* *
*
Расплетаются в небе корзины
облетающих рощ и обид.
Трепеща синевой, у осины
средиземное сердце болит.
Листопад, мельтешение мира,
и судьба у подлеска — моя:
коммунальная в дырах квартира,
хоровой мавзолей муравья.
Пропадаю один, пропадаю —
припадаю буханкой к ножу:
то ли с дымом костра улетаю,
то ли в землю с золой ухожу…
* *
*
В ноябре убывание дрожи
и пластунский мороз на слуху,
и растения в скифской одёже
на игольчатом рыбьем меху.
Берег озера ширится в брег,
и волна широка без утруски —
с переходом из сырости в снег
в переводе с озноба на русский.
И душа обмирает. И стонет
узкий воздух с белками беды.
Хоботок промерзания тронет
роговицу открытой воды.
Только пристальный свет с верхотуры
пробирает до самых костей,
набивая кирпичные шкуры
первым хворостом жарких вестей.
Печку топит Овидий, изюму
пожует — и живет молодым,
возводя как последнюю думу
вавилонский незыблемый дым.
* *
*
Слышится влажное посуху –
мимо окна твоего.
Кровь открывается воздуху,
распространяя родство
в шуме пространства и времени
на шаровое жнивье
капель, светящихся в темени,
тронувшей темя твое.
* *
*
В небе трещины — это березы,
крепче кепочки жмет окоем.
Запрокинешь лицо, чтобы слезы
оставались на месте своем.
Ты теперь — что стакан поминальный
и наполненный горечью взор
вертикальный, как смерть.
Вертикальный,
навсегда уходящий в простор.
* *
*
Все меньше, меньше неба в небе —
о, ноздреватый воздух в хлебе —
полгода в землю снег идет,
а может быть, наоборот.
У женщин холодно во рту,
там слово нежит высоту
в слюне, в зубах — и хоронится,
как в рукаве живая птица —
в тряпье у чучела в саду.
А это я сквозь снег иду.
* *
*
Один, как в детстве, вкось, по краю
зимы, стремящейся к нолю:
опять люблю и умираю
и вечность новую терплю.
Жизнь истекает. Точно вычет
воскресшей в оттепель воды.
И что-то с неба в землю тычет,
как в книгу, полную беды.
* *
*
Очевидно и пусто за пунктом
населенным, где озера круг
затянулся — и в пену закутан
осьмигубый за всхлипами звук.
Сыто небом лесов населенье,
меркнут в воздухе птичьи следы.
И твое золотое сомненье
переходит в смятенье воды.
В одиночестве — сила природы
и посмертная воля творца
и высокая тяжесть свободы
оставаться собой до конца.
* *
*
Почерк беспочвенный — червь на крючке
не рыболовном, а прямо в зрачке:
молонья, жало, могучий изгиб
над чертежом убывания рыб.
Жаберный шорох в воздушной дыре —
так наклоняют кувшинное рыло,
чтобы на смерть насмотреться в костре,
чтобы из лужи напиться уныло.
Чтобы увидеть, как лодки натрут —
до возгорания звездного — воду,
где — на себя — словоблуд
ловит чужую свободу.
* *
*
Я поплачу над фильмом плохим:
еще с прежней женою
я в кино отправлялся бухим —
за чекушку, с тоской ледяною
погибал под Феллини, взашей
удалялся, скотина скотиной.
Я и сам был талантливейшей
безбюджетной картиной.
Обрывался как заяц-скачок:
на щеке пропечатался прутик.
Собиратель пространства — зрачок
мне, как смерть, эту ленту прокрутит
через двадцать беспамятных лет,
где меня уже нет —
между словом последним и делом
в этом фильме — то черном, то белом.
* *
*
Горькую обновушку…
А. Ахматова.
Ты вся как музыка — из маковых
ледышек в зное золотом,
два неба — круглых, одинаковых,
несешь в тяжелых ведрах в дом.
Как на ресницы ни наматывай
слезу — обновы солоны:
все красен саван у Ахматовой,
все снежен саван у страны…
* *
*
Всю ночь волнистое стекло
по вертикали вверх текло
не сном, не отраженьем —
а головокруженьем.
Повсюду дождь искал меня,
и я не зажигал огня,
чтоб темноты не видеть
и неба не обидеть.
Я понимал, что не стекло,
не дождь, а зеркало текло
из памяти — наружу,
выматывая душу.
И не увидишь из окна,
как спит спиной ко мне страна —
чуть теплая, большая,
дождя не нарушая.
* *
*
Дыра в дожде, окрест
уже ветшают воды
до перемены мест —
в порыве непогоды —
особенно небес,
особенно землицы,
где пробуют на вес
себя и воздух птицы.
Где если есть окно,
то будет и разлука,
как музыка в кино
немом — еще до звука.