Кабинет
Алексей Смирнов

То, во имя чего

То, во имя чего

Когда-то давно один начинающий автор обсуждался в Москве, в некоем литературном собрании. Компания подобралась колючая. После чтения посыпались вопросы, часто жесткие. Он, как мог, отбивался. Но был удар, который послал его в нокаут. Этот неотразимый вопрос гласил:

— Во имя чего вы пишете?

В ту пору новичок затруднился бы с ответом и на куда более легкое: “Как вы пишете?” — или: “О чем?” А это “во имя чего?” оказалось просто сокрушительным!

Конечно, честолюбие — вождь юности. Вместе с тем ответить: “Для славы” — было бы и смешно, и неполно. Смешно, потому что вся его тогдашняя “слава” растворялась в кругу нескольких друзей. А не полно, потому что он предчувствовал в своем тяготении к слову нечто иное, нежели только желание стать знаменитым.

Еще нелепей прозвучал бы ответ: “Ради денег”. Долгое время он, нигде не печатавшийся, вообще не имел представления о том, сколько платят писателям.

Так во имя чего же, на самом деле?!.

Неизвестно.

“Рефери” с загипсованной рукой на перевязи молча отсчитал свои десять счетов.

Нокаутированный не поднялся.

С тех пор он даже в мыслях избегал вопроса, так его подкосившего. Назвал подобную постановку “некорректной” и больше к ней не возвращался. “Я пишу во имя ни-че-го! — сказал он себе. — Просто пишу — и все, не задаваясь лишними вопросами”.

Однако проблема оставалась...

Ныне, по прошествии лет, ему кажутся уже доступными разумению поиски тех оснований, на которых безотчетно строился его литературный мир, отношение к творчеству, может быть, не только его собственные поиски обоснованных ответов на “вопрос-нокаут”. Теперь появилась возможность суммировать накопленный опыт и развернуто высказаться по теме: во имя чего писатель берется за перо?

Простое решение сводится к следующему: запись позволяет уяснить себе то, что вне пера и бумаги остается непонятным.

Рефлексия — естественная для человека реакция на жизнь: хочется разобраться в своих мыслях, ощущениях, оценках. Внутренне сосредоточиться. А как? Надо перевести их “из воздуха” в более осязаемый мир слов на бумаге (или экране). Записать, чтобы уяснить.

Кроме элементарного осознания дисциплина письменной речи помогает проникнуть в суть предмета: “довести до ума” первоначальную догадку; отыскать неизвестное в известном; создать гармонический строй в смысловой путанице, звуковом и ритмическом хаосе; высветлить стилистику; снова — в воображении — пережить то, что однажды взволновало тебя наяву, но пережить не смятенно, повинуясь нахлынувшей душевной волне, а подготовленно, плодотворно, артистично, открывая нечто недоступное без художественного постижения; нечто необычайное; не лежащее на поверхности здравого смысла; проявляющее себя ассоциативно, косвенно, возникающее из подтекста. То есть: уяснить, чтобы открыть.

Безбрежная бездна понятий и ощущений подобна морской пучине. Погружающемуся в нее она дарит объем. И тогда эмпирик, плескавшийся на двухмерной зыби расхожих истин, с удивлением, страхом, восторгом обнаруживает вокруг другой мир, словно впервые попадает на морское дно и замирает, пораженный красотой того, что ему предстало. Он испытывает наслаждение, обозревая подводное царство. Ему суждено пережить счастье глубинного созерцания. Открыть, чтобы насладиться красотой.

Природа поэзии такова, что и светлое и темное, и праздничное и будничное она способна переводить в совершенно иную категорию — в категорию прекрасного. Кажется, что творчески включенное сознание, словно “волшебный фонарь”, преображает питающую его энергию жизни в духовное свечение. Душа человеческая, замороченная мирскими страстями, сохраняет в себе неизбывную тягу к прекрасному и готова ради этого проходить не только через очищение радостью, но и сквозь просветление страданием; просветление, которое несет трагическое искусство. Так гармония форм — эстетическое начало — сходится с началом душетворящим, этическим; красота созерцаемая — с красотой незримой, создавая качество, известное нам под именем: прекрасное. Насладиться красотой, чтобы с ней испытать чувство прекрасного.

Помимо этих обоснований существует и другого рода причина, заставляющая браться за перо. Она вызвана желанием материализовать время, остановить его, повернуть вспять. Это — мотив памяти. Трудно смириться с тем, что любимые нами люди уйдут навсегда, что трава забвения запутает их земные тропы. Померкнут лица, рассеются голоса, сотрутся следы; обветшают дорогие им вещи, рассыплется утварь; разрушатся дома, в которых они жили; изменятся сами пейзажи, окружавшие их когда-то... Все это будет происходить исподволь, почти незаметно. Сперва утратятся детали былого, а с ними резкость памяти. Останется общий вид. Потом — расплывчатая приблизительность вида. Но исказится и она. Поменяется масштаб. Все уменьшится. Исчезнет искаженное... Протест против такого опустошения, невыносимость его возвращают нас в прошлое. Удерживать время можно по-разному. В том числе в слове. Значит, записать, чтобы сохранить. При этом историку важно сохранить объективно, художнику важно сохранить по-своему. Исследователь чтит беспристрастность в обращении к прошлому, тогда как нелицеприятность искусства складывается из суммы личных предпочтений. Наука зиждется на объективностях, искусство состоит из правд. Моя правда там, где мои испытания, мой опыт. Пускай найдется кто-то иной со своим опытом, который скажет: “Все это совсем не то, во имя чего”. Или: “То, да не то”. Но его правда не будет моей. Сохранить по-своему означает пропустить через собственный опыт, через свое сердце.

Воскрешая былое, художник вольно или невольно задумывается о драме человеческого бытия, состоящей в том, что относительная бесконечность жизни в целом безучастна к предельности каждой индивидуальной судьбы. Как продолжить свое земное пребывание; раздвинуть траурную рамку отпущенного тебе срока; войти в число тех, кого помнят? Это глубоко персональный мотив. Постепенно крепнет вера, что правда жизни, сохраненная тобой по-своему, сбережет и тебя самого как частицу былого. Речь идет не о “бессмертии” хотя бы и в границах той культурной эпохи, которой ты принадлежишь. Речь о продлении — пусть совсем ненадолго — твоего духовного присутствия в ней. Сохранить по-своему, чтобы продлить себя.

Но это не все.

Творчество есть узаконенная культурой легальная возможность выплеснуть накопившуюся энергию духа — дать волю воображению, мысли, страсти. Миг такого выплеска всегда неожидан, всегда непреднамерен. Его нельзя вызвать усилием воли, сымитировать, организовать. Рожденная и плененная тобой мысль, заточённое чувство могут томиться в тебе многие годы, пока не потребуют высвобождения. И ничто тогда не преградит им дороги. Они все равно вырвутся наружу, распрощаются с тобой, но и ты освободишься от них, потому что невысказанность мучительна. Записать, чтобы освободиться. Облегчить чувство вины перед ушедшими и живущими, принести им свое раскаянье, исповедаться без посредников, одному, напрямую — в слове. Именно так: записать, чтобы исповедаться.

Принадлежа своему времени, человек переживает перипетии не только собственной, но и общей судьбы. Он не в состоянии вполне благоденствовать среди окружающих его несчастий; радоваться личным удачам, не обращая внимания на горести вокруг. Врожденная тяга к общественному равновесию, именуемая справедливостью, в стране разлаженной, неустроенной неизбежно побуждает художника на гражданский отклик. Вступаясь за униженных, он стремится восстановить нарушенное равновесие. Он встает на сторону гонимых, чтобы вернуть сбитый баланс человеческих прав. Здесь причина вечного противостояния поэта и власти, если, по чувству поэта, власть неправедна. В этом случае гражданственность не столько слагательница державных гимнов, сколько свидетельница народного неблагополучия. Гармоничное общество вовремя устраняет причины, которые востребовали бы искусство социального протеста. Государство дисгармоничное пытается устранить не причины, а диагностирующего их художника, для которого записать означает помочь более человечному устроению жизни.

Когда таких сил он в себе не находит, писательство служит ему индивидуальной опорой, защитой от внешних невзгод, дает не иллюзию свободы, подхлестнутую алкоголем или высоким положением в обществе, а подлинную внутреннюю свободу, независимую от оказий допингов и службы, обстоятельств места и времени.

Разброд мыслей, душевные тревоги, ощущение своей беспомощности перед натиском стороннего мира; присущая поэту печаль, идущая от невыразимого очарования природы, оттого, что ни одно самое глубокое сознание, ни одна самая восприимчивая душа, никакой гений никогда не смогут выявить во всей полноте прекрасное в ней, ровно так же, как никто не властен воплотить Божественную Комедию жизни во всем ее ничтожестве и блеске, — вся эта невидимая работа рассеяния лишь предшествует фокусировке творческого луча в одну точку, когда что-то зацепит тебя по-настоящему, пробьется сквозь хаос разрозненных впечатлений и вспыхнет в тебе... Миг этот непередаваем. Душа разгорается. И вот — ты как будто объят изнутри мощным и ровным пламенем. Словно тугая, гудящая тяга наполняет тебя своей упругой и жаркой силою. И все тогда идет в дело, все на пользу: неприкаянные мысли, не находившие выражения чувства, обрывки воспоминаний, куски фраз, никому, казалось, не нужные слова... — все сгождается, все сгорает в этом разыгравшемся полыме, излучая тепло и свет. К тебе возвращаются точность, воля, уверенность, защищенность, покой. Ты обретаешь себя. А тем, кто не способен на это, ты можешь подать знак, разжечь для них свой огонь. Разве этого мало? Разве это не то, во имя чего?... Пишу, чтобы обрести себя.

Подать знак... В той вселенной, что названа миром духа, всякое творение — сигнал, идущий от сердца к сердцу. Одни не улавливают его; другие отторгают; третьи принимают машинально, почти безразлично... Но есть надежда в равнодушном, чуждом тебе множестве отыскать читателя, друга, единомышленника, собеседника — близкую душу... — внимательную звезду... — еще одну... — еще... и соединить свое лучение с ее светом. Среди людской разобщенности, в мешанине рвущихся связей, теряющихся нитей, пропадающих следов, забываемого родства разве такое сопряжение разлученного не служит “тем, во имя чего”?.. Пишу, чтобы найти родную душу. И тогда деление на литературные жанры становится номинальным, превращается в условность, ведь по большому счету все есть один-единственный жанр — эпистолярный. Мы пишем письма, адресаты которых нам неизвестны, но они узнают нас и по нам находят друг друга.

Смирнов Алексей Евгеньевич — поэт, эссеист. Родился в 1946 году. Окончил Московский химико-технологический институт им. Д. И. Менделеева. Как литератор начал публиковаться в 1972 году. Автор девяти книг, в том числе — трех для детей. Постоянный автор “Нового мира”.


Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация