“МЫ С ТОБОЙ ОТВОРИЛИ КАЛИТКУ...”
Светлой памяти Ольги Покровской, детского врача из Вологды.
На чердаке живут голуби, воробьи и ласточки, а пониже мы, все остальные: дети, старики, летние гости... А еще пониже, в конурах и сараюшках, братья меньшие: собаки, кошки, кролики, черепахи, курицы, ежи... Ноев ковчег нашего двора.
Я лежу на теплой крыше сарайки и смотрю на паучка. По невидимой мне паутине он деловито прошмыгнул мимо моего носа и полез дальше, в небо, исчез из виду. Тогда я решил, что буду принимать парад облаков. Они как раз выстроились надо мной по ранжиру. Первым наплывает облако, похожее на грозную крепость. Такое огромное, что оно вряд ли вошло бы на самую большую площадь нашего города. За ним почтительно следуют облака поменьше, мирные медлительные толстяки. Одно растрепанное маленькое облако и вовсе, похоже, ничего не знает про парад, летит совсем низко, каким-то своим курсом. Неожиданно от него отрывается клочок, пушинка и довольно быстро несется к земле. Я тоже прыгаю на землю и бегу ловить облачный клочок. Оказалось — перышко. Лебединое или гусиное; такое белое, что я не смею его выбросить, прячу в карман.
Вдруг жалобно скрипнула и распахнулась калитка. Кто там? Просто ветер.
Когда-то о нашей калитке написал стихи Фет. Конечно, Афанасий Афанасьевич писал о своей калитке и о своем. Но сейчас я вижу перед глазами нашу. И двор очень похож.
В темноте, на треножнике ярком
Мать варила черешни вдали...
Мы с тобой отворили калитку
И по темной аллее пошли.
Шли мы розно. Прохлада ночная
Широко между нами плыла,
Я боялся, чтоб в помысле смелом
Ты меня упрекнуть не могла...
В нашем дворе не варили черешню, она у нас не росла. И аллеи за калиткой не было, а только две липы в саду, яблоня, рябина да куст бузины. Но запах остывающего варенья, синий дымок, лесная прохлада, наполняющая в сумерки низину с огородами... Тепло и шероховатость серой щеколды. Остывающая пыльная тропинка... Это все наш двор. И первое чувство, и растворенность в нем всего мира, и боязнь немого упрека любимых глаз, и страх уединения, и желание его...
Как мне сейчас очевидно главное достоинство нашего двора: избавленность от чужих глаз. Дощатый забор, длинные сараи и заросли крапивы у канавки-речки закрывали нас от взглядов прохожих. Калитки же не запирались наглухо, вертушки-щеколды были лишь там, где обитала одна семья. А в нашем дворе жили пятнадцать семей, и хотя сплошь старики да дети, но вот никого не боялись. Только вечером старики просили меня или кого-то из ребят прикрыть калитку плотно — на ночь. Так им было спокойнее уходить со двора.
Помнится, Лаврецкий в “Дворянском гнезде” после объяснения с Лизой обнаруживает закрытую на ночь калитку, ему непривычно, что она закрыта, он секунду медлит, а потом как мальчишка перемахивает через нее. Забор вокруг усадьбы Лизы Калитиной был границей между счастьем и несчастьем. Между миром покорности, любви, домашнего света и стихией своеволия, страсти, неприкаянности.
Но вернусь от Лизы к калитке нашего детства. Когда мы были совсем маленькими, калиток во дворе было целых три — одна садовая, другая, самая хлипкая, — огородная и главная — та, что глядела на улицу. Потом осталась одна, уличная.
Сейчас даже в тихих провинциальных городках калитки и ворота часто вышиблены или повалены, дворы продуваются всеми ветрами и дети вместе с мячами выкатываются на неухоженные пыльные улицы. В начале же семидесятых, когда пятиэтажки еще выглядели безголовыми (ведь у них не было ни покатых крыш, ни мансард, ни печных труб с затейливыми дымниками), проходные дворы в наших северных краях тоже казались диковинкой. Их первое время как-то стыдились, пытались огородить штакетниками, занавесить бельем, засадить кустами, окружить палисадниками. А потом на помощь пришло время — деревья разрослись, опять вылезли как из-под земли курятники, сараи, голубятни, и люди как-то утешились.
...Наша уличная калитка крепко сбита, и мы часто катаемся на ней. Интересно обозревать улицу и одновременно плыть в воздухе. Похоже на капитанский мостик. Чужая жизнь ударяет в калитку, как девятый вал, но не может ее одолеть. Впрочем, какой в нашем сухопутном городке девятый вал! Так, легкое волнение. Задремавший на ходу пьяница по ошибке ввалится во двор или цыганка с ребенком забредет ночью, чтобы устроиться до утра на широкой скамейке под липами. Но то бывает редко, и по ночам во двор заходит только дождь.
Две капли брызнули в стекло,
От лип душистых медом тянет,
И что-то к саду подошло,
По свежим листьям барабанит...
Как замечательно у Фета это “что-то” — отзвук младенческого неведения, беспомощности, того счастья, что только еле слышно лепечет. Маленькие дети только молчат, смеются и плачут. Они пришли из другого мира, где нет необходимости в названиях и вообще в словах. С детского неумения называть — с этого и начинается поэзия. Фет не называет, но мы слышим, как он, дождь, идет... И мы видим себя, маленьких, изгнанных со двора ливнем и прильнувших к окну. Как долго, оказывается, можно смотреть в окно. Какое счастье видеть со второго этажа понурые сараи, забор с грустными подтеками, калитку, а за ней — весь наш город. Весь наш маленький город в авоське дождя.
Почему душа тянется именно к этим дням, не принимая расстояния, не понимая, что такое прошлое, не зная, что такое “навсегда”?.. И кажется, что можно вернуться, стоит только купить билет, сесть в поезд, приехать к вечеру, в закатный час, и, не дойдя до калитки, перемахнуть через забор и всех-всех еще застать во дворе. Соседку Клавдию Павловну с бабушкой — на скамейке под липой, малышню — в песочнице, а наших ребят — в беготне или посиделках....
Вот бегут Маришка с Жанной — неразлучные подружки по коммуналке. За ними — длинненькая Ира с сестренкой-златовлаской Илоной. Добродушный рыжий Сережка с драчливым и даже кусачим братом Валеркой. Великовозрастный Женька, как всегда, возится с мопедом. А Лариса, худышка-тростиночка, ветром носимая, сидит на качелях с куклой. Степенно идет мне навстречу Мишка — мученик скрипки, пародист, наш Райкин и Хазанов в одном лице, заводила, он так легко мной помыкает, что я сам удивляюсь. “Командир! — восхищенно говорит о нем моя бабушка. — Непременно в генералы выйдет...”
Крупные Мишкины буквы приедут ко мне зимой почтовым вагоном, когда я буду уже далеко, на Урале.
“...Как ты живешь? Я живу хорошо. Очень по тебе скучаю. Я уже накопил 196 марок и 72 значка. Твои старики живут хорошо, бабушка посадила тюльпаны. У нас телевизор показывает три программы...”
“...Штаб в сарайке Жени. Ребята надежные. Велосипед у нас есть. Пароль есть. Пришли, если можно, красную материю...”
“...Меня выписали! Конечно, в больнице было скучно. А уж Новый год я буду справлять дома. Нос, как ты сказал, я держу морковкой. Не волнуйся, летом я никуда не поеду. Привет тебе от всех. Твой друг и товарищ Миша”.
“...С Лешкой я не дерусь. С Лешкой я дружу. Флага уже нету. Привет тебе от меня, Марины, Жанны, Иры...”
Когда у Мишки тяжело заболела бабушка, мои старики взяли Мишку к себе, и он спал у нас на диване в большой комнате. Вероятно, эти дни особенно сдружили нас, так что мы с трудом потом расставались. Однажды нам удалось установить радиосвязь между нашими квартирами благодаря подаренной мне детской радиостанции. Перед сном мы всегда переговаривались. И казалось, что никакая земная причина не может нарушить нашей дружбы.
“...Я по тебе очень-очень скучаю! Без тебя даже гулять скучно! Седьмого ноября у нас во дворе будет концерт. Привет тебе от меня. От Жанны, Марины, Иры и Илоны. Ну вот, пожалуй, и все. Твой друг Миша”.
Одуванчики после дождя похожи на мокрых серых котят. Тоненько зашипела отсыревшая спичка. Огонь лизнул газету, она послушно занялась. Все склонились над очагом, устроенным из старой дырявой кастрюли. На крышу осыпаются капли, с шорохом облетают по листьям бузины, а мы сидим в нашем доме, устроенном между забором и старой рябиной. Утлый домик из хлама. Ничего на свете нет лучше того, как сидеть на корточках вокруг огня, тесно-тесно прижавшись — так, что Маришкин мокрый локон я чувствую у себя на щеке... И напрасно Маришкина мама кричит в форточку: “Где тебя носит, бедовая?..”
“...У меня ангина. Вот понимаешь, у человека ничего не болит, а надо сидеть дома... Тебе, наверное, Мишка писал, что домик, который вы строили, сломали, все доски, которые ты с большим трудом таскал, соседи взяли на парники. Если надумаешь приехать, так Мишке ничего не пиши об этом. Сделай ему сюрприз. Вот представь: утром ты заходишь за Мишкой, он открывает дверь, а на пороге — ты. Тут трудно представить, что бы с ним было. Он ведь тебя знаешь как ждет летом. Ты мне напиши. Ведь если все соберутся, будет очень весело... Марина”.
“...Времени у меня тоже очень мало, и поэтому мне даже не хватает времени вовремя ответить на твое письмо. У нас тоже в субботу был вечер „Осенний бал”. Меня еще выбрали в радиоузел комментатором. По воскресеньям радиоточки проверяем. То включим очень тихо, то очень громко, вот и бегаешь... У нас на реке уже лед. Навигация закончилась, река встала. Снег уже выпадал, но все тает. Выпал ли у тебя снег? Марина”.
“...Почему не пишешь? Мишке написал два письма, а мне — ни одного. Мишка стал ужасным психологом. Очень неуравновешенный. Это письмо я тебе пишу вечером. Даже Ларисе ты и то написал, а мне обещал писать и не пишешь. Когда ты приедешь? Если можешь, то приезжай осенью, зимой, весной и, естественно, летом. Если не можешь приехать осенью и весной, то приезжай зимой и летом. Сегодня мы отрясли яблоню с китайскими яблоками. Привет тебе от Чижика. Коловорот я так и не нашла. Ну, до свидания. Марина и Чижик”.
Недавно я нашел фотографии того лета. По дате на обратной стороне понял внезапно, что прошло тридцать лет. Такого быть не может, но семьдесят третий год был и правда тридцать лет назад. Тридцать лет с тех минут, когда мы все уселись на тележку и Сережка с грохотом помчал нас по двору...
А вечером мы сидим все вместе на скамейке или на заплоте. (Заборы у нас звали заплотами. По этому слову чувствуется, что заборы в нашем городе тянулись к воде. Ветхие темные доски, источенные дождями, весной иногда сползали в воду и становились плотами.) Набегались до угорелости. Я, Мишка и тоненькая, как балерина, Лариса. Болтаем ногами, стучим по доскам. Не заметили, как солнце спряталось за тополя, за нашу школу, окатило жаром окрестные окна и скрылось.
Ночные облака дымкой потянулись от горизонта. Светлый вечер и светлая будет ночь. Вон кто-то бродит по мягкому небу, и даже видно его круглые пятки.
Нет, ничего не может быть лучше северных летних сумерек, когда ниоткуда вдруг потянет овражной сыростью, а ты сиди себе на здоровье на заплоте и гляди сверху по сторонам, напевай песню или прикидывай, куда лучше завтра отправиться — на речку или в кино. В ДК железнодорожников идут “Приключения желтого чемоданчика”.Самый летний фильм. (Я не видел его долго-долго. А недавно посмотрел с детьми и поразился — как же я так долго жил без него? Как хороши там Лебедев, Пельтцер! А Тома — девочка, которая не смеялась! Как она мне нравилась! Нежное, прекрасное — вот именно моего детства — лицо...)
Прохлада веет, прибывает, приятно холодит лоб и разбитые коленки. Окна в доме желтеют одно за другим. Мы считаем все окна в нашем доме. Если смотреть со двора, то получается двадцать одно, а если пересчитать со всех сторон, то сорок восемь. Наш дом очень нравится мне. Особенно когда горят окна и видно, как люди бродят бесплотными легкими силуэтами.
Но вот бабушка зовет, и надо идти. Спрыгнешь с забора, прощально посмотришь на небо, распахнувшее свой необъятный ларец, и захолонит сердце от круженья над головой свежих звезд, их зеленоватого мерцанья. Страшной далекостью повеет, непостижимой огромностью. И взору не оторваться. Так и идешь к подъезду, задрав голову к небу и спотыкаясь у мостков на пути, знакомом до каждой травинки и досочки...
А на другой день в небе снова бродит свет, снова обманчиво светло до полуночи, и мы бегаем в горячке игры, погони, азарта.
Иногда я замечаю, что бабушка выглядывает в открытое окно, но не зовет меня, а, задумчиво подперев рукой голову, смотрит, как мы играем. О чем она думает? Свое ли тобольское сиротское детство вспоминает, когда бегала с подружками к высокому забору из свежих досок — в щелку посмотреть на девочек-княжон, ангельски прекрасных, и на человека, которого взрослые еще недавно звали царем, а теперь зовут виновником всех своих бед, — он сосредоточенно и умело рубит дрова...
Я прячусь за углом нашего дома, сижу на корточках. Вдруг на меня падают быстрые капли. Поднимаю голову: из открытого окна на первом этаже на меня смотрит незнакомая девушка. Она расчесывает длинные мокрые волосы и улыбается, разглядывая меня. Чего смешного? Я поднимаюсь, отряхиваю шорты. Девушка тихонько поет:
Где ты раньше был,
Целовался с кем?..
Я убегаю и долго-долго мчусь по нашей улице, до самого светофора, который тревожно мигает желтым. Если еще один квартал пробежать, то можно оказаться на вокзале, откуда уходят поезда на Воркуту, Архангельск, Мурманск...
Каждое лето начиналось с мирного присоединения к нашим владениям соседних территорий. Как неаполитанцы (по наблюдению Павла Муратова), мы считали “своим все, что доступно взору”. Чем старше мы становились, тем сильнее тянуло нас в странствия. И наши игры включали в себя уже два соседних двора, а потом и всю улицу, вплоть до парка железнодорожников. Мы снаряжали колониальные экспедиции по реке Золотухе, вдоль которой были такие дебри, что могли сравниться по своей непроходимости с джунглями Амазонки.
Соседка под липами рассказывает: “Мы тогда с Ваней на голубчике катались...” Я это на бегу слышу и еще успеваю удивиться: как это можно на голубчике кататься? Бабушка меня иногда голубчиком зовет... Надо спросить у нее, что это за голубчик, на котором катаются. Но — вылетело, забылось, не спросил. Недавно узнал: “голубчиками” звали пароходы Мариинской системы.
Уезжая, я просил бабушку писать мне обо всех дворовых новостях, и в каждом письме она находила, что мне сообщить. Иногда среди старых бумаг мне встречаются еще не успевшие пожелтеть листочки с карандашным кружевом бабушкиного почерка.
“...У нас у сарайки дверь совсем занесло снегом — не убираем. Ходить туда незачем. Посреди двора Миша с ребятами дочиста расчистили и играют в хоккей... У Миши нынче опять шапку утащили. Тебе все интересно про двор, вот я и пишу тебе всю мелочь и ерунду, может...”
“...Миша, Марина, Рита и Женя сегодня устраивали во дворе концерт. Приглашали всех взрослых. Я тоже была, хороший концерт у них получился, особенно хорошо Миша говорил стихотворения. Одно большое на память говорил про Бородино, второе про маму. Рита даже на английском языке говорила стихотворение. Потом песни пели, кукольный театр был и даже физкультурные номера...”
“...Женька все утепляет ваш домик, все щели ватой затыкал, кошмой и соломенными матами все стены покрыл, а Мария Константиновна возмущается. Вообще-то плохо, если зажгут там огонь — все может вспыхнуть... Мише передала от тебя письмо — он как раз пришел со всеми девчатами просить у нашего дедушки макулатуру. Миша очень обрадовался, девчонки тоже запрыгали, завизжали и остались на площадке читать коллективно...”
“...На дворе у нас старших ребят не видно. Учатся — некогда. А Лариса гуляет, сегодня про тебя спрашивала — когда приедешь? Такая хорошая девочка, увидит меня — так и подбегает здороваться. В садике уже начала яблоня цвести, на днях тюльпаны распустятся. Во дворе у нас чистота и порядок, за каждой бумажкой домком бегает. А Мишку продолжают пилить на все лады. Я, сколько могу, за него стою...”
“...На днях дедушка нашел письмо, которое ты посылал с нами ребятам. Мы его отдали Мише. И еще одна находка — я хлопала твое старое пальтишко и в кармане обнаружила перочинный ножичек. Помнишь, ты его потерял? Думали, что упал где-то на мостки и завалился в щелку. Ножичек весь заржавел. И еще там лежал чертеж (я его прилагаю) и еще разное барахло...”
Прочитал это письмо, и вспомнилась та доисторическая эпоха, когда вместо асфальта от калитки к подъезду вели деревянные мостки. Отполированные ногами и дождями доски пахли солнцем. По ним хорошо идти босиком — доски отвечают на твои легкие шаги, покачивают дружески, будто ты на палубе.
Помню день, когда утром пришли рабочие и стали ломать, разбирать мостки и под ними открылись несметные сокровища: монетки, пуговицы, колечки, оброненные когда-то в щелки между досками. Потом приехал каток, привезли горячий асфальт. Мы норовим ухватить горсточку асфальта и, обжигаясь, пытаемся скатать в руке черный шар. На ночь каток остается во дворе, и мы по очереди восседаем на черном пружинистом кресле водителя, дергаем ручки и нажимаем на педали. Каток, к счастью, не двигается, дремлет, как слон.
Незнакомая старушка заглядывает во двор: “У вас журнал „Огонек” дают почитать?”
— У нас, у нас! — радостно откликаемся мы и бежим к дедушкиному сараю. Там летом открывалась дворовая библиотека, очевидно, единственная в своем роде в нашем городе, а может быть, и во всем Советском Союзе. Она возникла в то утро, когда в поисках макулатуры для школы мы с Мишкой и Сережкой позвонили в очередную квартиру. Хозяин — высокий парень — доброжелательно поглядел на нас, а потом открыл сундук в коридоре, и мы ахнули. Сундук был полон удивительно красивых, ну просто новеньких журналов. Каких тут только не было! “Советский Союз”, “Искусство”, “Архитектура”, “Вокруг света”, даже “Корея” и “Албания”... “И все это нам?” — завопили мы восхищенно. “Вам…” Мы схватили каждый кто сколько может унести. И полетели вниз по лестнице. Сразу, на ходу мы решили, что такую красоту невозможно отдать в макулатуру. У нас будет библиотека!
До нашего двора был целый квартал, и после двух-трех пробежек от владельца журналов и обратно мы запыхались и решили трубить общий сбор. Мишка побежал за ребятами с нашего двора, а Сережка — за своим младшим братом Валеркой. В конце концов нас собралось человек двенадцать. Одни спускали журналы во двор, другие тащили их к забору, третьи сидели на заборе и передавали пачки на улицу, где четвертые принимали ценный груз, а пятые тащили его к нашему двору...
На другой день над нашей сарайкой появилась табличка “Библиотека им. А. Пушкина”, рядом были сколочены стол и скамейка, а вечером не было отбоя от читателей. Вскоре нам пришлось завести настоящие формуляры — приходили не только соседи, но и почти незнакомые люди из окрестных дворов.
Иногда взрослые с радостью принимали участие в наших играх и делах. (Все они гораздо лучше ладили с нами, чем между собой.) Дядя Саша, умница, математик, кандидат, а потом и доктор наук, — он был, кажется, доволен, что мы зовем его Шуриком. Без него мы не мыслили наши бадминтонные и шахматные турниры. К нему шли с поломанным велосипедом, и он, откладывая все свои дела, чинил... А сколько счастья было, когда он давал покататься на стареньком, но скоростном “Спутнике”.
Еще помню наш маленький сад, где росла всего одна молодая яблоня, и обычно к концу лета на ней оставалось одно-единственное яблоко. Белый налив. Всем двором ходили вокруг него и сторожили, чтобы никто раньше времени не сорвал. В конце августа ветка с яблоком опускалась, и мы, дети, уже могли дотянуться до него. И вот тогда, в один из вечеров, взрослые и дети собирались на скамейке и после недолгих прений решали, что яблоко пора сорвать.
Моей бабушке доверяли поделить яблоко поровну, мы торжественно всей гурьбой несли его в дом, и бабушка делила столовым ножиком на пять долек: Мишке, Маринке, Ире, Илонке и мне. Терпко-холодная, кисловатая долька.
Вчера нам привезли полмашины березовых дров. А кажется, что целая машина. Дрова заняли весь двор. Пахнет разогретой опушкой и грибами. Каждый вечер мы с дедушкой колем дрова. У нас самая обычная двуручная пила и самый обычный топор.
За соседским забором, на зависть нам, повизгивает и дымит мотоциклетным дымом пила “Дружба”. Истошно хрюкнув, она отваливается от бревна, неохотно замолкает, и тогда слышны позывные “Маяка”, лопотанье новостей. Отчего-то хочется, чтобы и эти позывные, и этот голос про погоду слышались всегда.
“На Кольском полуострове возможен мокрый снег…” — а ты босиком стоишь и палкой чертишь круг на утоптанной земле. Придет Серега — будем играть в ножички. Муравей дополз до коленки и щекочется.
...Когда я еду на поезде, минуя небольшие станции и маленькие городки, то всегда провожаю взглядом дощатые серые заборы, покосившиеся деревянные ворота, повисшие на одной петле калитки. И, заприметив за ними взлетающий мяч, представляю, как там, за тополями и заборами, еще таятся дворы и под их защитой проходит чье-то детство.
ДЯДЯ ЛЁЛЯ
Мне было лет пять или шесть, когда мы приехали в Свердловск и пошли в гости к дяде Алеше и тете Кате на улицу Декабристов. Стояло лето, в доме были распахнуты окна, и со двора доносились, как прибой, детские голоса и ропот старых деревьев.
Бабушкин брат дядя Алеша — седой, даже серебряный, но с совершенно мальчишескими глазами, веселый. Он не спрашивает меня, как другие взрослые, кем я буду, когда вырасту, хочу ли я в школу и кого я больше люблю.
Домашние чаще всего звали его Лелей, а я соответственно — дядей Лелей. Пока он был жив, казалось, что семья наша очень большая. Он умер, когда я был в первом классе. Но сейчас не об этом. Для меня сейчас все живы, все беспечальны. И все вместе кружатся вокруг меня, и я принимаю это круженье за что-то вечное.
Дядя Леля был первым и последним автомобилистом в нашей семье и любил свою машину так, как сильные и добрые мужчины любят слабых и нежных женщин.
У дяди Лели был “Москвич” (как я сейчас догадываюсь — “Москвич-407”), той давно утраченной автомобилестроением простодушной формы, которая внушала одновременно уверенность водителю, счастливую сонливость пассажирам и спокойствие пешеходам. На “Москвиче” будто было написано, что ничего плохого он причинить не может.
Открывались железные створки гаража, и из темноты выплывал светлый “Москвич”. В машине — уютно, как в бабушкином гардеробе. Когда дома мы играли с Мишкой в прятки, я забирался в гардероб и сидел там, затаившись, под платьями, среди коробок. Нет, в машине лучше... Я бы хотел жить в машине.
Мы едем на дачу. Вырываемся за город. Сворачиваем с трассы на какую-то ухабистую дорожку, которая идет прямо через поле, и начинаем подпрыгивать, качаться, перекатываться, как будто нас готовят в космонавты. Дядя Леля говорит: “Потерпите, сейчас приедем...” А мне очень даже нравится, что нас так мотает и меня, как мячик, подбрасывает до потолка.
...Когда мы въехали в ворота дачного поселка и вышли на траву, я еще некоторое время не мог опомниться от этой поездки. Меня обняла прохлада, чуть сыроватый, огуречный запах огородов, млевших после вечернего полива.
Было слышно, как жужжит одинокий маленький кукурузник. Тропинки уходили во все стороны, и по одной из них меня повели. Вокруг был густой, как лес, малинник. За огромной железной бочкой открылся небольшой дощатый домик. Дача. Я раньше только слышал о том, что есть такое райское место на свете и взрослые его называют “дача”.
Прямо на улице стояла печка с трубой, похожая на избушку с курьими ножками.
Нам с бабушкой отвели дальнюю тенистую веранду в глубине дома. Бабушка не выносила духоты и готова была лучше терпеть холод. Мы спали на широком сундуке — бабушка с краю, а я у стенки. Ночи стояли прохладные, и сверху бабушка наваливала на меня, кроме одеял, старый военный полушубок, на плечах у которого светлели полоски от погон и торчали обрывки суровых ниток.
Утро рано приходило на веранду, я просыпался от света, льющегося сквозь марлевые занавески. Выбраться самостоятельно из-под груды наваленных вещей мне было трудно, да и бабушку не хотелось будить, поэтому я разглядывал потолок, крашенный когда-то белой краской, но облупившийся так интересно, что представлялась карта с очертаниями сказочных материков. Неповторимый квохтающий звук — заводят мотор. Хлопок автомобильной дверцы. Скрип деревянных ворот. “Как — без меня уезжают?!” Я сразу представил, как обожаемую мной машину завели без меня и я не увижу, как, слегка переваливаясь, она выезжает на проселок... Пусть меня не берут с собой, но я должен хотя бы увидеть, как она поедет, оставляя за собой восхитительное облачко дорожной пыли.
Я мгновенно выскочил из своей берлоги и по холодным доскам бросился с веранды в дом. Одни двери, другие... Я вылетаю на крыльцо, только что вымытое тетей Катей... В первую секунду ничего не вижу, слепну от хлынувшего света, протираю глаза. Машина выкатилась за ворота, но пока не едет, урчит, как послушный домашний зверь. Солнце играет на ее боку, стеклах, фарах, багажнике... “Возьмите меня!”— кричу я, хотя не вижу вокруг себя никого. Но вот дядя Леля опускает стекло и выглядывает из машины, смеется: “Собирайся по-солдатски! Поедем хлеба купим к завтраку...”
Я убегаю на веранду, ищу штаны. Такая досада — штанов нигде нет. Бабушка имеет обыкновение стирать их в самый неподходящий момент. Я снова перелетаю через порог на крыльцо и нахожу их на веревке во дворе, отрываю вместе с прищепками, натягиваю еще влажные...
За ночь на машину пала роса, или дядя Леля окатил ее водой. Капли на стекле, на капоте. Что-то боевое, храброе есть в хлопанье дверцы, в том, как мы переглянулись с дядей Лелей... Мы летим по пустой проселочной дороге, за нами вьется пыль, а в открытые окна врывается утренняя свежесть. Я сижу рядом с дядей Лелей, на почетном месте, а потом он сажает меня еще на более почетное — себе на колени и дает мне подержаться за руль, сделанный будто из слоновой кости, — матовый, полированный. Как я люблю дядю Алешу в этот момент! От восторга я только иногда вскрикиваю, дядя Леля смеется, ветер забирается ко мне под рубашку, и она надувается пузырем.
А вечером за дачным поселком золотится сосновый бор. В сухой траве, на взгорке, мы с бабушкой собираем землянику. С каким-то новым чувством я оглядываюсь на проселочную дорогу, чуть видную в поле, на весь этот длинный-длинный день. Я хочу вспомнить, когда же было утро, и не могу.
Длинные тени от сосен легли на дачный забор. А за ним — голоса, позвякивание ведер, у кого-то яичница шкварчит и вкусные дымки плывут. Завтра с дядей Лелей мы снова поедем за хлебом и пряниками.
СОКОЛИКИ
Поехали мы недавно за город на электричке. Очень медленная нам попалась электричка. Ползет еле-еле. Все измаялись — и молодые и старые, а особенно дети. Жарко ведь к тому же.
Против меня на лавке сидел молодой мужчина с двумя мальчиками лет пяти-шести. Мальчики серьезные, а папа у них веселый. Лицо у него тонкое, симпатичное, глаза насмешливые и очень добрые.
Одного мальчика, как я понял, звали Севой, а другого Мишей. На Севке была футболка с оранжевым утенком, внизу она немного задралась, и стала видна детсадовская нашивка — такие и в наше время делали, чтобы дети не перепутали свои вещи, а воспитатели не перепутали детей. На нашивке почему-то было написано “Вишнякова Света”. Севка играл в полицейского и время от времени спрашивал папу:
— Ты меня боишься?
— Не боюсь.
— А ты бойся!
И Севка махал перед носом у папы сложенным вдвое тетрадным листком, на котором было написано нечто угрожающее: “POLICI Француский паспорт. БОН ЖУР МОПЕЛЬ”.
А Мишка вяло листал книжку “Приключения супергероев”, сосал бутылку с пепси-колой, смотрел в окно, иногда бормоча: “Хотя бы одна людишка...” Людей за окном мелькало много, особенно на станциях, но Мишка высматривал кого-то одного ему известного.
— Ты должен от меня улетать, — уговаривал Севка отца, — ну, доставай свои раскладные крылья!
В вагон зашел продавец и стал предлагать средства от плодожорки и дымовые шашки “Гром-2”. Все, кто спал, проснулись и стали покупать и шашки, и яд для плодожорок. Тетенька, что сидела рядом и читала “Тайну завещания Савелия Крамарова”, отложила газету и потянулась к продавцу: “И мне, и мне от плодожорки!”
Вслед за продавцом в вагон зашел парень в кепке и с гитарой. Он стал отчаянно бить по струнам и кричать: “Полем, полем, полем, белым-белым полем дым! Волос был чернее смоли, стал седым!..” Потом парень снял кепку и пошел с ней по вагону. Видно, что он и правда почти седой, и многие, кто это заметил, кидали в кепку копеечки. Папа дал Севке монетку, и он тоже бросил ее в кепку.
Тут мы заметили, что поезд никуда не идет, а стоит где-то на глухой станции. И стало так жарко, что Мишка уже вовсе не отрывался от своей пепси-колы. Севка прикорнул у отца на коленях. Отец дунул Севке в ухо и мечтательно сказал:
— Как приедем — так в баню. Тебя мама хлоп — и в тазик!..
Севка сморщился, как старичок:
— Не хочу в баню!..
— И правильно, — поддержал я вдруг Севку, — и так жарко, а вы про баню, про тазики. Даже слушать неприятно...
Севка с отцом засмеялись, а я обрадовался, что мы наконец познакомились.
От жары или еще отчего-то у старушки из сумки уполз котенок, совсем маленький. Севка подхватил котенка и отдал хозяйке, которая уже обнаружила пропажу и беспомощно шарила в сумке.
— Откуда вы такие хорошие? — спросила старушка, принимая котенка.
— Мы-то? — переспросил Севка. — Мы — соколики...
— Из Сокольников, — поправил отец.
Старушка не расслышала:
— Спасибо, соколики, спасибо, родные...
А электричка-то стоит, не шевелится. У сарайчатого домика станции паслась лошадь, и мы с Мишкой внимательно на нее глядели. Лошадь довольно близко подошла к нашему вагону и даже один раз посмотрела на нас огромными прохладными глазами.
— Ничего себе! — сказал Мишка и толкнул в бок Севку. — Гляди, смотрит...
Севка хмыкнул:
— Деревня ты, Мишка, лошадей, что ли, не видел?..
Почему-то захотелось вспомнить: а когда я впервые увидел лошадь? Удивился ли я тогда, как Мишка? Это же красота какая — лошадь...
Зашла контролер, все загалдели на нее — почему, мол, стоим, график нарушаем. Она объясняет:
— Шпалы меняют, ремонт пути...
Тут все взрослые разволновались, и я разволновался:
— Нашли время менять шпалы!.. Мы думали — авария! А они шпалы из-под нас выдергивают!..
Контролерша не сдавалась:
— Вы бы видели эти шпалы — одно гнилье!
— Что мы — шпал не видели! — зашумел народ.
Мишка оторвался от пепси-колы и сказал: “Вот приедем, и я буду уплетать все, как тигровая акула, и стану таким тяжелым, что меня никакой ураган не унесет!”
А Севка тем временем уснул, положив голову на отцовские колени. Он не услышал, как электричка свистнула и тронулась, а потом понеслась так, что ветер залетал в вагон и приятно лохматил волосы.
ОСТРОВ ПЕРВЫХ ПРИКЛЮЧЕНИЙ
…И каждую ночь над головой загорались одни и те же звезды.
Тур Хейердал.
Вот и выпал снег. Чистая страница под окном. Я долго ждал снега, чтобы вспомнить лето. Тянул всю осень и половину зимы, прятал сам от себя летнюю тетрадь, чтобы не сорваться вдруг. Мне нужен был вот такой снег. Под него лучше всего пишется про лето.
Осенью дочка сказала:
— Нам задали написать сочинение про приключение.
Я задумался.
— Только чтобы приключение было на самом деле. По правде, — добавила она.
— Вспомни лето, — посоветовал я, — как мы плыли по рекам и озерам…
— А разве это были приключения? — удивилась дочка.
— Ну вот! — обиделся я. — Стараешься, устраиваешь вам приключения, а вы… Вспомни, как мы отплывали хмурым вечером и ветер дул нам в лицо! Как мы пробирались ночью по темному фарватеру, каждую секунду рискуя сесть на мель! Как нас качало на Белом озере и брызги влетали в каюту! А остров, наш остров?.. Разве это не приключения?
Дочка пожала плечами:
— Но с нами же ничего не случилось…
— Слава богу, — сказал я.
Дочка взяла тетрадку, наши летние фотографии и ушла к себе. А я почувствовал, что не убедил ее. Заглянул в словарь. Старик Даль уклончив и немногословен. “Приключенье — случай, прилучье, сталое дело, происшествие, нечаянное событие…”
Что же такое приключение? Разве это не счастливое избавление от опасностей? Мюнхгаузен, Робинзон Крузо, Тур Хейердал… Конечно, наше путешествие на маленьком теплоходе — это не полет на Луну и не плавание на плоту, но вокруг нас тоже была стихия.
Для меня эти дни на теплоходе были особенными. Ведь когда мне было десять лет, я плавал по тем же северным рекам и озерам на катере с мужественным названием “Норд”, и вот судьба через двадцать семь лет подарила мне второе путешествие на Север. И моей дочке, как мне в 1972 году, ровно десять лет.
Когда-нибудь она обязательно поймет, что мы пережили настоящее приключение. Ведь и я в десять лет не сразу понял, какое богатство на меня свалилось. Вообще, в этом есть какая-то загадка: жизнь становится приключением, когда на нее смотрят в бинокль или подзорную трубу через много лет. И когда дети просят нас рассказать еще одну историю из нашего детства, мы радостно обнаруживаем, что этих историй в памяти не убавляется. Можно подумать, наши приключения продолжаются, обрастают новыми захватывающими подробностями. И мы рассказываем почти с восторгом, увлекая и себя, и детей в то счастливое пространство, где каждая минута наполнена веселыми победами над злодеями, стихиями или просто темным чуланом.
Укрыв детей и погасив свет, мы замечаем, что за окном высыпали звезды. И это те самые звезды, под которыми с нами случилось детство и все его приключения.
В минувшем лете, как в матрешке, живет то давнее лето тысяча девятьсот семьдесят третьего года. Тогда, кстати, тоже стояла жара и дымились торфяники. Мой дедушка снимал научно-популярный фильм о природе и собирался в экспедицию по северным рекам. Для этого он арендовал в Вологде катер с мужественным названием “Норд”. Когда выяснилось, что остается одно свободное место, дедушка решил взять меня. Так я оказался в киноэкспедиции.
Наступил вечер отхода. Погода стояла тихая, неожиданно пасмурная после долгих жарких дней. И сейчас вижу, как мы с бабушкой идем по берегу реки, тревожно взявшись за руки. Мы ищем катер. “Не забудь, когда придешь на корабль, достать пирожки из пакета, а то задохнутся…” Скоро мы наткнулись на трап. Подняв головы, увидели белый катер с гордой надписью по борту — “Норд”. Бабушка вздохнула. Она надеялась, что мы никогда не найдем катер “Норд” и вернемся домой, выложим пирожки на стол, они будут дышать, а мы радоваться…
Катер был железным напоминанием о том, что я вырос, мне целых десять лет и меня пора куда-то отпустить. Бабушка сказала: “Ты — будущий солдат… Не забудь мыть руки”. Я взял пирожки, поцеловал бабушку в мокрую от слез щеку и ступил на узкий крутой трап. Он приятно пружинил под ногами. Когда я дошел до середины, вся приятность куда-то улетучилась. Я опасливо замер, не решаясь оглянуться. Пирожки испуганно задергались в пакете, изображая живую рыбу. Я не заметил, откуда вдруг появились две ручищи и перенесли меня прямо на палубу. Пирожки благодарно затихли.
Бородатый матрос, потом оказавшийся оператором, улыбнулся: “Запомни, юнга! По трапу нельзя ползать. Надо вот так…” Он мгновенно скатился на берег, а потом в два прыжка запрыгнул на палубу.
Скоро катер задрожал всем нутром, вода за кормой вспенилась, солнце весело упало на реку, рассыпалось на тысячи маковых лепестков, бабушка взмахнула рукой, а я стал бегать по палубе, как потерявшийся щенок. Дедушка поймал меня, поднял на руки и показал бабушке: вот, мол, в каких надежных руках находится драгоценный внук.
“...На открытой палубе — ветер. Чуть тише внизу, на носу, где висит рында. Или на корме, где сложены березовые дрова и пахнет дымом от камбуза. Река петляет в низких заросших берегах, словно опасается, что мы сочтем ее однообразной. Утки пугливо шарахаются, хлопочут крыльями по воде. Коршун долго парит над нами, распластав крылья. Названия шлюзов Мариинской системы: святых Самсония, Бориса и Глеба, Фомы, Алексея, Федора, Иоанна, Кирилла...”
Это моя первая запись в судовом журнале, который мы с дочкой решили вести вместе. Получилась странная картина. Мои меланхолические записи, сделанные мелким почерком, вдруг сменяются большими пляшущими буквами, которые просто лопаются от восторга.
“…Отплываем! Ура!!! Вскоре нас позвали на обед. Пообедав, мы пошли на верхнюю палубу. Там был ужасный ветер. Я кормила чаек. Проехали две баржи. Видели двух мальчишек. Они махали нам! Много домиков и бабушек, которые сидели на лавочке. В Вологде всегда очень красивые облака. Лиловые, белые, ватные. Еще мы видели собачку, которая смотрела, как мы шлюзуемся. Времени, чтобы писать, нет, нет совсем, так что я буду смотреть по сторонам…”
Да, как хороши северные шлюзы Мариинской системы! Теплоход бережно втискивает себя в деревянный футляр старого шлюза, вечернее солнце качается на воде. Женщина в оранжевом жилете, надетом на простое домашнее платье, ловко подхватывает петлю каната и набрасывает на толстую, как гриб-боровик, тумбу кнехта. У выпускных ворот шлюза — маленький домик. Около него светится рубиновый огонек, разгораясь с наступлением сумерек. И везде нас встречают дети, взрослые и собаки. Все смотрят на нас задумчиво, будто силясь узнать.
Белый теплоход, хоть и маленький, но с музыкой, занавесками на окнах первого класса, скамейками на верхней палубе и рестораном на корме — это теперь такая редкость в здешних краях. В обычные дни река спит, словно былинный богатырь. Давно погашены и сложены на берегу бакены, а бакенщики все или на скудной пенсии, или разбрелись в поисках лучшей доли. Вместо бакенов понатыкали в наиболее опасных местах железные жерди, пометили белой краской, но их и днем еле видно. Поэтому теплоход бросает якорь там, где его ночь застала.
Наша каюта — в трюме, да еще в самом носу, поэтому, когда ранним утром включают лебедку, чтобы поднять якорь, мне кажется, что цепь волокут у меня под подушкой.
Я тихо одеваюсь, поднимаюсь на палубу, прихватив с собой блокнот с нашим судовым журналом.
“…Мы снялись с якоря и осторожно пошли, раздвигая ленивую, матовую воду. Прибрежные кусты высовываются из тумана, как из-под снега. Туман сырой, белый лишь вдали, а когда ты сидишь внутри его, то он — серый, напитанный сыростью. Его хлопья касаются лица, и кажется, что тебя кто-то тыкает носом в мокрую клеенку. И эта клеенка пахнет не домом, а, наоборот, — скитаниями, осенним причалом, продроглым и пустым. Очень хочется чаю с вишневым вареньем”.
Когда мне было десять лет, никакой якорь не мог меня разбудить и я спал как сурок. Но однажды утром на меня упала детская книжка про Ерша Ершовича. Я продолжал дремать под книжкой. Тогда на меня повалились полотенце, мыльница, карандаши, дедушкина бритва, мои сандалии, в довершение всего — шахматная доска съехала со стола и с грохотом упала. Пришлось открыть глаза. Все вещи в каюте спятили с ума, особенно резвились шахматные фигуры во главе с железным подстаканником.
“Вот — начинаются приключения!” — подумал я и рванул на палубу. Только я приоткрыл железную дверь, меня хлестнуло жесткой, как наждак, водой. Я зажмурился и сделал шаг по палубе, но тут же был схвачен за шкирку чьей-то сильной рукой и втащен обратно. Это был наш кок в белом колпаке и халате. “Ну ты и чудак! — сказал он. — Помоги лучше мне…”
Так я устроился на сытной должности. По тесному камбузу летала чищеная и еще не чищенная картошка. Та, что налеталась вдоволь, падала, но продолжала жизнерадостно скакать, то закатываясь в углы, то вылетая из них наподобие ядер. Я ловил разлетевшуюся картошку, а кок пытался удержать в котле оставшуюся, менее буйную. Скоро невероятно вкусный пар стал обволакивать нас. Никогда я не был таким голодным, как в тот день, когда нас застал шторм на Кубенском озере.
Катер трепало самым серьезным образом, лица взрослых стали озабоченными, один я почему-то не чувствовал опасности и веселился. Меня смешили разбегающиеся вещи, мои непослушные ноги, я представлял себя плывущим по океану на бальсовом плоту, чувствовал соль на губах, слышал, как кувыркаются в волнах киты. Как раз в тот год стала издаваться библиотека путешествий, и я уже успел прочитать первый том — книгу Тура Хейердала об экспедициях на “Кон-Тики” и “Ра”.
Когда шторм немного утих, нас вынесло к маленькому острову. Виднелись какие-то постройки. Мы ждали, что увидим и людей. Удалось причалить. Но остров был горестно необитаем. И даже я, мечтавший найти именно необитаемый остров, загрустил. Полуразрушенная колокольня, на которой пытались устроить маяк. Остатки каменных стен. Расколотые плиты с вязью церковно-славянских слов.
Капитан рассказал, что остров называется Спас-Каменным и здесь был старейший на Севере монастырь. Много лет спустя я узнал подробности истории островного монастыря. Его основал белозерский князь Глеб Василькович. В 1260 году князь попал в шторм на Кубенском озере. Как говорится в старинном сказании: “По устроению Божию пришла туча великая с западной стороны, с ветром сильным и с молниями… Князь со своими людьми начал молиться Богу и обеты давать, чтобы избавил его от беды: если Господь в день какой принесет его к берегу, то в имя того святого поставлю церковь и монастырь устрою. И благоволением Божиим принесло его к острову, называемому Каменным, в 6 день августа…”
Камень для стройки доставляли на утлых лодках монахи и паломники, всякий раз смертельно рискуя. В 1925 году монастырь закрыли, в 1937-м — взорвали. Уцелевшие святые камни, что с таким трудом веками доставляли на остров, в несколько недель свезли обратно на берег, на строительство хладокомбината. Разобрали бы и колокольню и сам остров затопили, но, во-первых, остров не хотел тонуть, а во-вторых, на колокольне придумали устроить маяк.
…Пока взрослые пытались развести костер, я нашел на берегу удивительные шары, показавшиеся мне хрустальными. Никто не мог объяснить мне их происхождение. Я привез шары домой, и они таинственно голубели у нас в книжном шкафу. Дедушка предположил, что на острове жили когда-то рыбаки, а хрустальные шары служили им грузилами для сетей.
Спас-Каменный не значился в расписании нашего теплохода, но однажды утром капитан сказал, что хочет сделать подарок туристам и причалить к острову. Благо погода стоит тихая.
По рации он стал связываться с островом, и я понял, что на Спас-Каменном есть жизнь. Слава Богу! Как грустно было бы через двадцать семь лет причаливать к разрушенной обители.
Оказалось, что на острове, кроме двух взрослых и собаки Пасика, живет летом вологодский третьеклассник Виталик. Пока мы праздно бродили по острову, он успел переделать сотню дел: таскал воду, поливал укроп и капусту, помогал заводить вездеход, возился с насосом…
Я спросил Виталика, не попадались ли ему хрустальные шары. Он пожал плечами: пару раз попадались, ничего особенного, никакие они не хрустальные. Взрослые островитяне рассказали мне, что до революции на берегу Кубенского озера сваливали отходы стекольного завода. Пузырьки, банки и бутылки так обкатывались в озере, что приобретали форму шаров.
“Ну вот, — подумал я, — еще одна моя детская тайна нашла свое невзрачное объяснение”.
Вдруг наш теплоход нервно загудел. Капитан был встревожен: идет волна, и надо срочно отчаливать, иначе теплоход разобьет о камни. Я вспомнил поговорку матросов с катера “Норд”: “Кубенское озеро — не море, но плавать по нему — горе”.
Мы с дочкой долго провожали Спас-Каменный, пока он не растаял вдали.
Я подумал, что было бы неплохо, если бы когда-нибудь дочка привезла сюда своих детей. Я не сказал об этом вслух. Жизнь мудрее нас, и она все как-нибудь устроит с Божьей помощью. Но так хочется иногда подсказать ей шепотом или запиской с последней парты.
ЗА ЯБЛОКАМИ
Еще вчера у нас в огороде висело одно яблоко на молодой яблоне. Утром я встал, подошел к яблоне, а яблока — нет. Осмотрел всю яблоню, подо все листья заглянул — нет. Ну, думаю, воры какие ловкие пошли — по ночам яблоки снимают; и как они их только видят в темноте?
Пошел, расстроенный, в дом, а там оказалось, что Веруся вчера еще яблоко сорвала и съела. Правда, с бабушкой поделилась.
Что же делать в Преображение, в Яблочный-то Спас, без яблок? Поехали мы с Верусей на рынок. В двенадцать лет я тоже очень любил ходить на рынок, толкаться между взрослыми и разглядывать все вокруг.
Приехали мы на автобусе к рынку, а он закрыт по случаю понедельника. Но вдоль забора народ стоит с корзинами, мешками, коробками, сумками, ящиками, ведрами. Вот ведра-то нам и нужны. В них — яблоки.
— Возьми мои! Гляди, какие заманчивые! — расхваливал свой товар дедок в белой тряпичной шляпе — в такой в середине прошлого века ездили в Сочи или в Гагры. Дедок от рекламного усердия перебрасывал яблоко с руки на руку, а потом вдруг отгрыз сразу половину. Яблоко хрустнуло, семечки брызнули во все стороны.
— Во хрупнул! — возмутилась тетушка с крыжовником и стала отряхиваться. — Некультурный какой!
— Ну и зубы у тебя, дед! Мне бы такие! — восхитился турист в шортах и купил у дедка яблоки вместе с ведром.
А рядом все галдели, подталкивали нас, и мы никак не могли сосредоточиться.
— Грушовка! Карамельная, во рту тает!
— На-тка, попробуй бабушкину скороспелку!
— Антоновское! В стружках до весны пролежит!
— Штрифелек — сердце ёк!
— Винты-саморезы! Шурупы! Болты! — не к месту басил заляпанный краской лысый мужичок.
— Ржавый твой товар! Молчал бы! — завелась тетушка с крыжовником.
У нас голова совсем кругом пошла и даже поехала. В конце концов я выглядел яблоки — красненькие, мелкие, подешевле, а Веруся — зеленые и крупные. Купили немного тех и других.
Когда мы выбирались из яблочных рядов, кто-то неподалеку чертыхнулся, кто-то охнул, и некоторые люди почему-то пошли вприсядку.
Оказывается, одна бабушка выдвинула свое ведро поближе к дороге, чтобы повиднее был ее товар, позаметнее, а торопливый прохожий не приметил ведра и запнулся.
Поверженное ведро грохнуло и затихло, а яблоки бросились врассыпную. Все принялись ловить убегающие яблоки и отдавать бабушке, примечая, какие это славные яблоки, хоть и падалица, — румяные, сладкобокие. Бабушка кланялась, обтирала яблоки от пыли и ворчала на них ласково: “Сорванцы мои куда-то побегли...”
Мы подумали и решили в утешение старушке и у нее купить яблок.
— Полкило отсыпьте, — попросил я.
Старушка благодарно так на нас посмотрела, взялась за весы-безмен, да тут же и отложила их:
— Так берите, так, милые...
И стала перекладывать самые крупные яблоки к нам в сумку.
— Как же так — без веса? — Я растерялся и не сразу притянул сумку к себе. Полкило старушка уже успела накидать нам.
— Спасибо вам, детки.
— А деньги-то, деньги? — Я пытался всучить в ладошку бабушки приготовленную десятку, но бабушкина ладошка ловко уворачивалась.
— Вот как придете домой, сядете на крылечке-то, на ступёнышках, с моими яблоками, и душа заиграет! Скушаете за мое здоровье, и больше ничего не надо. — Старушка решительно отвела мою руку.
Нас вынесло из яблочных рядов на улицу, где в пыльных колдобинах переваливался автобус.
— Неудобно как-то получилось, — сказала Веруся совсем как взрослая, — с тобой всегда какие-то истории происходят.
Пришли к церкви, а там народу! — как просыпавшихся яблок. И все с мешочками, авоськами и корзинками.
Когда батюшка, весь белый, вышел на крыльцо, все бросились к нему, и оказалось, что в кошелках и корзинках не только яблоки, но и груши, персики, бананы, даже виноград. Все стали тянуть эти фрукты к батюшке, а он будто отмахивался от них кропилом, святил изо всех сил. Брызги святой воды долетали и до нас с Верусей. Когда народ стал слишком напирать на батюшку, он выхватил у мальчика-служки серебряную чашу и окатил святой водой самые горячие головы. От неожиданности горячие головы вразумились и утихли.
Мы спрятали свои умытые яблоки и понесли их домой.
Вечером мы ели яблоки на скамейке в саду. Все были вкусными, но самыми вкусными были старушкины сорванцы.
НЕНАПИСАННЫЙ РАССКАЗ О ЛЮБВИ
Мы оба молчали от полноты сердца.
А. С. Пушкин, “Капитанская дочка”.
За окном шел снег, а мне вдруг вспомнилось лето.
Так часто бывает — когда на дворе зима, вспоминаются самые блаженные летние дни. И обычно — далекие-далекие. Когда тебе двенадцать или тринадцать лет, а может, и того меньше. Когда ты влюблен первый раз, и так сильно, до немоты и дрожи, что ничего другого нет в сердце и ты ничем другим заняться не можешь, как только быть влюбленным. То есть можно только собирать на пустырях цветы, приносить к порогу, искать встречи, придумывать клятвы, заглядываться вечером на одно окно, ходить по карнизу, стоять под дождем, петь песни на языке, которого не знаешь, — например, на итальянском...
Мне захотелось написать обо всем этом, пока шел снег. Казалось: вот кончится мельтешение снега за окном, и я больше не услышу запаха того лета, когда за соснами лежало море, а в море, на рейде, стояли пограничные сторожевики. Мы гуляли босиком по песку, а сторожевики сторожили нас.
Я не знал, получится ли у меня рассказ о любви, очень хотелось, чтобы получился. Я написал несколько строк, но отчего-то испугался их вида, их реальности на бумаге, строгой определенности букв. Ложась на бумагу, слова теряли свою воздушность, текучесть, таинственную невесомость. Будто я поймал бабочку и хочу ее булавкой — к бумаге...
Так я бросил начатое, и снег прошел за окном даром. Осталась досада на самого себя.
Иногда мне жаль тех брошенных строчек, и я дописываю еще несколько и опять прячу в стол тетрадь. Все не то и не так. Все было лучше... “Запах холодных девичьих рук...” Откуда это? Не помню...
Так хочется запечатлеть то лето, поймать в сачок — жаль, что мне не дано... Было бы, наверное, спокойнее дальше жить — поймал его, и вот оно, навсегда на бумаге. Холодные булавки можно искусно спрятать, крылья разгладить утюгом.
Однажды я даже пожаловался знакомому батюшке, что вот не могу никак написать о том, что очень важно для меня. Безумно жаль, что все это забудется, исчезнет навсегда, растворится... Он улыбнулся и сказал: “Успокойся, ничего не исчезнет. Все это пребудет в мире, раз уже случилось... Не бойся и не взваливай на себя непосильное...”
Эти простые слова что-то объяснили мне. Теперь я иногда и сам чувствую: да-да, те летние дни у моря никуда не исчезли. И пусть там, где осталось море, теперь другая страна, — это не важно. Проснусь и бегу утром к морю.
А на море меня привез дедушка. Была такая замечательная команда: я и дедушка.
Поздно вечером я возвращался в нашу комнату на первом этаже через окно, потому что дедушка уже спал. А мне было не до сна, я бродил как лунатик за своей любовью, мне надо было видеть ее все время. А если строгая мать уже загоняла ее домой, мне надо было видеть дверь, за которой она скрылась, ступеньки, по которым она шла, скамейку, на которой она только что сидела...
Удивительно, как дедушка все это понимал. Он не только не пытался загнать двенадцатилетнего мальчишку домой, он даже не требовал, чтобы тот непременно явился к такому-то времени. Хотя, конечно, не мог уснуть, пока не заскрипит оконная рама и я не спрыгну в комнату. Тогда меня это не удивляло. Мне казалось, что если я влюблен, то и дедушке не может не нравиться эта девочка. Он должен обожать ее.
Сейчас, когда у меня у самого дети-подростки, я поражаюсь тогдашнему дедушкиному долготерпению, его философскому спокойствию. Понятно, что это спокойствие было лишь внешним, он безумно волновался за меня, но как он держался! Ни разу ни единым словом не усомнился в достоинствах моей избранницы. Ни одного упрека по поводу моего полуночного образа жизни. Ни одной насмешки над моей рассеянностью, бессмысленной улыбкой или внезапными слезами...
Он не просил и не требовал от меня ничего рассказать, понимая, что слова беспомощны, а объяснения (или, как сейчас говорят, “выяснения отношений”) опасны, если не убийственны. Я только видел, что он счастлив вместе со мной. А когда она уехала, дедушка был несчастлив так же, как я.
Я и в последние дни перед отъездом возвращался в нашу комнату через окно. Створки были приоткрыты доверчиво, как всегда. Все по-прежнему, только ее не было. Я сидел на подоконнике и вспоминал, как две недели назад шел дождь и я сидел вот так же, свесив ноги на улицу, рядом сверкала и грохотала водосточная труба. И, глядя тогда на дождь, я понял, что люблю. Это был проливной дождь — быстрый, смешанный с солнцем. Не знаю, отчего я тогда не взлетел.
Потом я ходил с толстым томом Достоевского, а она была прекрасна... Потом мы познакомились — вместе ухаживали за одним котенком. Ходили на танцы — нет, не танцевали, просто стояли рядом, смотрели, как взрослые танцуют. Мне тогда захотелось немедленно научиться танцевать. В школе мы разучивали только полонез.
Я побежал в соседний корпус. Из радиоточки доносилась музыка. Я бросился к какой-то тетеньке, умоляя срочно научить меня вальсировать. Я не доставал ей и до плеча, но мужественно взял этот снисходительный урок. Краснел, пугался своей руки на женской талии, загребал ковер, наступал на ноги даже самому себе... Танцы в клубе тем временем закончились.
Спустя два дня она уехала. Ее увезли. Далеко-далеко. Ее город теперь тоже — заграница. Но разве это имеет хоть какое-нибудь значение?
Проснусь и бегу утром к морю.
...Нельзя рассказать о любви. И просить рассказать о ней тоже, наверное, нельзя. Ведь это не проза и даже не стихи... Это — любовь, о ней никогда не получится рассказать.
И все-таки я иногда достаю старую тетрадку и вписываю туда еще несколько приснившихся мне строк.