* *
*
Гляди, как нежится в недрах сот
иллюзий медок блажной!
Но где же, книжица, адресат,
достойный хотя б одной!
О ком не совестно, вопия
ко Господу, рук воздеть.
В сиротской люльке небытия
лежащего — углядеть.
Как перл из раковины изъять.
Водою живой облить.
Во тьме беспамятства — отстоять.
Именем наделить.
У здешней немочи, немоты
оспорив его курсив.
В созвездье Взгляда, в созвучье “Ты” —
свои же собственные черты,
как в зеркале, воскресив.
* *
*
…А я живу — ослепшею улиткой
судьбы, ее заблудшею подлодкой
(и там уже немерено — воды)…
А ты живешь — как редкостная рыба,
плывущая по линии отрыва
в глубины Леты, лексики во льды.
А я живу — как реквием играю.
Красноречиво шествую по краю.
Но все еще не падаю — стою, —
взята за горло собственною песней.
Она — сильней. Но я ее — телесней.
И ей меня — не сбыть небытию.
* *
*
Шутки — в сторону: время — не терпит.
Но — напротив — уходит.
И попутно — утопии топит.
Упования хитит.
Рвет, как ровницу, узы плотские.
Ниже талии грабит.
То есть, радость моя, — опуская
комментарии — гробит.
Чтобы в спальню ночного кошмара
из его коридора
доносились не шорохи мира,
а шаги Командора.
Чтобы тело ушло, как улика,
с головой — в одеяло.
И ничто — до последнего всхлипа —
ни на что не влияло.
* *
*
До ста считаешь, свечой чадишь.
С тоски словеса плодишь.
А то и радуешься — сидишь —
незнамо чему. Глядишь —
а поступь у жизни — уже строга.
А в склянице взгляда — лед.
А то — сшибавшее берега,
питавшее столько лет,
как прорву, стойкий ее порок
и крови сорочий крик
словесное млеко — уже творог.
А сверстник — уже старик.
И нароешь номер, и видишь: стерт.
И лопаешь люминал.
И шепчешь: это еще фальстарт.
А это — уже финал.
* *
*
Неуловимо.
Неощутимо.
Неизреченно.
Неотвратимо.
Непостижимо.
Неизмеримо.
Недостоверно.
Неоспоримо.
Несокрушимо.
Неодолимо.
Ненасытимо.
Неутолимо.
Неукротимо.
Неугасимо.
Немилосердно.
Невыносимо.
Недолговечно.
Неудержимо.
Невозвратимо.
Недостижимо.
Неизгладимо.
Невосполнимо.
И что это было —
необъяснимо.
* *
*
Е. Лапшиной.
В челне печали, в миру которому имя — amour,
минуя артериальный Стикс и венозный Коцит,
живою плотью грели гранит, обнимали мрамор…
А если жажда одолевала — вкушали оцет…
Целили раны, сгрызали узы, срывали цепи…
Сводя просодию просто счастья до просто текста.
Тремя перстами крестили спины, стелили степи
наивных прописей, каждою буквою благословляя бегство.
А после, чопорно примеряя одёжу вдовью,
дряхлея в омуте зазеркалья (а были — девы!),
теряли годы и это звали земной любовью.
(А были — девы. А будто вдовы — рыдали: где вы!)
И — Боже правый, какою дрожью, какою дрожью,
какою болью неизреченной, какою болью
платили смерти — ее безвременью, бездорожью,
ее безлюбью, ее надгробью, ее подполью!..
Но — Боже правый, какою кровью, какою кровью
все ж созерцали — какие крины, какие кроны,
врата какие, какие стены, какую кровлю,
в каком чертоге нерукотворном —
за эти раны! —
в ладье победы, в легчайшей лодке очарованья
уже без боли минуя зримое и земное,
минуя мнимое, незабвенное, плотяное,
имея явное и иное, чему названья…