Кабинет
Юрий Кублановский

От Озириса — к Апокалипсису

От Озириса — к Апокалипсису

В. В. Розанов. Последние листья. Составление и комментарии А. Н. Николюкина. М., «Республика», 2000, 382 стр. 

Как впервые прочитать и не вздрогнуть — впервые прочитать слова, адресованные Василием Розановым его критикам из левого лагеря, идеологам и винтикам освободительного движения:
«Не я циник, а вы циники. И уже давним 60-летним цинизмом. Среди собак на псарне, среди волков в лесу — запела птичка.
Лес завыл. „Го-го-го. Не по-нашему”.
Каннибалы. Вы только каннибалы. И когда вы лезете с революциею, то очень понятно, чего хотите:
— Перекусить горлышко.
И не кричите, что вы хотите перекусить горло только богатым и знатным: вы хотите перекусить человеку.
П. ч. я-то, во всяком случае, уж не богат и не знатен. И Достоевский жил в нищете.
Нет, вы золоченая, знатная чернь. У вас довольно сытные завтраки... Ваша мысль — убить Россию, и на ее месте чтобы распространилась Франция „с ее свободными учреждениями”, где вам будет свободно мошенничать, п. ч. русский полицейский еще держит вас за фалды».
...Новый том Собрания сочинений В. В. Розанова, издающегося в «Республике» в течение последних шести лет, помимо опубликованного в свое время сборника статей «Война 1914 года и русское возрождение» включает в себя никогда прежде не публиковавшееся продолжение знаменитых «Опавших листьев» (расшифровка по рукописи Государственного литературного музея произведена А. Н. Николюкиным и А. А. Ширяевой). Как сказано в комментарии к тому: «С 1916 г. Розанов стал именовать свои подневные записи „Последними листьями”. В конце 1917 и в 1918 г. эта „листва” превратилась в книгу „Апокалипсис нашего времени”». Таким образом, заполнена лакуна, вправлено в свое место звено между «Опавшими листьями» 1913 — 1915 годов и предсмертным «Апокалипсисом». Звено, которое Розанов еще в «благополучном», то есть не предвещавшем, кажется, неизбежность исторической катастрофы и скорую гибель автора, 1916 году пророчески назвал последними листьями.
Революционный смерч и действительно наступивший следом за ним исторический апокалипсис смели, прямо скажем, очень значительную часть розановской проблематики — проблематики, предназначавшейся-то для современников Розанова. Но волею судеб только мы через восемь с лишним десятков лет стали первыми читателями «Последних листьев». А время, да еще такое насыщенное, простите за банальность, безжалостно.
Idбee fixe Розанова, одна из магистральных тем его творчества, — борьба против «монашеского ханжества» и «христианского холода» вообще — за «плодитесь и размножайтесь». Но такое впечатление, что от книги к книге Розанов сам распаляется все пуще, подтаскивает все более тяжелую артиллерию и нарывается на скандал. Недаром довольно-таки тошнотворное словечко «совокупление» склоняется им все чаще и во всех падежах. Ладно — брак «без границ», ладно, когда Розанов хочет, чтобы женщина каждый год ходила беременная, — хотя пафос такого рода чрезмерен и кажется причудой выдающегося писателя. Но в «Последних листьях» уже и проститутки, к деторождению, как известно, отношения не имеющие, превращаются в некий идейный священный орден, вызывающий благоговение Розанова. При этом он постоянно ссылается на особое будто бы расположение Христа к блудницам, которое он выдает за их... поощрение. И импрессионизм своей мысли — мысли, славной именно своей принципиальной, если угодно, недооформленностью, называет, увы, «мое учение». Но свободная творческая мысль — одно, «учение» — другое, с него иной, строгий, спрос...
«Более и более мне кажется, — записывает Розанов 15 августа 1916 года, — что я веду не к разрушению христианства, а к восполнению христианства». Чем же он его восполняет? «Надо практически начать допускать (ибо Новый Завет шире Ветхого) (?! — Ю. К.) и полигамию, и полиандрию, и блудниц: но — в порядке, законе и строго. Пусть блудницы будут именно святыми. (Думаю, Розанов высоко оценил бы стихотворение Пастернака «Магдалина»... — Ю. К.) И любовницы — праведными. А жены — „уж до неба”. В особенности священники и архиереи пусть имеют по несколько жен. Пусть священники идут впереди в этом, ибо у них есть порядок, и они во всем чинны и благочинны. Все должно быть свято».
...Когда-то, в 1900 году, Розанов высказал несколько уплощенное, но и не лишенное здравости соображение о Пушкине: «Взглянув на Пушкина или Гейне, мы столь же неотразимо убеждаемся, что это типичные полигамисты, многолюбы. И во всякую эпоху, по всему вероятию, есть определенное число этих многолюбов. Тут — ни порока, ни заслуги. Это как трава, которая зелена, потому что она зелена... Пушкин не только не был моногамом; уже раз он родился — его и нужно принять полигамистом, до такой степени очевидно, что весь характер его творчества, весь его личный характер со многими чертами безусловной прелести абсолютно вытекает из постоянной и постоянно не вечной любви, однако во всякой точке и минуте — любви горячей и чистосердечной»[1].
Вот как все «просто». Ну не слышал Розанов в православной стране после двух почти тысячелетий христианства про седьмую заповедь — и все тут. Снял вопрос. И это даже симпатично в пику несколько тяжеловесному морализаторству Владимира Соловьева в «Судьбе Пушкина» (1897)[2].
Но, повторяю, чем дальше — тем круче. А уж в октябре 1916-го писатель и вообще доходит до последних столпов: «И вот я нарисовал бычьи ova. Кои люблю как производителя „ребят во всем мире”. Корень-то не в женщинах, а в быке. Женщина — пустота, темнота, глухое: пока на нее не вскочил бык. Но бык вскочил: и мир расцветает. Посему в ova его я начертил цветок. Вот этот-то „цветок в я...” и есть суть всего. А посему и целовать, собственно, надо не женщин, а я... быка».
Мало этого. «О, как я хочу разврата. О, как я хочу страсти быков. (Тут уж и „дионисийство” Вяч. Иванова покажется детской и пресной шалостью. — Ю. К.) О, не обращайте внимания на протесты женщин. Они притворяются. Насилуйте их: это единственно, что они от вас желают. Бык: хочешь ли ты. Это единственное важное. А если „она” и не хочет, овладей ею. Бык хочет — и мир хочет. Это я и нарисовал».
Эх, Василий Васильевич! Нарисовать-то нарисовали, но счетчик щелкает, адский механизм включен, и счет пошел на минуты. И скоро, бедный, «запоете» вы по-другому.
«Что же, в сущности, произошло? — спрашивает оглушенный революцией Розанов в 1918 году. — Мы все шалили. Мы шалили под солнцем и на земле, не думая, что солнце видит и земля слушает. Серьезен никто не был, и, в сущности, цари были серьезнее всех... И как это нередко случается, „жертвою пал невинный”... Мы, в сущности, играем в литературе. „Так хорошо написал”. И все дело было в том, что „хорошо написал”, а что „написал” — до этого никому дела не было».
Несусветный смельчак в области морали и пола, склонный оправдывать в этом деле даже и нигилистов 1860-х годов с их «фаланстерами» и семейными артелями, в существе своем Розанов был именно монархистом и без «царей» России не мыслил. Кажется, красота византийской иерархичности бытия была дана ему в ощущении, недаром Константин Леонтьев сразу разглядел в нем своего. Русский народ полярен — есть вольница без царя в голове, но много и тех (существуют такие верноподданные и по сей день), кому без царя жизнь не мила, которые мыслят и любят Россию именно и только монархической.
Вот одна из последних записей «Последних листьев» (осень 1917-го): «Сижу и плачу, сижу и плачу как о совершенно ненужном и о всем мною написанном... Никогда я не думал, что Государь так нужен для меня: но вот его нет — и для меня как нет России. Совершенно нет, и для меня в мечте не нужно всей моей литературной деятельности. Просто я не хочу, чтобы она была. Я не хочу ее для республики, а для царя, царицы, царевича, царевен. (Трагикомический парадокс, однако же, в том, что определенная и весьма немалая часть творчества Розанова, его „хлыстовство”, все-таки именно „для республики”[3]. — Ю. К.) Без царя я не могу жить. ...без царя не выживет Россия, задохнется. И даже — не нужно, чтобы она была без царя».
Не многие наши деятели серебряного века еще до большевистского переворота чувствовали и мыслили так: большинство, несмотря на все декадентские изыски, были, подобно Мережковскому, Блоку, Белому и другим, закодированы освободительной идеологией и «христосовались» в пореволюционные дни. Тогда как Розанов 11 марта 1917-го пишет: «Нельзя, чтобы внуки и внучки наши, слушая сказку „О Иване Царевиче и сером волке”, понимали, чтбо такое „волк”, но уже не понимали, чтбо такое „царевич”. И слушая — „...в тридесятом царстве, за морем, за океаном”, не понимали, чтбо такое „царство”... И они почувствуют, через 3 — 4 поколения, что им дана не русская история, а какая-то провокация на место истории, где вместо „царевичей” и „русалок” везде происходит классовая борьба». И еще в 1916 году называет либерального (а потом весьма успешно — советского) историка Р. Ю. Виппера «колбасником и нигилистом».
И ныне нам дороги в Розанове не вопросы пола, не пристрастная дерзкая критика христианского аскетизма, не колоритная моральная «запятая», а головокружительная интимность и доверительность в разговоре с читателем, его «охранительство», борьба с вульгарной социологичностью и либерально-социалистическими клише, драгоценна его идейная и человеческая тяга к «литературным изгнанникам», проникновенные о них очерки, его несравненные письма Леонтьеву, Страхову, Гершензону...
«Я понял, — утверждал писатель в „Опавших листьях”, — что в России „быть в оппозиции” — значит любить и уважать Государя, что „быть бунтовщиком” в России — значит пойти и отстоять обедню... Я вдруг опомнился и понял, что идет в России „кутеж и обман”, что в ней стала левая опричнина, завладевшая всею Россиею и плещущая купоросом в лицо каждому», кто не подмахивал освободительному движению. А Василий Васильевич пошел «в ту тихую, бессильную, может быть, в самом деле имеющую быть затоптанной оппозицию», которая состоит в «1) помолиться, 2) встать рано и работать». «Господа, бросьте браунинги, займитесь библиографией!» — убеждал Розанов. Но от гнилого времени никуда не деться, и во время работы вдруг в Розанове начинал бормотать «бобок»: «Сосочки, сосочки, сосочки... Сосите меня мужчины, сосите меня девушки, сосите меня замужние, сосите вдовы, — все». Это, оказывается, в вагоне пригородного поезда почувствовал Розанов себя... Озирисом. И то же «в давке трамвая»: «...другие любили ваши мысли, чувства... Я — вашу судьбу. Но и судьбу, как она открывается с подола... Посему я считаю себя (чувствую себя) Озирисом. И тут нет нескромности: по таинственному (не понимаю) учению египтян, всякий человек после своей смерти становится Озирисом». Широк русский человек — надо бы сузить: с утра помолится, а потом чувствует себя Озирисом.
И все-таки коробят как не-конечная правда слова Павла Флоренского о Розанове — в письме от 5 — 6 сентября 1918 года к курскому медику М. И. Лутохину: «Существо его — Богоборческое: он не приемлет ни страданий, ни греха, ни лишений, ни смерти, ему не надо искупления, не надо и воскресения, ибо тайная его мысль — вечно жить, и иначе он не воспринимает мира... Кое-что в словах его, ложно выраженное, содержит правильное постижение хода мировой истории». Но сам склад духа Розанова — по Флоренскому — не приемлет «никакого „нет”, никакой задержки, никакого „должен”» и стремится «излиться, как льется поток воды». И сказано это как раз теми же днями, когда сам Розанов писал из Сергиева Посада М. М. Спасовскому: «С отцом Павлом Флоренским мы самые близкие друзья. Он приходит ко мне почти каждый день, и мы вместе льем слезы о нашей несчастной России, так ужасно заблудившейся и блуждающей».
Как ни ругался Розанов на православное духовенство, а ведь после революции «жался» именно к Посаду и Лавре, у стен которой представляешь его легко, органично — хотя никак не представишь там в эти дни многих и многих «серебряновечных» современников Розанова.
Э. Ф. Голлербах в опубликованной в Берлине заметке «Последние дни Розанова» (1923) приводит фрагменты писем Надежды Васильевны Розановой о последних днях отца и его кончине:
«Два месяца он болел параличом. У него не действовала левая часть тела. Надо было одно усиленное питание, но его не было, достать было невозможно... Он все слабел, слабел. Последние дни я, 18-летняя, легко переносила его на руках, как малого ребенка. Он был тих и кроток. Страшная перемена произошла в нем, великий перелом и возрождение. Смерть его была чудная, радостная... Он 4 раза по собственному желанию причастился, 1 раз соборовался, три раза над ним читали отходную. Во время нее он скончался... Его похоронили в монастыре Черниговской Божьей матери, рядом с любимым К. Н. Леонтьевым».
В начале 20-х Черниговский скит закрыли и заселили бомжами и проститутками. М. Пришвин в 1923 году успел сделать «привязку на местности», так что место погребения Розанова и Леонтьева не затерялось благодаря пришвинским замерам. В 1991 году могилы восстановили. Но сегодня кресты (особенно крест Розанова, непрочный в пазах) полурассохлись, могилы производят впечатление заброшенных, чувствуется, что черниговским инокам не до них. У них своих забот полон рот: Черниговский скит вернули Церкви в страшном состоянии. Да и вряд ли кто из нынешней братии читал Розанова или Леонтьева... А мирские паломники к могилам мыслителей — что они могут сделать? Ведь это, как говорится, по определению те, к чьим ладоням деньги не липнут. Все-таки хорошие новые кресты, пусть не мраморные, а вновь деревянные, срубить и поставить надо.
...«Последние листья» вновь вернули меня к тому, что казалось перевернутою уже страницей, — к проблематике, к воздуху серебряного нашего века. Какая плеяда талантов, едва ль не гениев — во всех областях культуры. Какое цветение — но цветение с тлетворным душком. Великие, но — как-то по-особому порченные творцы, гремучая смесь дара с двусмысленностью, причем двусмысленностью не спонтанной, а «обдуманной», порой нарочитой. Пели сирены — но где же был спасительный для нашей родины голос?
Сам Розанов хотел «ввинченности мысли в душу человеческую» и «рассыпчатости, разрыхленности... расширения души человеческой». Проходят десятилетия — а творческое наследие Розанова продолжает выполнять эту свою задачу: не укреплять и закалять, но именно разрыхлять и расширять человеческую душу со всем, что есть в этом хорошего и дурного.

______________________________

1 Розанов В. В. О Пушкине. Эссе и фрагменты. Издание подготовлено В. Г. Сукачем. (И подготовлено превосходно! — Ю. К.) М., 2000, стр. 266 — 267.

2 О психологической подоплеке отношений Розанова и Соловьева см. емкие и глубокие соображения костромского исследователя Т. А. Ёлшиной в статье «Друг другу мы тайно враждебны...» (в сб.: «Потаенная литература. Исследования и материалы». Приложение к выпуску 2. Иваново, 2000, стр. 170 — 175).
А вот уважаемый и популярный ныне питерский культуролог А. Эткинд не всегда точен в формулировках и утверждениях. Так, о Соловьеве и Розанове в его книге «Хлыст. Секты, литература и революция» (М., 1998) сказано, что они «раскачивали корабль русской мысли». Что за такой «ортодоксальный» корабль, по каким волнам плавал — не вижу. В конце концов, едва ли не каждый оригинальный мыслитель (да даже и богослов) что-то «раскачивает». Не будем числить Соловьева и Розанова внешними по отношению к «русской мысли» — они ее кровная составная, вне зависимости от того, нравится это кому-нибудь или нет. Хотя, разумеется, умственная и нравственная ответственность ни с кого не снимается. (О взаимоотношениях Розанова с сектантами — хлыстами и проч. — см. в той же книге, стр. 179 — 190.)

3 См. и название издательства, выпускающего розановское собрание. Какое странное совпадение. 


Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация