ОТ АВТОРА. Автор просит у читателя снисхождения за свою непоследовательность в процессе публикации. О последних днях (о годах) славного постсоветского старикана Петра Петровича Алабина повествуется выборочно. С некоторым нарушением хронологии. В особенности это касается рассказа “Боржоми”. Рассказ должен был быть первым. Он должен был подсказать, как постепенно Петр Петрович открыл свою “лунность”. Рассказ должен был ОТКРЫВАТЬ, однако является только сейчас. Но уж так написалось.
Начало (которое почему-то оказалось не в начале) невольно тяжелит самые обычные фразы. На подошвы слов налип дотекстовый (дособытийный) метафизический свинец. Но кое-что автору в радость... Есть возможность увидеть героев заново и отстраненно. Уже не осторожничая с ними. Уже не жмясь к ним в текст.
Итак, Подмосковье… Дачи… Июльской ночью поселок тих. Все спят. За день воздухом надышались. А все же в запас на каждой даче открыта веранда, пусть летний воздух ломится к нам в постель. Мы спим, а воздух сам ломится к нам!.. Коротко русское лето.
На скамейке, где чета старых берез, сидят полуночники — старики Петр Петрович и Петр Иваныч. Тоже чета… Уже и переговорено у них все. Уже молчат… Петр Петрович, он поинтеллектуальнее, покурил и поднял голову к небу. Смотрит. Припоминает созвездья. (Петр Петрович и поведет наш рассказ. От “я”.)
Зато Петр Иваныч чувствительнее. Затосковав, он слегка прихрапывает. Сидя всхрапнуть — это сладко!.. Формально стариков связывает сейчас бутылка портвейна. А портвешок в поселке совсем неплох. Также и в портвешке лучше понимает чувствительный Петр Иваныч. В бездонном (в левом) кармане брюк Петр Иваныч обычно носит бутылку, но вычислить или углядеть там ее силуэт не может никто. И откупоривает бутылку Петр Иваныч просто великолепно. Ему нет равных. При его стремительном откупоривании интеллектуал Петр Петрович всегда волнуется. Петр Петрович (мысленно) очень хочет успеть досчитать до трех. Но где там!.. Как правило, он не успевает досчитать до двух.
Сейчас бутылка на земле, возле ноги посапывающего Петра Иваныча. Портвешок в прохладной ночной траве.
1
Не пить — а только его подразнить. Пользуясь полутьмой, я протянул (ме-е-е-дленно) руку к горлышку бутылки.
— Но-но! — тотчас подхватился Петр Иваныч.
И дрема с него слетела.
— Ладно… Пошли, пошли!
Петр Иваныч недолюбливал сидеть на этой скамейке. Слишком близко к нашей речушке. (Сыроват воздух.) И слишком близко к звездам. За счет открытости места. (Вон они. Куда ни глянь!.. Твои звезды. От них уже некуда деться!)
Всем звездам на свете мой приятель Петр Иваныч предпочитал экран телевизора. А если не экран, если на природе, то пусть взамен — чье-нибудь окно… Окно с нехитрой занавеской… Приманивает!
— А?
— Я говорю: чужое окно — это как телевизор. Как сериал. Если посматривать туда каждый вечер.
Петр Иваныч хохотнул:
— Еще бы окошки кнопкой переключать!
Наши с Иванычем пьяненькие разговоры в последнее время все чаще кружили возле окон дачи 12/3, по нашей же улице. Дачка из обыкновенных, небольшая — сейчас там жила семья Сусековых… Красивая Вика. Плюс пара ее стариков… А также Викин сожитель Борис Гущин, симпатичный хвастливый рыбак. Итого — четверо.
Но была и пятая. Мы (Иваныч и я) обнаружили арифметический факт случайно. Мы ее засекли… Через окно… Жила, как оказалось, у Сусековых еще и некая Максимовна, нет, нет, Глебовна — тетка красивой Вики. Женщина уже в возрасте. С припухшим лицом. Когда-то сильно выпивавшая, как мы считали.
Интерес наш в том, что “тетю” держали взаперти. Никуда не отпускали. Никому не показывали.
Лишь изредка эту женщину можно было углядеть в окнах первого этажа… На какой-то миг… И уж совсем редко она вдруг мелькала в глубине сада. (Похоже, это был недосмотр, что Глебовна в саду. Она быстро-быстро ела яблоки прямо с дерева!) Была ли она родной теткой красивой Вики или просто пригретой ее родственницей… Не важно!.. Мы ей сочувствовали. Кем бы она там ни была.
Томившуюся взаперти Глебовну мы всего-то и хотели осчастливить выпивкой. Хотя бы раз-другой. По капле!.. Проникнуть на дачу и познакомиться, когда надзирающих родных рядом нет. Поболтать с ней... В планах было разное. А в каком-то варианте, если возникнет симпатия… Если взаимная!.. В варианте, как выражался чувствительный Иваныч, можно и подружиться. Женщине на пользу… Даже самая малость человечьей любви.
То есть один из нас войдет с ней в контакт. (По-соседски. По-простому.) Смягчить ее душевное одиночество. Не узница же!.. И ведь ни единого, конечно, глотка! Ни даже пива! Ни стопки! Да еще таким жарким летом!.. Посиживая бок о бок на скамейке, мы и сами сильно разгорячились. С нашей точки зрения, запертая красноносая тетя была еще молодушкой — неполные 50. Возможно, даже 48, считал Петр Иваныч. Он оптимист относительно нравящихся ему женщин. Я считал, там все 55.
Сколько-то и поспорить о ней было приятно! О ее, скажем, возрасте. В такой теплый вечер… Два поддатых старикана… Обсуждалась, скажем, несколько пышная ее фигура. (Иваныч всякую пышность находил аппетитной.) А эти полные, такие белые руки! И, само собой (с юморком), поминался великолепный нос Глебовны — наш, собственно, повод, чтобы сойтись с ней поближе. Наш маяк, можно сказать. За таким красным носом не могли не присматривать!
Петр Иваныч был недоволен своей и моей малой активностью. Что за идея прохаживать мимо окна Глебовны, покачивая в руке авоськой, где перекатывается красивая бутылка вина. Это грубо. (Не хватало еще, бродя под ее окнами, украдкой подмигивать и щелкать себя по горлу!) Эти намеки впустую. Она — не из таких. Она другая. После суетных жестов красноносая будет держать нас за алкашей!
Мы, правда, издалека ей улыбались. Но даже наскоро переговорить с затворницей пока что не удавалось. Это летом-то, в жару! Когда женщины так просты и болтливы. Когда мужики, выставив пивной живот, топают меж яблонь прямо в трусах и запросто (через просвечивающий забор) кричат тебе: “Эй!.. Как дела?”
Ситуация улучшилась, когда Борис Гущин, сожитель красивой Вики (она собиралась за него замуж), стал с вечера уезжать — на всю ночь, а то и на сутки. Рыбак! С соседом по даче… Они заладили ездить вместе на Шатурские озера. На машинах оба, с ветерком. В отсутствие Бориса нам с нашими замыслами, конечно, проще — без мужика дом!.. Тем более вечером… Комната Глебовны совсем отдельная. Если зайти с веранды, там никого. В конце концов, поболтать по-соседски. О телепередачах. О жизни… Иваныча особенно доставало, что сам-то Борис на рыбалке наверняка попивал — еще и на природе, на свежих воздухах!
В прошлую субботу, садясь в машину, Борис словно бы почуял. (Сожители очень чутки.) Он глянул вдоль забора и — сразу, недобро — стрельнул взглядом в нашу сторону. “Эй, мужики. Опять вы здесь!.. Ну-ка топайте дальше!” Он, конечно, предполагал самое простое: два поддающих старикана. С портвейном. Не нашли себе местечка получше!
А Бориса поддержал появившийся из полутьмы Серг-Сергеич.
— Опять оба здесь?.. Шумно от вас!.. Идите на ту скамейку.
Этот мрачный Серг-Сергеич нас тоже гоняет. Его дом рядом.
— Да мы обсуждаем… Сергеич! Мы ж тихо!
— Там и обсуждайте. И вообще — не мельтешите здесь. Не засвечивайте!
То есть не засвечивать его дом — место, где мы покупаем выпивку (когда уже затемно и магазинчик закрыт).
— Ладно, Сергеич, — сказали мы покладисто. — Линяем... Но вынеси нам еще портвешку. Мы наскребем. Мы найдем, чтоб без сдачи.
— Одну?
— Одну! Одну!
— Смотрите. А то спать ложусь.
Скамейка под уличной сиренью, на которую мы с Иванычем пересели, шаткая. Но обзор с нее ничуть не хуже… Хотя и вполоборота, виден фасад и весь левый бок (левый фланг) дома Сусековых. Панорама… Как заснувший вражеский лагерь.
Окна к ночи прочитывались легко... У Бориса и красивой Вики темно (уже легли).
Темно у ее стариков. (Викины старики ложатся раньше всех.)
Темна и кухня…
И только у красноносой тети теплился ночничок. “Читает”, — буркнул Иваныч. Похоже, что и правда бедной женщине взаперти навязывали книгу за книгой. (Нет, нет, это не телевизор. Это именно чтение… Окна все расскажут.) Как-то поутру ей несли (мы приметили) целую связку чтива. Несомненно же с умыслом... Вперед, Глебовна! Читай и читай очередную постылую книжонку. Чтобы забыться.
Уже с утра мы отмечали темные круги под ее глазами. (Едва она мелькала в окне… Не только же ее нос.) И какие набрякшие круги! И скучный взгляд. Может, она попросту больна?..
Ко мне, недоверчивому, Петр Иваныч в ту же субботу подвел заикающегося типа, что жил у самой станции. Заика будто бы неплохо знал все семейство Сусековых… Знал не по нынешней дачной, а еще по московской жизни.
— Вот он тебе подтвердит про ее нос. Любит, любит она винишко!.. Пьет.
И заика кивнул:
— К-к-как губка.
Во тьме, вечером — и по-тихому — пробраться в дом! К ней!.. Когда светит только единственное ее окошко… Во всяком приманчивом плане есть фишка: ее и тычут пальцем вперед. У нас главенствовала бутылка, которую Глебовне надо показать чуть ли не с порога. Дать ей понять сразу. Как только войдешь к ней в комнату (и как только она отложит в сторонку читаемую книгу и подымет на вошедшего глаза). Поздороваться, конечно. Извиниться, конечно. И как бы случайно встряхнуть, чтоб в бутылке булькнуло. Звук — это важно. Звук пробивает подсознание.
Я, правда, опять высказал свое сомнение — есть, мол, название: болезнь сосудов носа... На латыни. Хрупкость мелких сосудов. Заболевание (аллергическое) увязывалось, насколько я помнил, с путешествием женщины по Африке. Но Иваныч возмутился. Он даже обиделся. Что ты несешь? Какая Африка, какая на хер латынь! Красноносость несомненно была и есть славного российского происхождения!.. Другое дело — сколько ей дать в первый раз глотнуть? Тут ты прав. Много ей нельзя. Ни в коем случае!
В наших сердцах (это важно!) билось сострадание. Мы жалели ее! Однако ни мне, ни Иванычу как-то не приходило в голову, что может подуматься зрелой даме, когда в полутьме (ближе к ночи) она увидит одного из нас, тихо крадущегося к ней. С портвейном в руках… Когда в своей спаленке она увидит вдруг занюханного старикана, криво улыбающегося и под сильным шофе.
Сначала с нами, третьим стариком, был в намеченный вечер Василий Гудков. Но этот очень скоро уронил голову себе на колени. (К нашим замыслам он отношения, конечно, не имел. Просто пьянь.) Он было всхрапнул, когда раздался вопль его жены: “Васек! Васи-иилий!.. Где ты шляешься!” — тут же Гудков со скамейки поднялся и довольно резво ушел. Мы с Иванычем выпили еще… Молча курили.
Небо было никакое. Ни луны, ни звезды… А Иваныч уже тыкал пальцем вперед. Уже показывал мне рукой на единственное светлое в том доме оконце — Иваныч, я вдруг заметил, был в сильном возбуждении. Он даже трясся от сочувствия. Сколько, мол, дней и ночей она взаперти! Сколько же книг ею прочитано!.. Договоренности у нас заранее не было. Вынув из кармана монетку, Иваныч просто сказал: “Моя — решка!” — и подбросил вверх.
Петр Иваныч забыл, что когда-то уже рассказывал мне, хвастал, что у него есть замечательная монета, без промаха выпадающая каждый раз решкой. (Так что он нацелился идти к Глебовне сам. Это как дважды два. Вот откуда его трясун. Его возбуждение!) Но выпал орел. Иваныч охнул. И такая долгая-долгая пауза… И как теперь?..
Не могу сказать, что я обрадовался или там растерялся. Нет. Я не ожидал, вот и все. А Иваныч только подавленно буркнул:
— Иди.
А затем Петр Иваныч уже ровным голосом (скрыл огорчение) мне говорил: “А что?.. Она сейчас сидит и скучает. Иди… Все спят. Борис уехал на озера. Чего тебе еще?” — безликий был его голос.
Я произнес: “Ладно. Пусть бы так… Но бутылки-то нет”. А Иваныч завел руку под скамейку и извлек оттуда, из травы, портвейн. С еще одним горьким вздохом. Держи…
Мне бы отспорить, мне бы сказать про его монету низко подбросил или бросают до трех раз. Что-нибудь в этом роде. Он бы согласился. Он бы с радостью перебросил монету заново. Явно же хотел пойти сам!.. Но пошел я, а не Иваныч. Так получилось. Нелепо. Я шел, а переволновавшийся Иваныч, сам не зная зачем, шел со мной рядом и мой путь как бы отслеживал. Не давал отступить.
Тем окончательнее вышло, что и одет на выход я был в тот вечер (уже в ночь) лучше его — приличный пиджак, свежая рубашка!
Иваныч шел со мной шаг в шаг. Все нервничал. (Когда я открывал калитку, он глотал слюну.) Но в саду я уже был один. Обогнуть дом и войти внутрь со стороны веранды — там легко открывается дверь. Мы много раз это прикидывали. Мы всё знали наизусть. (Знали через открытые и просматриваемые днем их окна.) Мы похохатывали, экзаменуя друг друга, что и как расставлено у этих людей в доме. Тем удивительнее, что в реальности я там сразу же врезался в угол и спутался. Споткнулся о порожек… И еще стул… И немыслимая тьма.
Я еле двигался… Вверху, на втором этаже, спали их старики. И помню, как смиренно подумалось — почему бы не пойти сразу к ним? (Мое место там). Мне бы просто поспать. Мне бы с ними. Где-нибудь там, на втором, как раз и ждет меня теплое вонюченькое стариковское одеялко!
Но был на первом... Когда в темноте я прошагал вперед — там угол и оказалась почему-то кухонная плита. Кухни здесь (по расположению левой стороны) план наш не предусматривал. Откуда-то появилась лишняя комната. Я недоумевал… Вышагивал осторожно. (Я ведь еще и бутылку нес.) Уже должен был выйти в большую комнату с хорошей мебелью.
Но вот (пусть с другой стороны!) я увидел заветную дверь. Ага!.. Вот она дверь... на восточную сторону! Столь манившая нас с Иванычем (в разговорах), она была шагах в пяти. Не более чем в пяти-шести… Дверь с тонкой, тончайшей полоской света внизу. За ней (за дверью) читающая Глебовна. Без единой капли спиртного. Узница… Сердце мое стучало.
Пять-шесть шагов в темноте — не пустяк. Именно из-за яркости этой полоски света под манящей дверью я ничего не видел. Ни на чуть! Первый шаг… Полоска-бритва распиливала мои глаза пополам. Но уже второй шаг неверный. Меня качнуло в сторону… Качнуло сильнее… не устояв на ногах, я с маху уселся на что-то чрезвычайно мягкое.
Оказалось — постель. Я перевел дыхание: все-таки не на пол… Не рухнул, не наделал шума... И тут чья-то рука вдруг коснулась меня сзади, со спины. Я едва не уписался. Но рука оказалась мягкая — и теплая-теплая!.. Мягкая женская рука залезла мне под рубашку, провела по лопаткам и — погладив — устало отпала в сторону.
Я оглянулся, напрягая зрение, как только мог. Но видеть не видел... Эта желтенькая ленточка под дверью, эта бритва продолжала резать глаза. Я все же сообразил, что попал скорее всего в спальню Вики и Бориса (я не должен был идти вкруговую! сто раз это обговаривали!). Всё, однако, тихо… Наконец очертания комнаты выступили из тьмы… Спальня… С двумя окнами. С широченной безбрежной кроватью, на краю которой я и сидел.
В голове моей еще удерживался наш человеколюбивый план: я ведь должен идти к Глебовне… К читающей книгу за книгой. К одинокой... А мягкая теплая рука еще раз тронула меня со спины. Прикоснулась. И голос — голос Вики, — знакомый, но смягченный сном и непривычно нежный, попросил:
— Боржом...
Она так и сказала: не БОРЖОМИ, а по-домашнему БОРЖОМ. На что я, тотчас углядев у ножки кровати светлую бутылку, взял и ей передал. Из руки в руку… Сердце било боем. Но ко мне вернулась отвага. (С первым же житейским, домашним движением.) Я даже заулыбался во тьме… В некоторой панике я ведь вполне мог дать ей глотнуть из моей бутылки. Викочке сонной… Портвешка!
Она вернула боржоми… И как раз чуть посветлело: луна?.. А Вика сонно — но слышно — дергала меня сзади за рубашку, какая луна, раздевайся скорее, что ты так долго...
Вика среагировала просто, как реагирует давняя подруга или жена: она раскрылась. Едва я придвинулся… При том, что она продолжала свой вполне спокойный сон. Я… я как бы навис, а не налег. Я хотел избежать узнавания (вернее, неузнавания) моего тела. Но зато я не стал спешить. Как чудо! С первой же минуты всякое волнение отступило. Я получал радость по высшему разряду. В моем возрасте радость особенна. (Все равно завтра инсульт или что-нибудь еще.) Так что я все взял. И когда миг уходил, миг кончался, мой миг уже не вернуть, я даже дал себе слегка вскрикнуть, хотя и сдавил в горле ликующие звуки. Вика тоже пискнула и тоже негромко. Сдавив свою радость сном.
Но прежде чем провалиться в сон совсем, она вновь попросила, уже сладко и хрипло:
— Боржом...
И я вновь дал ей — подал машинально, легко! Дважды глотнув, она сразу вернула. Я ставил боржоми на место… Осторожно коснулся донышком пола. А Вика уже спала.
Кажется, я даже расслышал, как там (за дверью с желтой внизу полоской) мучительно перевернули очередную страницу. Красноносая читала... Страдалица… А я, уже на ногах, заново застыл перед ее дверью. Придерживая, я поглаживал непочатую бутылку с портвейном… В моих мозгах зациклилось. Стоял и тупо смотрел. Как будто все еще слышал приказ: иди!.. Но зачем мне была теперь Викина тетя? На хер мне Глебовна? Желтое лезвие давило на глаза. Как наваждение. Однако я оторвал взгляд… Я ушел… Зато я счастливо оглянулся на постель, где спала красивая Вика.
Я только-только успел отойти от их дачи. Издали машины. Фары… Возможно, вернулся Борис. Возможно, с уловом... Рыбак!
— Не сумел?.. Эх ты! — посетовал дождавшийся меня Петр Иваныч. И вздохнул. (Но я тотчас почувствовал, что опечален он не слишком.)
Оправдываясь, я нес что-то несуразное про то, как я кружил и кружил в темноте. Заблудился… Там, мол, не учтенная нами комната…
— Такой план был, а ты! — продолжал свое Иваныч. И все отчетливей я слышал его довольный смех. Мечтательная стариковская смешинка! Я оправдывался, а он уже мысленно был там. Во тьме… Я рассказывал, а его тянуло к той желтой полоске под той дверью.
— В другой раз ты сам, Петр Иваныч. Попытайся… В субботу Борис опять уедет.
— Гм-м.
— И орел-решку кидать не надо, — как бы незаметно подсказывал я. Я был щедр.
И лишь нарочито трусовато я озаботился — выдержит ли печень Глебовны наш портвешок.
— Еще как выдержит! — Петр Иваныч откупоривал невостребованный портвейн — и расспрашивал. Он хотел знать. Какой-никакой опыт! Ему на будущее...
Так что я опять рассказывал о желтой полоске под дверью и о неожиданной путанице комнат. О повороте (левом, а не правом) на их кухню. Рассказывал — а сам думал о ней… Ее ласковые руки… Ее спящее тело.
На другой… нет, на третий вечер я топтался возле Викиной дачи. Туда-сюда. Вот где оказалось наваждение. Вот где бритва! Я уже не мог без нее… Хотя бы увидеть. Просто увидеть.
Но сначала из окон выглядывали встревоженными рожами ее старики. В чем дело? Чего им-то надо?.. Не окликал их, не звал. Я просто-напросто прошел мимо. Спокойно прошел. Ну да, возле их забора я прошел не в первый раз. Ну да, в пятый.
А вечер был так тих. Запахи… Настоявшихся трав… Я только-только поравнялся опять с их домом — как вдруг старенькая дверь: скрип!.. И по ступенькам крыльца, всего-то три ступеньки, сходит Вика. Она... Этак ровно, этак меланхолично молодая красивая женщина сходит по ступенькам. Идет к забору. Ближе... Затем уже явно в мою сторону и что?.. — и манит к себе пальцем. Меня бросило в жар. С ума сойти!
Ее летнее платье… Цветастое легкое платье было ни на чем — только на ней. На прохладном (из дома) теле. Вика и не подумала прикрыть вырез на груди ханжеским бабьим жестом. Дух ее тела заколыхался совсем рядом и завис. Одуряющий, под стать травам вокруг!.. Задрожал в моих ноздрях. Дух молока и сена.
Не знаю, что мне грезилось за эти десять быстро сближающихся наших шагов. Да я и не помнил себя. Шел… На ее зов.
Однако новость от нее узналась неожиданная и печальная: нет больше Глебовны. Бедная читающая женщина умерла. Сегодня в обед… Оказывается, болела она уже с полгода. В своем уголке… Да и отболела.
Умерла — и надо бы помочь им с похоронами.
Бездельники, как известно, насчет похорон шустры. С этим меня и звали. С этим меня и манили пальчиком, как манят старого поселковского бездельника. Как манят старого мудака, который топчется о летнюю пору меж чужих дач. Вика пообещала и выпивку. А голос строг. Я плохо ее слышал. Только дурел — от мгновенно узнаваемого (после той ночи) запаха молодого тела.
Возвращаясь, я наткнулся на возбужденного Петра Иваныча, и мы обменялись информацией. Старикам приятно остановиться и поболтать. Застыть вдвоем прямо посреди дороги… Ему тоже сказали про Глебовну (точно так же поманили пальцем шляющегося старого мудака) — и тоже предложили озаботиться похоронами. Но, в отличие от меня, Петр Иваныч услышал все внятно и, кажется, обещал.
Хотя ему сразу было ясно, что мы сами с гробом не справимся. И что надо кого-то в помощь.
— Кого?
— Как “кого”?.. Шизов из Кинобеева.
Вообще-то поселок (в пяти километрах от нашего) звался Конобеево. Однако у многих в головах уже угнездилось Кино, так как была там захудалая богадельня, где дожевывали свою последнюю кашу забытые старики-киношники. Тихонькая и такая симпатичная старость! На стенах крупные фотографии! Былых лет!.. Даже поклонники с цветами изредка... Приезжали!.. Но и там перемены: лет пять назад киношников неожиданно доукомплектовали целым взводом крепких молодых шизофреников. Тоже люди. Тоже нужна крыша. Их родная больница попросту сгорела.
Петр Иваныч и меня зазывал пойти с ним в Конобеево. (Было известно, что наши соседи-шизы подрабатывают тем, что хоронят.) Пойти к ним сейчас же! Не откладывая!.. Петр Иваныч был слишком возбужден. Он никак не мог смириться со смертью Глебовны.
— Не сделав и глотка! Взаперти!.. Так ведь и померла. А?.. Разве мы люди? Скажи честно… Разве мы — люди?!
Но в Конобеево я с ним не пошел… Лицо Вики… Я не мог думать. Ни о чем. Я как мальчишка! Ее лицо… Ее бескрайняя постель… Ее ритмично качающиеся (при луне) груди… Сейчас в соседней с Викой комнате лежала в гробу уже прибранная ее тетка (недопившая в своей жизни Глебовна). Но не волновало меня ни на чуть. Лежит и лежит. И пусть! Уже не читает… Ну да, да, она умерла. Ну пусть. Все умрем… Я начисто забыл ее. Спокойно, по-мужски.
Зато мой Петр Иваныч был сам не свой. Распалился. Он вдруг сказал, что у меня нет сердца.
— Не пойдешь? — переспросили.
— Не.
Иваныч не сомневался, о чем Глебовна день и ночь думала. Особенно по ночам, одна! Такая женщина!.. Ей бы хоть четвертинку! Этот Борис без конца клюкал и клюкал! Рыбак долбаный! Себя не забывал!.. Четвертинку — и она встретила бы последний свой час с достоинством. Как человек. На хера ей книги? Жизни ей оставалось — с воробьиный член. Какое, собственно, здоровье эти засранцы собирались ей сберечь?!
В середине следующего дня разбудил шум… Я продрал глаза и высунулся на улицу, там званые шизы как раз несли на плечах гроб. Рослые! Четыре здоровенных лба монументально надвигались прямо на меня. Не сворачивая… Со сна это воспринималось круто. Стриженные наголо, суровые молодые мужики. Был какой-то нечитаемый вызов в их жестких взглядах. Шли и в упор смотрели… Как на следующего.
Не сразу, но я сообразил — им всего лишь надо было обойти трудное место. И у моего Осьмушника с гробом развернуться… Косогор… А на той стороне непролазного овражка их уже ждала грузовая.
Позади гроба родня, зеваки… Там же плелся мой Петр Иваныч. Скорбный. А вот Вики не видно. Мне стало легче, оттого что ее близко нет. Сердце (мое) хотело от нее отдыха… Сейчас бы ее не видеть. (Вероятно, она уже в машине.) А четыре лба торжественно несли домовину теперь не на меня — мимо меня. Но что за лица! Какова поступь. Я так и вспомнил звездное небо над головой.
Я мог бы поклясться, что за мою долгую жизнь это впервые, когда несущие — соответствуют. Когда на моих глазах!.. Когда живые люди (не киношные) несут на плечах гроб… Исполняют долг. Когда все четверо величественны и достойны гроба.
2
Отслеживая, я ходил в темноте кругами. Кругами — это самое простое в любовной маете (самое понятное). Если ночь не спишь. Если всё тихо… Можно уйти довольно далеко… Простор завораживает.
При луне шаг нетороплив, но мало-помалу я уходил за пределы поселка. Иногда слишком далеко. Аж до соседних перелесков. (Можно было упустить дорогу из виду. Хотя нет… Отъезжающую машину Бориса я уже умел узнать с расстояния. Легко! По шуму мотора.) А затем вольные круги моих шагов быстро-быстро стягивались. Убывая, круги сходились вновь — сжимались к одной точке. К ее даче.
В темноте я подошел совсем близко. Они не спали… Или прервали сон… На веранде с убавленным светом, отчетливо видные, сидели Вика и Борис. Никуда не уехал. И не собирался сегодня!.. На ночь глядя парочка крепко выпила. Курили. Маленькая лампа светила им едва-едва. (Им хотелось быть в полутьме. На простеньких плетеных креслах.) Транзисторный приемничек вопил:
Я са-аам себе и небо и луна-а! —
но и звук приглушили. Им было великолепно. Это чувствовалось! В куполе мягкого света… Тихие ночные минуты, когда мужчина и женщина вдвоем.
Если не считать, конечно, меня. За штакетником, дыша сырой ночной крапивой, я стоял и вглядывался. Изгибающиеся пласты их сигаретного дыма… В темное небо… Дым всплывал. Взгляд мой прицельно замер — так и держался. На ее лице… На ее голых коленях. На огоньке ее сигареты.
Но долго я не выдержал — ушел. Можно сказать, я убежал. Во всяком случае, быстрым шагом меня опять унесло за поселок. А уже там полегчало. Сердце расслабилось… Впереди — огромный кусок ночного неба… Я шел и шел.
Как вдруг из-за деревьев выскочила грузовая. Фары ее, ярко вспыхнув, воткнулись в меня. Машина мчала не сбавляя хода!.. Прямо!..
Я резво отпрыгнул в сторону. Это самосвал. Это здесь не впервой. Машины, в основном малаховские (бывает, и московские), сбрасывают по ночам свой смрадный груз. Далеко вывозить хлам им не хочется. Куча! Еще куча! А зачем далеко?.. Ночью-то! (Это как помочиться у ближайшего забора.) Они свинячили с какой-то пещерной радостью.
Свидетелей все же побаиваясь, шоферня завела лихую практику: пугать случайных прохожих. На всякий случай. Знай свое пешее место!.. Мчат прямо на тебя, слепя фарами! Поберегись! Психологический давёж. Где уж тут углядеть и запомнить номер!.. Заставляют-таки отпрыгнуть в кусты. А то и в придорожный ров с лягушками.
— Сука! Сучара! — кричал я шоферюге вслед, выбираясь из столетних лопухов.
А гул машины уже стих. Ночь... Луна в тучке. Но светло. Я один.
Петр Иваныч мог бы мне мешать. Однако после смерти Глебовны он стал на время угрюм и редко выходил вечерами. Он даже не настаивал, чтобы посидеть вместе на скамейке за портвешком. Предпочитал с женой... Дома… У телевизора. Вечер за вечером. С ума сойти!
Но тем удивительнее было наткнуться на моего Петра Иваныча однажды ночью.
И где!.. Кружащий мой шаг (отслеживающий вечер за вечером машину Бориса) случайно завел меня пройти мимо кладбища. Это получилось нечаянно. Я благоразумно свернул в сторону. (Люди съеживаются, едва припахивает смертью. Трусим слегка!) Но даже свернув, я успел кое-что увидеть. Нет, нет, мертвецы из могил не встали. Ничего такого... Однако же там был мой приятель. Среди ночи… Наш Петр Иваныч!
В одиночестве. Он сидел на земле… Возле свежей могилы, что с самого краю. Возле той самой могилы. Я сразу узнал... Камня (или креста) не было, но оградка там уже стояла. Я разглядел всю картинку издалека. (Луна. Видимость отличная.) Я приостановился.
Я даже разглядел его руки, бутылку. Лунный блик бутылки. Но я не подошел. Не хотел его смутить. Вот ведь как! Газетка!.. Перед Петром Иванычем была расстелена газетка, с кой-какой на ней закуской. Он таки навестил ночью красноносую страдалицу. (Увы, уже усопшую.) Он выпивал с ней напоследок.
Иваныч чувствителен. Я вновь им восхитился. Чтобы так скорбеть, надо быть поэтом. Или шизом. (Одним из тех лбов, что так славно несли ее вчетвером.) Я ушел… Хоть было мне любопытно... Интересно же! Беседует ли он с ней? Говорит ли чего умершей? А вот, мол, и я со стаканом!.. Еще забавная, хотя и гнусная мысль: настучать его старухе. Ревнуют ли в таких сомнительных случаях? В ярости… Примчится ли его скучная ведьма сюда — пошуметь среди могил?
О бедной Глебовне я вспомнил лишь впромельк… Возможно, был ее особый день. Ее девятины?.. Не знаю. Не считал.
На их даче кой-какие перемены. Не стало Глебовны — и почему-то сразу съехали старики Вики. (Смерть, как водится, перетряхивает наш быт.) Зато ее Борис жил теперь здесь запросто. Не сожитель — хозяин. Как у себя дома. Красивая Вика и он — им было отлично вдвоем!.. Целая дача… Никаких теперь ни о ком забот. Никого! Никого — кроме самих себя, молодых и по-летнему жадно сексуальных.
Я ждал… Я следил за приготовлениями. (Старик, когда бродит по улице, все видит.) Борис прикупил новый спиннинг. Рыбацкая страсть свое возьмет! Вот-вот и он отправится с соседом на Шатурские озера. За судаками! Вот-вот…
Конечно, иной раз он возвращался с рыбалки прямо среди ночи, но чаще… но гораздо чаще, когда уже светало! Он словно бы дразнил меня.
Однажды его машина уже было всерьез выползла к вечеру. Уже шумела за воротами… В полутьме я не видел, пронес ли Борис в машину спиннинги. Но по сборам была полная уверенность, что он едет рыбалить. Сосед, его приятель, уже с обеда уехал. Все совпадало! (Ах, какой был бы промах.) Однако я не поленился пройти мимо шумящей машины. Ухо тугое!.. Но все-таки я оказался возле и расслышал вялое Викино недовольство. И в ответ — его слова:
— Вика… Не вяжись. Я через сорок минут вернусь.
— А если там очередь?
— Какая ночью очередь! — Борис засмеялся. Он ехал всего лишь в автосервис, что на далеком от нас шоссе. Что-то насчет запаски — запасного колеса.
Утром я подстерег Вику в нашем магазине. Просто повидать. Я не мог без нее... Повидать, слегка прикоснуться. Это ведь так немного!
Небогатые дачники, семь-восемь человек… Маленькая очередь поутру, где я тотчас встал за Викой и ей на ушко что-то болтал. По-поселковски пошучивал. По-стариковски пускал слюну. Это ведь утром! Летним бездельным утром. Когда еще у нас поболтаешь!.. В магазине привоз молока. А красивая Вика покупала плохонький сыр.
Вика моим шуточкам смеялась, она охотно смеялась (снисходительно, конечно!), а я, стоя сзади, этак легко-легко трогал ее плечики. Вроде бы для ее же равновесия. Вроде бы она могла от собственного смеха все больше и больше раскачаться и упасть.
— Но-но! — Вика по-поселковски же, по-простецки оглядывалась на меня: чего, мол, этот за меня держится. И опять смеялась. И опять плечиками подергивала: эй, не слишком, не слишком!
Я подумал, как это правильно. Как кстати!.. Руки мои должны были стать не только смелы. Но и знакомы… Ей знакомы... И сколько-то привычны ее чутким плечам. После этой магазинной прикидки. (Вика не удивится. Мои руки будут сама нежность. Руки заскучавшего пианиста. Руки крадущегося ночного вора.) Ведь ночью… Как только она попросит боржоми.
Борис в ночь уедет, а я опять окажусь в том доме. В той спальне. Первый шаг всегда труден… Но это ровно одна минута! Две!.. Однако надо же дать ей заснуть… Ее ночная жажда? Я ведь помню, где стоит бутылка с боржоми. (В реальности я прошагал к ней в темноте даже скорее, чем за минуту. Я пролетел… Прямо к ее постели. Я все уже здесь знал. И выждать я умел… И я сразу поискал глазами под кроватью боржоми, но боржоми не оказалось... Я (помню) удивился. Я растерялся. Как же так! Я даже нагнулся поискать к ножке кровати. Лунные полосы… Луна была, а боржоми не было. Я сунулся к другой кроватной ножке… Не было. А Вика уже буркнула мне,что ты так долго!.. Сонным голосом. И я вдруг сообразил, что слова ее относились не к боржоми.)
На четвереньках она была изящна, с прогнутой юной спинкой. Вика сама и почти сразу приняла эту покорную позу… Вероятно, обычную у них с Борисом в предыдущие ночи. Почти сразу и прогнулась спиной, едва я бережно (едва дыша) коснулся руками ее бедер. Ах, как взыграла в окне луна! Луна взревновала, клянусь! Смуглая (при луне) попка Вики уже сама по себе (и отдельно от Вики) ритмично поддавалась. Она уже и подыгрывала… Скромно… Слаженно… В конце только легкий сбой… Но сбой так понятен. Я же не все знал!
Разумеется, я был деликатен — хотя бы потому, что был осторожен. Но неполное и приблизительное знание (уже нажитых ими ласк) привело в финале к слегка грубоватому пришлепу — к нарочито отбиваемому такту в ночной тьме: шлеп! шлеп!..
— Мягче, мягче... Сколько раз тебе говорить! — сквозь сон пробурчала Вика.
Она, уверен, и не разлепляла глаз. Ловила кайф в полусне.
Мы отдохнули. Всё тихо. И даже луна притихла… Я был счастлив. Но я колебался: открыться ли сейчас? или нет?.. Не знаю, зачем мне это. В ночной тьме что-то меня теперь давило. Тьма не могла быть вечной. Сказать ей? Или нет?.. Акт (ночной и с моей стороны очень осторожный) давал мне в ту минуту обе возможности. Гуляй, Вася. Свое получил — можно уйти.
Но, видно, в том и заноза, что полученное счастье казалось мне слишком малым. Слишком тихим… Ведь не хотелось, чтобы это исчезло. Чтобы ушло в ночь. Чтобы растаяло в космосе. И в вечном перестуке колес. (Как у мужчины и женщины, которые вдруг сошлись в пустом купе поезда Москва — Пенза.)
Я возомнил!.. Возомнил о вдруг найденной в эту ночь любви. О большом чувстве... У стариков бывает. (Луна луной — а женщина женщиной. Я не хотел ее терять. Похоже, я просто жадничал.)
И тронул сонное плечо... Я будил, как бы проверяя теперь наши с ней отношения на прочность. (Что от них останется?..) Теперь я ласкал и ласкал ее плечо, ее грудь. Я отгонял тьму. Настойчиво… Хотя и мягко.
Она вяло отыграла ласку. Провела мне ладонью сначала по ключице, а пальцами к горлу, к моей сонной артерии. Я приготовился. Горло мужчины и кадык — самые, я думаю, узнаваемые на ощупь места. Ее теплые пальцы ползли… Я притих. Узнает?.. Чужая женская рука — не шуточки.
Она хотела, и я начал снова. Теперь уже лицом к лицу. Отваги хватило. Вот только зря я чуть заспешил. Именно от спешки новый акт уже сразу (я чувствовал) шел сколько-то под откос… Руки не так. Живот не так... Вот-вот должно было обнаружиться нечто меня разоблачающее, не в их формате. Я взволновался. И боялся поменять позу. А она, Вика, как раз ждала… Чего-то… Привычного ей.
И потому я вслух сказал. (Надо быть первым...) Я как бы обнародовал свое некоторое удивление:
— Что у тебя с голосом нынче? Простыла?
Вопль ее вырвался сразу. И уже не стихал. “Оооо-Уиии!..” Реакция! На мой голос! (На чужой голос в своей постели.) Она мгновенно, сильно отбросила меня и мгновенным же щелчком включила настольную. Глянула… На меня! И снова: “Оооо-Уиии!.. Оооо-Уиии!” — вопила! Она еще и откинулась всей верхней половиной тела. Откинулась, сколько могла! От меня подальше — вот-вот порвется пополам.
Я, само собой, тоже показательно отпрянул и даже вскрикнул:
— Где я?..
Мы отпрянули друг от друга телами, но ноги наши под простыней соприкасались. До ног еще не дошло. Ноги нас не понимали. Ноги только заскользили невнятно одна о другую и третья о четвертую. Кто из нас двоих выдал ногами этот липкий, скользкий, прохладный пот испуга — пот взаимного страха! — трудно сказать. Возможно, мы оба.
Торопясь (я все еще удивляюсь первый), я ее перекрикивал: я продолжал кричать, кричать, кричать, — я ведь пришел... я пришел к своей!.. к своей подружке! Что за кино! Что за дьявольщина! Как я сюда попал?!
Я даже тер глаза кулаком — мол, не сон ли какой?
Она не верила, кричала:
— Подонок! Подонок!.. Ты куда пришел?.. Я тебя сдам ментам. Сейчас же! Сволочь! Старая сволочь!
— Ошибка! Ошибка!.. — кричал и я. — Вышла ошибка!
— Ошибка?.. А если пять! Если восемь? Если восемь лет схлопочешь — ошибка?
Мы оба вопили. Особенно она. И больно (для меня) дергалась ногами. Дело в том, что ноги наши под простыней так и терлись, обливаясь непонятно чьим потом.
Я решительно откинул простынку, схватил одежку:
— Не нужны вы мне, дорогая. Не нужны!.. У меня своя есть! Иду! Иду, блин, к своей бабе. (Уже раньше мне следовало выругаться. Брань искренна. Брань выручает!)
— Сво-олочь!
— Тс-с. Не орите на весь поселок!
Притихла. Наконец-то на минуту она притихла. Перевела дых. И немного опомнилась. (Возможно, вспомнила-таки о соседях на другой половине дачи, о слышимости. И очень важно, что я на “вы”. На “вы”!)
Я уже надевал брюки.
Понимая, что я сейчас уйду (и как тогда меня достанешь!), красивая Вика сменила тональность — уже не слепая ярость. Уже не возмущение, а жесткий спрос. Она зло шипела:
— Ка-аак? Как вы сюда прошли-и?
— Как и всегда. Всегда к ней хожу.
— Ка-ак?
— Через веранду… Она не запирает веранду… Как и вы свою не запираете!
— И не сты-ыыдно?.. Не юнец же с соплями! Старый уже! Как это можно поверить, что вы пришли — и не поняли? Легли — и женщину не узнали?!
— А как вы?.. Почему не узнали?
— Я-ааа?
— Вы! Вы!.. Почему вы меня не узнали? Когда я только лег? Когда мы вместе… Когда… Когда на четвереньках. — Я всерьез разозлился. (Но я выбирал слова.) Я даже вскрикнул: — Да и как узнать! Кайф был. Еще какой кайф!
Она осеклась, вспомнив.
Она заправила прядь волос за ухо. В глазах сонное припоминание. Вязкий, запинающийся ее голос произнес:
— К-к-кайф?
Я стал чуть спокойнее. (Отыграл очко.) Теперь я объяснял ночную ошибку уже уверенно:
— Я пришел к своей женщине. В темноте... Такая же калитка. Веранда. Такая же тьма в комнате. Выпил?.. Ну да... выпил. Суббота!.. Выпивший мужик может узнать, а может и не узнать свою женщину. А вы?
— Я?
— Вы, вы… Вам хоть бы что… Мы уже час трахаемся!
— Нет.
— Уже больше часа мы лежим! Бок о бок… Греемся!
— Нет.
— Не нет — а да.
Она на миг смолкла. Возможно, вчера выпивала, провожая Бориса.
— Тс-с. Давайте разбираться, — говорил я. — Но разбираться потише… Тс-с. Ваши соседи! Они нагрянут на шум. Я не хочу им показываться. Мне тоже светиться ни к чему.
Я все повторял “светиться”, “засвечиваться” — в чужой ситуации (в напряженной) жесткое слово как якорь. И сам собой на языке возникает спасительный сленг, а то и мат.
И словно бы я накликал — в эту самую минуту нам засветило, и как! В окна!.. Свет! Вплоть до веранды. Насквозь! И даже в настенном зеркале, что в глубине спальни, запрыгали шаровые молнии. (Фары. Вот оно что!)
Машина. Подъехала прямо к забору.
— Я пропала! Пропала… Борис! — пискнула все еще голая Вика.
Я… осторожно… к окнам. Она за мной. Голая. Оба слепо глядели в окно. Не соображали…
Однако ее киношный вскрик: “Я пропала!” — или, может быть: “Я погибла!” — вдруг придал мне хладнокровия. Я остыл. А сердце стучало мощно.
Да, машина стояла прямо под окнами. Да, фары искосясь били в нашу сторону — ярко, светло!.. Но я вгляделся. Это был кто-то… Не Борис… Из машины вышла пара.
— Вика! — крикнул из ночи мужской голос. — Не спишь?
Ага, соседи. Сосед-рыбак… Всего лишь сосед!.. Я сказал ей тихо: “Откликнитесь... Скажите — легла. Будет лучше, если вы им сразу откликнетесь”.
— Уже легла, — откликнулась Вика (в окно), имитируя сонный голос.
— Спишь?
— Да.
Женский голос оттуда (из ночи) крикнул:
— Борис велел передать, что вернется позже. Он с рыбаками! На озере! Большой костер развели. Сказали: такой клев! клев! А по-моему, заглатывают без счета пивко!.. — И хохотнула: — Хочешь, Вика, мы зайдем? Пиво у нас тоже есть!
Я ей негромко: “Скажите, нет, я уже сплю”, — и как завороженная она повторила:
— Нет… Я уже сплю.
Машина проехала к соседней даче. Фары ушли, отвалив в сторону. Погасли. После шума двигателя и ночных криков все разом стихло. Как задернули занавес. Тишина.
Минуту мы с ней стояли у окна молча.
Я сказал — мне, мол, Вика, надо уходить. До свиданья.
— Открыть дверь?
— Не надо. Дверь у вас открыта.
Я осторожно шел к выходу. Она набросила плащ… Она шла следом. Всё молчком. Похоже, после встряски ей полегчало. (Мне тоже.)
Я открыл дверь и, выходя, завел витиеватую, вежливую речь: “Простите меня... Я, в общем… Но я благодарен своей ошибке... Вика, я думаю, что… Вика”, — да, да, мягко и деликатно я ей говорил. Красиво говорил. После такой встряски речь нам кстати.
Я даже потянулся к ней… Чтобы на прощанье. Чтобы с любовью… Коснуться пальцами ее щеки...
Она оттолкнула:
— Я для чужих — Виктория Сергеевна! — и отбросила мою руку. (Строга! Но меня всегда грела женская строгость.)
От фонаря упал сильный свет, и тотчас Виктория Сергеевна меня узнала. Были уже у калитки. “Чумовой дедок” — именно так она и Борис меня называли. Меж собой… Слышал не раз их разговоры на веранде.
— Ах, это вы! — возмутилась она с новой силой. — И еще уверяет, что ошибка! Не верю! Скотина!.. Лучше бы Борис застал и прибил вас!
— Дачи такие похожие…
— Не верю! Не верю! Не верю!
Я еще успел сказать:
— Ошибка... Но я не жалею… Я…
Выпроваживая за калитку, она больно ткнула меня кулачком в спину:
— Он не жалеет... Он, оказывается, ни о чем не жалеет. Старый к-кретин! К-козел!
Теперь я бродил без всякой цели… Как только луна!.. Без смысла… Без надежды… Зайдя далеко, я уже не возвращался к даче, где Вика. Я просто тосковал. Я хотел любви. Кружил и кружил по дорогам.
И опять я мешал шоферюгам втихую избавляться от бытового хлама. Один из них прямо у дороги сбросил сдохшие холодильники. Аж три остова! С грохотом… Сбросил старый матрац… Столкнул тумбу… Сам-один залез в кузов и сталкивал. Как он на меня орал! Среди ночи!.. Зачем?..
По той скучной возне, что шла за их забором, было понятно, что вот-вот съезжают. Лето кончилось.
Красивая Вика выскочила из калитки, возможно завидев меня в окно. Но, скорее всего, мы попросту наткнулись друг на друга. На улице… С тех пор, как меня выпроводили, тыча мне кулачком в старые мои ребра и в спину, мы с ней не общались. Мы даже не очень-то здоровались. (То есть я интеллигентно и отчасти виновато кивал ей при встрече — она нет.) Теперь вот стояли друг против друга.
Она заговорила первая. Да, они съезжают. Да, летний отъезд — всегда хлопоты и всегда с какими-нибудь потерями. Но сколько же барахла собралось! Лето кончилось, точка. Они съедут, как только Борис сговорится с московским грузовичком.
Уверен, это был ее женский экспромт — уже лицом к лицу, уже при встрече. Вика надумала вдруг… Как с разбегу… Улыбалась, обнажая прекрасные зубы, много-много белых зубов:
— А все-таки вы чудной старик! Знаю, знаю. Слышала…Чудной, но ведь интересный!.. Хотите, сегодня чаем напою? Вечерком.
Я так и подхватился: да, да!
А она добавила… С этой своей многозубой улыбкой:
— Лето, если жаркое, кажется долгим.
У нее оказался напористый язык ближнего Подмосковья.
— У нас с вами секретов нет… Люблю, Петр Петрович, вечерком на веранде. Люблю сварить мужику кофе.
— Гм-м.
— И конечно, люблю секс. Обожаю. Балдею! Но только секс — вместе со словами. От хорошего словца какой кайф! Верно?
— Верно.
— Два-три хороших слова — до. И пара кой-каких словечек в процессе. А?
— Как это?
— Ну-у… Начинается! Ты, Петр Петрович, темный… Ну что-нибудь этакое. С перцем. Чтоб при этом ты мне говорил. Чтоб не молча!
Я кивнул:
— Само собой.
Кивнул, но сказать до — как раз и не мог. Не получалось. Я оказался заторможен — по сути, мы с ней общались с глазу на глаз впервые.
Это смешно. Старый козел онемел! С моей речью что-то случилось. Сказать до (до близости) — я был не в силах. (“А если немного помолчим… Если молча?” — “Нет, нет!..” — и Вика отпрянула в сторону. Она настаивала.)
Я даже, помню, завертел головой… За поддержкой. За помощью. По рисунку вечерних облаков (в окне) я старался угадать, будет ли луна хотя бы к ночи.
Луны не было.
Но зато было так много великолепного нагого женского тела. Красивая Вика!.. Возможно, я просто ослеп. От этой ее открытости. От ее щедрости!.. Ведь прошлые наши ночи были защищены тьмой и воровской опаской… Те ночи… Две. (Как ими ни восторгайся.)
— Нравится? — спросила. Стояла передо мной… И ждала слов. Слов, которые мне не давались.
Я еще больше отяжелел. Ни в какую…
— Петр Петрович!.. Ну?
А Петр Петрович (мысленно, сам с собой) все еще был как пришедший сюда ночной украдкой… Я все еще был вор. Я все еще пребывал в лунных потемках. (Где Вика лунное существо, фантом...) А меж тем — передо мной стояла в рост красивая женщина, готовая к любви. Вся ясная. Молодая, как день!
Когда званый (теперь уже званый!) я шел сюда, я думал, что вот-вот и начнется великое любовное действо. Мне думалось, я поимею море.
Меня прорвало чудовищными кусками фраз. Каких-то немыслимых. Кретинских!.. Но все-таки. Как-никак я их выдал и удостоился любви. Удача — однако, едва сказав слова, я их уже не помнил. Я тут же их опять растерял. Забыл…
И после некоторого заслуженного отдыха все началось снова:
— Скажи, скажи еще. Скажи что-нибудь…
— Что? — Я не знал. (Пытался вспомнить.)
— Ну-уу?!. — она вспылила. — Что? Опять облом?!
Негодовала! Красивая свежей, смелой, ничуть не ханжеской красотой. Она ждала нарастания! Это естественно!.. Но я-то оставался прежний. Я за ней не поспел. (Я так и подзадержался в тех двух лунных ночах. Я там застрял.)
Она улыбалась:
— Молчишь?.. Почему?
А я все еще протягивал боржоми, чтобы утолить жажду той Вики... То чувство... Та луна… Бутылка с боржоми все еще холодила мне руку. Стекло мерцало.
Она улыбалась:
— Почему молчишь?.. Ну, для разбега… Для начала скажи что-нибудь.
— Что?
— Скажи. Я, мол, тебя сейчас…
И она сделала ощутимую паузу ожидания. Ждала.
— Я...
Она шла навстречу, она помогала:
— Я, мол, тебя сейчас…
— Отдрючу? — Старый мудак не нашел сказать ничего лучше.
— Фу!
Я почувствовал на лбу испарину. Бедная моя лексика!.. Да что же! Да как же ей сказать?
— А ты придумай. А ты смелей… А для чего тогда фантазия?
— Матом… выругаться, что ли?
— Фу, фу!
И, уже поворачиваясь, уже в любимой ею позиции, она насмешливо на меня покосилась:
— Ну-ну, говори что-нибудь. Развяжи фантазию! Придумай!.. Сколько слов!
И сердилась:
— Тысячи же слов! Тысячи, когда человек хочет сделать другому приятное!.. А ты?.. Не будь же убогим трахальщиком, ну, веселей! Веселей!.. Неужели придется тебя учить, Петр Петрович!
Она и в третий раз хотела слов. Я уже думал — сойду с ума.
В любимой боевой позе, вся готовая к действу, она зазывно улыбнулась. Повернув ко мне красивую голову!.. Еще и метнула глазами маленькие бешеные искорки. Ух какая!
И этак снисходительно (не сердясь) объясняла:
— Сейчас для разбега скажи так: я тебя затрахаю.
— А?
Посерьезнела:
— Ты, Петр Петрович, второй раз говоришь: А?.. Ты что-нибудь умнее сказать можешь?
Объясняла:
— Медленно мне скажи: Я… ТЕБЯ… ЗАТРАХАЮ. А я мысленно это себе представлю. И напрягусь. И взволнуюсь. Ты понял?.. Слова очень и очень на женщину действуют. Возбуждают... Ты не знал?
— Когда я должен сказать?
— В начале.
— В самом-самом начале?
— Темный какой! Ей-богу!.. Ну, ты же понял — прежде! Прежде чем вставить. Скажи: я сейчас тебе вставлю.
— Я и так вставлю.
— Само собой... Но ты скажи. Ты произнеси. Медленно и с этакой, мол, подначкой: СЕЙЧАС… Я… ТЕБЯ... ЗАТРАХАЮ.
— А?
— Блин! Ты что-нибудь слышишь? Ты соображаешь?!.
Она сердилась. А я как онемел. Тупость в мыслях… И тяжко, чугунно неповоротливый язык.
— Я ж тебе объяснила. Петр Петрович! Ты как с дуба рухнул!.. Сколько мне еще стоять на четвереньках?!
Я тоже разъярился:
— Так давай же!
— Э, нет. Сначала ты скажи… Говори медленно… Очень медленно…
Из идиота — хоть что-то выжать.
Однако чем ближе (чем темнее) к ночи, тем меньше Вика требовала — тем меньше на меня давила. И тем вольготнее я себя чувствовал. (Я уже вспомнил, вспомнил!.. Ночью-то слова ей не так обязательны. Ага!)
И вдруг я раскололся — выдал ей себя и свою прошлую воровскую ночную влюбленность (а не хотел!). Я все выложил.
Я выболтал, как из-за нее мучился. Ночь за ночью… Как кружил и кружил лунными дорогами возле ее дачи. До изнеможения.
В четыре утра по пустынной поселковской улице возвращался я настоящим инвалидом. Подагриком!.. Левое колено не сгибалось. Да и правое тоже. Только прямой ногой. С обеими прямыми… Надо думать, больной старик выглядел торжественно. Парадно!.. Если издали… Как кормленый солдат. Я мог бы нести венок. (На виду у толпы.) Дорога на подходе к поселку кремнистая. Я звучно цокал.
— Так ты, Петр Петрович, не ошибся! Не ошибся той ночью! — Она смеялась, она счастливо смеялась. — А ведь врал! врал!
Вика заметно подобрела, когда мой язык ожил. В принципе она уже согласилась на слова попроще. (Люди хотят ладить.) Смягчилась:
— Да хоть что-нибудь. Хоть простое!.. Ну, скажи: трахну… ну, отдрючу. Ну, вгоню кол.
— Вика… А если я один раз молча?
— Дразнишь?
— Ладно, ладно. Что именно ты хочешь?.. Вгоню кол. Трахну.
— Только не так вяло.
Мы вышли в сад к колодцу. Уселись там на могучее бревно. Когда уже совсем-совсем стемнело… Курили медленно. Вика дурачилась, крутя и лаская мне ухо свободной от сигареты рукой.
А я на прохладной колодезной крышке нащупал кружку. Крупная старомодная — на цепочке, конечно. Цепка длинная и нетяжелая. Кружка погружалась медленно. Можно было вести счет. Я сравнивал… Кружка уходила в глубину… А луна (на тот же счет) выходила из мглы.
Я выпил половину этой огромной кружки. Глоток за глотком — не отрываясь глазами от ночного неба. От выползающего желтого светила.
Когда вернулись к постели, я явно повеселел… Постель имеет свой почерк! При луне… Я легонько подтолкнул туда Вику. В дачной постели всегда присутствует деревенская поэтика: там и тут разбросанное! Как легкая озерная рябь.
Но радость нашей ночной и молчаливой (без единого слова!) любви была недолгой — разве что полчаса.
Зазвонил телефон. Нелепый такой дребезжащий ручеек звука. Вика взяла трубку. Лежа…
— Ага-а! — протянула она легким (и лишь чуть неправдивым) голосом. — Уже едешь. Ага!.. Уже свернул с шоссе? Отли-ично!
Мы лежали бок о бок. Она шевельнулась… Нагая, прохладная, только-только остывшая после близости. “Борис”, — шепнула мне.
Я кивнул. Я и сам сообразил.
— Ага-а! Сварить тебе кофе. Черненького?.. Отли-ично! — пела она ему в трубку. Чуть неправдиво (опять же), но с задором и с отвагой.
Поскольку я молчал, Вика легонько толкнула меня локотком. Может, я не все понял?.. Подтолкнула мою сообразительность. “Это он… Петр Петрович!” — шепнула. И для начала перемен она села в постели.
А затем Вика встала. Нет, нет, никакой спешки. Она легонько зевнула — и пошла к плите, чтобы сделать любимому человеку кофе. Он войдет — а кофе уже горяч.
Она еще говорила ему:
— Ну, все. Все. Пока… Иду к станку! — и передала трубку мне, мол, дай отбой. И подмигнула.
Последнее, что я видел (я уже одевался), — как красивая голая женщина готовит кофе, стоя у плиты.
Когда Вика подмигнула, была в этом кой-какая насмешечка над подъезжающим и торопящимся к постели Борисом. (К еще дымящейся постели.) Но женская смешинка не была обидной — была человеческой. Все, мол, мы люди!.. Я это видел. Шепотком еще раз напомнила мне: “Положи. Положи там трубку”.
Убавила пламя до малого… Доставая банку с кофе, ложечку, сахар, то да сё, она перетаптывалась, шаг туда, шаг сюда… И все время невольно играла ягодицами. Как бы гримасничала. Стоя у плиты... Спиной ко мне. Так и подумалось, что ниже поясницы открылось ее второе лицо.
Это подвижное лицо хихикало в равной мере… И над Борисом… И надо мной… И над самой собой. (Над первым своим лицом.) Это было совсем не зло. Это было равнодушно. Ах, мол, сколько суеты. Ах, мол, люди-людишки!.. Равнодушно… Второе ее лицо все знало и посмеивалось.
Приняв из Викиных рук, я аккуратно переправлял телефонную трубку через постель к столику. (Трубка должна быть на своем месте.) Я как раз нес в руке. А Борис еще договаривал последнее. Он жарко и басовито рокотал мне в самое ухо:
— Сейча-ас... Сейча-ас я тебе каааааа-аак вста-аавлю.
Я даже выронил трубку.
Из книги “Высокая-высокая луна”. (См. также: “Однодневная война” — “Новый мир”, 2001, № 10; “Неадекватен” и “За кого проголосует маленький человек” — 2002, № 5; “Без политики” — “Новый мир”, 2003, № 8; “Долгожители” — “Новый мир”, 2003, № 9; “Могли ли демократы написать гимн...” — “Новый мир”, 2003, № 10.)