Кабинет
Евгений Рейн

Утешительный приз

Рейн Евгений Борисович родился в Ленинграде в 1935 году. Окончил там Технологический институт. Знал Анну Ахматову; Иосиф Бродский считал Рейна своим наставником. Поэт, эссеист и мемуарист. Живет в Москве.

Утешительный приз
стихи

*    *

 *

          За последним забором,
          за вышкою водопроводной,
          где асфальт упирается
          в мелкий и ржавый подлесок,
          у тропы, выводящей на станцию, —
          три разлапистых ели.
          Я вас помню и десять,
          да что там, и двадцать лет назад.
          Какими вы были:
          мне сначала по пояс,
          потом до плеча,
          а потом обогнали…
          Прохожу мимо вас к электричке.
          Здесь на грядках невидимых,
          где сорняки заглушили рассаду,
          где местные самоубийцы через пух и перо
          (т. е. через подушку),
          чтобы не потревожить домашних,
          прицельно палили в себя,
          здесь бывал я изгоем и гостем.
          И вот возле вас поселился.
          Скуп осенний денек.
          Чем развлечь себя, как догадаться?
          Вот дойду я до елок
          и около них покурю —
          это был марафон,
          и они обогнали меня тесной стаей.
          И мне достается утешительный приз —
          мой возраст могучий и поздний,
          утешительный приз, безутешный…
          Вот и я говорю этим колючим соперникам,
          что мы вместе,
          друг для друга знакомое племя.
          И под горькую дымку осенних костров
          нам свидание это
          напомнит о единственной общей победе:
          кое-как не сошли мы с дистанции.
          Это и есть утешенье.

Коза

        Это было в деревне,
        тверской и убогой деревне,
        куда я заехал по грибы на неделю.
        Я вышел к колодцу напиться,
        но полное с верхом ведро
        стояло уже на травке у сруба колодца.
        И стояла коза у ведра,
        и пила из него,
        и совсем не спешила место мне уступить.
        Хотел я козу отогнать,
        но она мне в глаза заглянула:
        “Справедливости ради не спеши,
        я пришла сюда первая, и тебе полагается ждать,
        дай спокойно напиться хотя бы раз в сутки”.
        И я отступил.
        Потому что в словах этих было важное что-то,
        обоих нас жажда томила,
        и черед утоления жажды, которому мы присягнули,
        был важнее всей мелочи,
        всей иерархии жизни.
        И пила она долго, сосредоточенно и не спеша.
        Упадут небеса,
        жизнь расплещется лужицей чайного блюдца,
        если мы отречемся от единственной этой присяги.
        Царства в прах рассыпались.
        Императора убивали, как вошь,
        потому что он сам отступался
        и подданных освобождал
        от присяги.

         

         

В больнице

          В больнице,
          где меня принимали по высшему классу
          на крахмальном белье,
          и выдали одеяло верблюжье,
          и поместили в двухместной палате,
          мой сосед, попивая чаек
          и просматривая газеты, удивлялся, что я его не узнаю.
          Добродушно покровительствовал он мне,
          санитаркам, врачам…
          Как-то ночью проснулся я,
          он стоял у окна.
          — Что, не спится? — спросил я.
          — Ерунда получается,
          истекает терпенье мое.
          Это я все устроил, наладил, пустил в оборот,
          есть пределы у всякого свинства,
          я требую знаков внимания,
          а не то… —
          И он поднял костлявый кулак.
          Пробежали по комнате отсветы фар.
          Мой сосед в адидасовском балахоне
          кулаком ткнул в окно и опять размахнулся.

          — Что ты, что ты,
          Всеблагой, Всемогущий, Всесильный,
          пожалей нас, прости.
          — А кто пожалеет меня? —
          он ответил с печальной гримасой.

           

           

           

Рак желудка

      У Пяти углов в Ленинграде
      на Разъезжей была неплохая шашлычная,
      а на Загородном (одна остановка) —
      гастроном диетический.
      Там у входа замурзанный нищий старик
      постоянное место имел.
      Он на шею приладил табличку:
      “Рак желудка, прошу на лечение, на питание тоже прошу”.
      И то, что стоял он у входа
      в диетический, было точно рассчитано.
      Что-то замыкалось в мозгу у сограждан,
      и ему подавали
      на сметану, и творог, и на докторскую колбасу.
      До того я привык к его бедности,
      что однажды положил ему в шапку
      сырковую массу с изюмом.
      Как-то я в шашлычной сидел,
      упомянутой в самом начале,
      а за столиком рядом,
      в приличном двубортном костюме,
      водолазке нейлоновой,
      выбритый, веющий “Шипром”, —
      я узнал его сразу —
      сидел диетический нищий.
      Пил армянский коньяк “Три звезды”,
      заедал осетровым сациви,
      а когда перед ним положили шашлык на шампуре
      и горшочек чанахи,
      он засыпал их перцем и ткемали обильно полил,
      и, ничуть не тушуясь,
      взглянул на меня
      и приветствовал поднятой рюмкой.
      Что тут можно сказать?
      Я вполне допускаю: рак желудка
      был кормильцем его и опорой.
      Он свой хлеб, свое мясо, свою осетрину
      добывал на пристрелянной
      прифронтовой полосе.
      Может статься,
      что диетой замученный рак
      остротбу как острботу ценил,
      как уместную шутку застолья.

*    *

 *

        …Помню, я ездил туда на трамвае № 12,
        остановка “Обводный канал”.
        Книжный ряд барахолки —
        и было их два или три человека,
        не больше.
        Они торговали стихами.
        На земле чемоданчик открытый:
        там уложены в стопки
        эти легкие книжечки —
        так недорого стоили,
        что стыдно сбивать было цену —
        ничевоки, фуисты,
        футуристы и все остальные.
        Я не знал, что иные из них еще живы,
        что Олимпов служил
        управдомом где-то на Петроградской,
        что Крученых и Рюрик Ивнев могли свои книжки
        мне еще подписать.
        Я пытался читать среди сумерек
        предвечернего часа:
        Я в землю врос
        и потемнел.
        Под гривою волос
        нашел предел.
        Я от рожденья гениальный
        Бог, электричеством больной.
        Мой в Боге дух феноменальный
        Пылает солнечной весной[1].

        И это мне нравилось.
        Но сам я стеснялся так написать.
        Все измелилось, все.
        Трамвая вовсе нет.
        “Пощечина”. “Засахаренные кры” —
        пять тысяч долларов.
        Давным-давно
        нет никого из них на свете.
        И долго я блуждал в потемках,
        и дорого мне стоили мои затменья.
        И наконец, да, наконец
        я твердо выяснил:
        “Я — Самодержец Вдохновенья
        Непогрешимец Божества
        Собою Сам Творец Творенья
        Бессмертной Жизни Голова”.

         

“Ленинградская здравница”

            Летом, после десятого класса,
            я жил в Териоках под Ленинградом,
            готовился поступать в институт
            и как-то на пляже

          в тетради по химии
          написал стихотворение.
          Я сразу оделся и отправился с пляжа
          в редакцию местной газеты
          “Ленинградская здравница”.
          День стоял пляжный, июльский,
          и не было в редакции
          даже машинисток.
          И только главный редактор,
          распаренный, в расстегнутой бобочке,
          томился у себя в кабинете.
          И он обрадовался моему визиту:
          — Давайте, что у вас?
          — Стихи, совсем свежие.
          — Прекрасно, давайте. —
          И он прочел прямо по тетрадке.
          — Ну как?
          — Что — как? Превосходно!
          — Что же будет?
          — Как что, в номер!
          — Боже, и когда это выйдет?
          — Как когда? Завтра! —
          ...И назавтра я стал печатным поэтом
          с гонораром и авторским экземпляром.
          И потом, когда тридцать лет
          я бился головой о стенку,
          кричал, настаивал, матерился,
          пускался в лобовые и фланговые атаки,
          пил французский коньяк с негодяями,
          ловчил в международных интригах,
          оплакивал зарубленные верстки, —
          я вспоминал этот летний полдень в Териоках,
          эту горячую, с запахом линотипа газетку,
          главного редактора
          в бобочке цвета гнилой розы, —
          и думал о базарных, щербатых тарелках,
          этих Весах Судьбы,
          о гирях и разновесках,
          брошенных вертикально, от зенита к надиру.
          Окончательно —
          Мене, мене, текел, упарсин.

           

От Невки к Невке

      Первый морозец зимы Петроградской
      прохватывает бушлат и свитер.
      Один я стою на мостике через Невку:
      над Петроградской — Лаокоон дымный,
      над Васильевским — багровая Ниагара заката.
      Здесь я прыгнул с трамплина молодости к экватору жизни
      и ушел на платформу к полночному экспрессу.
      Помню я, как дернулись вагоны,
      как накренился стакан железнодорожного чая.
      Кого я встретил, кого прозевал я
      на корявой площади у трех вокзалов?
      Кубиками наркоматов Москва выступала,

      гербами и звездами светили посольства,
      а я был последним электроном
      всесильной молекулы государства.
      И мне нехотя отломили ржаную горбушку
      и присыпали ее каменною солью.
      Надо было просыпаться прежде рассвета,
      дремать среди бессонницы,
      любить свои невзгоды;
      надо было считать ступени, лгать в глаза,
      обнимать негодяев, —
      и тогда наконец распахнулась калитка
      в долгий воздух всемирного перелета.
      Глобус на оси пропеллером завертелся,
      мазнул щеки мокрый поцелуй Гольфстрима.
      Прямо из аэропорта я махнул на бульвары,
      они пахли кофе, <...>, гнилой розой.
      Кружка пива наполняла глоток похмелья,
      точно заговорщица, подмигивала Джоконда,
      свистом времени закладывало уши
      возле Самофракийской Победы;
      и кричал репродуктор: на посадку, на посадку.
      Вот и продел я голландский тюльпан в петлицу,
      женевский браслет замкнул на запястье.
      Негр наливал мне трехслойный коктейль в баре,
      трубы наяривали буги-вуги.
      Я стоял ночью в теснине Бродвея
      и курил вместе с электрическим ковбоем “Кэмел”,
      требовал скидку у цветной проститутки,
      жрал живого краба прямо из океана,
      выпрашивал квотеры и подавал кредитные карты.
      …И не заметил, и не заметил,
      как проел свое время.
      И тогда я вернулся последним рейсом
      на этот мост, где чугун в морозном узоре.
      Холодно, одиноко, печально.
      Но я согласен
      все начать сызнова хоть сегодня.

      [1] Стихи К. Олимпова.





Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация