Перед нами размышления нормального человека. Всю жизнь Леонид Бородин продумывал то, что прочел и что увидел вокруг. И не боялся продумывать до конца. Он всегда говорил, что думал; действовал так, как думал и говорил. И не возмущался, когда подходил очередной срок ответственности за действия и за слова.
Я хорошо помню 1987-й, черный год в истории советских политлагерей. КГБ вел последнюю свою битву с инакомыслием: шла позорная кампания горбачевских “помилований”. Желающего помиловаться просили подать о том ходатайство — “да вы не обращайте внимания на заголовок, это же форма такая. Что? Взгляды? Да кто же вас просит от них отказываться? Вы только напишите, что будете действовать в соответствии с Законом. Что? Никогда законов не нарушали? Ну, об этом не надо, это же к делу отношения не имеет. Напишите только, что не будете нарушать впредь…”
Действия властей были к тому же еще и блефом, ходатайствовать-то перед ними не было уже никакой и нужды. Оказавшись на свободе, я с особым вниманием следил за судьбой Леонида Бородина: он-то бумажек не подпишет. Доставленный из особорежимного лагеря в Лефортово, Бородин провел в нем три или четыре месяца, дольше всех нас. И вот наконец — свобода.
“Происходящее в стране принимаю. Свое дальнейшее нахождение в заключении считаю бессмысленным”. Текст этот неприятно меня поразил: он что, действительно “принимает” совдеповский заключительный балаган?!
Лишь потом я понял, насколько был не прав. Я подсчитывал тогда, сколько еще осталось режиму. Леонид же думал о другом: как спасти страну. И он действительно принимал вынужденно подаренный коммунизмом на исходе горбачевский шанс.
Прошло почти два десятилетия, и вот перед нами исповедальная книга Леонида Бородина. В ней — все. От опыта комсомольской юности. (Тема всей дальнейшей жизни — “Россия и коммунизм” — впервые встала перед курсантом Бородиным в милицейской школе. И он тотчас из школы этой, выбранной им по зову сердца, — ушел: “Корпоративные правила не позволяли нам „вольнодумствовать”— это было бы просто нечестно по отношению к ведомству, призванному выполнять строго определенную работу”.) Через прямохождение сквозь советские десятилетия, еще не оттаявшие от сталинщины в начале пути. И до времен сегодняшних, до “Смуты”. Едва сменяемой нынче, согласно автору, становлением российской государственности.
Размышления об историческом пути России Бородин называет главной частью своего труда. Размышления эти неотделимы от всего остального: от богатой мемуарной конкретики, от встающей со страниц книги личности автора — перед нами ведь не академический труд. Личный отпечаток, органический дух свободы — лучшее, что есть в книге. Если бы кто вздумал издать “Библиотеку приложений” к солженицынской статье “Жить не по лжи”, серия, увы, получилась бы не обширной, и достойное место в ней заняла бы книга Бородина.
Уникальна и мемуарная “составляющая” вышедшего труда. Правозащитное движение описано многократно и многосторонне, как в мемуарах, так и в художественной литературе; описаний же “диссидентской правой”, русского религиозно-национального движения, кажется, не существует (во всяком случае, получивших широкое печатное распространение). Причины этого во многом ясны из книги. И у правозащитного, и у национального движения были “подводная” и “надводная” части. Первая состояла из активистов — изгоев советской жизни: работали активисты сторожами-дворниками, ходили вечно под угрозой ареста. Вторая же, надводная, часть состояла из сочувствующих персон истеблишмента. Причем сочувствие это было весьма широким. Собиратели подписей под правозащитными письмами обходили поначалу едва ли не всю слывшую прогрессивной писательскую элиту. Потом перестали: все равно мало кто подписывал. Но не прогоняли же, не возмущались, наоборот — сочувствовали, оправдывались, некоторые чем-то помогали, лишь бы никто не узнал… Интеллигенция оставалась социалистической (вполне это выявилось несколько позже), но неприятие реального брежневского режима было близко к стопроцентному.
Из таких же двух частей состоял и “русский лагерь”. Да только пропорция была иной. Объективный свидетель, “Хроника текущих событий”, называет сотни имен активистов-“демократов”. И — немногие десятки русских “националов”. Зато надводная часть национального лагеря… В главе “Резервация в Калашном” Бородин описывает компании и сборы в “дворянском гнезде” — особняке видного советского художника Ильи Глазунова. Посетители же… Среди номенклатурных “русистов” мы видим не только недолгого министра Щелокова, здесь — поднимай по реальной иерархической лестнице много выше — вечный гимнотворец Сергей Михалков! Не только демократов достала, видно, бездарная “никаковость” последних советских десятилетий.
Так что уникальность бородинского описания “диссидентской правой” естественна. “Михалковы как символы России” назвал автор одну из глав, мы к ней еще вернемся. А может ли кто себе представить, как свои встречи с Леонидом Ивановичем описывает заслуженный гимночист?
Трудно не ёрничать. Бережно и деликатно описывает Бородин и своих друзей, и далеко не близких ему “в чем-то единомышленников”, но картинка получается все равно выразительной. В чем-то она куда колоритнее, чем “Наследство” Кормера или, скажем, “Расставание” самого же Бородина, там ведь все-таки было об изгоях.
Но как бы то ни было, перед читателем уникальный срез советского общества. Да и не только советского, эти же люди часто играют и сегодня ключевую роль и в российской жизни, и в размышлениях о ней Леонида Бородина. Что, кажется, можно сказать о них доброго? Впрочем, доброе-то автору сказать удается: у кого же на свете не найдется, если вглядеться, привлекательных человеческих черт. Но Бородин пытается сказать и нечто, в смысле российских будущих дел, обнадеживающее: “Падение Щелокова, несомненно, „содрогнуло” и без того вечно дрожащую „русскую партию”, но в самом факте существования определенно мнимой „партии русистов” <…> следует видеть и нечто, имеющее свою непреходящую ценность, — любовь к России во всех ее ипостасях, в том числе и в советской, ибо, как бы ни перемолотила коммунистическая идея русский этнос, остался и генотип, и стереотип поведения…” Про сохранение стереотипа поведения — это, пожалуй, особенно убедительно.
О мемуарной “составляющей” книги заметим еще: интереснейшие описания и наблюдения соседствуют в ней с резко субъективными выводами. Приведу только один пример. Бородин категорически утверждает: диссидентство не оказало никакого влияния на процессы в стране. И как вывод из материалов книги это звучит убедительно: “тусовочное” состояние профессионального инакомыслия сменилось состоянием нынешним, небытийно-посмертным. Так что правовые и гуманитарные проблемы ввозятся, таким образом, в Россию “оттуда” — мысль, которую на протяжении всей книги насмешливо варьирует Бородин.
Но между советским бытием и сегодняшним были еще годы перемен: 1987-й и 1988-й, — когда еще почти ничего не началось в государстве, зато сразу началось встране. Об освобождениях-помилованиях сообщили “голоса”, они же дали слушателям и адреса организаторов новых правозащитных групп.
Трудно пересказать, что тут началось. Среди организаторов был и я, и ограничусь личными наблюдениями. Телефон у меня перестройщики быстро отключили, но почти не умолкал дверной звонок. Приезжали отовсюду. География? Назову в беспорядке, как вспоминается с ходу: Иваново, Архангельск, Тамбов, Прибалтика, Молдавия, Крым, Приморье, Армения, Грузия, Свердловск… Был кое-кто из азиатских республик — живы ли те люди теперь… Любопытна и “география отсутствия”. Не было Украины; ну а когда доводилось, на правозащитных конференциях, встречаться с “представителями” ее… Уже тогда не могли не посещать мысли шокирующие и парадоксальные: с Прибалтикой мы помиримся скоро, с Украиной — помиримся ли хоть когда-нибудь? (Очень интересно было мне встретить и в книге Бородина это же наблюдение.) И еще: не видал я за эти годы коренной — не промышленно-уральской — Сибири. Доходили лишь, как с какой-то другой планеты, газеты из Иркутска. И впечатление было такое, что Сибирь — совсем какая-то другая страна; чтбо ей наши европейско-московские заботы?
Но вернемся к нашей теме. Займемся несложной арифметикой: десятки посетителей в день на протяжении полутора лет. Приезжали, как легко догадаться, люди активные, у каждого десятки активных же друзей на родине. Помочь им мы мало чем могли. Но трудно сегодня и представить, чем была после семидесятилетия “перестраивающаяся” страна... Уже одна лишь поездка в Москву, встреча с относительно свободной средой была для многих тогда потрясением, а налаженная связь с “Москвой” — едва ли не самбой свободой. И книги… Розданные тогда книги — одно из немногих дел, которыми я в жизни горжусь. Чемоданами их мне приносили еженедельно, чемоданами же они и уходили во все концы давно не видавшей свободного слова страны.
Излишне уточнять, что был я во всей этой деятельности далеко не единственным. Повлияло ли все это на страну? Сказать категорически “да” не решусь. Но простые арифметические подсчеты мешают мне ответить на вопрос отрицательно.
“Консолидацией некоторой части московской интеллигенции, уже тогда (пока еще, правда, на уровне интуиции) ориентированной на „западные ценности””, называет Бородин борьбу за права человека. Объяснили бы вы, Леонид Иванович, про западные ценности им всем — хоть тем же голодавшим ивановским христианкам, мечтавшим сбить наконец амбарный замок со своей закрытой с тридцатых годов “церквы”.
Однако мы перешли уже к обсуждению отраженных в книге взглядов автора, его концепции двадцатого века в России. Категорическое отрицание коммунизма делает Бородина уникальной фигурой в национал-патриотической среде. Уроженцу Сибири, ему не нужно было объяснять, что СССР — ГУЛАГ: “Архипелаг. Точнее названия А. Солженицын и придумать не мог. Когда прочитал книгу, содержанием поражен не был. Поражен был единственностью названия”. Страной, где скромный достаток миллионов покупался ценой умышленного забвения о судьбах других миллионов — рабов, называет Бородин Советский Союз.
Дело, впрочем, не в антикоммунизме автора как таковом. Книга содержит яркую полемику со Станиславом Куняевым… Но как бы ни разъедал большевизм национал-патриотическую среду, говорить при этом можно лишь о патологии, — а эта книга как раз и учит четко отличать распространенность от нормы. Если человек нормальный окажется в обществе людоедов, не будем же мы неустанно подчеркивать: вот, он не кушает людей…
Интересно, мне кажется, другое. Книга поставила эксперимент: что остается от национал-патриотизма, если вычесть из него коммунистическую составляющую?
Остаются, как раз и в точности, взгляды Бородина. Конспективно они таковы. По-прежнему живо неистребимое чувство русскости; оно, и только оно, дает шанс на воскрешение народа и государственности в стране: коммунизм в ней сменился смутой, но сегодня государственность начинает кое-как воскресать. Все это, так сказать, позитив. В негатив же, как и всегда при подобных взглядах, выпадают “западные” ценности: либерализм, демократия и т. п. Некоторые из этих тезисов сомнений, на первый взгляд, не вызывают. Коммунизму не удалось до конца опустошить души, человеческие чувства в них уцелели, в том числе и национальные, — это, бесспорно, так. Далее, необходимо ли устойчивое национальное чувство для воссоздания государственности? Ответ на этот вопрос уже не столь бесспорен. При народническом подходе к истории, полностью разделяемом Бородиным, он однозначно положителен, при ортодоксально-имперском или леонтьевском это вовсе не так. Но если и согласиться с необходимостью для государственности сильного национального чувства в людях, остается острый и актуальный вопрос о достаточности его сегодня. Пусть без русизма Россию не создать; но довольно ли его у нас для такого сознания? Мало ли в мире помнящих свое прошлое, обладающих самоидентификацией народов, — государственность есть далеко не у всех.
Итак, русизм сегодня. По Бородину.
“Замечательная Татьяна Петрова каждое свое выступление заканчивает словами популярной патриотической песни: „Встань за веру, русская земля!”
И зал всякий раз встает. Это все, на что он способен. За веру. Потому что земля уже давно не имеет веры <…> Песня как бы дистанцирует исполнителей и слушателей от тех, кто уже в самом процессе катастрофы сделал сознательный выбор не в пользу России <…> В какой-то мере это дистанцирование нужно. Для упрощения ситуации — как математическое уравнение, каковое, чтобы его решить, надо сначала упростить. С другой стороны — фиксируется позиция, которая в некотором смысле уже сама по себе обязывает…”
И еще: “Победа — в нравственном противостоянии распаду. Противостояние кривобокое, кривошеее — ни веры православной, ни идеи более-менее вразумительной. Одно только инстинктом диктуемое чувство некой русской правды, отличной от прочих, что должно быть сохранено в душах для необходимого, сначала хотя бы душевного, возрождения. А там, глядишь, дорастем и до духовного…”
Может, и дорастем. Но не только песенность-душевность — даже и вера сама по себе не созидает государств. Во всяком случае, в наши дни. Бог обращается непосредственно к отдельному человеку — но к народам ли, к группам ли людей? Для государственного строительства помимо религиозности требуются еще и ее “несущие конструкции”, “проводники”. То есть мирские, часто секулярные ценности, имеющие религию лишь в основе своей. И потому содержательно поставленный вопрос о государственности сводится в точности к обсуждению таких ценностей: каковы они должны быть сегодня в России? Есть ли они у нас вообще?
Не видно и не ясно. Зато Бородин дает нам вполне впечатляющий “символ выживания в исключительно положительном значении этого многосмыслового слова”: “Я произвольно и бездоказательно осмеливаюсь предположить, что беспримерная выживаемость клана Михалковых есть не что иное, как своеобразный сигнал-ориентир „непотопляемости” России, буде она при этом в самом что ни на есть дурном состоянии духа и плоти”. И вправду бездоказательно: что, интересно, в михалковской непотопляемости такого уж беспримерного?
Про Михалковых — не из области юмора, изысканная ирония отнюдь не является одной из граней таланта Бородина. Перед нами совсем другое. Не такой Бородин человек, чтобы останавливаться на полдороге, вуалировать и тактически причесывать свои рассуждения и идеи. Нет, он идет до края, до конца: вот вам реальный русизм, это он и есть; не хотите — не принимайте.
Честность и убежденность авторских рассуждений подчас увлекают, но, оторвавшись от книги, сразу видишь: картина “провисла”.
Вернемся же к тем ценностям, которые выпадают у Бородина в однозначный негатив. Либерализм, свобода, право — как раз это все и выводит нынче из смуты российское бытие. И обеспечивает, в частности, укрепление государственности: каковы бы ни были подчас эксцессы последней, они несравнимы с обретенной Россиейсвободой, которую, по позитивной логике нынешнего развития, государство обязано и вынуждено охранять.
Но никаких рассуждений на эти темы у Бородина просто нет; есть же — вот что: “Первое, что приходит на ум человеку, догадавшемуся о несовершенстве бытия, — демократия. И даже не в смысле народовластия. Такое понимание демократии достаточно требовательно, оно понуждает к историческому поиску, к осмыслению народного опыта <…> Иначе говоря, не тормозит сам процесс политического мышления.
Демократия — даешь свободу! — нечто совсем иное. Самодостаточное.
Логический принцип такого типа мышления — от противного.
Однопартийность? Даешь многопартийность!
Государственная собственность? Даешь частную!
Бесправность на митингах и собраниях? Хотим базарить!
Цензура? Долой!”
Перед нами снова классическое народническое мышление: демократию как народоправство оно принимает, свобода же личности — ему поперек. Почему же непременно “базарить”, Леонид Иванович? Некий писатель, допустим, говорил после своего освобождения в 1987 году, что не мог уже не писать, хотя и понимал все неизбежные последствия своей прихоти. Разная, видать, бывает свобода…
Дальше — лучше: “Права человека пока — единственное стратегическое действо по предупреждению, предотвращению возрождения Российского государства, поскольку оно действительно никак не может возродиться без покушения на права человеков, по тем или иным причинам не желающих этого возрождения, поскольку имеют право, гарантированное „международным правом”, не хотеть — и все тут!”
Ну а если государство российское кому и вправду не нравится, как, допустим, нам с вами не нравилось советское? Сколько давать будем, опять червонец особого? Или, для вящего возрождения, — добавим еще? Но тут уж не только за личность, тут и за государство заступиться охота. Идеологическая система жить не могла без вздорных и абсурдных, с обычной, нормальной точки зрения, зажимов и кар. Нормальным же странам вполне достаточно ввести своих противников в жесткое русло законных, с точки зрения цивилизованных понятий, действий и выступлений. Неужто для нашей несчастной России этого окажется мало?
Нет. Прошедшее десятилетие было далеко не только годами смуты. Это был период вызревания — востребованных ныне и государством ценностей, христианских, повторюсь, по первооснове своей. И даже тысячекратно охаянное ныне “Хватайте суверенитеты!” было необходимо. Щедрость и снятие пут должны были в Россиипредшествовать государственному собиранию, до неизбежных для всякой страны прагматичных, подчас жестких действий эти ценности должны были укорениться в душах людей. Увы, отрицая все это, Бородин вынужден, хочет он того или нет, отрицать во многом и сегодняшнюю страну, вернувшую себе имя России.
Поэтому-то по прочтении книги и представляется мне автор ее фигурой трагической: национал-патриотизм, даже и в его варианте, не окажет возрождающего влияния на будущее страны. И мемуары в этом убеждают: интересные, порой захватывающие, они тупиковы по выводам своим.
Иное дело — личность автора. Мне вспоминаются его стихи о Белом движении, так, кажется, нигде толком и не опубликованные, — они у меня в голове:
…И я пишу девиз на флаге,
И я иду под этим флагом,
И я — в психической атаке
Который год, безумным шагом,
И нам шагать по вольной воле,
По той земле, где нивы хмуры,
И нам упасть на том же поле,
Не дошагав до амбразуры…
Валерий Сендеров.