плотнее сжала губы.
Придя домой, она увидела плачущего Колюню, небритого, размазывающего соленую воду по сивой щетине (остальные дети жили отдельно).
— Эх, сыночек, знаешь, почему ты на свет появился?
И рассказала ему все: как приехал Осип изводить чурян для всеобщего счастья, как сломала она зуб черемуховой косточкой… Колюня увидел: все краски вокруг поднялись со своих мест и улетели в бесконечную черную трубу.
— Золотая моя! Страдалица! Как же ты прожила все эти годы?
— Так, прошуршала. — Помолчав, Грушенька искала, искала и нашла: — Осип никогда на меня голоса не повысил.
Она легла подремать, а Колюня спохватился, что закончились клеенки. На другой день Аграфена Петровна спрашивала сына:
— Зачем же ты из своей новой рубахи спину вырезал? Вон отцовских рубах сколько осталось — малюй-замалюйся своих картинок!
Колюня не мог ей рассказать, почему он не смел прикоснуться к отцовской одежде, и только твердил: понял, но клеенок-то надо запасти.
Стал он с этих пор мазать красками по-новому. Мазал и шептал: эх, отец, отец! сколько мне нужно через свою руку картин в этот мир выпустить, чтобы… Он сам не знал, какое выбрать “чтобы” — то ли забыть, то ли простить.
Раньше он только деревья рисовал и людей под ними. А теперь людей как отрезало, а деревья начали на картинах ходить, летать и даже свадьбы справлять. У дерева-невесты фата из тополиного пуха улетела за горизонт. А у дерева-жениха во-от такой сучок был, так что финны заахали, закачали белобрысыми головами.
Теперь самое время объяснить, откуда в Чуре взялись финны.
В 2003 году они приехали в Чур и сказали: здесь была наша национальная колыбель, отсюда прафинны двинулись в сторону Балтийского моря. Мы будем все здесь изучать.
И вот поразвешивали эти финны японскую цифровую технику по всем окружающим лесам. И она жужжала и щелкала, схватывая и пряча в свои электронные башки движения оставшихся животных и птиц. Переводчик, приехавший с ними, был вечно болен от вчерашнего, но кое-что через него просачивалось:
— Глухарей и рябчиков завезем, если их — правда — не стало, разведем, снова все будет…
На этих белесых, крупных красавцев никто не обращал внимания, потому что началась осень, рыжики пошли, да еще у Федота Савельева, вздумавшего стать фермером, потравили пятьдесят ульев пчел. Только об этом и говорили: а ведь кто-то, падла, из своих сделал. Сам Федот задумчиво приговаривал:
— И почему это перестройка началась не на двадцать лет раньше? Или на двадцать лет позже, когда мы все уже по могилкам будем? А то что получается? Каждая пчелка снится и укоряет: Федот, почему ты меня не спас?
..............................................................................
Пироги с рыжиками вы ели, нет? Зимой? Ну, тогда объясняем.
Это такая вещь, как если бы первая любовь грянула в пору цветущей черемухи и на все это опрокинулась рюмка перцовки после ломового дня, когда вся картошка уже посажена и была банька.
И вот, мечтая о румяных пирогах, один из чурян (знаем, но не скажем, кто именно, но даем намек: у него самый острый слух в деревне) выбирал рыжички только с пятирублевик. Он совсем разнежился от грибного изобилия и вдруг услышал жужжание и щелканье. Замер. Ничего не слышно. Сделал два шага и стал срезать розовые шляпки — жужжит, щелкает, зараза. Он устремил по звуку взгляд, и вдруг — перед ним на елке сплюснутая серая красивая раковина, высматривающая его острым стеклянным взглядом.
Какие тут грибы, пироги! Пруд водки заплескался перед глазами! Он эту видеокамеру бережно от ствола отвинтил и подумал: с нею получится так же, как с грибами, — где одна, там еще есть. И не ошибся. Набрал ИХ полкорзины, а сверху присыпал слоем рыжиков. “Вот поеду на юбилей к свояку в Пермь, он знает все ходы-выходы, сдадим всю видеотехнику… Нет, столько водки нам не выпить. Вот что: куплю мотоцикл „Хонда” с коляской — буду дачников со станции возить”.
В районной газете “Тропа к демократии” финны поместили объявление: “Даем деньги!!! Кто нашел японские видеокамеры в лесах, окружающих Чур, получит полную компенсацию стоимости. Торг возможен, потому что нам нужна ценнейшая информация о фауне ваших замечательных мест. Да здравствует Чур — наша общая родина!!!”
И тут такое началось! Люди поняли, что в лесах еще какая-то электроника таится с кибернетикой. И ушли почти всем районом в ельники, березники, осинники. И все там заголосило, забегало. И вытоптали землю так, что до сих пор знаменитых чурских рыжиков не видать. А раньше было их — пластами росли, в три яруса.
Не пошел в лес, конечно, Осич (так теперь звали Колюню Лучникова). Не пошла и его девяностолетняя мать, Аграфена Петровна. А растопила печь, поставила напревать чугунок с тыквой. Тут-то и постучали два финна, зажав между джинсовыми плечами совершенно обессилевшего переводчика. Он умолял их:
— Ах, оставьте меня, оставьте… Я сейчас немного отдохну и все вам переведу, что накопилось.
Финны вышли на этот дом по-шерлок-холмсовски (их западный ум таил много таких штучек): из всей деревни только над его крышей вился дымок. Они обрадовались: видно, хозяева подобрали уже видеотехнику, если не пошли в лес.
Они толкнули калитку, увидели во дворе лежащие на земле картины — Аграфена Петровна вынесла их на солнышко сохнуть. И забыли наши финны про все свои горести!
Дома тоже везде висели портреты деревьев.
Деревья, переходящие в облака, а те, в свою очередь, отпочковывающие ангелов, пряди снегопада, драконы весенних ручьев, а вот и дерзкие гуси величиной с телегу гонят вдаль растерянного волка…
Осич сидел перед фанерой 80 на 70 и будто беспорядочно трогал кисточкой тут и там. Вдруг проступили разом журавлиный вожак, а за ним — его клин.
— Крыса весь ультрамарин из тюбика выела, приходится серое небо делать, — пожаловался Осич финнам.
Аграфена Петровна посмотрела на финнов особым взглядом материнского заговора: пусть уж малюет, а не спивается, надо же дитю чем-то заниматься. Жизнь ее бережно высушила, только чуть тронув лепестки красоты. Глядя на нее, финны поверили словам Библии еще больше, что Сарра, жена Авраама, была прекрасна и в сто лет. А Грушеньке было немного за девяносто. Только она все время что-то делает рукой возле рта — словно воздух комкает…
Финны потрясли переводчика, он застонал и начал переводить:
— У вас истинно финское искусство… — (Замолк. Встряхнули.) — Равновесие и успокоение во всех картинах… — (Встряхнули.) — Купим, не обидим!
Наконец-то сыны Финляндии поймали свою удачу за хвост! И даже благословляли воров, которые лишили их дорогой японской техники. Они увезли сорок восемь картин Колюни на родину, устроили там выставку-аукцион, вернулись и привезли в Чур альбом с красивыми белыми буквами “Kolyunya Luchnikoff”, а также двадцать пять процентов вырученных денег. И то Аграфена Петровна и Осич не знали, куда потратить такую сумму. Ну, сделали ремонт, ну, построили мастерскую во дворе, чтобы дома не пахло красками и растворителем… Еще подарки заказал Колюня братьям (ветеринару, агроному, завклубом и самому младшему — завгару).
Вскоре приехали из Перми неразлучные репортеры Гамаюнов и Ремнева с ТВ-аппаратурой — снимать уральского самородка. Ремнева порылась в своих амбарах штампов и нашла нужный:
— Шагал отдыхает.
— Шагал никогда не отдыхает, — трижды повторил Колюня.
Как быстро заскучали от волшебных картин наши Ремнева и Гамаюнов! Основная фишка есть, успокаивал Гамаюнов Ремневу, а она все рыскала глазами, искала прибавку к новости.
Наконец узнали о потравленных пчелах, полетели к пасечнику Федоту с видеокамерами наперевес. Они горячо надеялись услышать что-то ужасное, им уже сладостно мерещилась бегущая строка: “Свихнувшийся от горя фермер рыдает над трупами любимых пчел!!!”
Гамаюнов и Ремнева нашли Федота в здравом уме и даже очень бодрого. Угощаясь поднесенной медовухой, они с последней информационной жадностью спросили:
— А инопланетяне к вам не прилетали?
— Прилетали какие-то, потоптали кругами картофельное поле, но мы позвали батюшку Артемия, он окропил все, и с тех пор у нас тихо.