Кабинет
Михаил Одесский

Поэтика террора и текст Сталина

Поэтика террора и текст Сталина

Михаил Вайскопф. Писатель Сталин. М., “Новое литературное обозрение”, 2001,

384 стр.

Книга Михаила Вайскопфа реализует проект “веселой науки” (используя выражение Ницше). Она ориентирована на читателя, который смеется, что и понятно: цитаты из писаний Сталина (как и других тоталитарных вождей) при адекватном монтаже и комментарии производят комический эффект.

“Понравилось ему, скажем, красивое, звучное слово „огульный” — и мы читаем: „плавный, огульный подъем вверх”; „огульный наплыв в партию”, — а партию эту он называет „сколоченной из стали””. Вайскопф не проводит стилистической классификации своих наблюдений: и так ясно, что “огульный” — прилагательное с отрицательными ассоциациями (“сплошной”, “без разбору”) — не годится для характеристики “подъема вверх” или “наплыва в партию”, а “из стали” ничего, даже партию большевиков, не сколотить. Пока читатель это осознает, Вайскопф продолжает, используя дерзкие риторические образы, которые позволяют вспомнить о знаменитых политических деяниях вождя-литератора: “Но еще больше в сталинских сочинениях ошарашивают раскулачивание метафор, необоснованные репрессии против строя и духа русской речи. Об этом давно следовало сказать во всеуслышанье — или, как по иному поводу заявил в молодости сам Сталин на своем горско-марксистском жаргоне, „сказать громко и резко (фактически сказать, а не на словах только!..)”” Опять же читатель должен самостоятельно смекнуть, что Сталин неожиданно различает “фактическое” слово и слово “не на словах только”, и это, возможно, не просто стилистическая неловкость, торопливость “горца”, но и типично “марксистское” презрение к слову (в сравнении с делом). А Вайскопф не унимается: “Излишней экзотикой отдает, например, постоянный у него мотив „борьбы”, доставляющей Сталину немало радости, особенно когда он ведет ее бок о бок с верными соратниками; он так и говорит: „Дружная борьба с врагами”. У последней имеются свои интригующие особенности, для описания которых русский язык, очевидно, не слишком пригоден: „Если один конец классовой борьбы имеет свое действие в СССР, то другой ее конец протягивается в пределы окружающих нас буржуазных государств”. Эта палка о двух протянутых концах вызывает у Сталина довольно колоритные ассоциации воинственно-эротического свойства: „Революция... всегда одним концом удовлетворяет трудящиеся массы, другим концом бьет тайных и явных врагов этих масс””.

Вайскопф не маскирует своего отношения к герою исследования. Такая манера в тексте, претендующем на научный статус, может вызывать обвинение автора в “необъективности”. Однако “необъективность” не тождественна необязательности, эссеистичности, “ненаучности”, а научные результаты в книге получены.

При изучении “писателя Сталина” Вайскопф остается верен своему методу: в его прежних монографиях[1] сходным образом анализировалась семантика разных уровней текста (от “словечек” до магистрального сюжета) — с целью не фиксировать аномалии, но выявить глобальную “порождающую модель”. И в данном случае “двуединый” предмет исследования включает, во-первых, “террористический” дискурс, “поэтику террора” (повторяющаяся у теоретиков террора система идей, формул, образов)[2] и, во-вторых, специфический феномен текстов Сталина.

Соответственно энтомологическое коллекционирование речевых и логических экстраваганц Сталина не есть задача книги — как показал Вайскопф, причудливый слог не был монополией “кремлевского горца”: “Почти все большевистские лидеры вышли из захолустно-мещанской среды, наложившей корявый отпечаток на их литературную продукцию. Сюда необходимо прибавить дикость тогдашней революционной публицистики в целом. Хваленый слог Троцкого, например, часто поражает сочетаньем провинциального кокетства и генеральского рявканья. А вот как изъяснялся прародитель русской социал-демократии Плеханов в своих „Письмах без адреса”: „Когда собака опрокидывается перед хозяином брюхом вверх, то ее поза, составляющая все, что только можно выдумать противоположного всякой тени сопротивления, служит выражением полнейшей покорности. Тут сразу бросается в глаза действие начала антитеза”. Да мало ли ахинеи хотя бы у Ленина?.. Есть у Ильича и высокохудожественная реплика, навеянная тем, что капиталисты обзывают большевиков „крокодилами”: „Если ты — всемирная, могущественная сила, всемирный капитал, если ты говоришь: „крокодил”, а у тебя вся техника в руках, — то попробуй, застрели. А когда он попробовал, то вышло, что ему же от этого больнее”. Таков же и Бухарин — „любимец партии”, специфическая покладистая стилистика которого могла бы воодушевить начинающего фрейдиста: „Мне самому товарищи неоднократно вставляли соответствующие места, и я с этим соглашался”. Так ли уж сильно наш автор уступает всем этим мастерам слова?”

Речевой вандализм — как следствие агрессивной риторики и установки на контакт с массами — оказывается знаком не Сталина, а всей социал-демократической элиты, можно даже сказать — леворадикальной интеллигенции (страшно сказать, вплоть до Белинского или Герцена). Кстати, Вайскопф совершенно не занимается “техническими” причинами, порождающими “террористический дискурс” (необходимость быстро и много сочинять, диктовка секретарям или вообще создание сочинений вождей в их секретариате и т. п.). Похоже, что и “фрейдизм” для описания писателей-террористов требуется особый. То, что Вайскопф ехидно вылавливает у Сталина или Бухарина, скорее относится к области стилистической безответственности. На самом деле трудно избавиться от впечатления, что бессознательное вождей часто устроено не так, как у обычных граждан. Вместо “обыденных” патологий вроде эротических устремлений там доминирует всепобеждающая воля к власти (Вайскопф цитирует “библейскую” проговорку Сталина, обмолвившегося в одной из статей о “древе познания власти”): выражаясь “религиозно”, лидеры одержимы бесом иного рода, чем их народы.

Троцкий, откликаясь на смерть своего верного соратника Э. М. Склянского, который утонул во время американской командировки, изрек: “Переплыв океан, он утонул в озере. Выйдя невредимым из Октябрьской революции, он погиб на мирной прогулке. Погиб огромный опыт строительства, который сочетался с молодой, едва початой творческой силой”[3]. В том же 1925 году лучший оратор партии нашел еще более титанические образы для умершего на операционном столе М. В. Фрунзе: “Кто прошел через испытания каторги, кто прошел невредимым через огонь гражданской войны, кто не раз, не два, где этого требовала революция, ставил свою жизнь на поле брани ребром, —  тот пал под ударом судорожного сокращения небольшой мышцы, которая называется человеческим сердцем. Эта мышца — мотор нашего организма. И тот, кто сам был могучим двигателем революции и армии, пал, неожиданно сраженный, когда его внутренний двигатель, сердце, оказался парализованным навсегда”[4]. Троцкий (как и Сталин) был умен и (в отличие от Сталина) обладал даром публициста, что не помешало и ему нести монструозно гипертрофированную “ахинею” (используя определение Вайскопфа). Пожалуй, дело не в принудительной формульности скорби. Смерть обоих деятелей случилась при неясных обстоятельствах, и Троцкий так много говорил, чтобы не проговориться. Это новый тип “проговорок по Фрейду”.

Книга Вайскопфа как раз и имеет дело — в границах “поэтики террора” — с террористическим бессознательным Сталина, которое не укладывается в привычные психоаналитические рамки. Подводя итоги первой главы, автор пишет: “Дальнейший переход от лексико-стилистического уровня к развернутым — так сказать, сюжетно-композиционным — публицистическим конструкциям Сталина, а равно и сопутствующий разбор его „авторской личности” возможны только с привлечением более обширного и многослойного контекста, охватывающего как мифопоэтические модели большевизма и русской революции в целом, так и кавказский фольклорно-эпический субстрат...” Этому и посвящена следующая глава “Три источника и три составные части”, где рассматриваются православие, гностицизм (во внерелигиозном, то есть “квазигностическом”, леворадикальном варианте) и кавказский фольклор в качестве продуктивных моделей сталинской риторики и логики. Причем Вайскопф не ограничивается типологическими сближениями, в достаточной мере лежащими на поверхности, но подчеркивает неслучайность, прагматическую мотивированность адаптации подобных моделей большевизмом: ведь “любой тоталитаризм апеллирует к архаическим слоям массовой личности”.

Воздействие христианских формул на Сталина — в силу его семинарской выучки — факт достаточно известный. Но Вайскопф видит здесь общую особенность большевистского публицистического тезауруса: “...Совсем не чужд был Ленину, как и остальным социал-демократам, вполне положительный религиозный настрой, родственный христиански-жертвенному пафосу народовольчества”.

Имеется в виду свойственная левым радикалам идентификация себя с Христом, апостолами, “первыми христианами”, что никак не отменяло антихристианский пафос постольку, поскольку историческое христианство (на деле — собственно христианство) объявлялось фальсификацией лживых церковников, которые обслуживают интересы правящих классов. Опираясь на эти — хорошо известные культурологам — посылки, Вайскопф приходит к неожиданному выводу: если истинные революционеры — реинкарнация первых христиан, то власть — подобие Рима, а фракционеры и прочие оппоненты внутри революционного лагеря — новые фарисеи, в конечном счете — “евреи, что распяли Христа”. А значит, по мнению исследователя, антисемитизм не есть просто биографическое свойство отдельных социалистов вроде Фурье, Прудона, Дюринга, как, впрочем, и Маркса, у которого он соединялся с “германской спесью, русофобией”. Антисемитизм — постоянно актуализируемый логико-риторический ход, не обязательно подкрепленный личными чувствами очередного леворадикального литератора: “В принципиальный антисемитизм Ленина верить, конечно, не приходится, но, с учетом его предельной неразборчивости в полемике, употребление им соответствующих приемов чрезмерного удивления не вызывает. Использовал же он весьма одиозное словечко „гешефт”, „гешефтмахерство”, прикрепляя его то к „либеральным буржуа” — этим „прирожденным торгашам” („Две тактики социал-демократии”), то к Гоцу и Мартову („Очередные задачи Советской власти”)... Другим смертным грехом „оппортунистов” считалась их чрезмерная интеллигентность (упрек, на мой взгляд, совершенно незаслуженный) или, вернее, „интеллигентщина”, бесконечно чуждая пролетарскому духу и ненавистная всем тогдашним социал-демократам, особенно большевикам. Этот презренный порок служил как бы марксистским классовым псевдонимом фарисейской „книжности”, того законничества и талмудического буквализма, за которые Ленин неустанно укорял меньшевистских теоретиков...” В такой перспективе Сталин, не будучи новатором, выступает “одним из тех, кто в силу и своих биографических факторов, и ментальных предпочтений еще на инициальной стадии большевизма способствовал выявлению консервативно-патриотического потенциала, накапливавшегося в этом движении наряду с интернационализмом”.

Экспроприация большевиками христианской образности вполне мирно сосуществовала с их принципиальной приверженностью к “безбожию”, сатанизму, “квазигностическому” культу мирового Зла. И здесь тоже Сталин не составлял какого-то чудовищного исключения: “Конечно, было бы весьма благонравно прямиком зачислить Сталина в дьяволы, но дело в том, что вся эта бесовщина взывает к старой революционной хтонике и богоборческому язычеству, которые изначально были такой же константой большевизма, как и его подспудно христианская символика”.

Иллюстрируя большевистский “квазигностицизм”, Вайскопф приводит многочисленные примеры восстающих мстительных мертвецов, кузнецов, вампиров-кровососов. С одной стороны, образность такого рода может справедливо интерпретироваться как трафаретная, лишенная прямого смысла. С другой — игнорировать наличие прямого смысла было бы неосторожно. Доказательство тому, которое соблазнительно добавить к аргументам Вайскопфа, — причудливые теории влиятельного большевистского теоретика А. А. Богданова (часто цитируемого в книге “Писатель Сталин”).

В дореволюционном научно-фантастическом романе Богданова “Инженер Мэнни”, действие которого развертывается на планете Марс в условиях “развитого капитализма”, заглавному герою — руководителю строительства пресловутых каналов, жестокому и рациональному организатору — противостоит его сын Нэтти, осознающий важность строгой организованности, но защищающий интересы рабочих при помощи доктрины “великого ученого” Ксарма (прозрачная анаграмма Маркса). В финале Мэнни добровольно уходит из жизни, уступив место Нэтти, а окончательно убедила его в необходимости такого поступка встреча с Вампиром. Сюжетный ход, казалось бы, неожиданный для автора-атеиста.

Роковой для Мэнни встрече предшествуют беседы с Нэтти, который толкует отцу “нелепую сказку о мертвецах, которые выходят из могил, чтобы пить кровь живых людей”5. Согласно Богданову-Нэтти, если человек “слишком долго живет, рано или поздно переживает сам себя”, то он либо (в коллективистском обществе) “обновится” кровью товарищей (о чем Богданов мечтал еще в первом романе о Марсе “Красная звезда” как об “одновременном переливании крови от одного человека другому и обратно путем двойного соединения соответственными приборами их кровеносных сосудов”6), либо (в обществе индивидуалистическом) превратится в мучимого неутолимой жаждой “социального” вампира, причем “вампир, живой мертвец, много вреднее и опаснее, если при его жизни он был сильным человеком”. Оказывается, “идеи умирают, как люди, но еще упорнее они впиваются в жизнь после своей смерти”, и вампиризм идеи будет пострашнее элементарного вампиризма: в число его жертв попадают не физические или духовные старики, а “благородные и мужественные борцы”.

Подготовленный речами сына, Мэнни в конце концов победил Вампира, прервав процесс своего превращения в раба мертвой “идеи” самоубийством, но роман Богданова — это не только фантастика. Прежде всего рассуждения о “благородных и мужественных борцах” — ныне вампирах — метили непосредственно в Ленина, что Богданов открыто формулирует в статье “Вера и наука”: “Имя этому призраку — „абсолютный марксизм”. Вампир исполняет свою работу. Он проникает в ряды борцов, присасывается к тем, кто не разгадал его под оболочкой, и иногда достигает своей цели: превращает вчерашних полезных работников в озлобленных врагов необходимого развития пролетарской мысли. Наше отечество — страна молодого рабочего движения, не укрепившейся культуры, страна мучительно-изнуряющей борьбы — дала этому призраку едва ли не лучшие его жертвы: Г. Плеханова еще недавно, В. Ильина (псевдоним Ленина. — М. О.) теперь, не считая иных, менее крупных сил, но в свое время также очень полезных для общего дела. Товарищей, попавших во власть злого призрака, мы пожалеем и постараемся вылечить, хотя бы суровыми средствами, если нельзя иначе. А с вампиром поступим так, как со всякими вампирами поступать полагается: голову долой, и осиновый кол в сердце!”7

Кроме того, Богданов материализовал свои образы, попытавшись осуществить — уже при советской власти — проект взаимного переливания крови. Он, правда, полагал, что в стране Ленина — Сталина коммунистическое общество не построено и его идея временно не может быть полностью реализована: “Трудовой коллективизм еще только пробивается к жизни. Когда он победит, тогда будут устранены трудности и препятствия, стоящие теперь на пути коллективизма физиологического, тогда наступит его расцвет”8. Но Богданов не сдавался: возглавив с благословения Сталина Институт переливания крови, он проводил соответствующие исследования, решал прикладные медицинские задачи и лечил “ветеранов партии” (в том числе сестру Ленина). И получалось, что поскольку при взаимном переливании крови необходимы старик и юноша, постольку “партнерами” ветеранов должны быть молодые люди: молодежь псевдокоммунистического государства невольно связывается узами “физиологического коллективизма” с проверенными коммунистами.

Таким образом, сталинская “революционная хтоника” не уникальна, но она, как следует из книги Вайскопфа, существенно отличается от богдановской “интеллигентщины” своего рода “органичностью”, укорененностью в живых народных верованиях. С этой точки зрения автор монографии возвращается к старым спорам о происхождении Сталина, стремясь доказать его принадлежность к осетинам. Это представляет собой не сомнительную с точки зрения “политической корректности” самоцель, но ступень в доказательстве важного тезиса: “Этнографические (помимо православных и марксистских) корни сталинской диалектики следует, мне кажется, искать как раз здесь — прежде всего в так называемом нартском (северокавказском) эпосе, восходящем именно к осетинской модели”.

Нартский источник логики и стилистики Сталина обсуждается Вайскопфом бегло, хотя, как можно было убедиться на презентации его книги в Библиотеке иностранной литературы, именно это положение вызывает ожесточенные споры. Не будучи специалистом ни в генеалогии Сталина, ни в нартском эпосе, я здесь ограничусь тем, что напомню наблюдения автора, которые выглядят если не убедительно, то во всяком случае эффектно.

Псевдоним “Сталин” (в отличие от Ленина) интерпретируется просто и никогда особых дискуссий не порождал, но выбор имени — поступок символический, потому весьма вероятно, что побудительных причин у вождя могло быть несколько. Популярнейшим же героем “осетинского и вообще нартского эпоса” был Сослан “Стальной”, мать которого носила имя “Сатбана” и титул “Хозяйка”. Отстаивая значимость для Сталина нартской модели, автор указывает, что “самые первые, еще чисто поэтические псевдонимы Сталина, образованные от имени „Сосо” — „Сосело” и „Созели”, и самые последние — „Салин”, „Солин”, наконец, „Сталин” включают в себя тот же акустический комплекс, что содержится в имени „Сослан”. Имя „Сталин” было идеальным совмещением „Сослана” со „сталью” как его психологической и „большевистско-индустриальной” (по выражению В. М. Молотова. — М. О.) сущностью (и в придачу обладало тем известным преимуществом, что перекликалось с именем основателя большевизма)”. Коль скоро Сталин — Сослан, то рядом должна быть Сатбана Хозяйка, и Вайскопф обнаруживает ее в единственной дочери диктатора — Светлане (похожей, по свидетельству самого Сталина, на его мать): “В течение многих лет он, с совершенно избыточным постоянством, обыгрывает ее зловещее детское прозвище: в письмах к жене (которая сама была уроженкой Кавказа и, конечно, имела представление о его фольклоре) Сталин, упоминая о дочери, почти всегда называл ее „Сатанка”. Но когда она подросла и когда, после гибели Надежды Аллилуевой, семейный код был утрачен, он предпочитает изменить это имя на „Сетанка” — очевидно, чтобы избежать обидных и непонятных для девочки коннотаций. Сама Светлана пишет только об этом втором, более позднем варианте: „Называл он меня (лет до шестнадцати, наверное) „Сетанка” — это я так себя называла, когда я была маленькая. И еще он называл меня „Хозяйка”. Так он величал ее в своих письмах, и так же она сама подписывала послания к отцу: „Сетанка-хозяйка””. Отсюда и основной вывод Вайскопфа, касающийся специфического мышления “писателя” Сталина: “...Зачастую трудно бывает различить, к какому конкретно наследию восходит та или иная брутальная метафора Сталина, — зародилась ли она на склонах родных гор или была зачата в утробе подпольной типографии. Скорее всего, перед нами спонтанный синтез обеих культур...”

Третья и четвертая главы монографии развивают предложенный автором подход: в главе “Капля крови Ильича, или Теология победы” прослеживается ясная преемственность сталинской образности с “поэтикой” ленинского культа, каким он сложился еще при жизни основателя большевизма и каким он стал после его кончины, а в заключительной главе “Голод в области людей” предпринята попытка сформулировать магистральный “сюжет” писателя Сталина, его основное “послание”. Вайскопф начинает свое рассуждение с очередного сталинского ораторского шедевра: “Но, изжив период голода в области техники, мы вступили в новый период, в период, я сказал бы, голода в области людей, в области кадров”. В дальнейшем, однако, оказывается, что Сталин снова не оговорился, а проговорился. Согласно автору книги, идея “кремлевского горца”, аккумулируя самые разные источники, подразумевала связь жизненного процесса с перманентным насильственным устранением участников процесса жизни. Жизнь — молода, потому старое (точный возраст здесь относителен) подлежит удалению: “По существу, вся советская жизнь представляет собой как бы непрерывный круговорот кадровых масс, которые поднимаются из земли, огибая свое сакральное средоточие, и снова уходят в ее глубины, чтобы уступить место усовершенствованным преемникам”. Разумеется, закон круговорота знает одно исключение — сам Сталин: “Только состарившийся обладатель этой надмирной мудрости не подлежал замене и ликвидации...”

Завершая описание сталинской логики и риторики “по Вайскопфу”, остается только грустно отметить, что есть одно обстоятельство, подтверждающее правомерность именования тоталитарного диктатора “писателем”. Персонифицированная ложь, он вместе с тем по-своему почитал слово. Это контрастирует (пожалуй, в пользу Сталина, хотя не как аргумент в его защиту) с современным положением дел, когда политики, будучи людьми постмодернистской эпохи, освобождают свой “дискурс” от жесткой связи с реальностью, демонстрируя (может быть, справедливо) отношение к слову как малоэффективному, самодовлеющему, “замкнутому” только на себя “коду”. Сталин же, как констатирует автор в источниковедческом вступлении к книге, составляя по образцу Троцкого и Зиновьева собственное прижизненное собрание сочинений, при всей автоцензуре включил “огромное количество высказываний, за любое из которых их автор, не будь он Сталиным, поплатился бы головой”. Думается, наряду с прочими причинами — это именно какое-то боязливое уважение слова.

Ну что ж, трогательно.

Михаил ОДЕССКИЙ.

[1] Вайскопф М. Сюжет Гоголя. Морфология. Идеология. Контекст. М., 1993; Вайскопф М. Во весь логос. Религия Маяковского. М., Иерусалим, 1997.

[2] Одесский М., Фельдман Д. Поэтика террора и новая административная ментальность. Очерки истории формирования. М., 1997.

[3] Троцкий Л. Политические силуэты. М., 1990, стр. 235.

[4] Там же, стр. 243.


Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация