* *
*
Губы из перламутра,
руки из алебастра.
Это больничное утро,
смерти холодная астра.
Свет больничной иконы,
кровь подмешена к маслу.
Господи, мой бессонный,
снежная птица на красном.
* *
*
Меня, что в этот мир пришла
уключиной непарного весла,
в какой-нибудь необозримой эре,
укутанной звериною мездрой,
меня найдут, как клинопись в пещере,
когда наступит снова мезозой.
И подо льдом в неповторимом блеске
сверкнет из мрака первозданный мак.
От волчьей ямы — до небесной фрески
один лишь шаг.
* *
*
Опять-таки, как же везет богатым!
Заморозиться на сто или двести лет,
победить
И вот ты выходишь из ледяного ломбарда.
— Как самочувствие? — галдят репортеры.
— На все сто!
Правда, праправнуки могут тебя не признать,
будут брезговать, как звероящером.
И где раздобыть такие несусветные деньги?
Но можно... сдать квартиру... совсем по дешевке
сумасшедшим жильцам
на целых сто лет.
А где пребудет, куда унесется Душа,
как она возвратится в то же самое тело,
попирая Заветы?
Или... Судный день уже наступил,
а мы его проморгали?
* *
*
Слепнущий пес уходит, как старый шаман,
в известный только ему океан.
Расширяется омут, из которого лет шестнадцать назад
он выплыл щенком, чтобы жить невпопад.
А на том берегу, рассекая арктический мрак,
бродят тени ушедших собак.
Небо, полное звезд, леденящее небо не дремлет.
Кончается командировка на Землю.
* *
*
Пыль кружит над переулком,
залетает в строгий зал.
Органист играет “Мурку”,
он от Генделя устал.
Вы, ценители крутые,
не мутит вас, не знобит?
По России, по России
это реквием звучит.
* *
*
Изменились глаза и улыбка,
море слез перешедшая вброд
с тонким прутиком,
с дудочкой гибкой,
только голос все тот же, все тот —
древний бог, из египетских скважин
зачерпнувший полуденный свет,
пролетевший над сумрачной сажей
всех знобящих потерянных лет.
Это он — как в очнувшейся песне,
запоздалой любовью влеком,
зимней ночью
по пряничной Пресне
по морозу идет босиком.
* *
*
Похожий на сворованный брильянт,
блестит Арбат и славит клиентуру,
и прокурор выходит на Арбат,
оставив Генпрокуратуру.
Нарядный итальянский ресторан
его манит тенистою террасой,
плывущий как катамаран
среди плотвы полуденного часа.
Как хорошо обедать в тишине
(хрустят меню, как дорогие книги)
и растворять в оранжевом вине
крутые мысли, мелкие интриги.
И видит он смиренный робкий взгляд —
старик и женщина стоят у входа,
и думает: не зря же говорят,
что отдыхает на таких природа.
У ней лежит ребенок на руках
в каком-то сером, ветхом полотенце.
Он слышит шепот: все печаль и прах,
пойдем, Мария, не томи младенца.
...Уходят двое в тот кромешный сад,
откуда вечный путь ведет к Голгофе,
пока бряцает музыкой Арбат,
пока под тентом допивают кофе.
Жестокий город, вставший на горе,
ты виден всем, тебе нельзя укрыться.
Тебя поглотят змеи на заре,
тебя склюют мистические птицы.
Пока беззубый музыкант поет,
похожий на уставшую мартышку,
и ты глотаешь смертную одышку...
У будущего нету нот.
* *
*
Ты со мною играешь в прятки,
как сражает сладкая ложь!
Из груди торчит рукоятка,
переулок как длинный нож.
В двух шагах от старинной церкви
закружил меня снегопад.
Два шага от любви до смерти,
и всегда они наугад.
* *
*
Дом закодирован, как алкоголик,
не разобраться мне в хитрой цифири,
желтая лампа и ломберный столик
в тайне Числа, растворенного в мире.
Я исчезала из этой квартиры,
я становилась дыханием вьюги,
ветер и снег обжигали крапивой
щеки твоей бесприютной подруги.
Ты мне приснился в день своей смерти,
был молодым — я тебя не узнала
в зимнем окне, в серебристом конверте,
в этом письме без конца и начала.
Я замираю пред серым надгробьем
в семь этажей, перед снежной лавиной.
Вся моя жизнь оказалась любовью,
неумирающей, непоправимой.
Тарасова Марина Борисовна родилась в Москве. Окончила Московский полиграфический институт. Автор семи стихотворных книг и статей о современной литературе. Печаталась в “Арионе”, “Континенте”, “Дружбе народов” и др. изданиях. Живет в Переделкине.