Мария Чурсина. Путем письма. СПб., “Петербург — XXI век”, 2001, 240 стр.
Вышла книга Марии Чурсиной “Путем письма”. Из краткого предисловия мы узнаём, что вошедшие в книгу дневник, стихи и эссе были написаны в основном в возрасте шестнадцати — восемнадцати лет, причем написаны на английском языке, поскольку с двенадцати лет автор жила в США. Соответственно и книга выпущена на двух языках: во второй половине дан оригинальный текст, в первой — перевод, выполненный Изабеллой Мизрахи. Вызывает, правда, недоумение отсутствие перевода последнего эссе “Buzzing and Blooming Confusion”, очень характерного для автора. В дальнейшем Чурсина практически не писала, а в 2000 году, в тридцать лет, ушла из жизни.
Такие книги обычно вызывают настороженность читателя. Во-первых, из-за молодости автора, а во-вторых, из-за “реквиемного” характера издания, куда обычно стараются подверстать все, что осталось от близкого человека. Но в этом случае опасения, что мы имеем дело с “вундеркиндной” литературой, слава Богу, не оправдываются. И вот почему.
Самый характерный признак “литературы вундеркиндов” — бьющая в глаза поверхностная талантливость, не затрагивающая глубинной основы. А здесь и в дневнике, и в стихах мы сталкиваемся со страстными поисками основы своего существования в текучей смене состояний. Вот стихотворение “Голод по истерике”:
Везде — то же самое,
каждый шаг.
Это безумие. И тогда
они говорят: “Маша не в духе”.
Точно так же
говорят о моем цинизме.
Как нелеп их протокол
моего преступления:
низменная, нелегальная
тошнота
быть и быть,
быть той же самой
на этой прекрасной Сфере.
Это первозданное творческое изумление: не может быть, чтобы это, надоевшее и вызывающее тошноту, и было мной. Чтобы то, что так совпадает с миром в начале стихотворения:
Зелень этой травы — рама
для коричневой скамейки.
Трава и скамейка. Ветер.
Беззаботный перезвон колокольчиков, —
было тем же, что наливается тяжестью и отчуждением в его концовке:
Я смотрю искоса,
и, пробегая глазами по стволу,
делаю свинцовые выводы.
Что касается чисто поэтических достоинств, хочу процитировать стихотворение, замечательное экономной концентрацией лирического чувства:
Дом — это где
Я хочу сидеть.
Ты — это тот,
Кого обнимать
Под нашей
Важной лампой.
Ты — это тот.
Редко кому в поэзии удавалось совместить столько иронии и умиления в композиционно центральном — и единственном! — эпитете “важной” и уравновесить его далеко не центральное положение в стихотворении смысловой весомостью последней строки, напоминающей даосскую формулу.
Я не хочу цитировать дневник, поскольку основную его прелесть составляют переливы состояний, оценок, уверенности-неуверенности в себе и любая часть, вырванная из контекста, искажает представление о текучем целом. Скажу только, что читатель встретится с необычайно обнаженным, проникнутым болью текстом, запечатлевшим все оттенки любви — любви к человеку и письму как освобождению от наболевшего и наиболее точному его уловлению. Самое поразительное, что такая эмоциональная насыщенность каким-то чудом уживается с проницательной рефлексией и тонким самоанализом. Как это удается, становится понятно, когда мы читаем ее эссе.
Здесь, на аналитическом уровне, продолжаются поиски единственного, что ее интересовало: основ существования, адекватного его отображения в слове при ясном осознании возможности различных подходов. Ближе всего ей была глубоко понятая и прочувствованная буддистская концепция, которая, оставляя за скобками метафизические проблемы, с особым вниманием относится к наполненности протекающего момента, его подлинному осознанию и свободе его выражения. Европейские искусство и философия в ее эссе проверяются на истинность и оттеняются буддистским мировоззрением, обретая новую глубину и неожиданные грани. Ницше и Гертруда Стайн, дадаисты и Мартин Бубер в своих поисках и вопрошании то совпадают, то противоречат извечным буддистским истинам, но и то и другое порождает творческий отклик, здесь нет самого страшного — равнодушия. Жизнь и любовь во всех своих проявлениях — вот что интересует автора. “Любовь не имеет отношения к данному человеку. И все же имеет отношение именно к нему. „Почему он?” — спрашиваешь себя на каждом шагу. Но до тех пор, пока есть любовь, ответа нет”, — написано в эссе “Два — но не два и не два — но два”, и это звучит как замечательный комментарий к дневнику. Комментарий не в смысле объяснения, а в качестве переклички, равноустремленности эмоциональной и интеллектуальной сфер. Одно из лучших эссе — “Разговор с самим собой”, где в диалоге представителей разных религий (буддизм, суфизм, даосизм, еврейский мистицизм) высекаются искры откровений, свойственных каждой вере. Автор не объясняет, почему эссе названо “Разговор с самим собой”, думаю, потому, что спор разных религий о Боге похож на диалог внутри одного расколотого сознания, выдвигающего одинаково весомые доводы. И в то же время это как бы разговор Бога с самим Собой о разных представлениях Его.
Можно было бы предложить много стройных культурологических концепций этой книги, ну, например: дневник — эмоциональный ад, стихи — просветленное эстетическим чувством чистилище, эссе — рациональный рай, где обретают порядок и успокоение мятущиеся эмоции, но все это слишком красиво и тесно. Зачем была прожита эта жизнь, зачем написано то, что написано, а сейчас опубликовано то, что она, возможно, не стала бы публиковать? Душе человека необходима встреча с родственным духом, а дух веет, где хочет. Так Рильке поразила встреча с письмами безвестной португальской монахини, а потом со столь же мало известной ему русской поэтессой. Читая, мы узнаем только то, что уже знаем, к чему готовы, но, узнавая это в другом, по-новому узнаем себя. “...и я внезапно вошла. И снова стоящие вдоль стены уставились на меня, они не хотят слышать про мое исчезновение. Ни за что не хотят” (из “Дневника”). “Стоящие вдоль стены” могут утешиться. Она не исчезла бесследно.
Валерий ЧЕРЕШНЯ.
С.-Петербург.