Кабинет
Павел Крючков

Книжная полка Павла Крючкова

КНИЖНАЯ ПОЛКА ПАВЛА КРЮЧКОВА
Павел Крючков

+9

Инна Лиснянская. Одинокий дар. М., О.Г.И., 2003, 512 стр.

Инна Лиснянская. Без тебя. Стихи 2003 года. М., “Русский путь”, 2004, 84 стр.

Мне приходилось слышать, что стихи, написанные и опубликованные Инной Лиснянской в последнее время — в двадцать первом календарном веке, — не только отличаются особенной силой и оригинальностью, но и в целом — как бы это сказать? — значительнее ее предшествующей лирики. Мол, вот тут-то она и сталаклассическим поэтом, после сборников-циклов “Музыка и берег”, “Тихие дни и тихие вечера” и — особенно! — “В пригороде Содома” и “Гимн”[1]. В эти же времена в отношении Лиснянской активизировался так называемый “институт премий”, в ее сторону повернулось и телевидение, о ней стали снимать телепередачи и целые фильмы. Станислав Рассадин, который “всю жизнь” писал про Семена Липкина, напечатал в “Континенте” огромную статью о ее поэзии. Наконец, “авангардное” издательство выпустило в своей поэтической серии ее книжку.

Думаю, что тут все сразу — и спонтанно, и закономерно. Перечитать ее старинное, тридцатипятилетней давности стихотворение “Я и время — мы так похожи!..” — и все встает на места. “Преимущества никакого / Ни ему не дано, ни мне, / Лишены очага и крова, / Мы бежим, как за словом слово / В обезумевшей тишине”.

Что же до мифического, на мой взгляд, ощущения некоторой “неравноценности” старого и нового, то думаю, что во многом оно связано с появлением ее поздней (в таком объеме и такого накала) интимной лирики. Действительно, любовных стихов той силы, какая есть в “Гимне”, наша современная поэзия не знала давно. Ну а поскольку любить и талантливо писать о любви — редкость, да еще и не в самые молодые годы, то изумление адекватно событию… Но вот, перечитывая объемный, пятисотстраничный, ретроспективный том, лицевая обложка которого украшена большой фотографией красивой, одухотворенной, чуть-чуть “восточной” женщины, — без дополнительных усилий вижу: ее дар был с ней изначально, всегда; “росло” лишь мастерство и житейская мудрость. Этот одинокий дар пришел к ней, очевидно, с той самой поры, как Лиснянская отказалась быть “поэтом как все” и стала писать для себя, а не для публикаций (а это случилось очень давно!). Вот тогда, как мне кажется, и стало являться то, что делает большинство ее стихотворений чистым волшебством: “мысль — звуковая вспышка…”.

Таинственно сплавив музыку и озарение, постепенно “подобрав” свой поэтический инструментарий, где молниеносная парадоксальность (об этой ее интенсивностиговорил когда-то Бродский) окружена чеканным, живописным орнаментом, где лексический запас честно растет вместе с веком, где речь и природа благодарно и равноправно очеловечены, где человеческие чувства — жалость и вина — нечеловечески расширены и обнажены и при этом всем сохранена древняя песенная традиция, — Инна Лиснянская создала совершенно новый поэтический звук, новую поэтическую вселенную и счастливо обрела своего верного читателя. И еще редкость: Лиснянская обрела не только читателя просвещенно-искушенного, но и одновременно так называемого “простого человека”. Взять хотя бы тех самых обычных домохозяек, которые утирают слезы над ее книжками. А такие есть, и их немало. И дополнительно любопытное, недавно обнаруженное мной: поэзию Инны Лиснянской любят совсем молодые люди, отношения с которыми — особая проблема для любого писателя.

В связи с песенностью я очень люблю свидетельство поэта и литературоведа Эдуарда Бабаева о том, как один солдатик отреагировал на публичное чтение Анны Ахматовой в прифронтовом госпитале: “Сестра приходила, песни рассказывала…” Хорошо, что Инна Львовна включила в “Одинокий дар” и лучшие стихи 60-х годов, и “Госпиталь лицевого ранения”, и замечательную, еще ждущую равноценного анализа двухчастную мистическую поэму “Ступени”, появлению которой способствовал подарок в виде телефонной книжки и шутливое предложение — написать по стихотворению на каждую букву.

Мне равно дороги замечания о ее поэзии Юрия Кублановского, когда-то интересно сравнившего некоторую “дневниковость” поэзии Инны Лиснянской с творческой психологией Эмили Дикинсон (“в небольшие лирические объемы укладывается — пропущенное сквозь душу — „трансцендентное”: „Кого бы я ни любила — / Я любила себя, / Кого бы ни хоронила — / Я хоронила себя. / Кого бы я ни жалела — / Я жалела себя <...> И если вдуматься в это, / Весь мир — это я сама””), и тонкие размышления о ее стихах Семена Липкина. В эссе “Дни нашей жизни” (1986) Липкин пишет о том, что поэтическая родословная Лиснянской тянется, как ему кажется, и от тех французских поэтов, которых принято называть “прбоклятыми”: “от них ее „вдохновение и усталость”, вера в Бога и неверие в себя, афористичность ее печали и противоречивость ее афористичности”. В этой цитате важны все слова, тут все — правда.

Дневниковое ощущение от ее стихов относительно, потому что автопортретность ее лирики достаточно условна. Между ней и ее героиней, наверное, примерно такое же расстояние, как между матерью и дочерью или между родными сестрами. Родные, но ведь не одно и то же. Что, впрочем, не отменяет, а усугубляет естественность ее письма, то, о чем просто и внятно сказал Солженицын (“…писать как дышится. Вот и весь ее метод. <…> Ни швов, ни тени усилий — верная традиция русского стихосложения”).

Лиснянская знает, кого, какую женщину она доозвучивает и домысливает.

Впрочем, откуда что берется? — она и в стихах это недавно обронила. “Надо только помнить, что мысль и чувство, а не замысловатость и рефлексия оставляют для читателя тайну” — тоже ее слова.

Не думая специально о читателе, Лиснянская пишет стихи как письма самой себе, где пытается “разобраться в бытии и его предмете, в сознании и подсознании”. И ее последняя по времени выхода книга — “Без тебя”, плач-поминание, реквием по ушедшему спутнику жизни — тоже начиналась с писем ему, обычных, повествовательных посланий куда-то туда, чтобы хоть как-то отвлечь, заглушить незаглушаемое. Тут и пошли стихи. Кажется, в русской поэзии подобного еще не было: книга-реквием родилась за несколько месяцев, оказавшихся отдельной жизнью. Жена — о муже, поэт — о поэте, возлюбленная — о возлюбленном. Головокружительный роман в письмах, где домашняя интонация сравнялась с надмирной, а красота и энергия стиха таковы, что кажется, еще чуть-чуть — и смерть будет заговорена.

“Без тебя” — это, на мой взгляд, еще и новое свидетельство о таинственном пространстве поэтической книги. Шесть десятков стихотворений вместили в себя год жизни с его интонационными переменами в осмыслении горя, снами наяву, снами во сне, отчаянием и пустотой — и воплотили в себе “тепло жизни и свет любви”. И. Л. надеется, что, несмотря на великую скорбь этих стихотворных писем, читатель почувствует и очистительное тепло, и отраженный свет.

Хочется верить, — еще мы увидим оттуда,
Что трясогузка цела и черемуха хладно бела,
Что на серебреники не польстился Иуда
И на поправку пошли на земле дела.

Л. К. Чуковская, которая понимала поэзию как никто, в свои последние годы особенно часто читала именно стихи Инны Лиснянской. Сила ее поэтического голоса будет только возрастать, — такое мнение о стихах И. Л. я услышал от Л. К. в самом начале 90-х годов прошлого века.

 

Юрий Кублановский. В световом году. М., “Русский путь”, 2003, 276 стр.

В книгу вошли стихи (не считая последней новомирской подборки в № 5), написанные после возвращения Кублановского из политической эмиграции.

“…Я поспешил вернуться / не для того, чтоб как / следует оттянуться, / с воли в родной барак, / а заплатить по смете / и повидать родных. / Старый паром по Лете / ходит без выходных”. Это один из семи “Автобиографических фрагментов”, написанный, что называется, в режиме прямого высказывания.

“В световом году” — горькая, одинокая, мудрая и богатая книга.

Для меня давно остается загадкой тот “заговор молчания”, которым наша “двустоличная” литературная критика окружила последние стихотворные сборники Юрия Кублановского. Нет, пишут, конечно, но уж лучше б молчали[2]. Если кто и делился с читателем серьезными оценками поэзии Кублановского за последние десять — двенадцать лет, — так это поэты: вспоминаю, к примеру, давнишнее эссе С. Липкина в “Знамени”, двухлетней давности статью Б. Кенжеева в том же журнале — о сборнике “Дольше календаря” (2001), целиком вошедшем в “Световой год”, и стиховедческое размышление А. Кушнера[3], — как оказалось, бесполезно отправленное в 2001-м в Комитет по государственным премиям.

Может быть, еще тяготеет как на заказ выструганный миф о националисте-почвеннике, оруженосном “солженицынце”? Но Ю. К. и, казалось бы, “предсказуемую” одноименную премию получил далеко не первым, да и разделил ее с весьма не близкой ему по эстетическому мирочувствованию поэтессой… Многие соображения, которые поэт годами — как гражданский человек — высказывал в своих статьях и интервью, еще вчера вечером были модным дискурсом и с неофитским запалом повторялись иными бывшими носителями либеральных ценностей. Так в чем же дело? Не понимаю. Но, как вижу по некоторым редким на эту тему стихам в книге, описанное положение вещей доставляет Кублановскому душевную боль.

Что теперь к отечеству — тест на вшивость —
Побеждает: ревность или брезгливость.

Или это такая своеобразная плата за внутреннюю независимость, отчужденность от тусовочной заданности поведения и нерасхожую ответственность за сказанное? А — заодно — и за исконное, а не дежурное чувство юмора? А может быть, не под силу вживание в чужой поэтический космос, такой и музыкально, и смыслово многослойный, как у автора “В световом году”?

…Если бы, думаю я, держа в руках этот сборник, Россия по каким-то загадочным, непостижимым причинам на время сделалась невидимой, исчезла из поля зрения, то по стихам, составившим его, можно было бы воссоздать не только историко-географический ландшафт страны, но и портретно-душевный облик нашего человека в долговременной перспективе. Юрий Кублановский всегда особенно точен в преображенном изображении:

Покрытой свежим снежком Волхонки
вдруг заблестевшие огоньки
в стране нетленки и оборонки
недосягаемо далеки.

А ночной мальчишеский футбол на Сан-Марко? А обтянутое черным капроном колено случайной спутницы в пригородной электричке — “между полой дубленки и голенищем”? А трогательный речной диспетчер в “Шли Верхневолжьем, шлюзами...”? А, казалось бы, странным образом вплавленный в смысловое пространство книги цикл “Развивая Маркузе” (1969, 1999), посвященный Памяти 68-го? Кушнер написал, что Кублановский — “первый и единственный поэт”, у которого он “прочел стихи на эту тему, так волновавшую нас в 60 — 70-е годы, стихи, полные иронии и горечи…”.

“В световом году” — еще и очень интимная книга, местами поражающая своей незащищенностью. “Но, давно изъятый из обращения, / тем не менее я ищу общения”. Стихотворение заканчивается гибелью любимого кота, сбитого машиной какого-то крутого переделкинского братка.

Между прочим, о поэтическом простодушии государственника Кублановского я мог бы написать отдельно, если бы не этюд о старике, играющем песню “Битлз” в подземном переходе: “И, не смысля, в сущности, ни аза / ни в одном из русских больных вопросов, / я спешу порою залить глаза, / не дождавшись вечера и морозов…”

Мне не от кого и не для чего защищать этого выдающегося русского поэта. Просто вслед за Бахытом Кенжеевым, написавшим в “Знамени” о том, что Юрий Кублановский многими своими стихами “за всех нас заступился”, я предлагаю и прошу одно — наконец прочитать его. А пока буду продолжать радоваться переполненным, притихшим залам на его вечерах не только в Москве, но и — что, может быть, особенно ценно — в провинции и узнавать о многочисленных курсовых и дипломных работах. Студенты утверждают, что лексико-поэтический словарь, разнообразие размеров и живописно-музыкальный ряд у Кублановского — на редкость благодарный материал для исследования.

 

Елена Шварц. Видимая сторона жизни. СПб., “Лимбус-Пресс”, 2003, 352 стр.

В аннотации к этой книге, состоящей из “литературных мемуаров и малой прозы интеллектуально-элитарного уровня”, сказано, что литературные воззрения писательницы отличаются “оригинальностью, граничащей с экстравагантностью”. Когда мы с музыкантом и звукорежиссером Антоном Королевым записывали в прошлом году — на ее тогда еще не сгоревшей квартире — диск авторского чтения, оказалось, что Елена Шварц не может (даже для двух человек) читать сидя. В атласной рубахе багряного цвета (как и обложка этого сборника), положив одну руку на пояс и отставив книгу, чуть-чуть покачиваясь в такт своему внутреннему ритму и глядя как-то сквозь, она совершала то, что обозначается единственным словом “искусство”. Паркет в старой ленинградской квартире чуть-чуть поскрипывал под ее туфлями — этот звук слегка уловим в записи того, что было впоследствии названо нами “Песней птицы на дне морском”. Возможно, кто-то, увидев это чтение со стороны, тоже подумал бы об “оригинальности, граничащей с экстравагантностью”. А я вот теперь размышляю о том, что в записи мы непроизвольно сохранили звук прежней, “допожарной” жизни, о которой Шварц, кстати, уже написала пронзительные стихи.

Это крайне интересная, смелая, тревожащая воображение и нервную систему книга. Читая ее, я даже придумал для себя, что это такие особенные стихотворения Елены Шварц. Радует и то, что о книге уже написаны добросовестные статьи любящими и понимающими творчество Шварц людьми — например, Олегом Дарком.

С не любящими — сложнее, но и они иногда слагают рецензии. Вот Игорь Шайтанов, упомянув о том, что Шварц умна и проницательна (“как и многое <…> когда она пишет о других”), полувсерьез опасается удара по голове бутылкой, — очевидно, за утверждение, что “биография никого не делает поэтом”[4]. Но ведь Шварц читают, любят и переводят на десятки языков не из-за биографии — разве нет?

В “Видимой стороне жизни” есть, кстати, такое маленькое произведение — “Еда для детей”. Приведу его полностью.

“Русская поэзия — такой сложный миф — с ее чудищами и невинными жертвами, ухающей в ночи совой и Дервишем. Видно, мифотворчество — тоже один из наших инстинктов. Мы и свою жизнь, и чужую не можем иначе осмыслить чем как миф. И культура, и история — все это мифы. Это — единственная форма переработки реальности, делающая ее хоть сколько-нибудь удобоваримой, вроде еды для детей”.

Семен Липкин. Воля. Стихи. Поэмы. М., О.Г.И., 2003, 492 стр.

Я думаю, что Липкин — это самый значительный современный русский поэт, счастливо совместивший в своей работе эпос и лирику (тут ему, несомненно, помогла его многолетняя переводческая работа, полное погружение в чужую духовную культуру). А еще он соединил в себе религиозную, пророческую отвагу с фантастическим, невиданным (для прожившего здесь и сейчас советскую эпоху человека) поиском смирения и приятия того, что посылает Вседержитель. Ни на шаг не уходя от трех своих пожизненных, излюбленных тем (Бог, народ и история), не изменяя лирическому стержню своей поэтики (кстати, в его случае заметном не сразу).

Настоящее собрание оказалось посмертным (он успел лишь продержать корректуру) и наиболее полным. “А строка моя произошла / От союза боли и любви, / Чтоб войти в бездушные тела, / Чтобы чудно глина ожила / от союза боли и любви” (1984). И двумя годами ранее: “Как я царствовал, раболепствуя, / Как я бедствовал на пиру! / Я принес вам свои молебствия, / Спойте их, когда я умру”.

Достаточно удивительный факт выхода этой книги в издательстве, которое (вкупе с одноименным клубом, вереницей ресторанов с обязательными книжными отделамипри них) уже давно олицетворяет собой бытие нового, молодого поколения, возможно, расширит аудиторию читателей поэзии Липкина. Говорить с иными из них, теми, кто интересуется “нерыночной” литературой, о современности поэзии человека, прожившего весь некалендарный двадцатый век с его войнами, мракобесием, искушениями и духовными подвигами, — интересно и поучительно. И это при том, что мысль стихотворца обычно предельно ясна, а конструкция высказывания чуть ли не нища в своем пафосе: “Два тысячелетия прошло / С той поры, когда Христа распяли, / Но, познав содеянное зло, / Нам ли жить без боли и печали? // Есть и ныне острые умы, / Связанные, скажем, с Интернетом, / Но вперед продвинулись ли мы / От слепца Гомера в мире этом?..”

То, что у другого поэта может прозвучать как банальность, у Липкина почти всегда приближено к откровению. И в этом одна из его загадок. Но для этого следует прочитать не одно его стихотворение, не одну поэму. Тогда, между прочим, открывается и сдержанная, но на самом деле богатая музыка его стиха.

Двадцатый год. Разгул собраний.
Для плача не хватает слез.
А Кафка в эти дни в Меране,
Где лечит свой туберкулез.

Вот беспризорники заснули,
Друг с другом теплоту деля,
А Бунин в эти дни в Стамбуле
С женою сходит с корабля.

(Из стихотворения “Они вошли”, 1991)

Как замечательны эти протяжные, как пароходно-паровозные гудки — “у” — во второй строфе! Кстати, Липкин любил поэзию Бунина, много читал его, разгадывая и домысливая загадки бунинской музыки. Он говорил мне, что сдвоенное “ку” в финале бунинского “Одиночества” (“Что ж! Камин затоплю, буду пить... / Хорошо бы собаку купить”) — это, возможно, сдавленное рыдание. И читал как рыдание.

Финал стихотворения “Они вошли”:

Еще АРА пришлет нам, детям,
Какао, сайку и маис,
Но что нам делать с миром этим,
Висящим головою вниз?

Что делать с этим миром, Липкин, как и все, очевидно, не знал. Но догадывался, что делать населяющим его: “…нам остается лишь одно — молиться. / А слов не находя — молчать”. И продолжал беспощадно вглядываться в себя, благодаря за ниспосланное.

А последнее, страшное стихотворение в этой книге, “Надеясь умереть без боли…” (2001), показалось мне стихами Иова, который, еще не зная того, уже становится пророком и мудрецом.

 

Александр Кушнер. Волна и камень. Стихи и проза. СПб., “LOGOS”, 2003, 768 стр.

Большая часть входящих в эту книгу вещей (эссеистика) публиковалась, в том числе и на страницах “Нового мира”. Любящим поэзию Кушнера стихотворения, представленные здесь же, в большинстве своем хорошо известны. Получилась тем не менее особая, многоадресная, как сейчас принято говорить, книга, соединившая в себе специальным образом выстроенный “дневник писателя” (в том числе за счет помещенных сюда интервью) с сугубо литературоведческими исследованиями. Но кто бы еще, кроме Александра Кушнера, орнаментировал подобное пространство стихами?

“Жил ли я с чувством новизны, входящей в мою работу? Вначале я ее не осознавал: практика в поэзии всегда опережает осмысление” (из интервью 1986 года). В многожанровом сборнике “Волна и камень” все по-другому: архитектором этой книги стало, конечно, прошедшее время, поворот головы назад — при том, что она выстроена не по хронологическому принципу. Две, а на самом деле три эпохи, накладываясь друг на друга, создают ее своеобразную, подчас, кажется, рискованную полифонию.

В интересной рецензии Сергея Арутюнова (“НГ Ex libris”, 2004, № 16, 29 апреля) говорится, в частности, о том, что “литературоведение лирикой у нас еще не подсвечивали”, и о принятии на себя — нашим знаменитым поэтом — эстафеты от Лидии Яковлевны Гинзбург.

Я думаю, что А. К. ничего не подсвечивал: эссеистике, помещенной здесь (а разброс тем и имен невероятно обширен), не нужна никакая подсветка, ей необходим свободный диалог с другой частью авторского “я” — поэтической. Этот единый механизм здесь точно такой же, как и в почти пятнадцатилетней давности “Аполлоне в снегу” (по той книге, я знаю, педагоги готовились к лекциям, другие люди читали ее как роман-автобиографию, как единое исследование о поэзии и нравах двух веков — Бог знает, как чтбо!)[5]. А с эстафетой — справедливо, но для полноты этого образа Лидия Гинзбург должна была бы писать стихи.

Именно здесь, за строчками произведений об Анне Ахматовой и Анне Карениной (“Анна Андреевна и Анна Аркадьевна”), об Иосифе Бродском (сложные авторские переосмысления их творческих и житейских взаимоотношений после всего), о Вермеере и Чехове, я почувствовал то, что часто не могут понять (а ведь это есть и во многих его стихах!) даже некоторые вольно судящие об Александре Кушнере его читатели. Я говорю об отношениях поэта с трагичностью бытия, о собственном драматизме его лирической интонации, вытекающей из того, что называется “правотою поэта”. Это, на мой взгляд, слышно даже в цитируемом ниже отрывке из эссе о любимейшем Иннокентии Анненском: “Пора закончить эту тему, тем более что я вовсе не считаю Анненского „певцом смерти”. Назвать его „певцом смерти” так же нелепо, как назвать „певцом жизни”. Он вообще не был певцом чего бы то ни было…” (“Среди людей, которые не слышат…”, 1997). Об этом же, как мне кажется, одно из самых “сердитых” стихотворений Кушнера “Кто вам сказал, что стихи я люблю? Не люблю…”. Иначе говоря, по слову Пастернака, поэзия действительно — под ногами. Но это не поход по грибы.

Многолетне создаваемая поэтом гармония на самом деле не сглаживает, а с годами обостряет растворенный в музыке пресловутой “домашности” и классичности стиха — драматизм.

“Слово „нервный” сравнительно поздно появилось у нас в словаре…”

Бахыт Кенжеев. Послания. Избранные стихотворения 1972 — 2002. Алматы, “Искандер”, 2004, 328 стр.

От четырехлетней давности сборника “Из семи книг” (составленного автором нынешней “Книжной полки”) “Послания” отличаются двумя обстоятельствами. Первое: составителем на сей раз выступил сам Бахыт Кенжеев, включив в нее те произведения, которые более важны ему лично, а не потенциальной, “разноуровневой”, как опять же принято сейчас говорить, аудитории (например, сами загадочные “Послания” — более частной и вместе с тем отсылающей нас к лицейским пушкинским временам лирики я, кажется, и не читал). В общем, он правильно сделал: автопортрет в любом случае отличается от портрета.

И второе: к книге приложен компакт-диск, ознаменовавший пока еще таинственное для меня самого начало работы нашего совместного с “Новым миром” проекта “Звучащая поэзия”. Книга и диск оформлены в одном стиле[6].

Таким образом, это можно не только читать, но и слушать.

А читает Кенжеев себя превосходно, обогащая своей физической интонацией экзистенциальную сущность самого стиха. Неведомый мне Ауэзхан Кодар пишет среди прочих (представляющих) на задней стороне обложки, что казахские кенжеевские гены “создают особую ауру неких „суфийских” медитаций о смысле жизни и смерти. И в этом плане Бахыт Кенжеев — последний „смысловик” в эпоху, когда поэзия воспринимается преимущественно как игра и коллаж цитаций”.

Ну, не последний, надеюсь, да и не всеми воспринимается. Впрочем, Кенжеев за подобные сентенции отвечать не должен, тем более что в этой цитате, за некоторым преувеличенным, на мой взгляд, “портретом” эпохи, скрывается и своя сермяжная правда.

Важная особенность этого в целом ретроспективного сборника — включение в него так и не вышедшего отдельной книжкой цикла “Невидимые” — иногда холодновато-печальных, иногда яростно-взыскующих стихотворений, отмеченных, помимо прочего, подходом к вскоре последовавшему изменению кенжеевской структуры стиха. “Дифтонгов в русском нет…” — обмолвился он как-то внутри поэтического текста.

Мне хотелось сказать о сознательных и бессознательных шифрах у Кенжеева, но я споткнулся на стихотворении “Алеет яблоко, бессменная змея…”: “…ни завтра нет, ни послезавтра нет, / над ямою разносится вороний / крик, на корнях чернеет перегной, / и только детский лепет посторонний / разносится с поверхности земной”. Наверное, долго еще после сентябрьских событий этого года все, сказанное о детях, будет нас заставлять спотыкаться и вздрагивать. В том числе в стихах.

...кто-то корчится в муках творчества, беспокоен, подслеповат,
и густеет ночь-заговорщица, и, на радиоперехват
выходя, я дрожу от холода. Пуст мой эфир. До чего ж я влип.
Только свежего снега легчайший хруст, только ангела детский всхлип.

“Невидимые миру слезы”, — сказал кто-то о названии всего этого цикла. Возможно, и так.

 

Геннадий Русаков. Разговоры с богом. Томск — М., “Водолей Publishers”, 2003, 296 стр.

Об этой печальной книге, о которой довольно много писали критики[7] и которую я люблю не за обозначенное в названии (тема столь деликатна, что остается только удивляться авторскому бесстрашию), а, собственно, за сами стихи, я хочу высказать короткую, но важную для моего читательского понимания мысль. Может, это и банально, но настоящая стихия поэзии, в данном случае неповторимый, грубовато-возвышенный, отчаянный русаковский космос, проживает свое, как мне кажется — всегда поперек любой намеренной установки. Даже если это “просто” название сборника.

Открыл, что называется, наугад:

Уже не писанье стихов, 
а просто дыханье словами. 
И перечень старых грехов, 
и ангелы над головами…

В этом сборнике нет и не может быть, на мой взгляд, ничего неудачного: стихи Русакова год от года только “растут в цене”. Поэт оплакал смерть близкого человека только так, как это может любой настоящий поэт: подняв искаженное болью лицо вверх. “Главное, не терять отчаяния” — так, кажется, говорил Пунин Ахматовой.

Непостижимо долгая, временами совершенно детская — по доверительности — книга. Если бы я был издателем, то попробовал бы уговорить поэта просто оставить на обложке свое имя. А остальное — как есть, с портретом той, из-за кого, — еще перед титулом.

 

Светлана Кекова, Руслан Измайлов. Сохранившие традицию: Н. Заболоцкий, А. Тарковский, И. Бродский. Учебное пособие. Саратов, Издательство “Лицей”, 2003, 192 стр.

Насколько я понимаю, это первое (на чистом энтузиазме выпущенное в провинции) пособие, представляющее сегодняшнему студенту творчество трех наших крупнейших поэтов[8] и “параллельную” поэтическую культуру — от смогистов и “Московского времени” до Леонида Аронзона, той же Елены Шварц и Сергея Стратановского. Надеюсь, кому-то это поможет познакомиться. Единственная жалость: среди перечисленных смогистов почему-то не назван Аркадий Пахомов, автор пусть и одной, но чрезвычайно сильной книги “…В такие времена” (1989). Кстати, когда юные смогисты читали в конце 60-х свое — Иосифу Бродскому, он отметил именно Пахомова как наиболее самобытного, по его впечатлению, стихотворца.

 

Лев Шилов. Голоса, зазвучавшие вновь. Записки звукоархивиста-шестидесятника. М., “Альдаон”; “РУСАКИ”, 368 стр.

Принципиально новое, отличное от предыдущего, богато иллюстрированное издание с учетом всех тех сюжетов, которые были “непроходимы” в 1987 году.

Тогда мы и не знали, что Анна Ахматова начитала ему — будущему главному звукоархивисту нашей литературы последних сорока с лишним лет — свой “Реквием”, с просьбой “не открывать” запись до лучших времен. Мы не знали, как он спас архив своего учителя С. И. Бернштейна (в 20-х — руководителя Института живого слова). Спас настолько, что голос Гумилева десятилетиями жил в каком-то шкафу под именем Николая Степанбовича и ждал своего часа. Он “оживил” Блока, Толстого, Леонида Андреева и сделал единственную профессиональную запись авторского чтения молодого Бродского (не так давно этот диск издан).

Наконец, он издал на виниле единственное в своем роде “Звучащее собрание сочинений Корнея Чуковского”[9] (12 пластинок) и недавно перевел его в популярный формат mp3. Он выпустил первый в стране диск Окуджавы… Первый диск Александра Кушнера тоже выпустил Шилов.

Свою многотрудную деятельность он, думая о читателе, описал как приключение — столь же реальное, как собственная судьба, и фантасмагорическое, как эпоха, в которую ему довелось делать непонятные для многих литераторов вещи, воплотившиеся впоследствии в сотнях виниловых, а ныне и десятках компакт-дисков. Это уже не сотрешь, или, как говорят меломаны, не “запилишь”. Истории о том, как с помощью шарика от ручки “за 35 копеек” снимали голос со стершегося валика или нашли в лондонском архиве матрицу пластинки с авторским чтением Бунина, рассказаны Львом Шиловым здесь так же занимательно, как некоторые описывают экспедиции туда, где еще не ступала нога человека.

Писателя, филолога, звукоархивиста Льва Алексеевича Шилова не стало в сентябре уходящего года.

В незаслуженно лестной дарственной надписи он выразил надежду, что мне удастся поучаствовать в продолжении и этой любимой мной “важной работы — записи все новых и новых русских поэтов”. Так, к счастью, и получилось: недавно нам удалось выпустить компакт-диски авторского чтения всех тех, кто представлен в “плюсовой” части сегодняшней “Книжной полки”. Впрочем, пластинки Семена Липкина и Геннадия Русакова пока еще в работе.

 

+1

Классики. Лучшие стихи современных детских писателей. М., “Детская литература”; ЗАО “ЭГМОНТ РОССИЯ ЛТД”, 2003, 240 стр.

Большая обида. Классический перебор, или История о том, как невозможно объять необъятное. Все здесь как-то не вполне хорошо: и по избыточности жанров, и по избытку тем, и по обилию (превосходных!) имен. И по ненужной, на мой вкус, многоадресности проекта. От “семи до семидесяти” превратилось в толчею.

Некоторые литераторы даже не знали, что их произведения тут напечатаны (например, поэт Владимир Александров). А замечательный Герман Лукомников, как ни крути, вообще явственно выпадает из общего чудесного хоровода… Он совершенно “отдельный”. В общем, получилось “22”, как говорят картежники. А то и все “25”.

 

[1] На днях я процитировал одному поэту, частично разделяющему такое мнение, пару строф из книги “Дожди и зеркала” (“YMCA-press”, 1983). И был рад его восхищенному удивлению, когда он узнал, кого я цитировал.

[2] Было б не лень, я собрал бы неслабую коллекцию тотальных газетно-журнальных глупостей. И если на неопрятные извержения г-на М. Немирова в “Русском Журнале” (“Все о поэзии-165”, 2003, 31 декабря) можно махнуть рукой, а “жалеющего” Кублановского В. Бондаренко (“ЛГ”, 2004, № 34, 1 — 7 сентября) самого пожалеть, — то чем объяснить упорные, перетекающие из небольших газетных рецензий в ежемесячные обзоры периодики через губу процеженные, почти глумливые и абсолютно недоказательные обвинения Ю. К. в… стихотворной и смысловой небрежности? Вот, например, вы, господа обозреватели, так чтите (как и я) мастерство Иосифа Бродского, а ведь он еще в июльском 1981 года интервью Анни Эпельбуан (“Странник”, 1991, № 1) назвал Кублановского одним из лучших, мастеровитых наших поэтов и повторил это незадолго до своей смерти, когда дружеская близость, окрепшая на Западе, была по многим причинам утрачена (в августе 2004-го не публиковавшееся ранее интервью И. Б. звучало по “Эху Москвы”).

[3] А. Кушнер писал, в частности, о разработке Кублановским коротких размеров, сравнивал его работу с подобными опытами у раннего Пушкина и позднего Пастернака, о сжатости и легком дыхании этих стихов у Ю. К.

[4] “Вопросы литературы”, 2004, май — июнь.

[5] С “Аполлоном…” мне в свое время пришлось расстаться: знакомые попросили книгу для отправки в Вермонт А. И. Солженицыну (она была ему нужна для какой-то неведомой мне работы). Эта история стала для меня частью судьбы книги. А теперь Александр Семенович “потерю” восполнил — в расширенном, укрепленном временем и темами варианте.

[6] Художница — Екатерина Марголис.

[7] Вспомню, например, даже озаглавленный как “Господу богу прошение от неверующего в него” критический диптих в “Дружбе народов” (2004, № 4), составленный из интересных статей Владимира Губайловского и Евгения Ермолина.

[8] Известный поэт Светлана Кекова давно занимается изучением двух первых (о собственном подспудном поэтическом диалоге-общении с ними надо говорить отдельно), а ее муж Руслан Измайлов — Бродским.

[9] Помимо написания книг и звукоархивистики с 1996 года и до своей недавней кончины Лев Алексеевич еще и заведовал Домом-музеем Корнея Чуковского в Переделкине.


Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация