Шапир Максим Ильич родился в 1962 году в Москве. Лингвист, литературовед, доктор филологических наук, главный редактор журнала “Philologica”, ведущий научный сотрудник Института языкознания РАН. Лауреат премии Европейской академии (1996). Авторкниги “Universum versus. Язык — стих — смысл в русской поэзии XVIII — XX веков” (2000).
Изучение текстологии “Евгения Онегина” ведется при поддержке Российского фонда фундаментальных исследований (проект 01-06-80210).
Печатая текстологическое исследование М. И. Шапира, “Новый мир” продолжает свою давнюю традицию. В № 6 нашего журнала за 1959 год в сообщении Э. Зайденшнур указывалось на многочисленные ошибки, не учитывавшиеся при издании текста “Войны и мира” в течение девяноста лет. Эта журнальная публикация, насколько нам известно, оказала реальную помощь специалистам в области толстовской текстологии. Мы надеемся, что и нынешнее выступление текстолога-пушкиниста принесет не менее позитивные результаты. Вместе с тем добавим, что замечание Э. Зайденшнур: “Само собой разумеется, что эти ошибки не решают вопроса о силе произведения Толстого”, — в равной мере относятся и к случаю “Евгения Онегина”.
Хлестаков. Ах да, это правда, это точно Загоскина; а есть другой Юрий Милославский, так тот уж мой.
Анна Андреевна. Ну, это, верно, я ваш читала. Как хорошо написано!
Н. В. Гоголь, “Ревизор”.
Шутка Гоголя эксплуатирует представления обывателя: существование разных произведений с одинаковым названием абсурдно. Обыватель, однако, и помыслить не мог, что эта шутка, вполне возможно, метит в Пушкина, имя которого упомянуто на соседней странице “Ревизора”: не “Юрий Милославский”, а второй роман Загоскина, “Рославлев”, побудил Пушкина летом 1831 года начать собственный роман — с тем же названием, с теми же героями, но с иной трактовкой характеров и событий. О том, что Пушкин пишет другого “Рославлева”, будущему автору “Ревизора” могло быть известно: если верить самому Гоголю, он в это время “почти каждый вечер” проводил с Пушкиным и Жуковским[1].
Раз уж нет ничего противоестественного в существовании одноименных произведений, тем более могут уживаться под одним именем разные редакции одного произведения. Пушкинский “роман в стихах” самим автором был издан трижды (а 1-я и 2-я глава — четырежды), и всякий раз появлялись новые и новые разночтения. Поэтому вопрос о том, какого “Онегина” мы читаем, — отнюдь не праздный, тем более что текст, перепечатываемый под таким названием многомиллионными тиражами, не соответствует ни одной из прижизненных публикаций романа. Знаменательно, что первое же издание, вышедшее после смерти поэта (цензурное разрешение было получено 3 апреля 1837 года), перекраивает текст “Онегина” самым решительным образом: здесь перетасованы варианты всех более ранних изданий; перед посвящением выставлено имя адресата (в оригинале оно отсутствует); “Отрывки из Путешествия Онегина” и примечания поменяны местами; одно авторское примечание изъято, зато к оставшимся добавлен целый ряд чужих, которые имеют общую нумерацию с примечаниями самого Пушкина и никак среди них не выделены[2].
Удивительно, что эту традицию вольного обращения с подлинником продолжают издания, называемые “научными” и “академическими”. Косвенно данный факт признал Б. В. Томашевский, который был редактором онегинского тома в большом академическом собрании сочинений Пушкина. Здесь сказано, что “Евгений Онегин” “печатается по изданию 1833 г. с расположением текста по изданию 1837 г.; цензурные и типографские искажения издания 1833 г. исправлены по автографам и предшествующим изданиям (отдельных глав и отрывков)”[3]. Насколько это текстологическое решение состоятельно и в какой мере Томашевскому удалось его реализовать, я постараюсь показать в своей статье.
Начну с так называемых “цензурных искажений”, устранение которых многим представляется прямой обязанностью текстолога. Однако не все так просто. Цензура, как бы к ней ни относиться (а зрелый Пушкин видел в ней не только зло), — это социальный фактор духовной культуры, который стоит в одном ряду с литературной критикой, общественным мнением, читательским спросом и т. д. Обычно эти обстоятельства давят на автора на протяжении всей его работы над произведением, начиная с замысла (“самоцензура”) и кончая публикацией. Совершенно устранить результаты внешнего давления невозможно, да и не нужно: мало ли чем вообще ограничена свобода творчества (например, общепринятым языком)! Не кто иной, как Томашевский, напоминал, что есть “много примеров, когда и при изменившихся цензурных условиях писатель пренебрегает восстановлением цензурой искаженных мест”[4]. Вот почему мы вправе восстанавливать лишь те изъятия и замены, о которых доподлинно знаем, что они не были приняты автором. Но в “Евгении Онегине” таковых, судя по всему, нет.
Устранение цензурного вмешательства, не санкционированное автором, превращает текстолога в сотрудника оруэлловского Министерства правды, ибо не отражает ничего, кроме изменения политической конъюнктуры: явление одной культурной эпохи подправляется с точки зрения другой, из-за чего текст теряет свою историческую достоверность. Нетрудно показать, что, “борясь” с царской цензурой, Томашевский и другие участники юбилейного собрания сочинений выполняли социальный заказ: их “борьба” была приспособлением пушкинского текста к идеологическим нуждам современности.
Об этом свидетельствует уже та непоследовательность, с какой советские текстологи стирали разного рода следы цензуры и автоцензуры. Так, в одном из беловиков 2-й главы “Евгения Онегина” к стиху Царей портреты на стенах Пушкин сделал сноску: “Дл<я> ценз<уры>: Портреты дедов на стенах”[5]. Только подцензурный вариант, предусмотрительно заготовленный автором, печатался при его жизни, и поэт ни разу не попытался вернуться к исходному тексту — это сделали за него редакторы посмертных изданий, в том числе юбилейного академического.
Совсем по-другому они обошлись со строкой пушкинского подражания Данту: И с горя пернул он — Я взоры потупил (“И дале мы пошли — и страх обнял меня...”, 1832). В беловом автографе процитированный текст Пушкин оставил незачеркнутым; при жизни поэта стихотворение не публиковалось. М. А. Цявловский решил, что обсценный вариант строки “представляет собою окончательную редакцию, а редакция: „Тут звучно лопнул он — я взоры потупил”<,> приписанная на полях, является вынужденной цензурными соображениями”[6]. И несмотря на это Цявловский, под редакцией которого был выпущен 3-й том академического собрания сочинений, включил в основной текст стихотворения как раз тот вариант строки, который сам счел уступкой цензуре, тогда как неприличному слову нашлось место всего-навсего в разночтениях[7].
Еще меньше повезло стихотворению “Телега жизни” (1823): о его полном подлинном тексте читателю приходится догадываться. Посылая свои стихи П. А. Вяземскому, автор писал: “Можно напечатать, пропустив русской титул”[8]. Пушкин имел в виду матерную брань во второй строфе, и поскольку для советской цензуры она была так же неприемлема, как для царской, редакторы академического собрания сочинений сделали в “Телеге жизни” купюру:
С утра садимся мы в телегу;
Мы рады голову сломать
И, презирая лень и негу,
Кричим: пошел!......[9]
Стоит отметить, что в своем пуризме текстологи переусердствовали: пунктуационно строфа оформлена так, будто она не имеет окончания, притом что в других местах то же самое выражение обозначено прочерками в угловых скобках: <----- ---->[10].
Очевидно, что корифеи отечественной текстологии всячески выпячивали одни пушкинские “вольности” и старались поглубже запрятать другие — в результате смещались пропорции и искажалась историческая перспектива. Хотя два значения слова вольность: “политическая свобода, независимость” и “излишняя непринужденность, нескромность” — в “Словаре языка Пушкина” разграничены[11], но в сознании поэта и его современников они были нерасторжимы[12]. Внутреннее единство различных проявлений “вольности” коренилось в идеологии французского либертинажа (libertinage), наложившего свой отпечаток на образ мысли и манеру поведения фрондирующего русского дворянства конца 1810 — начала 1820-х годов.
Стремление во что бы то ни стало убедить читателей в том, что Пушкин “вольность хочет проповедать”, вело к текстологическим курьезам. В XVII строфе 1-й главы автор описывает обычаи театральных завсегдатаев: <...> Где каждый, вольностью дыша, / Готов охлопать entrechat <...> В беловой рукописи текст исправлен: Где каждый, критикой дыша (стр. 547). Хотя изменение, по-видимому, внесено чужой рукой, нельзя исключить, что его инициировал Пушкин. Во всяком случае, оно было авторизовано и появилось примерно на полгода раньше, нежели текст поступил в цензуру: в копии Л. С. Пушкина, которая частично сделана самим поэтом и содержит его многочисленные поправки, находим только критику и никакой вольности (так же, как в прижизненных изданиях). У нас нет оснований думать, что этот вариант был Пушкину навязан. Кроме того, сомнительно, чтобы исходное чтение могло вызвать нарекания цензора: во-первых, в XXIV строфе той же главы слово вольность в значении “политическая свобода” было пропущено в печать(Защитник вольности и прав / В сем случае совсем не прав); во-вторых, в контексте XVII строфы вольность — это скорее “личная независимость” либо “несдержанность, нескромность поведения”. В ней не больше вольнодумства, чем гражданственности у “почетного гражданина кулис”:
<...> Где каждый, вольностью дыша,
Готов охлопать entrechat,
Обшикать Федру, Клеопатру,
Моину вызвать (для того,
Чтоб только слышали его).
Тем не менее, заключив, что онегинские театралы “дышали” именно политической свободой, пушкинисты вернули в печатный текст отвергнутое чтение рукописи.
Утрируя социально-политический критицизм Пушкина, его редакторы не останавливались перед прямым нарушением авторской воли. В беловой рукописи 2-й главы сказано, что мать Татьяны Открыла тайну, как супругом / Самодержавно управлять (стр. 45, 295, 569). Вероятно, по настоянию цензора этот текст был заменен, причем весьма неудачно: <...> Открыла тайну, какъ супругомъ,/ Какъ Простакова, управлять[13]. Новый вариант не удовлетворил Пушкина, и он внес его в список опечаток[14], предложив взамен чтение, промелькнувшее еще на стадии черновика: Единовластно управлять (стр. 295, примеч. 7). Это чтение, закрепленное прижизненными изданиями 1833 и 1837 годов, недвусмысленно отражает последнюю волю автора, но текстологи все же предпочли ей синонимичный вариант белового автографа, поскольку усмотрели в нем ббольшую политическую резкость.
Произвольное совмещение рукописных и печатных вариантов — это не единственная форма идеологического вторжения редакторов в текст “Евгения Онегина”. К XLIII строфе 4-й главы Томашевский сделал сноску, которая даже не означена как примечание редактора:“В беловой рукописи вариант:
В глуши что делать в это время?
Гулять? — Но голы все места,
Как лысое Сатурна темя
Иль крепостная нищета” (стр. 91).
Мы не можем с уверенностью сказать, почему Пушкин переработал это четверостишие: может быть, образ плешивого Сатурна, особенно по соседству с крепостной нищетой, показался автору чересчур бурлескным, а слишком явные приметы бурлеска Пушкин последовательно устранял[15]. Но мы твердо знаем, почему переделанные стихи Томашевский поместил на той же странице, что и основной текст: он не мог допустить, чтобы остались непрочитанными строки, содержащие социальную критику. Отважившись на этот шаг, редактор превысил свои полномочия: во-первых, постраничные сноски под звездочкой входят в текст романа и являются прерогативой автора (одна такая сноска есть в “Отрывках из Путешествия Онегина”), а во-вторых, только автор вправе решать, какие из отброшенных вариантов включать в основной текст (в 40-м примечании к “Онегину” Пушкин приводит 24 стиха, которыми 6-я глава оканчивалась в первом издании романа).
Печатая чтения беловых автографов на одной странице с окончательным текстом, Томашевский демонстрировал откровенную тенденциозность: этой чести, помимо “крепостной нищеты”, удостоились только стихи, в которых можно расслышать глухие намеки на ссылку Пушкина (стр. 166 — 167); все прочие беловые варианты оставлены на своих местах. Однако даже с политически значимыми контекстами Томашевский обошелся непоследовательно. В первопечатном тексте 2-й главы изъяты (быть может, по требованию цензуры) следующие шесть строк: Ленский верил,
Что есть избранные судьбами
Людей священные друзья,
Что их бессмертная семья
Неотразимыми лучами,
Когда-нибудь, нас озарит
И мир блаженством одарит (стр. 558).
Набоков допускал, что цензор мог заподозрить в этих стихах “политический подтекст; отсюда их изъятие”[16]. Но речь здесь, как разъяснил Ю. Н. Тынянов, — не о политиках, а о поэтах: “Этот сугубо неясный период становится понятным, если сопоставить с ним” стихотворение Кюхельбекера “Поэты” (1820)[17], а потому убрать конец строфы Пушкин мог и сам, чтобы затушевать слишком явную параллель между Ленским и Кюхельбекером[18]. Так или иначе, но на своем экземпляре поглавного издания “Онегина” Пушкин приписал первую из шести строк: Что есть избранныя судьбами, — а взамен остальных пяти поставил прочерки[19]. Эта поправка была учтена в двух последних прижизненных изданиях 1833 и 1837 годов, с той лишь оговоркой, что прочеркам соответствуют точки, а множественное число, вызванное рифмой(судьбами), уступило место более естественному в этом контексте единственному числу: Что есть избранныя судьбою. Принятый вариант не допускал восполнения лакуны: женский либо средний род причастия избранныя не согласуется с существительным друзья, а форма судьбою не рифмуется с лучами. Тем не менее вариант беловой рукописи, на котором Пушкин, сколько можно понять, не настаивал, был возвращен в текст “Евгения Онегина”.
О том, что Ленский надеялся на “бессмертную семью друзей” человечества, Пушкин сообщал читателю при первом знакомстве с героем, а при прощании с ним, в XXXVIII строфе 6-й главы, намекал, что убитый сам мог войти в эту семью:
Исполня жизнь свою отравой,
Не сделав многого добра,
Увы, он мог бессмертной славой
Газет наполнить нумера.
Уча людей, мороча братий
При громе плесков иль проклятий,
Он совершить мог громкий путь,
Дабы последний раз дохнуть
В виду торжественных трофеев,
Как наш Кутузов иль Нельсон,
Иль в ссылке, как Наполеон,
Иль быть повешен, как Рылеев (стр. 612).
Беловой автограф 6-й главы не сохранился: эти строки Я. К. Грот опубликовал по копии В. Ф. Одоевского. Несомненно, однако, что его копия восходит не к черновой, а к беловой редакции (именно так ее и квалифицировал Томашевский). Почему же тогда одна неподцензурная характеристика Ленского перенесена из беловика в основной текст, а другая — оставлена среди рукописных вариантов? Чем это можно объяснить, кроме редакторского произвола?
Текстология требует особой скромности и такта; идеологическая ангажированность для нее губительна. Войдя во вкус, уже трудно остановиться: редактор, убравший барьер между собою и автором, легко распространяет самоуправство на идеологически нейтральные участки текста.
В предисловии к онегинскому тому академического собрания сочинений сказано, что “роман напечатан в той редакции, какая установлена <...> Пушкиным в изданиях 1833 и 1837 гг., с восстановлением пропусков, сделанных цензурой”[20]. Это не соответствует действительности: частично восстановлены и те пропуски, которые сделал сам автор. Я имею в виду собственные имена живых пушкинских соотечественников: в том, что некоторые их фамилии в прижизненных публикациях “Онегина” означены звездочками либо начальной буквой, нет никакой социально-политической подоплеки (с цензурным уставом пропуск личных имен связан разве лишь в том смысле, что в России, как с удовлетворением замечал Пушкин, “личность ограждена цензурою”[21]). Восполнив эти лакуны, редакторы деформировали и прагматику, и семантику, и синтактику литературного произведения.
В большинстве случаев имена здравствующих современников Пушкин дает прямым текстом: в стихах и примечаниях к роману упоминаются поэты, художники, актеры, рестораторы. При перифрастических упоминаниях автор разъясняет, что певец Пиров и грусти томной (3, XXX) — это Е. А. Баратынский (примеч. 22), а поэт, который роскошным слогом / Живописал нам первый снег (5, III), — это князь Вяземский (примеч. 27). Однако исторические лица именуются полностью, если речь идет о публичной стороне их деятельности; как только тот или иной современник выступает на страницах романа в качестве частного лица, поэт прибегает к звездочкам и инициалам: Онегин Къ Talon помчался: онъ увЅренъ, / Что тамъ ужъ ждетъ его ***; Второй ***, мой Евгенiй, / Боясь ревнивыхъ осужденiй, / Въ своей одеждЅ былъ педантъ / И то, что мы назвали франтъ; свои стихи Ленский читает вслухъ, въ лирическомъ жару, / Какъ Д. пьяный на пиру; У скучной тетки Таню встрЅтя, / Къ ней какъ-то В.... подсЅлъ / И душу ей занять успЅлъ[22].
Вставляя в текст имена Каверина (1, XVI) и Чаадаева (1, XXV), раскрывая инициалы Дельвига (6, XX) и Вяземского (7, XLIX), редакторы покусились на заложенное Пушкиным расслоение читательской аудитории: с одной стороны, узкий круг посвященных, с другой — те, “которые чувствовали <...> намек, но расшифровать его не могли”[23]. Но главное, пожалуй, в другом: в своей заботе о “полноте” художественного впечатления текстологи заставили Пушкина совершать в глазах потомков поступки, которых он не делал и которые для него были этически неприемлемы. “Любезный Иван Ермолаевич, — писал Пушкин И. Е. Великопольскому в марте 1828 года. — Булгарин показал мне очень милые ваши стансы ко мне в ответ на мою шутку. Он сказал мне, что цензура не пропускает их, как личность, без моего согласия. К сожалению я не мог согласиться.
Глава Онегина вторая
Съезжала скромно на тузе,
и ваше примечание — конечно личность и неприличность”[24]. Эта цитата дает почувствовать, кбак относился к “личностям” в литературе тот, кто главным достоинством полемиста считал умение не оскорбить “личность его противников”[25]. Мог ли Пушкин, воспрепятствовавший появлению в печати стихов о своем карточном проигрыше, выставлять на всеобщее обозрение франтовство Чаадаева или пьянство Дельвига? Редакторам поэта, навязывающим ему собственную этику, не надо забывать слова самого Пушкина: “Чувство приличия зависит от воспитания и других обстоятельств. Люди светские имеют свой образ мыслей, свои предрассудки, непонятные для другой касты. Каким образом растолкуете вы мирному алеуту поединок двух французских офицеров?”[26]
Прагматика переплеталась с семантикой:
Она казалась вЅрный снимокъ
Du comme il faut<.> ***, прости:
Не знаю какъ перевести[27].
Звездочки обладают многозначностью, как в пушкинском “Собрании насекомых” (1829): на их место можно подставлять разные имена. По всей вероятности, Пушкин метил в Шишкова: в беловике — Ш *... прости(стр. 623); но адресат этой “полемической выходки”[28] современникам был неочевиден. По прочтении 8-й главы Кюхельбекер записал в дневнике: “<...>нападки на *** не очень кстати (я бы этого не должен говорить, ибо очень узнаю себя самого под этим гиероглифом, но скажу стихом Пушкина ж: „Мне истина всего дороже”)”[29]. Тынянов, не зная автографа, полагал правильной “расшифровку Кюхельбекера:
...Вильгельм, прости,
Не знаю, как перевести”[30].
Скорее всего оба заблуждались, но оправданием их ошибке может послужить фамильярное прости, уместное по отношению к лицейскому товарищу и не совсем уместное в полемике с престарелым адмиралом, которого Пушкин называл не иначе как “ваше высокопревосходительство”[31] и который был на сорок пять лет старше автора романа. Конечно, поэтическое ты не равно бытовому: со времен Ломоносова одописец обращался на “ты” даже к высочайшей особе. Но ведь “Евгений Онегин” — не ода: современникам казалось (и это поражало больше всего), что Пушкин “разсказываетъ вамъ романъ первыми словами, которыя срываются у него съ языка”[32].
Расшифровка собственных имен затрагивает не только этику, но и поэтику:
Тут был Проласов, заслуживший
Известность низостью души,
Во всех альбомах притупивший,
St.-Priest, твои карандаши <...> (8, XXVI).
Имя Проласов, заставившее В. Набокова вспомнить о русской комедии XVIII века[33], стилистически выпадает из контекста. Говорящих фамилий такого рода немало в другой части романа — там, где Пушкин представляет читателю деревенское общество, собравшееся на Татьянины именины:
С своей супругою дородной
Приехал толстый Пустяков;
Гвоздин, хозяин превосходный,
Владелец нищих мужиков;
Скотинины, чета седая,
С детьми всех возрастов, считая
От тридцати до двух годов;
Уездный франтик Петушков,
Мой брат двоюродный, Буянов,
В пуху, в картузе с козырьком
(Как вам конечно он знаком),
И отставной советник Флянов,
Тяжелый сплетник, старый плут,
Обжора, взяточник и шут (5, XXVI)[34].
Совсем иначе автор называет патриархальных московских бар. Тут он обходится без фамилий, ограничиваясь именами и отчествами:
Но в них не видно перемены;
Всё в них на старый образец:
У тетушки княжны Елены
Всё тот же тюлевый чепец;
Всё белится Лукерья Львовна,
Всё то же лжет Любовь Петровна,
Иван Петрович так же глуп,
Семен Петрович так же скуп,
У Пелагеи Николавны
Всё тот же друг мосьё Финмуш,
И тот же шпиц, и тот же муж;
А он, всё клуба член исправный,
Всё так же смирен, так же глух,
И так же ест и пьет за двух (7, XLV)[35].
Наконец, в отличие от москвичей и провинциалов, большинство великосветских петербуржцев в романе вовсе лишено имен. Это безымянные типажи:
Тут был однако цвет столицы,
И знать и моды образцы,
Везде встречаемые лицы,
Необходимые глупцы;
Тут были дамы пожилые
В чепцах и в розах, с виду злые;
Тут было несколько девиц,
Не улыбающихся лиц;
Тут был посланник, говоривший
О государственных делах;
Тут был в душистых сединах
Старик, по-старому шутивший:
Отменно тонко и умно,
Что нынче несколько смешно (8, XXIV).
Но при всей своей типичности эти персонажи более или менее портретны — современники их узнавали. Например, в ряду карикатурных героев 8-й главы тот, кто волею редакторов был поименован “Проласовым”, находится между двумя шаржами, в одном из которых безошибочно угадывался граф Г. Ф. Моден (“на всё сердитый господин”)[36], а в другом — англичанин Томас Рейкс (“путешественник залетный, перекрахмаленный нахал”)[37]. Среди столь прозрачных эпиграмматических намеков отвлеченное амплуа Пролаза кажется “инородным телом”.
Не только кажется — так и есть. Во всех прижизненных изданиях на том месте, где сейчас печатается Проласов, стояли три звездочки, которые однозначно прочитывались как пропуск фамилии настоящей, а не вымышленной (придуманную незачем и пропускать!):
Тутъ былъ ***, заслужившiй
ИзвЅстность низостью души,
Во всЅхъ альбомахъ притупившiй,
St.-P**, твои карандаши <...>[38]
Ясно, почему Проласов очутился в тексте: редакторам хотелось заполнить все лакуны, которые, на их взгляд, мешают читать и вредят эстетическому впечатлению[39]. Ясно и то, откуда Проласов взялся — из промежуточного белового автографа, на этапе которого в описании гостей также встречались другие вымышленные фамилии: Гр<аф> Турин, кн<язь> Бродин или Простов, диктатор бальный (стр. 629). Ср.:
Тут был Проласов заслуживший
Известность низостью души
Во всех Альбомах притупивший
St. Priest твои карандаши
Тут был [К. М.] фра<нцуз> женатый
На кукле чахлой и горбатой
И семи тысячах душах;
Тут был во всех своих звездах
[Правленья Цензор] не преклонный
(Недавно грозный сей Катон
За взятки места был лишон)
<Тут был еще сенатор сонный,
Проведший с картами свой век,
Для власти нужный человек.> (стр. 629 — 630)
Изо всей этой строфы в окончательный текст попало только начальное четверостишие, и то в измененной редакции: на место Проласова поэт поставил имя какого-то исторического лица. Возможно, это А. Н. Оленин[40]. Он сам и его дочь, отвергнувшие сватовство Пушкина, не раз фигурируют в черновиках XXVI строфы: Annette Olenine тут была ® Тут Лиза Лосина была ® Тут [Лиза] дочь его была; Тут был отец ее пролаз / Нулек на ножках (стр. 512 — 514). В последних стихах описана монограмма Оленина, дважды начертанная рядом: А (стр. 514, примеч. 1). Как бы то ни было, меняя три звездочки в окончательной редакции “Онегина” на имя Проласова, извлеченное из полностью переработанного беловика, текстологи уподобляются гоголевской Агафье Тихоновне, пожелавшей приставить губы Никанора Ивановича к носу Ивана Кузьмича.
Перекраивая чужой текст по собственному усмотрению, редактор превращается в соавтора. Но своего соавторства он не декларирует, а, наоборот, тщательно его скрывает: я уже приводил обязательство Томашевского напечатать роман “в той редакции, какая установлена самим Пушкиным в изданиях 1833 и 1837 гг.”[41]. Обязательство, неисполнимое в принципе: редакция 1837 года отличается от редакции 1833 года. Томашевский был об этом прекрасно осведомлен: в примечаниях к академическому “Онегину” он утверждал, что пушкинское произведение “печатается по изданию 1833 г. с расположением текста по изданию 1837 г.”[42]. Согласимся, идея довольно нелепая: брать текст из одной редакции, а композицию текста — из другой. Если бы редактор это намерение довел до конца, первыми словами автора в романе стали бы такие: “Четвертая и пятая Главы вышли в свет с следующим посвящением П. А. Плетневу:
Не мысля гордый свет забавить” —
и т. д. (стр. 655). В самом деле, в издании 1833 года посвящение Плетневу находилось в 23-м примечании к роману, где сопровождалось только что процитированным предуведомлением. В 1837 году Пушкин это примечание исключил, а посвящение (без указания адресата и, разумеется, без предуведомления) перенес в начало “Онегина”. Точно так же сделал Томашевский, в основном сохранив — вопреки собственному обещанию — не только расположение, но и текст 1837 года.
Иногда Томашевский следовал изданию 1837 года и там, где оно отличается от предыдущего только текстом, а не его расположением. В отдельном издании 1-й главы (1825) стих Подъ небомъ Африки моей[43] был снабжен пространным примечанием о пушкинском прадеде Абраме Петровиче Ганнибале[44]. Позднее текст этого примечания автор последовательно редуцировал. В 1833 году от четырех исходных абзацев осталось одно предложение: “Авторъ, со стороны матери, происхожденiя Африканскаго”[45]. А в 1837 году Пушкин окончательно вывел тему своего происхождения за рамки романа, ограничившись ссылкой: “См. первое изданiе Евгенiя ОнЅгина”[46]. Именно так, по тексту последней прижизненной публикации, напечатал 11-е примечание Томашевский.
Что же тогда на самом деле таит в себе загадочная фраза редактора о том, что текст печатается по изданию 1833 года, а располагается по изданию 1837 года? Это значит, по всей видимости, вот что. Изменения на макроуровне, то есть сокращение, перемещение или правка заметных объемов текста (длиной не менее предложения), были Томашевским учтены; в то же время микроправку редактор практически проигнорировал. Хроническое недоверие текстологов к предсмертному изданию “Онегина” плохо объяснимо, особенно если поверить в то, что его “послЅднюю корректуру самымъ тщательнымъ образомъ просматривалъ самъ Пушкинъ”[47].
Варианты 1837 года принято игнорировать даже тогда, когда они ложатся в русло последовательной работы поэта над художественным образом. Набоков обратил внимание на то, что по какой-то причине Пушкин все не мог решить, как ему назвать няню Татьяны[48]. И в черновых, и в беловых рукописях он ее зовет Фадеевной (стр. 288, 291, 323, 566, 568, 587). В печатных версиях романа — в отдельном издании 3-й главы (1827) и в полном издании 1833 года — появляется имя Филипьевна. Но и этот вариант, принятый в академическом собрании сочинений (3, XXXIII), Пушкина не удовлетворил. В последнем прижизненном издании (1837) он в третий раз переименовал няню:
<...> Ужъ ей Филатьевна сЅдая
Приноситъ на подносЅ чай[49].
Пушкинские замены направлены ко все большему опрощению образа[50]. Первое отчество(Иадеевна) образовано от общеупотребительного канонического имени Иад(д)ей, и простонародность патронима выражается исключительно в его изолированном употреблении (личное имя и фамилия няни читателю неизвестны). Во втором отчестве(Филипьевна) народность усилена: оно произведено от неправильного имени Филипiй.“Церковнославянской (канонической) форме с неударным окончанием -ий в современном русском языке” часто “соответствует вариант с усеченным окончанием (типа: Евфбимий — Ефим, Макбарий — Макар и т. п.)”[51]. По аналогии с этими пбарами — из канонических имен, не оканчивающихся на -iй, таких, как Климентъ, Кондратъ, Спиридонъ, Иедотъ, Филиппъ, “восстанавливались” несуществующие псевдоцерковнославянские формы: Климентiй, Кондратiй, Спиридонiй, Иедотiй, Филипiй[52]. Некоторые из них вошли в литературный язык, но другие — и в том числе Филипiй — сохранили ореол простонародности: в словаре Н. А. Петровского это имя сопровождается не совсем адекватной ограничительной пометой“разг<оворное>”[53].
Третье отчество(Филатьевна) развивает ту же тенденцию. Его народность подчеркнута не только тем, что оно употреблено отдельно от личного имени няни и образовано от неправильной формы на -iй: Филатiй, а неФилатъ. Еще важнее, что псевдоцерковнославянское Филатiй происходит не от канонического Иеофилактъ, а от его обрусевшего варианта: Иеофилактъ ® Филатъ ® Филатiй ® Филатьевна. Без сомнения, Пушкин учитывал социальную окраску этого имени. В 13-м примечании к роману он писал: “Сладкозвучнейшие греческие имена, каковы, например: Агафон, Филат, Федора, Фекла и проч., употребляются у нас только между простолюдинами” (стр. 192).
Дело не исчерпывается тем, что авторские поправки, зафиксированные в издании 1837 года, недоучтены в основном тексте романа — они не отражены даже в списке “Печатных вариантов” (стр. 638 — 655). В преамбуле к онегинскому тому академического собрания сочинений редакция уверяет, что в книге приводятся “все варианты рукописей и прижизненных печатных изданий”[54]. Увы, разночтений, не указанных в издании Томашевского, насчитывается несколько десятков. Одно из них — в LIII строфе 1-й главы, где Онегин приезжает в деревню дяди:
Нашел он полон двор услуги;
К покойнику со всех сторон
Съезжались недруги и други,
Охотники до похорон.
Покойника похоронили.
В последнем прижизненном издании это место читается иначе:
<...> Къ покойному со всЅхъ сторонъ
СъЅзжались недруги и други,
Охотники до похоронъ.
Покойника похоронили[55].
Разница между покойнымъ и покойникомъ — неброская, но глубокая. Словом покойный мы даем понять, что говорим о мертвом как о живом: Я был хорошо знаком... с покойным (но уж никак не с покойником). Онегин “денег ради” (1, LII) готовился ухаживать за больным дядей; он ехал к живому, а приехал к мертвому: Покойника похоронили (то есть труп, мертвое тело). Точно так же — проститься с умирающим и в предвкушении неизбежных похорон — съезжалась, говоря словами поэта, “добрая семья соседей” (II, XXXIV).
В тексте “Евгения Онегина” Томашевский наряду с цензурными искажениями брался исправлять типографские[56]. Однако для исправления опечаток требуется не меньшая осторожность, чем при восполнении цензурных лакун: погрешности набора немудрено перепутать с авторской правкой. Кому-то и покойный (вместо покойника) может показаться недосмотром наборщика. Маловероятно (хотя и не вовсе исключено): этот вариант слишком чреват смыслом, чтобы быть игрой случая. Зато куда больше походит на опечатку то единственное лексическое разночтение в издании 1837 года, которое, нарушив выбранные принципы, Томашевский ввел в основной текст академического “Евгения Онегина”. Из XXX строфы 2-й песни читатель узнаёт, почему мать Татьяны не хотела идти замуж за Дмитрия Ларина. Во всех автографах[57], в обоих изданиях 2-й главы (1826, 1830) и в “Онегине” 1833 года значится: Она вздыхала о другомъ[58]. В 1837 году напечатано: Она вздыхала по другомъ[59]. В языке Пушкина возможны обе конструкции: Вздыхать о сумрачной России (1, L); O ком твоя вздыхает лира? (1, LVII); <...> Того, по ком она вздыхать / Осуждена судьбою властной <...> (7, XXIV). Однако замена предлога о на по, принятая Томашевским, могла произойти из-за глазной ошибки наборщика под воздействием предыдущей строки:
Въ то время былъ еще женихъ
Ея супругъ; но по неволЅ;
Она вздыхала по другомъ <...>[60]
Возможно, как опечатки третировались некоторые из тех вариантов, что являются общими для изданий 1833 и 1837 годов. Онегин расспрашивает Ленского:
“Я не держу тебя; но где ты
Свои проводишь вечера?”
— У Лариных. — “Вот это чудно.
Помилуй! и тебе не трудно
Там каждый вечер убивать?” (3, I)
В обоих полных прижизненных изданиях текст другой:
— “У Лариныхъ.” — “Вотъ это чудно.
Помилуй! и тебЅ не трудно
Такъ каждый вечеръ убивать?”[61]
Спору нет, при наборе “довольно часто смешиваются слова „так” и „там””[62]. Одна подобная опечатка в романе была: <...> ОнЅгинъ Ѕдетъ на бульваръ, / И такъ гуляетъ на просторЅ <...>[63] Но в издании 1837 года эта ошибка исправлена (И тамъ гуляетъ на просторЅ[64]), а разночтение в начале 3-й главы сохранено. Виною может быть и авторская невнимательность, но доказать этого нельзя, а потому осмысленный, интонационно и ритмически богатый вариант двух последних прижизненных изданий надо оставить в неприкосновенности, чтобы вместе с водою не выплеснуть ребенка.
Сказанное в полной мере относится к такому фрагменту:
<...> МедвЅдь примолвилъ: здЅсь мой кумъ:
ПогрЅйся у него немножко! 65
Мы привыкли читать: <...> Медведь промолвил <...> (5, XV). Но в полуфольклорном контексте сна Татьяны слово примолвить едва ли не более уместно; ведь оно, по Далю, значит не только “замЅтить”, но и “приласкать, привЅтить”[66]: медведь хочет ободрить добрым словом насмерть перепуганную Татьяну. Поэтому прав был Томашевский, когда сокрушался, что “у Пушкина в новых изданиях <...> уничтожен глагол „примолвить” <...> и заменен глаголом „промолвить””[67]. Жаль только, что в этих заменах менее привычной формы на более привычную принял участие и сам исследователь.
Иногда редакторы неоправданно пренебрегают чтениями, которые подкреплены автографом и прошли через все прижизненные издания. В беловой рукописи 5-й главы (стр. 606) и в поглавном издании романа Татьяна находит в соннике Слова: боръ, буря, воронъ, ель[68]. В своем экземпляре этого издания Пушкин поправил: Слова: бор, буря, ведьма, ель (стр. 538), — но переносить новый вариант в текст “Онегина” не стал: в двух последних изданиях, вышедших под наблюдением автора, — тоже воронъ, а не вЅдьма. Допускаю, что текстологи списали это на забывчивость Пушкина, но почему они не внедрили в основной текст другую поправку из авторского экземпляра первого издания? Я знаю: дам хотят заставить / Читать по-русски. Право, страх! (3, XXVII) — так в автографе (стр. 584) и во всех публикациях, и лишь в отдельном издании 3-й главы (1827) рукою Пушкина записан вариант: Читать журналы (стр. 537). Выходит, две черновых поправки имеют одинаковый статус, одинаковый источник, но противоположную текстологическую судьбу. Отчего — неведомо: пушкинисты не мотивировали этих решений, как и подавляющего большинства других.
Рассмотренные случаи могут считаться более или менее спорными. Но в академическом тексте “Евгения Онегина” есть немало бесспорных редакторских ошибок. Например:
Одна, печальна под окном
Озарена лучом Дианы,
Татьяна бедная не спит <...> (6, II).
Тот же текст — и в малом академическом собрании сочинений[69], и во многих прочих изданиях, хотя он содержит явный аграмматизм: “<...> печальна под окном озарена <...>”. М. А. Цявловский и С. М. Петров попытались поправить дело, не пожалев запятых:
Одна, печальна, под окном,
Озарена лучом Дианы,
Татьяна бедная не спит <...>[70]
Получилось лучше, и все же, вместо того чтобы наобум расставлять знаки препинания, пушкинистам скорее пристало бы заглянуть в источники текста. Рукопись этой строфы не сохранилась, и приходится довольствоваться прижизненными публикациями. Но все они дают лексически и грамматически согласованный текст, наиболее удачное пунктуационное оформление которого находим в “Онегине” 1837 года:
Одна печально подъ окномъ
Озарена лучемъ Дiаны,
Татьяна бЅдная не спитъ <...>[71]
Полную образную параллель этим стихам составляет написанная в тот же год “Зимняя дорога” (1826): Сквозь волнистые туманы / Пробирается луна, / На печальные поляны / Льет печально свет она.
Разобранная ошибка — в 6-й главе не единственная. Пушкин описывает грусть, у могилы Ленского овладевшую “молодой горожанкой”: И шагом едет в чистом поле, / В мечтанья погрузясь, она <...> (6, XLII). Этот вариант, с тех пор также неоднократно повторенный, основан на чистом недоразумении. Вот что напечатано во всех трех прижизненных изданиях “Онегина” (других источников у данного фрагмента нет): Въмечтанье погрузясь, она[72]. Иными словами, в фокусе пушкинского описания был процесс, а не его плоды, как в следующей главе романа: <...> В свои мечты погружена / Татьяна долго шла одна (7, XV); ср. также:Мечтам невольная преданность (1, XLV); но: Мечтанью преданной безмерно (7, XXII).
К сожалению, гарантированные искажения текста есть и в других главах “Онегина”. Там, где Пушкин начинает рассказ о “веселом празднике именин” (5, XXV), в беловом автографе (стр. 606) и в изданиях 1828, 1833 и 1837 годов говорится одно и то же: Съ утра домъ Лариной гостями / Весь полонъ <...>[73] Несмотря на это в академическом собрании и в последующих изданиях набрано черным по белому: дом Лариных (5, XXV). Между тем дом принадлежит именно “старушке Лариной”, чей супруг, как известно, скончался: “хозяйкой” этого дома в романе называется только она и никогда — Татьяна или Ольга: Приехал Ольгин обожатель. /“Скажите: где же ваш приятель?” / Ему вопрос хозяйки был <...> (3, XXXVI); Вдруг двери настежь. Ленской входит / И с ним Онегин. “Ах, творец!” / Кричит хозяйка: “наконец!” (5, XXIX).
В 1928 году Томашевский предупреждал: “Всегда есть опасность вместо единой редакции дать совмещение разных редакций, компиляцию. Эта компиляция довольно часто фигурирует в изданиях русских классиков”, причем “особенно”, по мнению Томашевского, “пострадал от нее Пушкин”[74]. Золотые слова, метко характеризующие редакторские приемы не только предшественников и последователей, но и самого Томашевского! Его огромные заслуги перед пушкинистикой, и в частности перед пушкинской текстологией, не отменяют многих плачевных последствий его деятельности на этом поприще. Мы видим, что академический текст “Онегина”, тиражируемый в массовых изданиях, соединяет в себе элементы стилистически и семантически несогласованных редакций; в роман проникли варианты, отвергнутые автором, и оказались узаконенными многие ошибки и опечатки[75].
Чересполосица редакций, стилистическая какофония, искажение поэтики и семантики усугубляются нигилистическим отношением текстологов к орфографии и пунктуации оригинала[76]. Даже такая, казалось бы, далекая от политики область, как правописание, в советское время оказалась идеологически окрашенной. Многократно оклеветанные “еры”, “фиты” и “яти” стали жупелом для чиновников от культуры, которые не могли позволить, чтобы новые поколения читали русских классиков в старой орфографии: за особое пристрастие к ней можно было отправиться на Соловки.
Сторонники аутентичного правописания очень скоро были вынуждены замолчать: слово предоставлялось только их противникам. Они же — кто по недомыслию, а кто выполняя социальный заказ — настаивали (и продолжают настаивать) на том, что облегчение орфографического режима ничего, кроме пользы, не приносит, ибо делает классические тексты более доступными и понятными. Этот аргумент бьет мимо цели: неукоснительно сохранять орфографию и пунктуацию необходимо в изданиях академического типа, в задачи которых входит приблизить не текст к читателю, а читателя к тексту. С филологической точки зрения замена исконной орфографии на привычную и удобную не более оправдана, чем замена непонятных выражений или устаревших конструкций. Не думаю, что грамотному человеку трудно прочесть текст с “ерами” и “ятями”, но если для нужд школы или широкого читателя адаптация необходима (не уверен!), пусть существуют разные типы изданий. Важно, однако, чтобы в их ряду свое почетное место непременно заняло истинно научное, филологически выверенное собрание сочинений, сохраняющее орфографию и пунктуацию источников: именно здесь (и нигде больше) мы сможем когда-нибудь прочесть подлинный текст “Онегина”.
Ученые, которые ратуют за орфографическую и пунктуационную модернизацию памятников художественной литературы, убеждены, что “язык пушкинский от этого не пострадает”[77]. Но так думают не все: письменная форма речи есть слепок языкового сознания автора и гораздо теснее, чем кажется многим, связана с формой и содержанием литературного произведения. В том, чего не может или не хочет уразуметь большинство отечественных текстологов, Брюсов дал себе отчет в 1919 году: “Пушкинское правописание стоит в неразрывной связи с языком Пушкина и с его стихом <...> видоизменять язык Пушкина есть уже преступление, а мы невольно изменяем язык, изменяя правописание”[78].
Кто прав в этом старом споре, покажут самые простые примеры. На один из них недавно указал М. Л. Гаспаров[79]. В академическом собрании сочинений XIX строфа 1-й главы читается:
Мои богини! что вы? где вы?
Внемлите мой печальный глас:
Всё те же ль вы? другие ль девы,
Сменив, не заменили вас?
Этот текст соответствует редакции 1825 года: Все тЅже ль вы? 80 (то есть “по-прежнему ли вы такие, как были?”). В более поздних изданиях (1833, 1837) начальное слово в третьей строке — не наречие, а местоимение, напечатанное через “ять”: ВсЅ тЅ же ль вы? 81 Этот вопрос можно понять двояко: во-первых, “все ли вы остались такими, как были?”; во-вторых, “не изменился ли ваш состав?”. Смысл другой, но передать его без буквы “ять” невозможно: новая орфография с помощью двух точек заставляет читать “е” как “ё”, но нет в ней такого знака, который запрещал бы читать как “ё” букву “е” без точек.
Любая частичная модернизация орфографии насаждает противоречия и анахронизмы (а если полностью модернизировать орфографию, разрушится стих). Так, пушкинское притяжательное местоимение женского рода повсюду заменяется на ее, и только в рифме сохраняется ея: На крик испуганный ея / Ребят дворовая семья / Сбежалась шумно (7, XVI); ср.: С любовью лечь к ее ногам (1, XXXIII). То же с личными местоимениями женского рода во множественном числе. В рифмах принято печатать оне, а внутри строки — они: <...> И на могиле при луне, / Обнявшись, плакали оне (7, VII); ср.: <...> Они не стоят ни страстей, / Ни песен, ими вдохновенных <...> (1, XXXIV). В итоге пушкинская речь лишается регулярной грамматической формы, ея или оне на концах строк без подготовки воспринимаются как насилие над языком в угоду рифме, а заодно пропадают внутренние созвучия вроде: <...> ДвЅ ножки!... Грустный, охладЅлой, / Я все ихъ помню, и во снЅ / ОнЅ тревожатъ сердце мнЅ[82].
Модернизация всего одной орфограммы способна исказить и грамматику, и семантику, и поэтику подлинника[83]. Например, в именительном и винительном падеже прилагательные мужского рода в пушкинское время имели безударные окончания -ый или -ой. До некоторой степени они были взаимозаменимы: Пушкин мог написать ужасный день и ужасной часъ[84]. Но это не значит, что поэту всегда было безразлично, какое из окончаний выбрать. Если обратиться к “Евгению Онегину”, то внутри строки мы, как правило, встречаем окончание -ый: добрый прiятель (1, II), ученый малый (1, V), бобровый воротникъ (1, XVI), и только в рифме — ради ее графической точности — появляется вариант -ой: страсти нЅжной : вЅкъ мятежной (1, VIII), генiй величавой : славой (1, XVIII), на сценЅ скучной : зритель равнодушной (1, XIX). Особенно показательны в этом отношении строки с двумя однородными прилагательными мужского рода, из которых одно рифмует со словом женского рода на -ой: Тутъ остовъ чопорный и гордой (5, XVI; рифма: мордой); Отшельникъ праздный и унылой (7, V; рифма: мечтательницы милой); <...> Высокопарный<,> но голодной, / Для виду прейскурантъ виситъ <...> (7, XXXIV; рифма: въ избЅ холодной) — и т. п.
Осовременивание орфографии понижает точность рифмы: в одной лишь 1-й главе “Онегина” количество созвучий с несовпадением заударных гласных увеличивается в 6 раз. Поборники модернизации возражают, что произносились эти гласные одинаково, а “стремление к глазной рифме” Пушкину “было чуждо”: он, мол, обращал внимание не на буквы, а на звуки[85]. Но коли так, почему же поэт рифмовал по совЅту няни : въ бани (5, X), слова : младова (7, LV), столицы : лицы (8, XXIV), хотя в середине строки, как мог, соблюдал орфографическую норму: Мелькаютъ лица передъ нимъ (8, VII)? Чем, кроме графической точности рифмы, можно объяснить такие дублеты: впервыя : прелести степныя (8, VI), но впервые : покои запертые (8, XXXIX); въ прежни лЅты : лорнеты (7, L), но въ наши лЅта : поэта (2, XX)?
Модернизация окончаний порождает также проблемы другого рода. В “Онегине” под редакцией Томашевского Фонвизин — Сатиры смелый властелин (1, XVIII), хотя во всех прижизненных изданиях напечатано:Сатиры смЅлой властелинъ. Почти наверняка поэт говорил не о “смелом властелине”, а о “смелой сатире”: чуть выше я писал, что, за редчайшими исключениями, прилагательные мужского рода в середине строки имеют окончание -ый. Согласно проведенным мною подсчетам, вероятность того, что в изданиях 1820 — 1830-х годов Фонвизин назван “смелым властелином сатиры”, — меньше одного процента.
Есть еще место, смысл которого был изменен при модернизации этой орфограммы: <...> Или над Летой усыпленный, / Поэт, бесчувствием блаженный, / Уж не смущается ничем <...> (7, XI). Редакторы решили, что выделенный эпитет относится к слову поэт. Но тихой, спокойной, сонной Пушкину воображалась река забвения, как в стихотворении “Прозерпина” (1824): <...> Элизей и томной Леты / Усыпленные брега. Решающий довод о том, что в “Онегине” “усыпленной” названа Лета, нам предоставляет рифма:
<...> Или надъ Летой усыпленной
Поэтъ, безчувствiемъ блаженной,
Ужъ не смущается ничЅмъ <...>[86]
Прилагательное мужского рода в рифме оканчивается на -ой (блаженной поэтъ), и это верный признак того, что оно рифмуется с формой женского рода: “надъ усыпленной Летой” (иначе оба рифмующих слова имели бы окончание -ый).
В академическом “Онегине” допущено множество ошибок и опечаток (некоторые из них явились предметом этой статьи). Симптоматично, что ни единая погрешность, вкравшаяся в основной текст романа, не исправлена в дополнительном томе юбилейного собрания сочинений. Зато в разделе “Дополнения и исправления” к уже имеющимся искажениям онегинского текста добавлено еще одно — по иронии судьбы, тоже вызванное модернизацией окончаний -ой/-ый. В XXIX строфе 8-й главы при жизни поэта печаталось: Печаленъ страсти мертвой слЅдъ[87]. Такое же окончание у слова мертвой — в 6-м томе большого академического Пушкина. В справочном томе, однако, утверждается, что “в стихе 11 строфы XXIX опечатка. Следует:
Печален страсти мертвый след”[88].
Можно предположить, что Томашевский и его единомышленники, исправляя -ой на -ый, исходили из того, что у Пушкина в другом произведении есть выражение мертвый слЅдъ, написанное его рукой (“Что в имени тебе моем...”, 1830):
Оно на памятномъ листкЅ
Оставитъ мертвый слЅдъ, подобной
Узору надписи надгробной
На непонятномъ языкЅ[89].
Смысл этого образа прозрачен: звучащее имя живет и умирает, а будучи записанным, оставляет лишь мертвый след. Между тем в “Евгении Онегине” все по-иному: автор имеет в виду не мертвый след, а мертвую страсть — “бесплодную”, “безжизненную” — и хочет сказать, что ее след (то есть “признак”, “видимое проявление”) вызывает у него печаль. Такое осмысление всецело согласуется с данными орфографии. Допускаю, что его правильность нельзя доказать с абсолютной точностью. Но ведь выбор между тем или другим написанием нам приходится совершать, только когда мы модернизируем классический памятник литературы. Если же мы оставим орфографию источника незыблемой, пушкинские стихи можно будет понять и так, как это делали современники поэта, и так, как спустя сто лет их поняли его редакторы.
В заключение — несколько слов о пунктуации, уважения к которой пушкинисты обнаруживают не больше, чем к другим уровням текста. Здесь царит тот же произвол: пунктуационная система Пушкина смешивается с современной, в одном тексте объединяются чтения рукописей и разных изданий, игнорируется последняя авторская воля, получают права гражданства варианты, не опирающиеся ни на один достоверный источник. Возьмем, к примеру, примечание, в окончательной редакции помещенное под номером 23: “Въ журналахъ удивлялись, какъ можно было назвать дЅвою простую крестьянку, между тЅмъ какъ благородныя барышни, немного ниже, названы дЅвчонками!”[90] В изданиях 1833 и 1837 годов (а это единственные источники данной фразы) примечание оканчивается восклицательным знаком, передразнивающим недоуменный пафос критика, но в большом и малом академическом собрании этот знак почему-то уступил место точке.
В конце 1-й главы Пушкин в шутку грозится:
<...> И скоро, скоро бури след
В душе моей совсем утихнет:
Тогда-то я начну писать
Поэму песен в двадцать пять (1, LIX).
Пунктуационное оформление этих строк соответствует отдельному изданию 1-й главы. Но в “Онегине” 1833 и 1837 годов указание на грандиозный объем поэмы отделено от предыдущего текста запятой. Она иронически подчеркивает “масштабность” замысла, воплощать который автор никогда не собирался:
<...> Тогда-то я начну писать
Поэму, пЅсенъ въ двадцать пять[91].
Последний фрагмент, на котором я хочу остановиться, отличается не лишенным какофоничности скоплением союзов и частиц (ли... иль... ль... иль...[92]):
Оттого ли,
Что он и вправду тронут был,
Иль он, кокетствуя, шалил,
Невольно ль, иль из доброй воли,
Но взор сей нежность изъявил <...> (5, XXXIV).
Эта пунктуация (с небольшими изменениями) повторяет пунктуацию изданий 1828 и 1833 годов[93]. В предпоследнем стихе разделительный союз ль и стоящая за ним запятая могут показаться избыточными (ср. гипотетический вариант: Невольно иль из доброй воли). Наверное, Пушкин хотел передать интонацию колебания, сомнения, размышления вслух, сопровождаемого перерывом речи. Но запятая оказалась для этого слишком невыразительной, и потому в 1837 году ее сменил энергичный восклицательный знак:
<...> Иль онъ, кокетствуя, шалилъ,
Невольно ль! иль изъ доброй воли;
Но взоръ сей нЅжность изъявилъ <...>[94]
Это единственно адекватное пунктуационное решение не нашло себе места ни в основном тексте академического “Онегина”, ни среди его печатных вариантов.
Из несообразностей канонического онегинского текста здесь разобрана небольшая часть. Но, надеюсь, ее хватит, чтобы осознать: мы читаем такого “Онегина”, автором которого Пушкин может называться только условно. Во всяком случае, у него есть незваные соавторы, вклад которых в “общее дело” значительно весомей, чем могут вообразить читатели, не искушенные в вопросах текстологии.
Но проблема намного шире. Пушкинская текстология, как заметил С. М. Бонди, “сделалась представительницей русской текстологии вообще”[95], для которой (добавлю уже от себя) авторский текст — это не догма, а руководство к действию: можно модернизировать, компилировать, перекомпоновывать, дописывать, да мало ли что еще! Но если мы хотим читать русскую классику в подлиннике, а не в переводе на язык другой культурно-исторической эпохи, мы должны наконец покончить с практикой редакторского “сотворчества” и начать исповедовать принцип “презумпции невиновности текста”. Суть его крайне проста: в авторитетном источнике, избираемом за основу, исправлять (да и то с оговорками) можно явные или весьма вероятные описки и опечатки, а все прочие спорные и сомнительные места должны оставаться предметом обстоятельного текстологического комментария. Не гарантируя текст от искажений, этот принцип сведет их к минимуму.
[1] Гоголь Н. В. Полн. собр. соч. Т. X. [М.; Л.], 1940, стр. 214; ср.: Илюшин А. А. “Бородинское” имя жены А. С. Пушкина. — В кн.: “Война 1812 года и русская литература”. Исследования и материалы. Тверь, 1993, стр. 24 — 25.
[2] См.: Пушкин А. Сочинения. Т. I. СПб., 1838, стр. V — VII, 1 — 254.
[3] Пушкин. Полн. собр. соч. Т. 6. [М.; Л.], 1937, стр. 660.
[4] Томашевский Б. Писатель и книга. Очерк текстологии. Л., 1928, стр. 116, примеч. 1.
[5] Пушкин. Указ. соч. Т. 6, стр. 31, 557. В дальнейшем, кроме специально оговоренных случаев, роман цитируется по этому изданию (основной текст — с указанием главы и строфы, варианты — с указанием номера страницы).
[6] Цявловский М. А. Комментарии. — В кн.: Пушкин А. С. Тень Баркова. Тексты. Комментарии. Экскурсы. М., 2002, стр. 229.
[7] Пушкин. Полн. собр. соч. Т. 3, [кн.] 1. [М.; Л.], 1948, стр. 282; 1949, [кн.] 2, стр. 881.
[8] Там же, 1937, т. 13, стр. 126.
[9] Там же, 1947, т. 2, [кн.] 1, стр. 306.
[10] В академическом издании «Онегина» тоже есть слово, опущенное по цензурным соображениям. В черновике 2-й главы романа характеристика матери Татьяны была поначалу более грубой: Секала <---->, брила лбы(стр. 295).
[11] «Словарь языка Пушкина». В 4-х томах. Т. 1. М., 1956, стр. 345 — 346.
[12] Подробнее см.: Пушкин А. С. Тень Баркова..., стр. 9.
[13] Пушкин А. Евгений Онегин. Роман в стихах. М., 1826, гл. II, стр. 34 — 35 (здесь и далее все выделения полужирным шрифтом сделаны мною. — М. Ш.).
[14] Там же. СПб., 1828, гл. VI, стр. 47.
[15] Например, в 1833 году из 5-й главы были изъяты строфы XXXVII — XXXVIII, содержавшие развернутое комическое сопоставление «Евгения Онегина» с «Илиадой» (ср.: Шапир М. И. Universum versus. Язык — стих — смысл в русской поэзии XVIII — XX веков. Кн. 1. М., 2000, стр. 246 и др.).
[16] Набоков В. Комментарий к роману А. С. Пушкина «Евгений Онегин». СПб., 1998, стр. 228.
[17] Тынянов Ю. Пушкин и Кюхельбекер. — В кн.: «Литературное наследство». Т. 16/18. М., 1934, стр. 360.
[18] См.: там же, стр. 361.
[19] ИРЛИ РАН, Рукописный отдел, ф. 244, № 936, л. 75.
[20] Пушкин. Полн. собр. соч. Т. 6, стр. [V].
21 Там же, т. 11, стр. 168.
[22] Пушкин А. Евгений Онегин. Роман в стихах. Изд. 3-е. СПб., 1837, стр. 10, 17, 184, 236.
[23] Лотман Ю. М. Текст и структура аудитории. — «Ученые записки Тартуского государственного университета». Вып. 422. 1977, стр. 60.
[24] Пушкин. Полн. собр. соч. Т. 14. [М.; Л.], 1941, стр. 8 — 9.
[25] Там же, т. 11, стр. 97.
[26] Пушкин. Полн. собр. соч. Т. 11, стр. 97.
[27] Пушкин А. Евгений Онегин. Роман в стихах. СПб., 1832, гл. VIII, стр. 13 — 14.
[28] Кюхельбекер В. К. Путешествие. Дневник. Статьи. Л., 1979, стр. 101.
[29] Там же, стр. 101.
[30] Тынянов Ю. Указ. соч., стр. 372.
[31] Пушкин. Полн. собр. соч. Т. 13, стр. 162, 405.
[32] «Московский вестник», 1828, ч. VIII, № V, стр. 120 — 121 (автор заметки — С. П. Шевырев).
[33] См.: Набоков В. Указ. соч., стр. 564.
[34] Последняя фамилия, вероятно французского происхождения, ассоциируется со словами flanc «утроба, чрево» и flвner «бездельничать».
[35] Вспомним знаменитое перечисление имен в «московской» комедии Грибоедова: Ирина Власьевна! Лукерья Алексевна! / Татьяна Юрьевна! Пульхерия Андревна! («Горе от ума», д. II, явл. 5).
[36] См.: Смирнова-Россет А. О. Дневник. Воспоминания. М., 1989, стр. 199.
[37] См.: Глинка С. Англичанин о Пушкине зимою 1829 — 1830 гг. — В кн.: «Пушкин и его современники». Вып. XXXI/XXXII. Л., 1927, стр. 110.
[38] Пушкин А. Евгений Онегин... Изд. 3-е, стр. 259.
[39] Полностью этой цели все равно не добились. Ср. 43-е примечание к «Онегину», к стихам о «верстах», «мелькающих в глазах как забор»: «Сравненiе, заимствованное у К***, столь извЅстнаго игривостiю воображенiя» (там же, стр. 291). В большом академическом собрании сочинений (где ошибочно напечатано: игривостию изображения) сокращение не раскрыто: предположение Б. Л. Модзалевского о том, что под К ***подразумевается князь Д. Е. Цицианов, очень убедительно, но не имеет силы доказательства (см.: Пушкин. Дневник. 1833 — 1835. М.; Пг., 1923, стр. 101).
[40] См.: Набоков В. Указ. соч., стр. 564 — 570.
[41] Пушкин. Полн. собр. соч. Т. 6, стр. [V].
[42] Там же, стр. 660.
[43] В большом академическом собрании сочинений опечатка: Под небом моей Африки (стр. 654).
[44] См.: Пушкин А. Евгений Онегин. Роман в стихах. СПб., 1825, гл. I, стр. 57 — 59.
[45] См.: Пушкин А. Евгений Онегин. Роман в стихах. СПб., 1833, стр. 267, примеч. 11.
[46] Пушкин А. Евгений Онегин... Изд. 3-е, стр. 285, примеч. 11.
[47] «Краткий обзор книжной торговли и издательской деятельности Глазуновых за сто лет. 1782 — 1882». СПб., 1882, стр. 69.
[48] См.: Набоков В. Указ. соч., стр. 335.
[49] Пушкин А. Евгений Онегин... Изд. 3-е, стр. 98. Опечатка маловероятна: набор осуществлялся с правленого издания 1833 года (об этом говорят типографские ошибки, отчасти перекочевавшие отсюда в издание 1837 года). Перепутать же печатные «ип» и «ат» мудрено (Филипьевна/Филатьевна).
[50] Подробнее см.: Шапир М. И. Как звали няню Татьяны Лариной? (Из комментариев к «Евгению Онегину»). — «Известия Российской академии наук. Серия литературы и языка». Т. 60, 2001, № 6, стр. 62 — 63.
[51] Успенский Б. А. Из истории русских канонических имен. (История ударения в канонических именах собственных в их отношении к русским литературным и разговорным формам). М., 1969, стр. 70, 235 — 237.
[52] См.: там же, стр. 238 — 239.
[53] Петровский Н. А. Словарь русских личных имен. Изд. 4-е, доп. М., 1995, стр. 299.
[54] Пушкин. Полн. собр. соч. Т. 6, стр. [V].
[55] Пушкин А. Евгений Онегин... Изд. 3-е, стр. 34 — 35.
[56] См.: Пушкин. Полн. собр. соч. Т. 6, стр. 660.
[57] Ср.: ИРЛИ РАН, Рукописный отдел, ф. 244, № 931, л. 21; № 932, л. 4.
[58] Пушкин А. Евгений Онегин... СПб., 1833, стр. 59.
[59] Пушкин А. Евгений Онегин... Изд. 3-е, стр. 62.
[60] Там же, стр. 62.
[61] Пушкин А. Евгений Онегин... СПб., 1833, стр. 67; Пушкин А. Евгений Онегин... Изд. 3-е, стр. 71.
[62] Томашевский Б. Указ. соч., стр. 28.
[63] Пушкин А. Евгений Онегин... СПб., 1833, стр. 9.
[64] Пушкин А. Евгений Онегин... Изд. 3-е, стр. 10.
[65] Пушкин А. Евгений Онегин... СПб., 1833, стр. 141; Пушкин А. Евгений Онегин... Изд. 3-е, стр. 149 — 150.
[66] Даль В. Толковый словарь живого великорусского языка. М., 1865, ч. III, стр. 388.
[67] Томашевский Б. Указ. соч., стр. 29.
[68] Пушкин А. Евгений Онегин. Роман в стихах. СПб., 1828, гл. IV/V, стр. 72.
[69] См.: Пушкин А. С. Полн. собр. соч. в 10-ти томах. Т. V. М.; Л., 1949, стр. 120.
[70]Пушкин А. С. Сочинения. М., 1948, стр. 347.
[71] Пушкин А. Евгений Онегин... Изд. 3-е, стр. 172.
[72] Пушкин А. Евгений Онегин... Изд. 3-е, стр. 199.
[73] Там же, стр. 156.
[74] Томашевский Б. Указ. соч., стр. 170 — 171.
[75] В какой-то мере качество подготовки академического собрания сочинений объясняется «нездоровой спешкой, сопутствовавшей ему на протяжении всех лет» (Домгерр Л. Л. Советское академическое издание Пушкина. — «Новый Журнал», 1987, кн. 167, стр. 252). Поддавшись на уговоры В. Д. Бонч-Бруевича и, наверное, опасаясь репрессий, Томашевский согласился «сделать почти немыслимое усилие и выпустить шестой (онегинский. — М. Ш.) том в два месяца» (там же, стр. 244). В то же время, однако, редактор 13-го тома «Д. Д. Благой — в данном случае нельзя не воздать должное его гражданскому мужеству — продолжал, невзирая ни на какие громы и молнии, невозмутимо сверять корректуры с подлинниками и открывал все новые и новые ошибки в тексте предшественников. В конце концов Благому была дарована индульгенция, и его том тихо исчез из списка выпускаемых к юбилею» (там же, стр. 245).
[76] Подробнее см.: Шапир М. И. Об орфографическом режиме в академических изданиях Пушкина. — В кн.: «Московский пушкинист». Ежегодный сборник. Вып. IX. М., 2001, стр. 45 — 58.
[77] Державин Н. О языке и орфографии Пушкина. — «Книга и революция», 1920, № 6, стр. 17.
[78] Брюсов В. Записка о правописании в издании сочинений А. С. Пушкина. — В его кн.: «Мой Пушкин». Статьи, исследования, наблюдения. М.; Л., 1929, стр. 212.
[79] См.: Гаспаров М. Л. Записи и выписки. М., 2000, стр. 23.
[80] Пушкин А. Евгений Онегин... СПб., 1825, гл. I, стр. 15.
[81] Пушкин А. Евгений Онегин... СПб., 1833, стр. 11; Пушкин А. Евгений Онегин... Изд. 3-е, стр. 12.
[82] Пушкин А. Евгений Онегин... Изд. 3-е, стр. 21 (во всех изданиях по новой орфографии — они).
[83] Подробнее см.: Шапир М. И. Universum versus..., стр. 224 — 240. В этом и следующем абзацах «Евгений Онегин» цитируется по изданию 1837 года.
[84] См.: Пушкин А. С. Тень Баркова..., стр. 68.
[85] Винокур Г. Орфография и язык Пушкина в академическом издании его сочинений. (Ответ В. И. Чернышеву). — В кн.: «Пушкин. Временник Пушкинской комиссии». [Вып.] 6. М.; Л., 1941, стр. 478.
[86] Пушкин А. Евгений Онегин... Изд. 3-е, cтр. 209.
[87] Пушкин А. Евгений Онегин... СПб., 1832, гл. VIII, стр. 27; Пушкин А. Евгений Онегин... СПб., 1833, стр. 246; Пушкин А. Евгений Онегин... Изд. 3-е, cтр. 262.
[88] Пушкин. Полн. собр. соч. Справочный том. [М.; Л.], 1959, стр. 48.
[89] ИРЛИ РАН, Рукописный отдел, ф. 244, № 913, л. 1.
[90] Пушкин А. Евгений Онегин... СПб., 1833, стр. 269; Пушкин А. Евгений Онегин... Изд. 3-е, стр. 287.
[91] Пушкин А. Евгений Онегин... СПб., 1833, стр. 36—37; Пушкин А. Евгений Онегин... Изд. 3-е, стр. 39.
[92] Пеньковский А. Б. Нина. Культурный миф золотого века русской литературы в лингвистическом освещении. М., 1999, стр. 266.
[93] Ср.: Пушкин А. Евгений Онегин... СПб., 1828, гл. IV/V, стр. 82 — 83; Пушкин А. Евгений Онегин... СПб., 1833, стр. 153.
[94] Пушкин А. Евгений Онегин... Изд. 3-е, стр. 163.
[95] Бонди С. О чтении рукописей Пушкина. — «Известия Академии наук СССР. Отделение общественных наук», 1937, № 2/3, стр. 569.