В. И. МАКАРОВ. “Такого не бысть на Руси преже...”. Повесть об академике А. А. Шахматове. СПб., “Алетейя”, 2000, 416 стр.
Книгу об академике читать интересно, но...
Я закончу эту фразу позже, а пока — о том, почему книгу интересно читать. Ее герой, Алексей Александрович Шахматов (1864 — 1920), был не просто блистательным филологом, но человеком, вся жизнь которого представляла собой цепь исключений. Филология, в отличие, например, от математики, не наука юных гениев: филологи реализуются в зрелом возрасте. Но Шахматов совершает первые серьезные открытия на гимназической скамье. В России второй половины XIX века академическая наука преимущественно была уделом разночинцев, а он — дворянин, сын сенатора, помещик. Шахматов долго выбирал между служением науке и дворянским долгом и, прервав работу над диссертацией, пошел служить земским начальником в Саратовской губернии. Служил, впрочем, недолго: дворянин “конца века”, он выбрал все же не сословные обязанности, но призвание. Возвращение его в науку сопровождалось очередным исключением: за диссертацию “Исследования в области русской фонетики” он в тридцать лет получил сразу ученую степень доктора русского языка и словесности. А в 1898 году Шахматов стал самым молодым членом Императорской академии наук. Он много и продуктивно работал, был счастливым мужем и отцом, входил в руководство партии кадетов. Короче, гармоничный и счастливый человек...
Макаров приводит также подробности жизни коллег его героя. Емкие характеристики даются тем, кто помогал Шахматову (Ф. Е. Корш, Ф. Ф. Фортунатов, И. В. Ягич), и тем, кому помогал Шахматов (В. И. Чернышев, Л. А. Булаховский, В. В. Виноградов). Не избегает автор “повести” и эпизодов взаимной неприязни и вражды, без которых редко складывались отношения между гражданами “республики ученых”. Так, когда в 1882 году А. И. Соболевский защищал в Московском университете диссертацию на степень магистра (по-нашему — кандидата) русской словесности, гимназист Шахматов отважился высказать собственное мнение и оспорил ряд умозаключений “старшего товарища”. Степень Соболевскому присудили, но научная общественность надолго запомнила дерзкого юношу, и спустя двенадцать лет Соболевский в крайне “неспокойной рецензии” весьма критически отозвался о диссертации Шахматова. Однако прошло несколько лет, и в 1900 году Шахматов организовал настоящую кампанию по избранию своего постоянного оппонента в академики. Коллеги сопротивлялись: “Многие академики опасались задиристого характера профессора Соболевского. Шахматов же, наоборот, считал, что избрание Алексея Ивановича в академики утишит его нрав”. Автор, к сожалению, не объясняет, почему он именно так интерпретирует мотивы Шахматова, но подобный ход рассуждений убедителен: реализация амбиций нередко улучшает характер. Хотя трудно сказать, насколько это верно в случае с Соболевским: в 1915 году, на фоне патриотических настроений, разогретых мировой войной, он жестко критиковал (не называя имен) Шахматова и других сторонников существования украинского языка как продолжателей предательского дела Мазепы.
Следить за многолетней полемикой двух академиков увлекательно. Но по какой причине? Из умиления, из ехидного желания удостовериться в извечной “склочности” людей науки?..
Здесь самое время продолжить оборванную в начале рецензии фразу. Книгу о Шахматове читать интересно, но непонятно, кому адресует ее автор. Ведь разбираться в тех же дискуссиях Шахматова и Соболевского захочет читатель, который имеет некое представление не только об основах филологии, но и об истории этой науки, например, о монографии Соболевского по переводной литературе Древней Руси, до сих пор сохраняющей актуальность, и т. п. Что диктует достаточно высокий (образовательный, не интеллектуальный!) уровень предполагаемой читательской аудитории. Автор же “повести”, аккуратно реферируя исследования Шахматова, порой довольствуется сомнительными “школьными” аналогиями типа: “Мы с вами идем по улице. Навстречу нам — два идущих рядом человека, очень похожих друг на друга. Видимо, родственники, подумаем мы...” и т. д.
Дело, разумеется, не в более или менее удачных аналогиях: взяв за точку отсчета “двух идущих рядом человеков”, придется излагать концепции Шахматова в манере, допускающей восхищение, но исключающей анализ. А это тем более обидно, что общий эффект упрощенности возникает не от упрощенного способа мыслить, а от упрощенного способа излагать. Сладко-идеализирующего, напоминающего научно-популярные издания последних десятилетий советской власти. Сходное впечатление производят и некоторые суждения, касающиеся злоключений Шахматова и его родственников при большевиках. Автор будто не знает, с какой враждебностью новая власть относилась к академической науке, сколько ученых, подобно самому Шахматову, умерло в голодные годы военного коммунизма. В “повести” же тишь да гладь. Вот Шахматов, обратившись к старинному знакомому В. Д. Бонч-Бруевичу, в 1919 году вызволяет из-под ареста непременного секретаря академии С. Ф. Ольденбурга, и автор радостно комментирует этот эпизод: “И вскоре Ольденбург снова приступил к строительству науки нового государства”. А вот помянутый Бонч-Бруевич, будучи извещен о запрете печатать биографию Шахматова, “не поверил своим ушам”. И впрямь, представима ли идеологическая цензура в Советской России начала 1930 года! Так же повествуется о судьбе зятя Шахматова — историка литературы Бориса Ивановича Коплана: “Софья Алексеевна и Борис Иванович долгое время работали вместе в Пушкинском доме Академии наук. В 1937 году и над их, казалось, безоблачным будущим разразилась гроза: Борис Иванович был неожиданно арестован и расстрелян. В чем был повинен ученый хранитель рукописей Пушкинского дома, исследователь творчества Пушкина?..” Получается, что Коплан арестован невинно, в отличие, очевидно, от остальных, арестованных справедливо. Получается также, что Коплан “незаконно репрессирован” именно в 1937 году, а до того жил-поживал, рассчитывал на “безоблачное будущее”. На самом деле Коплан еще в 1931 — 1933 годах отбывал ссылку. И публикатор его стихотворений В. Э. Молодяков несколько лет назад нашел другие слова для характеристики жизни этого человека: “Судьба блестящего ученого... была искалечена. Неоднократные аресты и конфликт с официальной наукой привели к тому, что большая (и лучшая) часть его научного и литературного наследия осталась неопубликованной”.
Самое обидное заключается в том, что Макаров вовсе не занимается последовательной реанимацией советских мифов. Шахматов в “повести” не борется с “реакционным” президентом академии великим князем Константином Константиновичем, с сочувствием цитируется дневник агрессивного консерватора А. А. Киреева. “Советское” же впечатление обусловлено стилем: упрощенным пересказом научных идей, штампами популярной литературы недавнего прошлого, наконец, обидным отсутствием ссылок (хотя бы в конце, не в ущерб занимательности) на опубликованные и архивные источники.
Если же говорить обобщенно, современному гуманитарию необходимо терминологическое “трезвение”, “очищение”. Никто, разумеется, не дерзнет утверждать, что его собственное слово и есть точное слово, которое ускользало от предшественников и теперь окончательно “найдено”. Однако избегать дежурных формул — в порядке программ — задача вполне осуществимая. Более того, отталкивание от привычных идеологем не только похвально с точки зрения научной истины, но и выгодно. Ведь поиск точного, неангажированного слова позволяет приобщиться к “энергии” преодоления, противостояния. А хорошо известно, как страждут и литераторы, и ученые в тех случаях, когда им нечему противостоять. И анализ сочинений Шахматова — в контексте его биографии, в контексте истории отечественной филологии — мог бы здесь послужить замечательным поводом.
Михаил ОДЕССКИЙ.