1
Рахматулло разогнулся и мельком, невзначай, как будто совершенно случайно поглядел в сторону виноградника.Под навесом стоял топчан. Скрестив ноги, Карим Бухоро сидел на одеялах.
Рахматулло так быстро отвел взгляд, что даже не успел заметить, куда тот смотрит. Но, как всегда, почудилось, что хозяин смотрел именно на него, на своего садовника, на тощего Рахматулло... Так всегда было. Стоило ему оказаться в поле зрения Карима, как возникало тягостное, похожее на страх ощущение, что хозяин, недобро прищурившись, следит за каждым его движением: как Рахматулло поднимает кетмень, как опускает, глубоко ли рыхлит землю, достаточно ли дает ей воды, не портит ли чего, не наносит ли ущерба... Размышляя подчас об этом, Рахматулло понимал, что, по логике вещей, хозяину не должно быть до всего этого никакого дела — ведь за то Карим и платит деньги садовнику, чтобы не думать о кетмене, чтобы переложить на рачительного работника заботу о земле и воде... Но сделать с собой ничего не мог: кожей чувствовал какое–то иссушающее струение — вроде как знойным воздухом веяло с той стороны.
Как понять это?.. Пять лет назад, когда Карим Бухоро, дай ему Бог здоровья, взял его на работу (и мечтать он не мог, чтоб когда–нибудь работать у Карима!), Рахматулло совсем уж не знал, как свести концы с концами. Вдобавок ко всем тем мелким неприятностям, что, собственно, и составляют жизнь простого человека, добавилась крупная — взъелась на него община. А за что? Участок ведь он не сам выбирал — по жребию выпал. Жребий, он и есть жребий: как повезет. Вот и повезло в том году: самый хороший участок — на берегу чуйбора[1], заросшего ивой и тальником. Просто не участок, а дом отдыха — сооруди айван[2] над водой и сиди гоняй чаи в прохладе. Конечно, если у кого время есть... Из–за этого–то участка он и поссорился с Искандаром–лепешечником. Тот предложил меняться, а в придачу сулил три мешка муки. Участок Искандара Рахматулло знал лучше, чем свои пять пальцев, потому что бугристый лоскут на самом краю солончака прежде доставался ему регулярно — чуть ли не через два года на третий. Поганый участок, спору нет. Но три мешка муки тоже ведь чего–то стоят, верно? — а к плохой земле ему было не привыкать. Он согласился. Тут–то и выяснилось, что Искандар–лепешечник имеет в виду вовсе не настоящие три мешка муки, а какие–то придуманные им три мешка муки, которые когда–то отец Рахматулло якобы занимал у отца Искандара–лепешечника, — и Искандар не даст их Рахматулло в качестве довеска к своему дрянному участку, а простит. Каков? Когда такое было? Три мешка муки! — да в жизни отец не занимал ни у кого трех мешков муки! — впроголодь жили, но все же на своей...
Ну и вот. Короче говоря, поссорились. И после этого все пошло наперекосяк. Недаром говорят: лучше с бедным делить престол Джамшеда, чем с богатым — сухарь. Искандар всю махалю3 настроил против Рахматулло... даже вспоминать не хочется... и если бы не Карим–ака, дай ему Бог тысячу лет жизни...
Он снова мельком посмотрел в сторону топчана. Ой, как не хотелось привлекать к себе внимание: хозяин поднялся затемно, был мрачен; выплеснул молоко, подогретое Хуршедом... едва не ошпарил бедолагу... Но и под виноградом надо рыхлить. Вздохнув, Рахматулло отбросил в сторону камушек. Ладно, что ж. Делать нечего. Суглинок легко крошился. Хорошо вчера попили воды... вдоволь.
Воду в сад он пустил вчера ближе к закату. До позднего вечера отворял ей то одни, то другие пути. Вода послушно разбредалась по мелким арычкам: при спадающей жаре струилась под яблони и гранатовые кусты, потом под виноград и к неглубоким корням персиковых деревьев, а напоследок, когда на сад легли синие сумерки, — в цветник.
Прошла ночь, земля подсохла.
Он снова неторопливо поплевал на ладони.
Суглинок схватился некрепкой коркой, и блестящая пластина кетменя вонзалась в него с коротким аханьем. Нужно позволить корням вдохнуть воздух. Кетмень поднимался и падал, поднимался и падал, и на каждые два его сверкания Рахматулло делал маленький шажок, переступая ногами, обутыми в старые калоши.
Сколько себя помнил, жизнь всегда делилась на простые отрезки времени: между двумя ударами кетменя, когда рыхлишь землю под яблонями; между двумя шагами, если гонишь скотину или возвращаешься с поля; между двумя следующими друг за другом бросками вил и взмахами серпа.
Работая, он насвистывал себе под нос одну и ту же бесконечную мелодию — фью–фью–фью, фью–фью–фью... Мысли текли, цепляясь друг за друга, как весной цепляются облака, стекающие на город с холмов. Весна прошла. Дождей давно не было и уже не будет до поздней осени. Это кажется, что долго: не успеешь оглянуться — зима. Надо бы запасти пару мешков муки и несколько бидонов масла. А то потом хватишься — ан уже нету. Или втридорога. Цены растут. Ох, цены, цены... Слава Богу, своим людям Карим Бухоро, дай ему Бог здоровья, платит зелеными. И Хуршед за свою стряпню, и Музафар, и он, садовник Рахматулло, — все получают зелеными. Наверное, и охранники тоже. Да ну что там — наверняка зелеными. С ними разговаривать запрещено. Они и во дворе–то редко появляются. Один, правда, всегда торчит у ворот. А остальные — только когда хозяин выезжает. Да, конечно, они тоже получают зелеными... Вой–вой, какие все–таки разные бывают деньги! Вот он имеет в месяц одну зеленую бумажку — и живет так, что ему завидует вся махаля. Только и слышно: как разбогател Рахматулло, когда Карим взял его к себе садовником!.. Конечно, в чужих руках лепешка всегда белее. Но, с другой стороны, и впрямь: другие носят с базара рубли толстыми пачками — а что толку? Через день на базаре же и оставишь... Доллар, он и есть доллар. Хотя как посмотреть. В шестьдесят первом, когда вернулся из армии, дедушка Назри подарил ему новую сторублевку. Тоже была вещь! Не слабей теперешней зеленой. И где, спрашивается, дед ее взял? Так и не признался, только посмеивался: мол, ладно, ладно, не приставайте. Мол, не каждый день внук из армии приходит. На вот, мол, купи себе чего–нибудь... Спасибо ему. Сколько времени прошло. Рахматулло сам теперь дед — две внучки, не шутка. А дедушка Назри умер. Совсем старенький был... Как это получается? Живет человек, живет, ходит, говорит, делает разные дела, а потом раз— и готово. Уже на кладбище. Нету. Исчез... Как–то странно. Разве может что–нибудь исчезнуть? Да хоть бы самые простые вещи взять. Вот пустил вчера воду. Она была: текла, журчала, поблескивала. А теперь нету. Но ведь никто не скажет, что вода исчезла! Никуда не исчезла, хоть ее нынче и не видно. В корни пошла, в листву... А человек, выходит, прямо–таки берет и исчезает? Разве он проще воды? Разве можно сравнить человека и простую воду? Нет, наверное, здесь что–то не так...
Ушла, ушла вода за ночь. В корни, в листву. Никуда не делась, не исчезла. Наверное, и с человеком так же. А иначе люди бы жили по–другому. Если все исчезает, о чем страдать? — поплевывай себе. Кой толк думать о всякой всячине, если в конце концов все исчезнет?.. А потом: вот он рыхлит землю. Ну и ладно, и смотри на эту землю — верно? Ну, на кетмень еще смотри. Больше тут ничего нет. Он и смотрит, но видит–то не кетмень. То есть кетмень он конечно же тоже видит; но ведь не только кетмень! О чем думает, то и видит. Думает о дедушке Назри — и видит дедушку Назри. Никуда не делся. Вот он. Седобородый, сутулый, старый, ходит по саду, бормочет, дело себе ищет... И что же? Как можно понять, что Назри совсем умер, если он, Рахматулло, рыхля землю, видит его именно так, как если бы тот был живым? Бывало, сидит у порога, кривой сапожной иглой к подметке вторую пришивает... посмеивается — мол, моим сапогам сносу не будет... Точно: так и не сносил, наверное, до самой смерти.
Вой–вой, бедно жили, что говорить. У других как–то все складывалось. Одно к одному. Корову купили — на вторую копят. Пять баранов есть — давай еще десяток. Зелень кто выращивает, на базаре продавца наймет, тот сидит за прилавком целыми днями, а денежки хозяину текут... А у них все через силу. Мать толковала отцу: мол, давай переедем к моим в Шашруд. Табаководческий колхоз, легче жить. Ни в какую... И так–то едва концы с концами. А еще Фарход чудил... Чудил, чудил, пока не посадили. Мать убивалась, конечно. Все в Хуррамабад ездила, за правдой. Хорошо, до города рукой подать — полчаса на автобусе. Да что толку... Отец в конце концов запретил. Мол, Фарход чего добивался, то и получил. Наверное... Деньги из семьи тянул, вот и вся от него польза. Но все равно его было жаль. Братишка. Были маленькими, ловили серебряных рыбок в арыках за риссовхозом... Фарход должен был вернуться через несколько лет. Ждали–ждали, ждали–ждали — и что? А то, что целая жизнь прошла, а от Фархода все годы ни письма, ни известия. Уже, грешным делом, и не надеялись. А тут вдруг бац! — здравствуй, брат. Здравствуй, родня. Оказывается, второй срок получил, потом еще, еще... Вот тебе и раз. А деваться некуда. Во–первых, Фарход говорит: когда отец умрет, половина дома моя. Отец, конечно, дай ему Бог здоровья, не умер еще, хоть и старый, и соображает плохо... едва узнал сыночка. Но что ответить Фарходу? И правда: половина дома должна быть его. Но даже не в доме дело. Дом, сказать по чести, слова доброго не стоит — развалюха, а не дом. Крыша просела, течет... к восточной стене пришлось приспособить подпорки. Как раз в переулок: люди ходят, любуются — вот в каком хорошем доме Рахматулло живет со всей семьей. Нужно бы порушить эту стену к Аллаху, да намесить глины, да налепить кирпичей — и за пару дней поставить новую, а то еще, не дай Бог, завалит Халиму или внучек. Они там с утра до ночи крутятся у очага. Это он — птица вольная: затемно ушел, затемно пришел. Если бы еще Фарход помог... Да, Фарход. Ведь какой ни есть, а не чужой. Старый, без зубов... черный... лысый, голова как мирзачульская дыня... шрам во все лицо — а все равно брат... Только–только мать похоронили — на тебе, свалился прямо на голову. И так в доме разор. Потому что каждый четверг и каждый понедельник пойди на базар. Купи рис, мясо, масло, свари хороший жирный плов, позови стариков, чтобы прочли молитвы... От этого тоже никуда не деться. А тут Фарход: мне, мол, теперь нужно есть много изюма и сушеного урюка... давайте мне урюк и изюм. Саида ему носит с базара урюк... детям не дает, внучкам не дает, ему дает: брат есть брат, он из тюрьмы пришел, из России, как не помочь?.. Или еще сидит–сидит, смотрит в угол, разговор не поддержит, только качается, будто его сейчас падучая свалит, потом вдруг брякнет ни с того ни с сего: “Эх, люблю я все–таки анашу!..” И опять молчит. Ну что ты будешь делать!..
Украдкой посмотрел в сторону топчана. Опустив голову, Карим Бухоро неподвижно сидел под навесом, увитым виноградом.
С чего он взял, что хозяин за ним следит? Вбил себе в голову эту глупость. Зачем это Кариму?.. Главное — самому в ту сторону не смотреть, вот и все. Вверх–вниз, вверх–вниз... у хозяина сколько дел! — ему только за садовником приглядывать... как же!.. К тому же сегодня — пятница. Должно быть, к обеду приедет Ориф... Хуршеду забота — только успевай поворачиваться. Ну, у него работа такая. Повар есть повар. Правда, на прошлой неделе Ориф не приезжал. Кажется, и на позапрошлой тоже. Давненько к дяде не заглядывал. Но это ведь дело такое. Ориф — тоже занятой человек. Ему бы...
— Э, Рахматулло!
Рахматулло вздрогнул.
Вот! Так и знал!
— Слушаю, хозяин...
Карим Бухоро с хмурой усмешкой смотрел на него.
— Что–то ты частишь. Разве не знаешь — торопыга вырастит только шишки у себя на лбу. Помедленней... можешь помедленней?
Рахматулло растерянно оглянулся. Земля после его кетменя лежала ворсистым ковром.
— Не знаю, хозяин... Разве я... я ведь хотел...
— Ладно, ладно, шучу. Иди выпей пиалку чаю, отдохни.
— Спасибо, Карим–ака, — ответил Рахматулло, испуганно кланяясь и прижимая ладонь к груди. — Спасибо. Я не устал... честное слово, рыхлить надо, Карим–ака, пока солнце невысоко. Спасибо.
Карим вздохнул:
— Ну, иди.
Боится. Чего он боится? Смешной у него садовник. Может быть, сказать Музафару, чтобы прибавил в этом месяце десятку? Больше не нужно. Десятка — в самый раз... Что за тупая работа: взмах за взмахом, шаг за шагом. Тяп–тяп. Тяп–тяп. Лезвие поблескивает на солнце. И вот так всю жизнь. Каждый день одно и то же. Вчера полил — сегодня рыхли. Взрыхлил — завтра полей. Вверх–вниз... Да ну, просто привыкли люди говорить: тощий Рахматулло... а разве тощий? Такого же примерно сложения. Про него–то никто не скажет: тощий. Тощий Карим? Глупо.
Чай стыл, теряя аромат и свежесть.
С влажным гудением что–то пролетело, едва не коснувшись седых волос.
Щурясь, он поднял голову.
Должно быть, пчела. Летит к цветам. Мохнатая коричневая пчела, прижавшая лапки к брюшку. Он слышал всего лишь шум ее полета — сладковатое ж–ж–ж–ж–ж–ж...
Летит. Что–то влечет ее к цветам. Собственная воля?.. Или, наоборот, сила, с которой она не может сладить?.. Есть у нее воля? Или течение жизни и есть воля? Судьба. Путь. И с пути этого не сойти, как ни бейся,— ни пчеле, ни тем более человеку?..
Поднес пиалу к губам. Остаток — несколько капель и четыре чаинки— выплеснул на дорожку. Пиалу поставил возле чайника.
Взглянул на часы. Ориф не пожалел денег на подарок: браслет светился жирным рыжевьем. Карим всегда освобождал запястье, когда сидел здесь за чаем. Такая уж привычка: снять с руки и положить рядом. Тяжелый, что ли?.. Следить за временем; потом, поднимаясь, снова сунуть кисть в холод браслета...
Время текло, унося жизнь. Мозаика листьев была живой. Калейдоскоп. Солнце стояло еще невысоко, но первые струи дневной жары уже трепетали, плавя прозрачный воздух; время от времени ветерок пробегал по листве, и тогда золотые пятна шевелились на одеялах. Время... Куда летит пчела?.. Двадцать лет. Или чуть больше?.. Что ж. Еще не поздно отменить приказание. Время... Пятнадцать. Совсем недавно было ровно.
Что стоит набрать номер и сказать несколько слов?.. Что стоит?.. Все что–то стоит. Сколько–то стоит. Кто заплатит за эти несколько слов?.. Вот снова: з–з–з–з–з–з–з... На этот раз быстро, кратко. Как пуля. Нет, пуля тоньше поет. К цветнику, должно быть. Да, пчела.
Разве он когда–нибудь что–нибудь пожалел для него? Нет, ему всегда казалось, что пожалеть чего–нибудь для Орифа — это все равно как пожалеть для себя. Ориф был очень, очень похож. Как будто не племянник, а сын. Такой же стремительный, здоровый, крепкий. Налит силой, которая позволяет играючи делать то, что другим не по плечу. Такой же вспыльчивый, такой же яростный в гневе. Неспособный выждать хотя бы секунду, чтобы взвесить последствия. Нет: сразу, без раздумий, наотмашь...
Племянник, сын брата.
Брат Халил был женат дважды. С первой его женой приключилась довольно неприятная история. Прошло много лет, и сейчас Карим даже не мог вспомнить ее лица. А вот свое бешенство — помнил... Ее звали Мухиба. Нет, не вспомнить лица. Просто белое пятно в черном обрамлении волос. Халила тогда забрали в армию. Однажды Карим сделал невестке справедливое замечание: она стояла у грузовика, беседуя с шофером из ОРСа, наглым и бессовестным парнем, гораздо дольше, чем позволяли приличия. Младший брат в ответе за семью старшего, если нет никого, кто мог бы взять эту ответственность на себя... Вместо того чтобы смиренно выслушать упреки, Мухиба ответила, что у него нет права за ней прислеживать. Так и сказала — прислеживать! Выходка привела к самым печальным последствиям: Карим сорвал со стены ружье и двумя выстрелами (хватило бы и одного, но он собой в ту минуту не управлял) сделал брата Халила не мужем Мухибы, а вдовцом...
Люди должны жить по тем законам, какие они себе устанавливают. Все бы обошлось. Во–первых, женщины значительно слабее мужчин и часто умирают неожиданно и быстро. Во–вторых, обычай предписывает предать покойницу земле как можно скорее, ибо именно этим отчасти определяется ее загробная судьба. Мухиба была родом из Согдисора, а это почти пятнадцать верст горной тропой. К тому времени, когда приехали родственники, ее уже похоронили. Однако что–то показалось им подозрительным. Карим сделал ошибку — снова вспылил, подрался с ее братьями, сломав одному переносицу, а другому — руку, и, разозлившись, уехал в Куляб — переждать, пока утихнет. Там его и схватили. Он успел, выбив раму, прыгнуть в окно, но оказалось, что внизу тоже стоял человек из угрозыска, а получить пулю Карим не хотел.
Тогда он еще почти не говорил по–русски. На печорской зоне к нему сразу же прилипло прозвище Бухара. Сначала он упрямо и честно пытался объяснить, что родом он вовсе не из Бухары, а из горного кишлака Кухинур километрах в десяти от большого города Куляба. Но поняв, что это никому не интересно, махнул рукой и через двенадцать лет вышел по амнистии, уже и не мысля, что когда–нибудь его будут звать иначе.
В сущности, Карим не жалел об этих годах. Зачем жалеть о том, чего нельзя воротить? К тому же он потерял только два пальца на левой руке, а вынес целый ряд бесценных убеждений. Одним из них было то, что в будущем, если останется возможность выбора, следует предпочесть смерть неволе.
Первые несколько лет, когда он не вылезал из БУРа, многому его научили. Он не лез на рожон специально. Наоборот — крепился до последнего, терпя такое, о чем бы на воле и не помыслил. Однако все–таки натура горца из рук вон плохо приспособлена к компромиссам. Вот натура и давала себя знать. Всем было известно, что между дракой и подчинением Карим Бухоро выбирает драку, пусть даже и с возможностью гибели, а между карцером и необходимостью смириться — только карцер. Когда он вышел, за ним тянулся шлейф серьезного авторитета.
Его снабдили деньгами, и он заехал в родной кишлак не с пустыми руками. Каждому родственнику достался приличествующий случаю подарок. Халил давно женился вторым браком и обиды на него не держал. Не до обид, когда пятеро детей на руках — четыре дочери и мальчик. Племянницы не заинтересовали Карима Бухоро. Зато он с удовольствием услышал, что, когда родился его племянник Ориф, на крышу кибитки слетела и троекратно прокричала большая серая птица. Роды принимала Барокат–биби, местная потомственная повитуха, в силу своего происхождения и специальности досконально знавшая повадки злых и добрых духов — например, нехорошей косматой албасти, вечно норовящей пробраться к родильному ложу, чтобы причинить матери и дитю непоправимый вред. Отметив появление птицы на крыше, бабушка Барокат объявила, что это как нельзя более благоприятный знак, свидетельствующий о том, что младенец с годами станет большим и сильным мужчиной.
Орифу к тому времени исполнилось восемь лет, и это действительно был веселый, разумный и сильный мальчик, проникшийся к дяде естественным уважением.
Через несколько месяцев Карима навестили незнакомые люди и вежливо сообщили, что они представляют интересы человека по имени Ислом— человека очень, очень уважаемого и авторитетного; что указанный Ислом о нем, о Кариме Бухоро, слышал много добрых слов — в частности, от Пака Пагоды и Вити Корявого; и что уважаемый Ислом–ака хотел бы встретиться с уважаемым Каримом, чтобы обсудить некоторые вопросы, касающиеся возможностей совместной работы.
Он не возражал.
В назначенный день к дому подкатила белая “Волга”.
Ислом оказался худощавым пожилым человеком, годящимся Кариму в отцы. Если не в деды. Узбекский разрез глаз. Смуглолицый. Гладко выбрит. Седоват. Одет просто: легкий чапан, ичиги с калошами, тюбетейка. Казалось, одежда его немного старит.
Они сидели на топчане под виноградными лозами. Было тихо, только шумела внизу река да позванивали цикады. Пахло мятой, знойным воздухом. Легкий ветерок доносил запах дыма и жареной баранины.
— Видите ли, Карим, — сказал Ислом–ака, когда пришло время перейти к делу. — Я слышал о вас как о человеке решительном и серьезном. Не будем говорить обиняками, по–таджикски, станем говорить хоть и на родном языке, но по–русски. Скрывать не стану, я в вас нуждаюсь. Должно быть, вам известно, чем я зарабатываю себе на жизнь. Впрочем, деталей вы все равно не знаете. Я поясню. Наша республика выращивает хлопок. Однако тот хлопок, что действительно выращивает республика, составляет всего лишь три четверти того, за что она, республика, получает деньги. Не будем вдаваться в тонкости бухгалтерского и государственного учета. За приписки ответственны председатели колхозов. Я, как всякий честный человек, готов помочь государству в разоблачении преступников. Но могу и подождать, если они поделятся неправедно нажитыми деньгами. Понимаете?
— Вполне, — ответил Карим Бухоро.
— Скрывать мне нечего. Немалая часть этих денег уходит на подмазку. Чем щедрее мажешь — тем спокойней едешь. Понимаете? Когда–нибудь я покажу вам... есть такая тетрадочка и в ней имена людей, которые получают от меня небольшие подарки. Кто раз в месяц, кто только к праздникам... по–разному. Это и милиция, и безопасность, и юстиция... Много, много. Очень много, уважаемый Карим. Но что делать! За все нужно платить, и лучше заплатить раньше, чем позже, верно?
Карим кивнул.
— Но все равно то и дело кто–то чего–то не понимает... чего–нибудь требует... иногда даже грозит. В головах у людей бывают такие глупости! — огорченно воскликнул Ислом–ака. — Вы не поверите!..
Помолчал. Карим терпеливо ждал продолжения.
— Как видите, я далеко не молод. Самому разбираться со всеми не хватает ни сил, ни времени. Это вечные разъезды, хлопоты... Детей у меня нет. Был бы сын... тогда... но что об этом говорить.
Он рассеянно покрутил в пальцах пустую пиалу, затем со вздохом отставил.
Сколько лет прошло, а об этом по сю пору поговаривали — вот и Карим слышал краем уха... В свое время у Ислома родился сын. Однако добрые люди однажды раскрыли ему глаза на некоторые подробности его семейной жизни. Заподозрив жену в измене, он запер ее в доме вместе с младенцем, которого отныне считал плодом чужого семени. Дом сгорел, а Ислом больше не женился.
— Короче говоря, я предлагаю вам работу, — сухо сказал старик. — На самых выгодных условиях. И на условиях высокой ответственности. Самой высокой. Вы понимаете?.. Если мы заключим договор, отступать будет некуда. Обязанности простые. Кое–кто должен мне деньги. Но не отдает. Люди разные, уважаемый Карим. Но все придуриваются. Их трудно понять. Кто говорит — нету. Кто — позже. Кто прячется. Недавно один привел ко мне восемь человек детей. Зачем мне его дети? Мне бабки нужны, а не дети. Сумасшедший дом... Как вы с ними будете разбираться — меня не касается. Можете уговорами брать. Можете топором рубить. Всякие встречаются пристрастия. Ваше дело. Скажу кое–какие цифры. Например. При условии хорошо налаженной работы ежемесячный доход должен составлять как минимум... — Он помедлил, вытирая пальцами уголки губ, и назвал мыслимый им минимум. — Десять процентов ваши, и еще двадцать— с того, что этот минимум превышает. Я в свою очередь гарантирую поддержку в любых, даже самых сложных ситуациях. Должен сказать, что все предыдущие попытки найти себе помощника кончались для меня... точнее, для помощников... самым печальным образом.
Повар давно уже стоял в нескольких метрах от них — на расстоянии, гарантирующем, что ему не слышно ни слова из их тихой беседы. Ислом–ака кивнул. Сделав несколько семенящих шагов, тот поставил блюдо между ними и попятился, кланяясь.
— Это из перепелиных языков, — сообщил Ислом–ака, брезгливо рассматривая яство. — Попробуйте, пожалуйста, уважаемый Карим Бухоро... А плов будет позже.
Так он стал работать у Ислома, Ислома–паука, как звали его те, кому приходилось иметь с ним дело.
2
Солнце весело играло на листве. Завязь была размером с ноготь и плотно усыпала ветви. В прошлом году яблоки не уродились — рановато их весна всполошила. Цвету было, цвету! — на тех пяти белый, а на этой сиренево–розовый, медовый. Да что толку: с Гиссара натянуло туч, ночью посыпал снег, а потом ливни дня на три... ну и смыли дожди весь цвет, и уже нечем было пчелам поживиться. А в этом году, слава Богу, завязалось. Надо бы обработать, да Карим–ака не любит. Купорос вовсе запретил. Говорит — отрава. Можно золой. Какая отрава в золе?.. А, его не переспоришь: даже за навоз ругал — воняет, мол. Что уж ему так воняет? Обыкновенный навоз. Ну, не фиалки, конечно... да ведь так тоже нельзя — без навоза!.. У хозяина свой подход. Ты, говорит, не в кишлаке, Рахматулло. Нам не на продажу. Нам для красоты. И точка. Купорос — нельзя, с филоксерой воевать — тоже нельзя... В общем, пусть осыпается, гниет... дела нет. А еще говорят, что родом–то он вроде деревенский.Рахматулло прислонил кетмень к яблоневому стволу и побрел в сторону кухни. Калоши мягко шаркали о бетон дорожки.
— Хуршед, ты здесь? — негромко позвал он, хоть и так понятно было, что здесь — где ж ему еще быть? К тому же слышно: бац! бац! — капкиром о казан.
— Хурше–е–е–ед!
Снова: бац! бац! Во колотит. Конечно, казан–то не свой, хозяйский...
— Ну?
Повар отвел марлевое полотнище и выставил наружу скуластую физиономию.
— Я говорю, денек–то какой, — сказал Рахматулло, показывая в улыбке немногочисленные зубы. — Славный денек–то. Понюшкой не угостишь?
— Сам когда покупать будешь? Сейчас, подожди...
Хуршед вышел на веранду, вытирая руки о фартук.
— Хороший какой у тебя табачок, — бормотал садовник, вытрясая насвой на ладонь из полиэтиленового пакетика. — У–у–у–у–у табачок!.. Ты уж не сердись, Хуршедик... Я скоро куплю. Буду тебя угощать. Понимаешь, я дома–то не пользуюсь. Халима бранит: мол, дети от тебя этой дряни научатся. А что дети? — дети сами уже кого хочешь научат, верно?
Он запрокинул голову, широко раскрыл рот и тотчас же запечатал его ладонью, произведя такой звук, как если бы хлопнул по горловине большой бутыли. И стал, шевеля щетинистыми белыми усами, по–верблюжьи двигать челюстью, укладывая насвой под язык.
— Да уж, дети... — вздохнул Хуршед, принимая кисет обратно и задумчиво взвешивая на руке. — Сына–то не забрали?
— Эт, — гнусаво сказал Рахматулло и помотал головой. — Эт, э, забвали.
— Так дома и держишь? На улицу не выходит?
Рахматулло замотал головой. Конечно, когда сосешь насвой, лучше бы помолчать, потому что, во–первых, толком все равно ничего не скажешь, а во–вторых, при каждом слове горький табачный сок растекается по всему рту. Но пренебречь беседой было решительно невозможно, ведь не зря говорят: чей хлеб ешь, тому и песню спой. Поскольку язык был скован, приходилось размашисто жестикулировать.
— Товко ноцью, — сказал он. — Фецером.
— Понятно, — вздохнул Хуршед. — Что за времена? Собаку можно на улицу пустить, кошку можно, даже барана можно... А человека — нельзя!
— Невзя, — согласился Рахматулло. — Что ты! Тут же жаметут. Им шейчас совдаты ой как нужны!..
— Солдаты всем нужны, — заметил Хуршед. — Но ведь и дети нужны, верно? Они что думают? Они думают, я сына растил–растил, вырастил, а потом они пришли, говорят: давай сюда. Так, да? Я им сына отдай, они его кое–как нарядят и на третий день голодного — в Кашдару, оппозицию воевать. Пацан неделю как из школы, а там люди пять лет стреляют. Насобачились башки сносить — лучше некуда... А им что? Это ж мой сын, не их. Их сыновья в Кашдару не ездят. Нет уж. Я своего на будущий год в Россию отправлю. Целее будет.
— В Воссию? — испугался садовник. — Ц–ц–ц–ц–ц!
— А что? Подумаешь... Ничего. Можно было бы к брату, конечно... Да они сами там воют. У них оппозиция стоит. Тоже хороши. Слышал, какая штука недавно была? Пригнали два грузовика с той стороны. Через все посты... понял?
— С какой стовоны?
— Ну, со стороны оппозиции же! Понимаешь? Прямо через все посты. А что им посты? У кого деньги есть, тому посты не помеха. Дал кому надо— и пропустят за милую душу.
— Жачем? — спросил Рахматулло, сделав жест недоумения.
— Как зачем! Им же тоже солдаты нужны. По кишлакам много не наскребешь... А здесь раздолье — вон сколько парней по улицам шатается. Бери не хочу. Говорят, нахватали, сколько могли. Без разбору. Есть паспорт, нет паспорта, тот возраст, не тот — полезай в кузов, и дело с концом. Понял? И обратно уехали. Вот так. Правительство не поймало — эти подоспели. А какая разница? Пулю–то получать все равно где — что в правительственных войсках, что в оппозиции...
Сморщившись, Рахматулло длинным зеленым плевком избавился наконец от зеленой гущи насвоя и пошел к водопроводному крану. Прополоскав рот, сказал, наслаждаясь свободой произнесения звуков:
— Нет, я своего младшего из дома не выпускаю. Сидит как пришитый. Повестку приносят, мать говорит — к тетке уехал. Три раза приходили. Что дальше будет? Не дай Бог, обыщут.
— А, ничего хорошего не будет... — вздохнул Хуршед. — Ладно, надо ему свежий чай заварить. Утром–то... слышал? — спросил он, понижая голос до шепота. — Молоко я, видишь ли, ему перегрел... обжегся. С градусником мне молоко греть, что ли? Ладно, иди постой рядом, чтоб хоть чай хорошо заварился. У тебя рука легкая.
— У меня правда легкая рука, — горделиво согласился Рахматулло. — Я же тебе рассказывал. Я даже на базаре денег почти никогда не плачу. Зачем? Меня там знают. Я говорю: брат, давай я рядом с тобой посижу, у тебя все быстро–быстро купят, а ты за это мне немного своего товару дашь. Ну, лука там... или моркови... или вот есть еще такой Мирзо–татарин, он зеленью торгует. Ну и вот. С базара иду — с полной сумкой, а ни за что не платил...
— В общем, побираешься, — уточнил Хуршед.
— Почему — побираюсь? — удивился Рахматулло. — Мне за легкую руку дают. Сам же говоришь: пойди рядом постой... я же не сам к тебе прихожу — ты меня зовешь. Это разве — побираться?
— Нет, все равно нечестно. Честно, когда своими руками. Заработал — твое.
— Э–э–э, честно! Что такое честно, скажи мне? Торговать — честно? Или сыновьями нашими командовать, если их, не дай Бог, в армию загребут, — честно? Не скажи, не скажи, Хуршедик... Тут даже ангел не может честным быть.
— Ангел! — фыркнул Хуршед, выплескивая горячую воду, которой ополаскивал чайник. — При чем тут ангел?
— А ты про Харута и Марута слышал? Вот видишь... Короче, однажды люди взмолились: Боже, говорят, Ты смотришь с неба, как мы живем на земле в нечестии и пороке, но сам–то Ты не спускаешься на землю и не знаешь, что невозможно здесь остаться чистым! Ну, Господь и послал трех своих лучших ангелов проверить, так ли тяжело на земле удержаться от соблазнов. Первый только ступил, только два шага сделал, только оглянулся— и тут же сказал Аллаху, что не выдержит испытания. Попросился назад. А два других — Харут и Марут — остались. Ну и вот... Тут же им повстречалась одна разбитная бабенка. То–се, пятое–десятое — в общем, так они с ней загуляли, что спьяну даже выболтали заветное Божье слово, с помощью которого можно было попасть на небо. Вот так... Ну, ей–то чего? Она их тут же кинула, сказала заветное слово, взлетела на небо и стала звездой. А Господь как увидел своих порученцев — грязных, пьяных, заблеванных, обманутых обманщиков, падших ангелов своих, — тут же велел заковать и подвесить на цепях вниз головой до скончания времен... Так и висят с тех пор... кто знает ту пещеру, приходит к ним колдовству учиться. Это мне дедушка Назри рассказывал. А ты говоришь — ангел.
— Это ты говоришь — ангел, — возразил Хуршед. — Сказочки мне плетешь.
Он щелкнул крышкой жестяной банки.
— Ц–ц–ц–ц, — восхитился Рахматулло. — Смотри–ка ты, какой все–таки крупный чай хозяин пьет!
— Да уж: китайский, английского развесу, — пояснил Хуршед. — Тот еще чаек. Мы с тобой такого не купим.
— А зачем покупать, он мне и так предлагал, — безразлично пожал плечами садовник. — Да я отказался: когда мне с ним чай распивать, дел полно... И с тобой вот засиделся. Ладно, пойду.
— Давай, давай... И впрямь, чем языком–то чесать. Не знаешь, Ориф приедет сегодня?
— Кто его знает... наверное.
— Наверное! Ничего не наверное... На прошлой неделе не приезжал. И в позапрошлую пятницу не было. То–то и оно... Музафара нет. А у него я боюсь спрашивать. — Хуршед кивнул в сторону виноградника. — Как глянет — у меня кровь останавливается. Ладно, буду на двоих готовить...
Хуршед постелил на поднос полотенце, поставил чайник, свежую пиалу и блюдечко с изюмом. Внимательно оглядел. На всякий случай несколько раз дунул, устраняя невидимые мусоринки. Потер ладони, как будто мерзли. Потом воздел поднос на растопыренные пальцы правой руки, немного согнул свой полный стан и пошел по дорожке к виноградному навесу, аккуратно виляя широким задом. Чем ближе подходил, тем меньше ростом становился.
— Пожалуйста, хозяин, — сказал он, останавливаясь в нескольких шагах от топчана и кланяясь. — Свежий чай. Позволите?
Карим вздрогнул:
— А–а–а... Спасибо. Поставь.
Протянул руку к телефону, потыркал клавиши. Заранее хмурясь, дождался ответа.
— Убайдулла? Здравствуй, дорогой. Хорошо, хорошо, благодарю... Сам как?.. Ну–ну... Почему вчера в маджлисе не был? Что за болезни еще? Смотри, Убайдулла, душа моя, я могу рассердиться... тогда твое здоровье и вовсе пошатнется. Ты что, урод, придуриваться решил?.. Ты должен сидеть там как пришитый!.. Я зачем тебя в депутаты сунул? Чтобы по ресторанам мандатом махать?! Твое дело выступать, ты понял? Ты должен маячить! Чтобы люди видели, чтобы знали, кто борется за их благо!.. Я плачу деньги не за то, чтобы ты прохлаждался по бардакам... Ладно, верю, верю, успокойся... Второе: ты нашел Муслима?
Некоторое время слушал сбивчивый рассказ о трудностях дела.
Тяжело вздохул:
— Я понял тебя. Слушай, Убайдулла, дорогой... Ты, наверное, никак не разберешься, что к чему. Хорошо, я объясню снова. Если Муслима первым найдет Яздон–разумник, он его как пить дать пришьет. Следовательно, плакали мои четыреста тысяч. Ты понимаешь, душа моя? — четыреста тысяч! Я стрелки на тебя переведу, Убайдулла. А ты со всеми своими пропитыми потрохами, — брезгливо щурясь, сказал Карим, — не стоишь и половины этой суммы! Не боишься? Ведь долг есть долг, Убайдулла. Хорошо, если есть чем отдавать. А если нету?.. Говорят, у тебя дочери красавицы. Это тоже капитал, Убайдулла, кто спорит. Ты на него рассчитываешь? Его будешь в дело пускать... а?
Он сухо рассмеялся и замолчал. Убайдулла нашелся–таки, ответил шуткой:
— Ладно, ладно... действуй.
Показалось, что даже по телефону можно было почувствовать горячую волну от вскипевшего мозга Убайдуллы, услышавшего ленивое предположение Карима... Нашелся... отшутился... молодец. Ничего, ничего. Пусть ненавидит. Это нормально. Но пусть, ненавидя, боится. Главное, чтобы страх был больше ненависти. Тогда, милый мой друг Убайдулла, даже исходя черной ненавистью, ты будешь лепетать вежливые слова... Будешь находить новые шутки. Это хорошо. Веселая вежливая речь нежит слух.
Он–то знал, что такое ненависть... Любовь? Любовь тоже знал. Мать, когда он был маленьким... Еще, пожалуй, та женщина, которая... она тоже его любила... Господи, да как же ее звали? Дильбар, вот. Да, Дильбар. Ему пришлось от нее отказаться, но... А главное — Ориф. Сын. Да, он знал ненависть. Но знал и любовь. Только никогда не думал, что придется взвешивать их на одних весах...
Если бы с Халилом в свое время не случилось этого несчастья... В свое время Карим не раз пытался приблизить к себе брата: забрать из кишлака, устроить возле себя, под боком. С тех самых пор, как к нему перешло дело Ислома (старик скоропостижно скончался лет через пять после того, как Карим Бухоро начал на него работать), он нуждался в близком человеке. Ему нужен был верный человек — верный до конца, до последнего предела, за которым уже только смерть и небытие. Таким человеком мог быть только брат, и глуп тот, кто поверит кому–нибудь другому. Карим не собирался брать никого со стороны, как сделал в свое время Ислом, приблизив его, введя в тонкости дела и передав бесценные связи и ниточки, записанные в заветной тетрадке. Правильно говорил Ислом–паук: десять дураков все равно глупее одного умного человека. Карим не хотел повторять его ошибок.
Предлагая Халилу другую жизнь, Карим отчетливо понимал, что Халил к этой жизни не готов. При всей любви к брату — любви немного испуганной, боязливой: должно быть, не мог он забыть судьбу своей первой жены, — при всей готовности помочь Халил оставался все тем же самым колхозным трактористом: жил как колхозный тракторист, мечтал о вещах, интересных только колхозному трактористу, — и выбить из него этого колхозного тракториста Кариму не представлялось возможным...
Он и погиб по–дурацки.
Спешил домой из соседнего кишлака. Хлестал ливень, ватное небо ползло на скалы. Безобидный прежде ручей превратился в нешуточный поток — ревел, катил валуны, тащил вырванные кусты, хлеща ветвями по камням. В горах человек должен быть готов ко всяким неожиданностям. Наверное, Халил решил, что он готов. Халил не стал дожидаться, пока ручей успокоится и войдет в прежнее русло. Должно быть, потом он пытался спасти застрявший в потоке грязи и камней трактор, будь он трижды проклят... Следующей волной селя машину перевернуло и поволокло вниз. Халил смог выбраться из кабины. А может быть, его выбросило одним из ударов... Избитое камнями, изуродованное тело обнаружили через день далеко внизу, при впадении ручья в Варздарью. Если бы у селя хватило сил протащить его еще несколько сотен метров, уже никто и никогда не нашел бы Халила. Река, грохочущая в тесных скалах, полная, словно гюрза, злой весенней силы, в крошку размалывает камень, а уж не то что человеческую плоть...
Он помнил, как ехал в Кухинур на сороковины. Дорога серой лентой набегала под колеса. Вот и нет Халила. Нет брата... Потом стал думать о себе. Похоже, у него, как у покойного Ислома, тоже не будет детей. Зато вот у Халила четыре дочери и сын, потому что он был беден и ничем не управлял. Власть и богатство не оставляют времени для семьи. Разумеется, женщина способна найти щелку в самой прочной броне: сначала пролезть тишком, по–кошачьи, а потом упрямо отжимать себе все больше и больше места. Он тоже однажды собрался было жениться. Ах, Дильбар, Дильбар... Нет, не ошибка... Был уже к тому времени достаточно умудрен. Своими руками рушить собственную же неуязвимость? — это неправильно. Зажал сердце в кулак... вырвал с корнем. Чтобы замять скандал, снабдил избранницу соответствующей суммой отступного. И выпроводил к родителям. Стех пор предпочитал содержать двух–трех некрасивых женщин, которых посещал по очереди...
Они свернули с трассы и через час подъезжали к месту по разбитой каменистой дороге.
День клонился к вечеру. Недавние бури миновали, небо светилось яркой синевой, и заснеженные пики хребта Сангикабуд празднично сияли над прилепившимся к западному склону кишлаком — молчаливым, примятым случившимся несчастьем.
К дому Халила тянулись старики. Поначалу вечером каждого дня, а потом два раза в неделю их ждет поминальный плов.
Гафур раскрыл багажник, вынул по очереди две завернутые в мешковину бараньи туши, отнес в дом. Вернулся за рисом.
— Тяжело, — говорил Карим, обнимая плачущую невестку, — ой, как тяжело, Хафиза! Что делать будем, Хафиза!..
Когда старики разошлись, за окном мехмонхоны уже висели вязкие синие сумерки. Они наконец–то сидели за дастарханом втроем — ставшая за эти дни темнолицей старухой Хафиза, молчаливый Ориф, не отрывающий взгляда от дяди, и сам Карим Бухоро, плотный коренастый человек с широкими волосатыми кистями рук и плоскими ногтями, властное лицо которого производило впечатление тяжелой силы.
— Что за история с этим учителем? — негромко спросил Карим, наминая пальцами горку остывшего плова. — Почему меня позоришь?
Теперь он молча жевал, холодно глядя на племянника.
— Он сам виноват, дядя Карим, — буркнул Ориф, поднял было глаза, но тут же потупился. — Я же знаю, что отвечал на пятерку... А он меня перед всем классом начал стыдить — мол, ты не выучил... И поставил три... разве я виноват?
— Ну, — поторопил Карим.
— Ну а потом я дождался, когда он выходил из школы...
— Ну!
— Он выходил из школы... а я подошел и говорю: муаллим!..
— И что?
— Говорю: чего тебе надо, муаллим? Чего ты хочешь, муаллим? Зачем поставил мне тройку, когда я знаю на пять? А?! — Ориф все же поднял глаза, сощуренные гневом воспоминания. — А потом он пришел и стал скандалить... говорит, я его избил. Дядя, я его не избивал. Я только ударил два раза, как вы учили, — один раз с левой поддых, а второй — правой в челюсть... Он же сам виноват!
Карим молчал, размышляя.
— Понятно, — вздохнул он. — А скажи–ка, Ориф, почему мне говорят, будто тебя часто видят с этой девочкой, как ее...
— Сабзина... — проговорил Ориф, пунцовея.
— Вот–вот, Сабзина... Я слушаю тебя.
— Мы решили пожениться... — прошептал Ориф. — Я и отцу сказал... Он обещал поговорить с ее родителями. Он сказал: ничего страшного, сынок, я тоже женился в семнадцать лет!
— Вот как, — протянул Карим. — Понятно. И что же? Женишься, что потом будешь делать? Ты ее по крайней мере не трогал?
— Что вы, дядя!
— Хорошо, хорошо... Так что потом?
— Не знаю... — Ориф пожал плечами. — Можно много что делать...
— Например, работать трактористом, — предположил Карим.
— Например... — согласился мальчик, не уловив издевки в словах дяди. — Или вот еще в техникум...
Они помолчали.
— Ориф, — негромко сказал Карим, одновременно дожевывая кусок жилистой баранины. — Будь добр, отложи немного плова в тарелку, отнеси Гафуру, пусть поест.
— Может быть, сюда позвать? Неудобно как–то... — робко спросила Хафиза.
— Нечего ему здесь делать, — ответил Карим.
Когда Ориф вышел, он вытер руки о дастархан и сказал:
— Вот что, сестра... Орифа возьму с собой. Он мне нужен.
— Что вы, Карим–ака! — прошептала она. — Как можно! С кем я останусь!
— Э, много не говори! — грубо оборвал он. — У тебя дочери! Парень тут пропадет, не понимаешь? Что ему в кишлаке киснуть?
Хафиза, не поднимая глаз, перебирала пальцами краешек скатерти.
— Буду помогать тебе, — отрывисто продолжил Карим. — Недостатка ни в чем не будет. Не переживай, сделаю из него человека, через десяток лет сама к нему приедешь. Договорились?
Хафиза кивнула, вытирая слезы.
За окном совсем стемнело. Звезды мерцали, словно подмигивая друг другу.
3
Кто знает, может быть, в этом и была ошибка. Может быть, если бы Карим не забрал его от матери, то... Что тогда? Он бы вырос в родных горах, стал трактористом, как отец... женился на своей Сабзине... она родила бы ему детей... что в этом плохого? Конечно, он никогда не смог бы, как не смог его отец, войти с Каримом Бухоро в партнерские отношения, не смог бы окунуться в тот океан страстей, который уготовил ему дядя... Ну и что? Может быть, и лучше? Может быть, именно потому, что Ориф взрослел рядом с ним, с человеком, слишком рано и слишком определенно познавшим простое устройство жизни, понявшим ее, как другие понимают разные ученые слова, — да, может быть, от этого и зачерствело его сердце.
Карим сощурился на солнце. Время текло медленно, очень медленно. Телефон молчал — значит, еще не поздно позвонить самому. Но стоит ли менять решения? Да и что потом? Что будет потом?..
А ведь как он был доволен, когда забрал Орифа к себе, чтобы воспитывать как сына... Поселил в своем доме, снабдил всем необходимым, нанял учителей. Вот, пожалуйста, на: живи, смотри, учись. Ему было приятно чувствовать, что здесь, рядом, в соседней комнате, находится близкая душа.
Люди к нему заходили часто. По своим делам, то есть тех, кому платил деньги и строго спрашивал, принимал в рабочей комнате. Она единственная в доме была обставлена по–европейски — старомодный и старый кожаный диван с деревянным резным верхом спинки и цилиндрическими пуфами по бокам, письменный стол, секретер, три стула у стены. В середине лежал хороший туркменский ковер. Тут ему отчитывалась разного рода мелкая сошка из правлений колхозов, за небольшую мзду снабжавшая его всей необходимой информацией. Как правило, это были усатые, загорелые до черноты люди в серых френчах полувоенного кроя, в пыльных брезентовых сапогах, вытиравшие пот, струившийся из–под тюбетеек, большими красными платками. Робея и приниженно улыбаясь, они торопливо вынимали из карманов скомканные бумажки, на которых были записаны цифры планов, реальных площадей посевов, пересевов, количества техники, фактических показателей уборки, хлопкоочистки... Орифа Карим сажал рядом— пусть слушает взрослые разговоры, пусть вникает.
По другим — не денежным — делам Карим принимал во дворе. Ближе к вечеру к нему часто приходили за советом, за помощью. Заявлялись повздорившие с просьбой рассудить и решить спор, дожидались очереди пожаловаться на обидчика... По большей части это были совершенно незнакомые ему люди, обычно из далеких кишлаков, робко объяснявшие свой визит тем, что они слышали, будто такому–то и такому–то уважаемый Карим–ака помог в похожей ситуации. Карим Бухоро терпеливо вникал в чужие дела. “Чужие” — слово неточное, поскольку чужих дел для него не существовало: ведь всякое чужое дело при удобном случае может обернуться своим и принести пользу. Он раскидывал на пальцах, как разумнее поступить в том или ином случае, мог даже ссудить деньгами, если прозревал в будущем возможность использовать способности или связи должника. Жалобы слушал с плохо скрытым недовольством — считал, что, если человека обижают, он должен сам за себя постоять, а не жевать сопли. Впрочем, и тут иногда снисходил, обещал при случае замолвить словечко кому надо. Всякий пришедший навечно попадал в сеть его интереса. Проходило время — месяц или год, может быть, даже несколько лет, — но когда–нибудь Карим–ака непременно вспоминал о каждом... Ориф сидел рядом на кате4. Карим посматривал на племянника— не зевает ли? мотает ли на ус? Он показывал ему жизнь как она есть — настоящей, а не такой, какой существует в нетрезвых головах разнообразных глупцов. Мир полон людей, но кто из них разбирается в жизни? Кто из них знает, какова она на самом деле? Только тот, кто сидит выше, кому первому приносят баранью голову... а как иначе?
Через год отправил Орифа в Хуррамабад, в Высшее училище МВД. Тот долго сопротивлялся: как же, дядя, они вас двенадцать лет за решеткой мариновали, а теперь я к ним в компанию?! Не хочу! Карим спокойно объяснял: человеком всюду можно быть, а кроме того, сынок, говорю тебе честно, охранять все же лучше, чем быть охраняемым. Однако Ориф упирался до последнего. Карим даже подозревал, что он рассчитывает провалиться на экзаменах — только бы не учиться. Фокус не прошел: нашлось кому позаботиться, чтобы парень получал одни пятерки.
Когда зимой приехал на короткие каникулы, Карим обнял его, потом отстранил, разглядывая.
— Ну, совсем командиром стал... Парочки орденов не хватает. Ладно, пойдем, покажу кое–что.
Вывел племянника во двор, протянул ключи.
— Держи, твое.
Скованно улыбался, глядя, как ошеломленный счастьем Ориф недоверчиво обходит сияющую машину.
Между тем прошлое начинало стремительно и, похоже, безвозвратно разваливаться. Перемены принесли ощущение неустойчивости. Прежде довольно было договориться с секретарем обкома, чтобы девяносто процентов проблем ушли с горизонта. Теперь началась какая–то чехарда. Зачастили из России, из Москвы, бригады следователей. Стали трясти уважаемых людей. Только и слышно: приписки! приписки! приписки! Опомнились... Хлопковый бизнес не то чтоб совсем увял, но сильно похилился. Сприезжими найти общий язык было невозможно: бригадами их присылали неспроста — чтобы прислеживали друг за другом. И в средствах они, поганцы, не стеснялись. Карим присматривался, на рожон не лез. Ему казалось, что нужно потихоньку менять направление деятельности. Совсем хлопок не бросать, конечно. Хлопок есть хлопок. Пока светит солнце и течет вода, его коробочки будут приносить свои барыши... Вообще–то он мечтал о честном владении землей. Что в этом плохого? Люди на полях всегда работали за кусок хлеба. Они и будут работать за кусок хлеба, кому бы ни принадлежала земля — колхозу или Кариму Бухоро. Что такое колхоз? Это председатель, присматривающий человек. Ему только свой карман набить, дальше трава не расти...
Эх, Карим был бы хозяином!.. Все бы взял в свой кулак: своя земля — не чужая, за своей глаз да глаз!
За Орифом в Хуррамабаде приглядывали верные люди. Доносили: оперился, верховодит кулябцами, твердой рукой держит шашку, нагличает, сбивает своих в стаю, чтобы противостоять ленинабадцам и памирцам, сам же и участвует в коллективных драках; нашел себе дружка, зовут Зафар, зачем–то угнали машину (своей ему не хватает!), были пьяные, разбили; откупился деньгами, откуда деньги — неизвестно. Карим в глубине души посмеивался: как же, неизвестно! отлично все известно, он сам и дал... Потом история с этой девкой. Отец ее работал в ЦК и пер как сумасшедший — мол, пусть садится, и дело с концом! Едва замяли. Карим не верил ни в какое изнасилование... ну, подвыпили ребята, с кем не бывает... не надо было крутить хвостом... шлюха, она и есть шлюха, прости господи!
Но все же несколько раз толковал с племянником. Ориф, не лезь на рожон. Ориф, будь осторожней. Ориф, жизнь сегодня не кончается, оставь что–нибудь на потом. Смотри сюда, Ориф. Например, есть такая–то проблема. Что бы ты предпринял на моем месте? И все? Понятно. А я — то–то, то–то, то–то и то–то. Вот что такое настоящая осторожность. Ты понял? Теперь вот что. Как ты знаешь, хлопок подвял. Поэтому мы начинаем совершенно новое дело. Оно опаснее прежнего. Смотри сюда: если оно опаснее вдвое, нужно быть осторожнее вчетверо. Если в десять — будем предусмотрительнее в сто. Ты понял меня? Ладно, иди... утром еще поговорим.
А дело он пока прибирал к рукам. Оно интересовало его всегда, еще со времен зоны, где он брезгливо разглядывал конченых, готовых на все за щепотку анаши, за несколько порошинок маковой соломки. Уже тогда Карим, присматриваясь, сделал вывод, что не может быть ничего более выгодного и простого, чем брать деньги с человека, неспособного управлять собой. Конечно, смотреть на них одновременно противно и жалко — но люди сами выбирают свою судьбу...
Кроме того, уже несколько лет тайно платил некоторым людям Фазлиддина, Салима Клоуна, Фархода Маленького и еще нескольких мелких торговцев. За это они исправно снабжали его кое–какими сведениями, благодаря чему Карим знал о делах их хозяев не меньше, чем сами хозяева. Самым крупным и удачливым дельцом был Фазлиддин, однако и его обороты являлись сущей мелочью в сравнении с тем предприятием, что задумывал Карим.
Когда Союз рухнул и республики принялись торопливо и неряшливо обзаводиться громоздкими причиндалами поддержания независимости — границами, таможнями, спецслужбами, — Карим понял, что пришло его время. Именно в этой неразберихе можно было сделать мощный рывок вперед и охватить новые территории, выйдя далеко за границы тех традиционных районов сбыта, где в советское время был налажен по мелочи более или менее надежный механизм распространения товара...
Однажды на исходе теплого апрельского дня стали съезжаться машины к воротам спортивной базы “Динамо” в нескольких километрах от города.
Никто не знал, по какому поводу именно его Карим–ака просил о встрече. Теперь, по мере того как прибывал народ, это понемногу становилось понятно. В конце концов в просторном помещении столовой собралось человек пятнадцать. Почти все были знакомы. Здоровались по большей части сквозь зубы. Сделать окончательный вывод не составляло труда: Карим Бухоро решил зачем–то собрать всех кулябских торговцев наркотиками.
— Карим–ака, а милиция на автобусе приедет? — спросил Салим Клоун, вечно косивший под дурачка, что не мешало ему при случае показать совсем не дурашливые клыки. — А то в “воронок”-то мы все не поместимся...
Его шутка имела успех — многие рассмеялись, напряжение спало.
— Тихо, тихо, — сказал Карим, поднимая руки.
Он сидел во главе большого стола, празднично застеленного красным сукном. На столе стояли тарелочки со сладостями, лепешки, слоеные пирожки с медом и орехами, стопки чистых пиалок. Мальчишка в белом фартуке торопливо разносил чайники.
— Такие уважаемые люди обычно начинают застолье с коньяку, — улыбнулся Карим, — но сегодня мы начнем с чаю. Сначала поговорим на трезвую голову.
Кто–то неодобрительно хмыкнул.
Ему стоило большого труда улыбаться, произнося шутливым и необязательным тоном шутливые, располагающие к доверительной беседе фразы. Перед ним сидели, недоверчиво щурясь, не люди, а крысы — хищные злобные существа, накачавшие нечеловечески упругие мускулы в бесконечных и безжалостных подземных побоищах. Каждый из них, минуту назад поклявшись в вечной дружбе, при удобном случае без раздумий вцепится в глотку, если поймет, что это выгоднее. Их нужно давить, давить, как вшей! Не давать глотнуть воздуху! Только тогда будут послушны!.. Карим почувствовал, как что–то заклокотало под сердцем, — но сейчас он не мог позволить себе погрузиться в розовый туман ярости, в котором можно различить только силуэт врага, похожий на мишень.
— Повара уже стоят над казанами, не беспокойтесь... — добавил он.
— А в трубочку дуть не будем? — озабоченно спросил Салим Клоун. — А то я вчера выпил две кружки пива... может быть, я не гожусь сегодня?
Хмыкнув, Карим налил в пиалу чай из стоявшего возле него чайника, снял крышечку, вылил обратно в чайник, высоко поднимая пиалу. Повторил свои действия. И еще раз. Все выжидающе молчали.
— Давайте не будем говорить обиняками, по–таджикски, — негромко сказал он, закрывая чайник крышечкой. — Давайте говорить хоть и на родном языке, но прямо, по–русски. Ну–ка, Низом, скажи, ты сколько лет отсидел?
— Четыре года, — пожал плечами Низом Барышник. — А что?
— А ты, Фарход?
— Сколько ни отсидел, все мои, — буркнул Фарход. — Ну, шесть...
— А ты, Насрулло?
— Четыре... и год на химии...
— Вот, — сказал Карим. — Я могу задать этот вопрос любому, и никто не ответит мне, что обошел тюрьму стороной. И у каждого могу спросить, хорошо ли ему там было, и каждый скажет, что ему там было плохо. Верно говорю?
— Э, Карим–ака, бывает такая воля, что хуже тюрьмы! — горько пожаловался Салим Клоун. — Я иногда думаю: эх, чем тут в нищете биться, лучше бы уж на второй срок поскорее!
— Так и будет, уважаемый Салим, душа моя, — пообещал Карим. — Так и будет. Никому из вас не миновать второго срока, а кто уже отмотал, так и третьего... А знаете почему?
— Уважаемый Карим Бухоро, — гулко сказал Фазлиддин.
По–видимому, это мрачное предсказание возмутило его до самой глубины души, глубоко запрятанной в большое рыхлое тело. Он со скрежетом отодвинул стул, поднялся и навис над столом, уперевшись в него руками.
— Карим–ака, может быть, вы и вправду являетесь представителем детской комнаты отделения милиции? Что за лекцию вы нам, малолетним преступникам, хотите прочитать? Мы вас уважаем, Карим–ака, но нельзя же отнимать у занятых людей столько времени!
Торговцы одобрительно зашумели.
Карим напрягся, но все же сладил с собой.
— Ладно, ладно, — примирительно сказал он, помолчав. — Сядьте, уважаемый Фазлиддин, прошу вас... Много времени я у вас не отниму, честное слово... Итак, все мы заняты одним делом и находимся примерно в одинаковом положении...
— Разве Карим–ака тоже занялся травяным бизнесом? — спросил Салим, наивно округляя глаза. — Тогда с вас, как с новичка, причитается...
— Я не новичок, — возразил Карим и продолжил, повышая голос: — Если хочешь, душа моя, я расскажу тебе, сколько килограммов конопли ты в этом году собрал, сколько сумел переправить, сколько — продать!.. сколько раздал взяток, сколько заплатил перевозчикам!.. Я не новичок. — Он покачал головой. — Я знаю, что говорю: все мы заняты одним делом и находимся в одинаковом положении. Ты все остришь, Салим... Это хорошо. Лучше быть веселым, чем грустным. Но скажи: почему тебя, такого веселого парня, кинули на кичу, когда взяли в Хуррамабаде с пакетом маковой соломки?
— Кодекс такой, Карим–ака, — явно не напуганный его напором, пожал плечами Салим Клоун. — Закон есть закон, как говорится...
— Нет, дорогой, не поэтому... А потому, что за тебя некому было похлопотать. И не было денег, чтобы заплатить тем людям, которые управляют исполнением закона. Вот ты и оттрубил свое! И скажи еще спасибо, что здесь, а не в России... Короче, нужны деньги. Если мы сложим общак, тогда...
Фазлиддин захохотал — гулко, будто из бочки, — и вскинул ладони так, словно приглашал к своему веселью всех присутствующих, включая Карима.
— Я понял вас, уважаемый Карим! Я понял вас! — добродушно повторял он, цепляя лица настороженным взглядом заплывших глаз. — Вам деньги нужны! Вот в чем дело! Все понятно! Только зачем такой шум? Такие хлопоты? Да вы бы сказали сразу — мол, так и так, затруднения... не ссудите ли под приемлемый процент? Неужели бы никто из ваших друзей не откликнулся? — Он тяжело поднялся и махнул рукой. — Все, пошли! Нечего тут разговаривать! Слышите? Что расселись? Хотите, чтоб вас и дальше лечили?
Дельцы зашумели. Кое–кто загремел стульями, поднимаясь вслед за Фазлиддином.
— От меня так не уходят, Фазлиддин, — с облегчением высвобождающейся ярости сказал Карим. — Тебе лучше сесть.
— В следующий раз договорим, Карим–ака! — похохатывал тот. — Не последний раз видимся. Я сегодня все равно без копейки, так что о займе...
Карим вскочил и шагнул к нему в багровом от ненависти воздухе — и, как всегда, через мгновение уже не смог бы объяснить, что именно сделал. Фазлиддин ухнул и с грохотом повалился на пол, ткнувшись напоследок лицом в ножку стола. Кто–то за его спиной кинулся к дверям.
— Стоять! — крикнул Карим, оборачиваясь. — На место!
С топотом влетел на шум Гафур Мясник — рука под полой пиджака. Оценив ситуацию, встал у притолоки, следя за сидящими.
— Спокойно, — сказал Карим. — Этого убрать. Очухается, скажи, что завтра его жду. Договорим... Садитесь, друзья, садитесь. Не будем обращать внимания на это недоразумение.
Сел сам, переводя взгляд с одного на другого: тяжело упирался в зрачки и ждал, когда они скользнут в сторону. Кто? Понятно... Никто.
— Так на чем мы остановились?
— Вы, Карим–ака, про какие–то деньги стали говорить, — встрял Салим. — Я их так давно не видел, честное слово... Деньги — это такие бумажки, что ли?
Кто–то хихикнул.
— Скоро ты вспомнишь, что такое деньги, — пообещал Карим. — Навар будет хороший, правду говорю.
Он поднял пиалу и смочил губы.
— Подумайте своими башками. Сейчас вы все — дикие лошади, связанные одним арканом: все рвутся к своей выгоде, поэтому табун только топчется на месте. Чем вы заняты? Несколько десятков сборщиков, доставщиков... проводники вагонов, которым вы платите, чтобы они, всю дорогу дрожа от страха, провезли в Россию пакетик анаши... разве серьезно? И сами трясетесь — как бы не влипнуть в очередной раз. Разве кто–нибудь из вас в отдельности может башлянуть милиции или пограничникам? Разве кто–нибудь может организовать доставку сырья с Памира? Или из южных районов Афганистана? Так и будете таскать на горбу мешки с травой. А ведь можно наладить переработку — и перевозить концентрированный продукт. Что лучше?..
— Вот–вот! — прорезался Касымка–полторы–ноги. — Верно говорите, Карим–ака, верно. Я сам так иногда думаю: хорошо бы собрать деньги, пустить на общее дело... ага? Да я и сам вчера почти так думал, честное слово! Нет, братья, правда, зачем эти мешки... ага? Надоело, правда! Концентрат хорошо... Верно? А главное — погранцам, погранцам башлянуть! Вот что вы правильно говорите, Карим–ака! Сам так только утром думал!.. Только кто за деньгами смотреть будет, Карим–ака?
— Помолчи, — отмахнулся Карим. — Все расскажу... Короче, если мы объединим усилия, то сможем переправлять товар не спичечными коробками, а вагонами. Поймите, вложив сегодня несколько миллионов, через год–два можно будет ворочать миллиардами. Расширяться, расширяться! Не сидеть на бабках, а рынок увеличивать! Свои цены называть! И не высокие цены, а низкие! В этом весь смысл. Чем доступнее будет дурь, тем больше навар. Такой маховик раскрутим — небу станет жарко!
— А потом? — тупо спросил Фарход Маленький. — Что потом?
Карим хмыкнул.
— Потом? Ты хочешь сказать — когда мы капитально заработаем? Скажу. Тебе же не хочется на кичу, Фарход? Верно? Так и надо думать об этом. Если раскрутимся как следует, можно будет начать совсем, совсем другую жизнь! Серьезное производство серьезных вещей... а, Фарход? Например, автомобилей, а? Почему нет? Электроники, а? Почему бы и нет, уважаемые друзья? Сколько еще веков мы будем жить в стране, которая способна продавать только виноград и семечки?
Он помолчал, рассматривая ошеломленных торговцев.
— Я приблизительно знаю, сколько у кого под кожей. Но дело добровольное. Понятно, что не стоит отдавать на общее дело последнюю свою копейку. С другой стороны, кто больше даст, тот больше и получит. Прикидывайте.
Салим Клоун крякнул и хотел было что–то сказать, но Карим властно поднял руку:
— Я не требую немедленного ответа. Думайте. Считайте. Совещайтесь. И надеюсь, в конце концов у нас будет повод съесть манты из перепелиных языков!..
4
Днем окна плотно закрыты, и душное благоухание цветника, примыкающего к дому, пропадает зря.
Здесь можно было ничего не касаться, однако Рахматулло решил все же пройтись кетменем между розовыми кустами. Шесть из них представляли собой заурядную Белую Ночь, которой в прежние времена бессчетно засаживали огромные клумбы возле фонтанов и правительственных зданий. На них было три или четыре десятка разлаписто раскрывшихся цветов, белый цвет которых, благодаря незначительному намеку на желтизну, вызывал в памяти образ свежестираного, чистого, даже стерильного и все же слишком долго ношенного белья. Зато три других — его любимого сорта Маликаи Ачам:всего лишь пять бутонов, но каждый из них завораживает взгляд беспримесным темным кораллом круто закрученных узких лепестков.
Рыхлить приходилось очень осторожно, потому что под влажно–растресканной поверхностью земли совсем неглубоко лежат нежные корни. Ияблоневый–то корень можно повредить одним бездумным движением, а что уж говорить о розах. Махнул невзначай — и готово. Все–таки странно устроен мир. Вот взять эти розы. От них никакой пользы. Нет–нет, как же, ведь розовое масло делают из лепестков... Но это где–то в других странах делают — в Иране, наверное, в Индии... У нас не делают. У нас они растут совершенно просто так — ни за чем, для одной красоты. То есть пользы — никакой. Ни плодов, ни ваты, как из хлопка, ни даже на дрова не пустишь. Только цвет и запах. Совсем бесполезная вещь. А все же ему почему–то приятнее всего ухаживать именно за розами. И чем они красивее — тем приятней. Зачем это? Для чего? Ведь не запахом живет человек. Досыта все равно не нанюхаешься. Хлеба попросишь... Вот то же самое с женщинами. Тоже непонятно. Почему красивые — лучше? Сосед Кадыр года три назад бросил семью из–за одной. Сначала к ней ушел — а ведь все было хорошо: дом, дети, — потом вернулся... прощения просил... Не те времена, конечно. Раньше мужчины свободнее жили. Пришел, ушел — никого не касается. Ну, его приняли... а он скоро снова к ней. Месяца через полтора опять назад — пустите, не буду. Худой стал, страшный. Мучила она его, должно быть... И так целый год. Или полтора. Срамил себя на всю махалю: туда–сюда, туда–сюда. А кто его осудит?.. А потом встал на край хауза — он же в вооруженной охране на автобазе возле Путовского работал, — и выстрелил себе в голову, и упал в хауз, в воду... видно, хотел, чтобы совсем уж наверняка.
Нет, наверное, ему повезло, что, кроме Халимы, у него никого никогда не было. Кажется, когда их женили, Халима была очень, очень красивая. До свадьбы они считай что и не виделись, и когда он в полумраке поднял покрывало, то просто онемел. Или ему казалось? Она была так нужна и он так быстро к ней привык, прирос всем телом, что, наверное, если б на ее месте оказалась какая–нибудь курносая и рыжая или даже рябая, он все равно числил бы ее в красавицах.
А Халиме с ним, наверное, не повезло. Она никогда–никогда, ну просто ни разу ни единым словечком об этом не обмолвилась и даже, кажется, в жизни так не подумала, но он сам чувствовал: не повезло с ним Халиме. Она могла бы выйти за какого–нибудь ухватистого парня... вроде своего брата Инома, который и машину когда еще купил, и дом какой имеет — не то что у них, — а все потому, что заведовал детским садом, а там, он сам говорил, много чего оставалось после детей: и баранов кормил хлебом, и птице было что насыпать, да и мебелишку кое–какую привозил... это называется: списали. Что значит — списали? Ну, не важно, бумажные дела, их сразу не понять... Вообще, человек, который имеет дело с бумагой, всегда богаче живет, чем тот, что ковыряется в земле или что–нибудь комстролит своими руками. Правда, Инома в конце концов сняли и чуть не посадили, но ведь не посадили, а семью он вон как обеспечил. Идрузья у него тоже от этого хорошие — все заведующие: кто баней, кто кладбищем... солидные такие люди. Не чета Рахматулло, что уж. Вон даже Хуршед говорит: побираешься. Хуршед пошутил, конечно, это понятно... вовсе он не побирается... просто легкая рука у него, вот и все. Накануне Навруза со всех сторон махали к нему тянутся. Рахматулло–чон, пожалуйста, придите к нам рано–рано утром. Будете нашим первым гостем, у нас весь год хорошо пройдет: у вас ведь легкая рука, Рахматулло–чон, вам сопутствует удача... Придешь — насыплют конфет, крашеных яиц дадут сколько хочешь... Нет, конечно, спору нет: бедно живем, что говорить... Да ведь детям нельзя не помочь, верно? Брата на улицу не погонишь? Отца чужим людям не отдашь? Внучек куда? Вот так одно за другое, одно за другое... Бедно, конечно. Но иногда представишь: вот был бы ты, Рахматулло, богатым, как хозяин твой, Карим Бухоро... нет, этого и вообразить не получается!.. пусть все же как Ином, ладно. И что? Сами они к Иному в дом вовсе не заглядывают, а Ином если зайдет раз в год, то такой недовольный–недовольный, словно кому–то должен, а отдавать не хочет. Его угощают, а он посмотрит в плошку и обязательно что–нибудь такое скажет: “А–а–а, мол, атолу едите!” Да еще так укоризненно, будто сам он по бедности атолы отродясь не ест... А что такое атола? Мука с водой, вот и вся еда. Правда, у Халимы–то руки золотые, она горсточку луку поджарит, зелени накрошит — за уши не оттащишь от этой атолы... В общем, непонятно, что человеку нужно. Посмотришь на Инома — вроде и богатство ни к чему, на себя глянешь — а без денег и того хуже...
— Э, Рахматулло!
Рахматулло сделал еще несколько движений, доканчивая свою работу, а потом разогнулся, потирая левой рукой поясницу. Все, конец. Вот и Хуршед зовет. Пора пить чай. Одиннадцать. Как хорошо, что он добил последний рядок. Чисто, красиво... Теперь чай, лепешка... благодать. А потом он доведет до ума тот ряд виноградника — надо наконец обломать побеги, а то все руки не доходят.
— Иду, иду.
Он мельком глянул в сторону виноградника. Кто его разберет... так–то, умом–то понятно: на кой ляд ему следить?.. Рахматулло перехватил кетмень и, опустив голову, побрел в сторону кухни. Проходя мимо ката, невольно замедлил шаг и спросил, поклонившись:
— Как себя чувствуете, хозяин?
Ай, зачем он это сделал! Шел бы себе и шел!..
Карим поднял тяжелый сумрачный взгляд:
— А, это ты... Чай идешь пить?
— Чай пить, — закивал садовник. — Чай, хозяин. Хуршед звал.
— Мой чай не стал... — с неясным выражением сказал Карим.
Рахматулло похолодел. Действительно — ведь хозяин предлагал ему чаю... он отказался, а теперь...
— Я просто... время–то идет, хозяин, вы уж простите, — заторопился он, беспомощно озираясь. — Я просто... надо было рыхлить, Карим–ака... и я... а то ведь время... и вот... честное слово, я...
Карим молчал, и Рахматулло тоже молчал, ожидая решения своей судьбы.
— Иди, — хмуро сказал Карим.
— Спасибо, спасибо, — с облегчением забормотал он, мелко отступая. По спине бежали струйки пота. — Благодарю вас, хозяин... извините меня.
Он все кланялся пятясь, а Карим уже отвернулся.
Простой человек. Совсем простой. Честно сказать, раздражает. Топнуть ногой — умрет со страху. Даже если просто сказать: умри! — умрет... Хороший человек. С такими просто. Но неинтересно. Руку протянул — он твой... Люди разные. В одних всегда живет страх. В других страх убит другим страхом. В третьих страха нет вообще.
Нет, вранье. Сам он тоже всегда чего–нибудь боялся. Предательства. Случайности. Больше всего боялся потерять Орифа. Поэтому был предусмотрителен. Дальновиден. И его учил дальновидности.
Но не выучил.
Взять хотя бы весну девяностого. В Хуррамабаде полыхнуло. Дураки говорили — неожиданно. Карим локти себе кусал, понимая, что его опередили: то, что он собирался когда–нибудь сделать сам, сделали другие. Три дня кряду рвань громила магазины. Жгли киоски, переворачивали троллейбусы. Кто попал под горячую руку, не поздоровилось. Русский так русский, таджик — если не в чапане — тоже пойдет, таджичка не в национальной одежде — давай и таджичку... Бей–колоти! Правительство только разевало свой поганый рот. Ай, разве ленинабадцы могут что–нибудь, кроме как чесать языками? Это слыхано ли: первый секретарь обратился к населению с предложением защищаться самим — кто чем может. Ориф, болван, как на грех, попал в самую гущу — ехал со службы, в штатском, без оружия, наехал на погром, выскочил, попер с голыми руками... Ну и получил свое — огрели чем–то сзади по башке. Машину спалили, сам две недели провалялся в больнице. Потом приехал: мрачный, дерганый, зло сказал, что больше без ствола за поясом шагу не сделает.
— Э–э–э, дело не в стволе! Куда ты полез! — мягко попрекал его Карим. — Тут кулаками не поможешь. На больших деньгах заварено, поверь мне... Этот ход правильно задуман. Всем все видно: беспорядки, гибнут люди, целый город кое–как обороняется от бандитов. Кто виноват? — конечно же власть. Смотри, народ, как плохо тобой управляют. Давай–ка, народ, погони этих людей, позови нас — гиссарцев или каратегинцев — и тогда мы будем управлять тобой хорошо... Это же очень просто! Собрались уважаемые люди, обсудили, выработали план, сложились деньжатами... Правильно задумали: давно пора свалить ленинабадцев. Как сели семьдесят лет назад, так никого к власти не подпускают. Знаешь, какого труда мне стоило, чтобы тебя оставили работать в Хуррамабаде? Или чтобы дали капитана на два года раньше? Эге! Кулябец?! — и тут же вся ленинабадская сволочь встает стеной: Карим–ака, мы вас уважаем, но есть негласные постановления... вы понимаете, Карим–ака, при всем к вам уважении не могу рисковать своей головой... поймите меня правильно, Карим–ака, но... тьфу, лисы поганые!..
— Да ну, — отвечал Ориф. — Попробуй свали... У них армия, безопасность. Только сунься. А народ — что народ... Ему плевать. Его громят, а он все наверх смотрит — что власть скажет. Да и зачем их валить? И при них жить можно. Нужно только...
— Подожди, сынок! — Карим бросил четки на дастархан. — Ты, кажется, чего–то не понимаешь. Что значит — зачем? Да затем, что власть — у них. А должна быть — у нас. У нас, у Куляба. Куляб всегда был сердцем этой страны. Власть — дело Куляба. Наше дело, говорю тебе прямо, — наше с тобой дело. И ради этого...
— Да ну, дядя. — Ориф сморщился. — Власть, власть!.. Да к ней не пробьешься, к власти–то. Там столько всего наворочено — черт ногу сломит.
— Правильно говоришь, — согласился Карим. — Одни не пробьемся. А вместе с другими — пробьемся. Свалим. Поэтому не нужно бросаться с кулаками. Есть лучшие пути. Видишь, в этот раз мы и вовсе остались в стороне. Прозевали все. Это беда наша. Нужно искать организаторов. Уважаемых людей. Мол, так и так: в одиночку вам ленинабадцев не погнать. Сам говоришь: в их руках милиция, армия, безопасность. Давайте объединяться. При определенных условиях мы, кулябцы, тоже поможем деньгами... Понимаешь? Для начала сойдемся с кем угодно — с гиссарцами, с каратегинцами, с памирцами, с чертом, с дьяволом! Нужно свалить ленинабадцев, схватить шишку — а уж потом будем разбираться с партнерами... И еще как разберемся! Еще раз говорю: власть — это наше дело, сынок. Ты вообще представляешь себе, что такое настоящая власть?..
Нет, он так и не понял, что такое власть. Так и не осознал, что ему предлагали.
Карим покачивал в руке красную пиалу, и желтоватый блик скользил по белому глянцевому исподу.
Семь минут двенадцатого.
Он посмотрел на телефон. Может быть, с аппаратом что–то не в порядке? Протянул руку, нажал на “talk”. Привычный гудок. Выключил.
Солнце уже палило вовсю, а он кутался в халат: знобило.
Девять минут. Только что поставил пиалу прямо в солнечное пятно, и вот всего за две минуты солнце ушло, и теперь пиала касалась его только самым краешком.
А может быть, он преувеличил размеры грозящей беды?
Может быть, он ошибся? Не понял? Может быть, Ориф имел в виду что–то совсем другое?..
Неужели все? Еще не поздно отменить приказание. Но что потом? Что дальше? Уступить его требованиям? Смотреть, как этот безумец разрушает то, что он строил десятилетиями? Боже, ну зачем, зачем он встал на эту дорогу?! Ведь как отец к нему относился... как отец!..
Ему вспомнилось, как перед самой войной племянник примчался в Куляб после неудачной попытки найти общий язык с одним человеком из администрации президента. Был взвинчен и, вопреки обыкновению, казался растерянным.
— Э–э–э, бача, бача, — говорил Карим Бухоро, глядя на него с ласковой укоризной. — Эх, парень, парень...
Они сидели в деловой комнате. Ориф повесил китель на спинку стула. Недавно полученные майорские звезды тускло светились.
— Ты потребовал того, чего он не мог сделать ни за какие деньги. Ну нельзя же вынуждать человека ставить под удар все: положение, карьеру, честь, в конце концов...
Ориф фыркнул:
— Скажете тоже: честь! Откуда у этого человека честь!
— Э, не говори так. Всякий думает про себя, что он честен... Разумеется, ему пришлось отказаться. Я тебе говорил и еще раз говорю: не нужно заставлять человека делать то, что он делать ни в коем случае не должен. Ему будет гораздо спокойнее, если ему предложат всего лишь не сделать того, что он должен сделать. Ну это же азбука!
Ориф недовольно барабанил пальцами по столу.
— Да нечего с ним дипломатию разводить, никуда не денется... — буркнул он. — Вернусь в Хуррамабад, прижму как следует. Он знает, чего от меня ждать.
— Э–э–э, как глупо! Брось, брось, оставь его в покое. — Карим нахмурился. — Сейчас не это главное. Не нужно пережимать. Слава богу, и так все идет нормально. С тех пор как с уважаемым Фазлиддином — мир его праху! — случилось это страшное несчастье, жить стало гораздо проще. Мне было его искренне жаль, правда... Он был дельный человек, и если бы... а, что говорить. Теперь никто не мутит воду, и это сильно облегчает жизнь.
Ориф пожал плечами. Когда Фазлиддина и двух его охранников неизвестные расстреляли при выходе из ресторана “Ором”, именно он приехал из Хуррамабада в качестве исполнителя прокурорского надзора. Убийцы найдены не были, дело повисло и перекочевало в разряд вечных, какие не раскрываются никогда.
— Конечно, перспективу видеть нужно, — продолжил Карим. — Но сию секунду важно совсем другое. Наша цель — свалить ленинабадцев. Верно. И цель эта сейчас близка как никогда. Но что получается? Если оппозиция погонит Асророва именно сейчас, это будет означать, что победили муллы. А они потом нас к власти и близко не подпустят. Опять в подполье? Опять шевелить пальцами, как немтыри? Опять?!
Не сдержался: в сердцах ударил ладонью по столу, вскочил, стал ходить по комнате, сжимая и разжимая кулаки.
— Не подпустят, — согласился Ориф. — А что делать? Демократы уже и сами не рады, что пошли на союз с ваххабитами. Да поздновато: те уже и шагу им не дают ступить. Деньги–то в мечетях. А без денег что остается?— только горло драть в одиночку... пока по башке не дадут.
— Именно, — заключил Карим. — Я уж не говорю, что не видать нам тогда ничего, кроме Куляба, — ясно, как Божий день: к столице нас не подпустят на пушечный выстрел... Допустим. Но ведь и то, что сейчас есть, они нам не оставят! Ведь эти фанатики все краны перекроют! Весь кислород! Ты понимаешь? Снова все коту под хвост!..
Ориф развел руками.
— Я не знаю, что с ними делать, — сказал он. — Это сила серьезная... за ними толпа.
— Э, сынок! Толпа! Чему я тебя учил? Если давать человеку каждый день немного денег, он будет с восторгом шуметь и требовать от власти то, что его попросят требовать... Всем ясно, что это за толпа. За этой толпой— деньги ислама. Понятно, что толпа сильно действует на нервы...
— Мне не действует, — хмыкнул Ориф. — Пару бэтээров бы...
— Тебе не действует, а мне очень даже действует, — сказал Карим. — Я бы их, сволочей... Но бэтээрами тут не поможешь. Только хуже будет. Ивсе–таки Асророва сейчас отдавать нельзя! Сегодня нужно дать ему возможность выстоять. Он должен продержаться. Три месяца! полгода! Через полгода всем дуракам станет ясно, что как ни кричи, хлеба не прибавляется, — и оппозиция потеряет запал. Тогда мы сами его свалим. Нужно создать противовес толпе, что сидит на площади...
Он замолчал, глядя на Орифа с таким выражением, словно ждал, чтобы тот проявил свою заинтересованность.
— Какой противовес? — спросил тот.
— Да самый простой: другую толпу! Такой же беспрестанный митинг, только на соседней улице и с другими лозунгами.
Ориф побарабанил пальцами по столу.
— Нет, хуррамабадцы не пойдут, — вздохнул он. — То есть нормальные не пойдут. А все ненормальные давно уже на площади Шохидон.
— При чем тут хуррамабадцы? — удивился Карим. — Им веры нет, ими нельзя надежно управлять... Нет, там должны сидеть наши люди — люди из Куляба! Три–четыре тысячи молодых горских парней, непривычных к этой, как ты говоришь, дипломатии... — Он усмехнулся: — Должно подействовать, а?
— Четыре тысячи... — Ориф покачал головой. — Ну, допустим, привезем мы их туда...
— Стоп, стоп! — Карим поднял ладони. — Не хочу слушать, потому что знаю все твои вопросы. Ответ один: глаза боятся, а руки делают. Машины уже есть. Сегодня вечером уходят первые автобусы. Завтра пойдет колонна грузовиков — собрали по колхозам... — Карим огорченно покачал головой: — Вот какой ерундой приходится заниматься. Здесь мы разобьем их на десятки, назначим старших. Все объясним в подробностях. Все они будут твердо знать, зачем приехали, чего хотят, кто их друг, а кто — враг. Что будет, если ваххабиты свалят правительство. Как изменится жизнь. Твое дело — встречать их в Хуррамабаде. В первый момент не должно возникнуть проблем с властями. Если одни имеют право месяцами сидеть на площади Шохидон, то пусть никто не препятствует праву других сидеть на площади Озоди. Как думаешь, сынок?
— Не проблема, — отмахнулся Ориф. — Кому охота вязаться, когда непонятно, что будет завтра.
— Во–вторых, то, о чем я говорил тысячу тысяч раз. У людей должны быть деньги — пусть немного, но каждый день. Продукты. Возможность приготовить горячую пищу. Укрыться от дождя и жары... В общем, не мне тебе объяснять. Ты человек военный, лучше меня знаешь. Финансирование открыто.
— Ну дела, — протянул Ориф. — Просто войсковая операция...
За ужином толковали обо всякой всячине. Потом еще долго пили чай. Ориф рассказывал байки из жизни столицы, Карим смеялся, слушая, сам говорил немного. Просидели дотемна. Пожалуй, это был их последний хороший разговор. Моросил дождь, но Карим долго стоял у ворот, провожая взглядом меркнущие огоньки.
Он и сейчас помнил сладостное ощущение, с которым входил после этого в дом. Никогда прежде оно не было таким глубоким и радостным. Нет, конечно же он и раньше осмеливался думать, что все–таки вырастил себе сына — пусть не плоть от плоти, но мысль от мысли, стремление от стремления. Но в тот вечер, рассеянно следя за тем, как охранник запирает калитку, он физически чувствовал что–то необыкновенное: как будто второе сердце билось в груди, как будто вторая душа грела его, тесно прижавшись к первой.
Ах, если бы той ненастной ночью, когда Ориф гнал машину по извилистой дороге в Хуррамабад, у него отказали тормоза или просто колеса на крутом повороте скользнули по мокрому асфальту — и долго кувыркалось бы изуродованное железо, снова и снова сшибаясь в полете с неподатливыми скалами, пока не грянулось бы на каменистое ложе дикой коричневой реки, — о, как оплакал бы тогда Карим своего единственного сына! О,каким огнем он жег бы себе душу, каким горем опалял бы все вокруг себя!.. Ничего, ничего уже не нужно было бы ему после этого несчастья — ни денег, ни власти, ни даже постылой свободы. Может быть, он поступил бы так же, как его двоюродный дед Ишанкул, чудом оставшийся в живых, когда дом и всю семью накрыл ночью оползень: построил бы тесную каменную келью — худжру — и коротал бы там остатки дней, нескончаемым горестным воем отвечая на подаяния...
Но нет: Ориф доехал благополучно.
С того вечера время изменило своим обычаям: торопливо побежало, лихорадочно затикало, чуть ли не поминутно заставляя принимать все новые и новые решения, каждое из которых в случае ошибки грозило неисчислимыми бедами.
Люди сидели на площадях... деньги текли... конца–краю не было видно... он выглядел спокойным... однако суетливая побежка цифр кого угодно может вывести из себя.
Может быть, Карим поторопился настоять на том, чтобы из Президентского дворца начали раздавать оружие сторонникам Асророва. Да, может быть, это было ошибкой. Эти двадцать или тридцать ящиков АКМов сорвали последние клапаны: через пару месяцев громыхало в полную силу— потому что оппозиция тоже взялась за автоматы в открытую. У них–то, у них–то откуда было столько стволов? Осенью, после нескольких недель боев вокруг дворца, Ориф бежал из Хуррамабада: сопровождал Асророва, направлявшегося в Ходжент, чтобы организовать там правительство в изгнании. Старый баран Асроров... кто бы это ему позволил? Естественно, чавонони Хуррамобод5 прижала их в аэропорту. После недолгой перестрелки президент подписал отречение. А Ориф едва унес ноги и объявился в Кулябе тремя днями позже.
Здесь работа уже шла вовсю. Не прошло и недели, как был образован Народный фронт: Куляб выступил в поддержку режима с оружием в руках— против куда лучше к тому времени вооруженной оппозиции. Дом Карима Бухоро превратился в штаб армии. Бабки сыпались шуршащим зеленым снегом — он отчетливо понимал, что настал самый острый час его жизни: победа сулит исполнение желаний и возмещение всех убытков, поражение же грозит катастрофой такого масштаба, при которой деньги уже не будут иметь значения... Что делать? Такие пересеклись интересы, такие схлестнулись крутые игроки, такими кушами пахла игра — короче, не до экономии. Отбить бы свой кусок! не затерли бы! не сдвинули бы на край стола небрежным движением!.. Зубами впивался в любую возможность отжать еще.
Месяц... три.. полгода.... год... чехарда войны. Деньги, деньги, деньги.
Как только заняли Хуррамабад, Карим решил, что пришло наконец время перебраться в столицу. Бои еще погромыхивали на окраинах города, постепенно сползая к северо–востоку; на юге к тому времени победа была полной. Победа победой, но теперь он с горечью понимал, что лучше было бы обойтись без войны. Война расшатала жизнь и все поставила с ног на голову. Должно быть, тем людям, что в ней участвовали, казалось, что это веселье должно продолжаться вечно...
Вот и Ориф. Ради чего все было затеяно? Ради дела. Добились своего? Добились. Жизнь не стала проще. Наоборот: чем выше сидишь, тем больше видно самых разных сложностей. Но ведь за это бились? За это. Все — путь открыт. Действуй!.. Он и действовал. Еще как действовал... Засыпая, видел разноцветную карту страны... тропы... реки... границы... железнодорожные ветки... дороги... поезда, машины... и ручейки белого порошка, струящиеся дальше, дальше, дальше... а навстречу им такие же — только зеленые, шелестящие... Дело шло! шло дело! А что Ориф? Ориф никак не мог бросить свои цацки: командовал отрядом спецназа, гонял на пару с Негматуллаевым банду Черного Мирзо, широко гулял, чуть не погиб, нарвавшись на засаду во время Гиссарского мятежа, был легко ранен в боях под Дашти–Гургом... Это переполнило чашу терпения Карима. Приказом министра отряд был отозван с позиций, переведен в резерв командования и расквартирован в Хуррамабаде. Выйдя из госпиталя, Ориф вежливо отказался от предложения занять комнату в просторном доме дяди и вместо этого оборудовал себе более или менее благоустроенную квартирку в казармах. Являлся, как правило, раз в неделю, по пятницам. Дел особых у него не было; но и времени ни на что не хватало, потому что жизнь он вел примерно такую, какой она была у Карима после выхода из тюрьмы,— рассеянную, шумную, довольно опасную жизнь человека, с которым всякому лестно познакомиться. Наравне с другими, тоже в прошлом полевыми командирами, успешно баллотировался в маджлис. Однако и депутатское звание его характер не переменило.
Вот снова: ж–ж–ж–ж... Самое время. Солнце поднялось. Цветы раскрылись.
Интересно, а где же ульи? Он никогда прежде не задавался этим вопросом.
Ж–ж–ж–ж...
Карим протянул руку и снова нажал на клавишу “talk”. Все в порядке, телефон работал.
5
— А у нас режим, — сообщил Рахматулло по–русски, но до неузнаваемости коверкая отдельные слова сильным акцентом. — Э–э–э–э... как это? Да: нажремся — и лежим!
Он бросил пиалу вверх дном на дастархан и, отдуваясь, отвалился на свернутый чапан, заменявший ему подушку.
— Ты так пыхтишь, словно съел не кусок лепешки с чаем, а целый казан плова, — недовольно сказал Хуршед.
— Да–а–а–а, — мечтательно протянул садовник, поглаживая себя по тощему животу. — И еще большую касу жирной–жирной шурпы, и немного самбусы — пять штук, и...
— И манты из перепелиных языков, — закончил повар. — Ну, размечтался!
— Из перепелиных языков? Ц–ц–ц–ц! Красиво. Это что–то вроде птичьего молока... Но вообще–то насчет манты ты прав: штучек семь–восемь мне бы не помешали... с каймаком и красным перцем...
Хуршед собрал дастархан, встряхнул и сказал, складывая:
— При чем тут птичье молоко? Бывает такое. Нам–то, конечно, не попробовать...
Рахматулло извинительно хихикнул.
— Не веришь? Ну и простак ты, Рахматулло... Мне Абдували говорил. Знаешь старого Абдували? Его дочка замужем за одним кулябцем, и этот кулябец, — Хуршед оглянулся и понизил голос, — знает повара, который прежде работал у нашего хозяина... а?.. слышишь?.. и этот повар рассказывал, что готовил ему. И не ему одному, а на большую компанию... понял?
— Господи! — с ужасом сказал Рахматулло и благоговейно приподнял сложенные ладони. — Где же они взяли столько перепелов?
— Кто его знает... ловят люди, наверное. Протяни–ка чайник...
Рахматулло сидел зажмурившись с таким видом, словно перед его взором встал сейчас, требуя ответа за свои загубленные жизни, весь призрачный сонм истребленных людьми птах, а Хуршед продолжал, вытрясая из чайника в клумбу старую заварку:
— На всякое дело находятся умельцы, Рахматулло... Вот у нас в кишлаке был парень — Рахмон звали... знатный он был охотник, вот что я тебе скажу. Другой соберется пострелять — только сапоги на косогорах топчет. Рахмон пойдет следом — не козла завалит, так медведя... Кекликов ловил. Вот, спрашивается, как его поймать? К нему на полста шагов не подойти... А он ловил. Силками, наверное. Сетками, что ли. Наловит, поедет в район и продает. Всех продаст — еще наловит. А что ему? Их же полно, только уметь надо. Вот так... А уж кто что ест — это дело десятое. Как говорится, у ворона перо черное, а у лебедя белое. Верно? Нет, я к примеру говорю... Взять того же Рахмона. Он, бывало, берет мешок муки...
— Нет, не может быть! — сказал вдруг Рахматулло, встряхиваясь. — Ну сам подумай, Хуршед, дорогой! Ну вот сколько ты съешь мантушек? А?
Хуршед задумчиво поцокал языком.
— Смотря каких... если баранина хорошая, луку много... если в каждой кусочек курдючного сала...
— Ну в среднем! Десять штук съешь?
— Съем, — твердо сказал повар. — Я и двадцать съем, если луку много, и баранина жирная, и в каждой...
— Подожди! Десять, да? Допустим, нас пятеро!
— Допустим, — согласился Хуршед.
— Это уже пятьдесят! Сколько нужно перепелиных язычков, чтобы сделать одну мантушку?
— Смотря какую, — заметил повар. — Гиссарцы маленькие лепят, а на юге как залудят на полкило — в рот не лезет.
— Ну в среднем же! — взмолился садовник. — В среднем! Ну, десять? Ведь не меньше?
— Может, и десять...
— Это пятьсот! — торжествующе сказал Рахматулло. — И что же, ты хочешь сказать, что пятьсот перепелов они...
— Ха! — презрительно фыркнул Хуршед. — Тоже мне удивил — пятьсот! А десять тысяч не хочешь? Сколько надо, столько и поймают, понял? Были бы деньги. — Он пинком переставил табурет ближе к двери. — Если карман как следует оттопыривается, будешь не только перепелов, будешь крокодила кушать, павлином закусывать. Эх ты, садовая твоя голова...
Садовник сидел понурившись, и было заметно, что очевидная правота повара ему не очень приятна.
— Ладно, — сказал он со вздохом. — Тебе–то видней. Пойду, что ли. Пора.
Конечно, хотелось попросить у Хуршеда табачку... после чаю оно хорошо бы... да почему–то язык не повернулся. Рахматулло помедлил секунду, почесал затылок, потом махнул рукой и в задумчивости побрел к сараю. Пятьсот перепелов! Это мыслимое ли дело?.. А может, и больше, кто его знает. Хуршед прав. Кто богат, тот может себе позволить. Конечно. Что говорить... Неужели богатые и Бога не боятся? Не может быть. Правда, Карим не ходит в мечеть... Но Карим — большой человек, и не садовнику судить, что Карим делает правильно, а что — неправильно... Да, не его это дело. (Невольно оглянулся. Слава Богу, его загораживают кусты сирени). Но все–таки сегодня как–никак пятница. По пятницам в мечети большая молитва — хутба. Ведь как хорошо бы им вместе с Орифом туда заглянуть!.. Выходишь после молитвы — будто по лебяжьему пуху шагаешь. Того и гляди, взлетишь... И потом: люди–то все видят. Кто ходит, кто нет. Языков–то хватает у людей. Хоть и с трепетом, хоть и с восхищением его имя произносят, а все же при случае заметят: мол, в мечети–то его не увидишь... Нет, наверное, не пойдут молиться. Просто Хуршед, как всегда, приготовит богатое угощение. Сядут в холодке, будут неторопливо есть, неспешно разговаривать... Ориф, конечно, выпьет. А в мечеть — нет, в мечеть не пойдут. Ладно, что уж... Он рассеянно остановился у двери. Что–то ведь он хотел... Ах да... Сунул руку под стопку мешков, нашарил секатор. Новенький, блестящий, рукояти красные, пластиковые — еще даже и не испачкались. Такой не хотелось оставлять на виду. Рахматулло им гордился вот уже месяца полтора. Старый уж совсем был никуда... и починить невозможно — что с ним сделаешь, если сработался весь к Аллаху. И все равно целый месяц пришлось клянчить деньги у Музафара. Ну слава Богу, дал в конце концов. Ворчал, конечно, — мол, то одно, то другое. А что одно? что другое? Без секатора никак не обойтись, и так уж терпел до последнего... Красть–то тут некому, это понятно. Но под мешковиной все–таки целее будет. Как–то спокойнее. Подальше положишь — поближе возьмешь. Пощелкал лезвиями. Вещь. Прикрыл дверь и пошел к цветнику... Пятьсот перепелов! Уму непостижимо. Если бы набраться смелости и спросить как–нибудь у хозяина... может быть, врет все–таки Хуршед? Да разве спросишь такое? Карим Бухоро тут же сам спросит — а кто тебе сказал? Хуршед тебе сказал? А ну–ка подать сюда Хуршеда!.. Ведь не отопрешься потом — Карим, дай Бог ему здоровья, уж если в кого вопьется, живым не отпустит... Если дошло до дела — все. Вон как в прошлом году, когда к нему генерал этот приехал. Тремя машинами, с охраной. Фу–ты ну–ты. Охранники высыпали, сразу к дверям. Генерал прошел к хозяину. Уж о чем они толковали, один Бог знает. Карим–то никогда голоса не повышает — наоборот: чем тише говорит, тем страшнее. А гостя по первым минутам слышно было: отдельные слова доносились — громко, значит, разговаривал. Ну и вот. Пофыркал, пофыркал, да и скис: сидит виноватый, голову повесил... а потом просить о чем–то начал... да, похоже было, Карим ему отказал. А через день Музафар между делом газетку принес, а в газетке портрет давешнего генерала в черной рамке — слуга, мол, то–се, боевой, воевал и все такое, и так написано, что тоже понятно вроде: большой человек, заслуженный, — ну и вот, а он застрелился, оказывается. Как дело–то обернулось. И охрана не помогла. Какая может быть охрана, если сам себя? А сначала все фыркал... а тут не больно–то пофыркаешь. Ну и вот... Конечно, если бы между делом как–то навести разговор. Мол, знаете, хозяин, едал я однажды манты из перепелиных языков... вы человек опытный, как думаете, сколько их на одну штуку–то идет?.. Да ну, и по простым–то делам от ужаса язык заплетается, когда с Каримом разговариваешь, а уж это...
Он нагнулся и осторожно взялся за стебель, покрытый лакированными шипами. Вон какая вымахала... молодец. Стебель длинный, ровный. Красавица. Щелкнул секатором и разогнулся, держа розу в левой руке. Поднес к лицу. Маликаи Ачам источала аромат. Она пахла нежно, как... нет, не пахла — благоухала, словно... словно что? с чем сравнить этот запах?
— А–а–а–а... — выдохнул Рахматулло. — Господи.
Зачем она такая красивая? Непонятно. Ну, допустим, пахнет — это ясно: чтобы пчела могла найти цветок. А зачем красота? Пчеле–то, должно быть, все равно, откуда брать нектар. Им вон на фанерку сахара насыпать, водой брызнуть — так со всей округи слетятся. С фанерки им еще лучше: все готовое. Значит, даже если бы роза была фанеркой, они бы все равно к ней полетели. А зачем тогда роза такая красивая? Дедушка Назри говорил, что Бог создал часть вещей, чтобы они печалили человека, а часть — чтобы радовали. Может быть, поэтому? Но разве роза радует? Да, она радует, конечно, но одновременно и печалит. Потому что она прекрасна. Она так прекрасна, что, наверное, бессмертна. Да, да... а как иначе? Если нет, то почему она кажется такой настоящей?.. Вот иногда думаешь: разве все это — жизнь? Нет же, это просто сон... Все пройдет — и страх, и смерть, и радость, и беда, и голод, и сытость, и нищета, и деньги, и сила, и немощь, — а роза будет цвести. Разве может коснуться ее страх или смерть? Нет, роза будет так же прекрасна. И печальна. А красота ее — так же недостижима... Вот и сжимается, плачет сердце от этого великолепия: никогда, никогда не достичь красоты!..
Он осторожно положил срезанный стебель на соседний куст и потянулся ко второму. Щелк!
— Господи.
Нужно взять у Хуршеда старый кумган и налить воды. Он наберется смелости, подойдет к хозяину и скажет: Карим–ака, кажется, у вас сегодня тяжелые мысли. Вот вам розы, пусть они радуют ваше сердце. Жизнь так тяжела, Карим–ака. Это Маликаи Ачам, Карим–ака, сирийский сорт. Вы с Орифом будете обедать и смотреть на розы. Не браните меня, хозяин.
Щелк!
6
Потому что все стоит денег, и даже... о чем это он? Ах да, альчики.
Сам, грешник, в свое время немало сил и времени уделил игре: поражала близость судьбы, непреклонность ее решений: тебе сдают еще одну карту, и если эта карта — десятка, ты станешь богаче и счастливей, а если нет — бедней и несчастней. Вот она уже в руке, и можно потянуть пару секунд, как будто за пару секунд что–то изменится — вызреет она, что ли, поменяет, что ли, масть; еще остается время суеверно поглаживать пальцами засаленную рубашку, словно от этих поглаживаний девятка превратится в даму, а если надо, то и в туза; но только секунду или две, три от силы: судьба не ждет.
Ну хорошо, карты — ладно. Но альчики! Ох уж эти бараньи кости — альчики!
У каждого три. Каждый долго трясет их в сомкнутых ладонях, подносит ладони ко рту, шепчет колдовские глупости, заповеданные отцом или дедом, братом или шурином — не важно: такими же, должно быть, одинаково пропащими людьми. Бросают по очереди, непременно выкрикнув ничего не значащее слово “гаркам!”. Каждый при этом производит те ужимки и жесты, которые должны открыть перед ним ворота счастья: один привстает, другой мечет из–за плеча, третий бледнеет и не может сдержать стона. Все, свершилось! Если падает горбом вверх — говорят: ослом упала, горбом вниз — конем. Выпало тебе три коня или три осла — кричи, плачь, смейся, снимай весь куш. Выпало у другого — куша нет, плакали твои денежки. Если ни у кого — добавляй на кон и снова кидай. Время идет быстро: день–ночь, день–ночь... бывает, и днем ни у кого трех ослов, и ночью — тоже. На кону — состояние, в голове — звон, в ушах — гул. Шану не курят — после нее тянет в сон; вместо этого немного ханки— хватит еще на час, на два. День–ночь, день–ночь... На кону — вороха денег, расписки... перстни, золото... Но в конце концов кому–то везет — выпали три коня! Ах, как жаль, что не тебе!.. Если больше нет ничего — можешь трижды сыграть в долг. После третьего раза — конец. Иди за деньгами, другого пути нет. Правда, может, и смилостивится кто–нибудь: ладно, где тебе взять сразу триста косых... я ж не зверь, братан, чего ты! Давай по–другому. Пойди к Мумину... знаешь Мумина–торговца? Принесешь его башку — и все, братан, базара нет... А то еще, бывает, самые отчаянные играют на зубы. Зуб по–разному ценится, зависит от кона. Когда кон небольшой, может в тысячу зеленых пойти, а если серьезный — тогда и в двадцать. Кинули. Гаркам! Проиграл. Вот плоскогубцы, бери, ломай проигранный зуб — он теперь не твой, — кидай на кон... Дальше играешь? Гаркам!.. Опять проиграл?.. Ох, игра! Три вагона риса? Машина? Вторая? Дом? Ничего: пришла третья ночь — отыграл все назад, кроме зубов, конечно... да это ничего, теперь не золотые — алмазные себе вставишь!.. Вот какая игра! Ну не глупость ли? Разве это игра — кидать гнилые кости? Разве сто тысяч — выигрыш?!
Толковать с ним об этом было бессмысленно: или удивленно похохатывал — мол, дядя Карим, о какой ерунде мы говорим, да я и не играю почти; или морщился, стараясь перевести разговор на другое. А сам — как война утихла — года за два, за три прославился лихостью в узких кругах бросальщиков сих поганых костей; да в Хуррамабаде какая игра? — мало!— не раз и не два таскался тайком по этому делу в Иран: есть там такие игорные дома с гостиницами для самых сумасшедших. Неделями можно на улицу не выходить, знай себе кричи гаркам. Точнее не доносили, но и так было известно: сотни тысяч на кону. Выигрывал, проигрывал, опять выигрывал... круговерть.
И вот однажды — ба–бах! — среди ясного неба. Ждал, ждал Карим беды, знал, что придет. Дождался. Примчался Гафур Мясник, рассказывает: ваш племянник с какими–то людьми засел в доме Усмона Рахимова, Усмон с ними — они его держат, а ребята Усмона, стало быть, готовятся к штурму, хозяина отбивать, — так что делать будем? Карим минуту сидел молча, чувствуя, как клокочет гнев под сердцем, как пламя охватывает мозг... потом сказал, что делать: гнать в казармы, поднимать спецназ, ребят Усмона к дому не пускать, — и сам поехал разбираться. К тому времени перестрелка уже началась, и началась довольно неудачно: пуля отщепила кусок деревянного карниза, вонзившийся Орифу в щеку. Через пять минут все было прекращено, вышел Ориф, вышел и Усмон, недовольно встряхиваясь и с ненавистью глядя на Орифа. Тот, ухмыляясь, смахивал струящуюся по щеке кровь, пока кто–то из его головорезов не протянул кусок марли. Усмон сказал Кариму несколько разумных слов, тут же все прояснилось, и было решено, что ребятам Усмона, как и подтянувшемуся к тому времени взводу из батальона Орифа, делать здесь совершенно нечего.
— Ты дурак?! — кричал Карим Бухоро. Он уже спалил свою ярость в себе и теперь говорил свободно, не страшась собственного гнева. — Доигрался? Я для того тебя вырастил, чтобы тебе разнесли башку за твои проигрыши? Хоро–о–о–ош! Новым шрамом будешь перед девками хвастать! Вот смотрите, какой я смелый! Лезу под пули ради чужих денег! А если бы в лоб эта пуля угодила? Я для чего тебя растил? Чтобы ты командовал спецназом?! Чтобы рэкетиром подрабатывал?! У тебя нет дела? У тебя в руках может быть власть, кретин! Что в мире дороже власти? А ты вышибаешь чужие бабки из Усмона?! Да Усмон умней тебя в сорок раз! Уж если Усмон кому–то что–то не отдает — значит, так тому и быть. Тебя подставили, ты хоть это–то понимаешь?.. Ты почему ко мне не пришел? Почему не сказал, что должен деньги? Я тебе когда–нибудь в чем–нибудь отказал? Может быть, я говорил тебе: нет, Ориф, я бедный человек, не рассчитывай, что я дам тебе денег? Может быть, я хоть раз сказал: нет, Ориф, ты сам запутался, сам и выпутывайся, мои деньги не для того, чтобы кидать их на ветер по твоей глупости? Было такое? Говори — было?
Замолчал, тяжело дыша. Ориф презрительно кривил губы. Ноздри раздувались. Ишь!.. Ах, болван!.. пацан!.. тридцать два года дураку!.. а у него еще и молоко на губах не обсохло!..
— Ладно, — сказал Карим, садясь. — Не стоит нам в таком тоне... мы родные, Ориф. Мы не должны ссориться.
Ориф угрюмо молчал, глядя в пол. Середина марлевого тампона уже промокла.
Карим потянулся к колокольчику.
— Пошли–ка машину за нашим табибом, Музафар... Скажи, может быть, щеку тут одному деятелю зашить придется, пусть инструменты захватит. И быстро, быстро!
— Власть, власть... — буркнул Ориф. — Кой черт толку в этой власти? Власть — чтобы деньги были.
Карим вздохнул.
— Ты не прав, сынок, — сказал он. — Конечно же деньги лежат рядом с властью. И все же деньги — это не власть. Сначала деньги нужны, чтобы была власть. Потом власть дает кое–какие деньги. Но главный смысл власти — в самой власти, и ни в чем больше. Тебе нужно думать об этом. Я стар и...
Ориф расхохотался.
Это было так неожиданно, что первые несколько секунд Карим не знал, чем ответить.
— Стар! — повторял племянник, досмеиваясь. — Ну, вы скажете, дядя!— Он поднял взгляд вовсе не смеющихся, а холодных и злых глаз. — Старость? Вы хотите сказать — бессилие старости? Ого–го! Мне бы в мои годы вашу старость! Вы же все свое держите — не вырвать! Какая старость? Вы шагу мне ступить не даете! Уж я не говорю о слежке — ладно, пускай. Но эти ваши бесконечные требования — давай дело, давай дело, давай дело, тебе нужно заниматься делом, я тебя вырастил для нашего дела!.. А как только перестаю послушно выполнять ваши указания, как только я хочу сделать шаг в сторону вашего дела — свой собственный шаг, такой, какой мне самому видится нужным, — так вам это сразу поперек! Не спеши, Ориф! Не торопись! Остынь! Посиди! Лучше пойди и сделай то, что я тебе скажу, Ориф!.. Вот всегдашние слова! Вы на самом–то деле не хотите, чтобы я делал дело. Потому что в этом случае часть дела, которая переходит ко мне, уходит из ваших рук. А вам это — нож острый! Вы хотите, чтобы все было в ваших руках! Все! От начала до конца! Как говорится, гори все синим пламенем, лишь бы мой котел кипел! Вы сами только что сказали: смысл власти — в самой власти. Что вы, дядя! Я ваше дело смогу получить, только когда вы умрете, уважаемый! Да–да: в наследство, не раньше!..
— З–з–з–з–з–з...
Опять он не увидел мохнатую пулю пчелы, пролетевшую в жаркий дурман цветника. И все равно, все равно... Все равно еще было не поздно отменить приказание. Ну, в конце концов, он же мог рискнуть? Правда, приходилось рисковать слишком многим — никогда прежде он стольким не рисковал. Правда, все сходилось не в пользу Орифа. Правда, Гафур Мясник несколько дней назад принес совсем уж черную весть: явился Салим Клоун, рассказал кое–что. Сам пришел. Не из преданности, конечно. Просто испугался... Карим говорил с ним. Слушал Салима и не понимал, на каком он свете. Неужели?! Ориф задумал такое?! Против него?! Может быть, Салим выдумал все это? Может быть, Салим ведет свою игру? Но нет, все сходилось. Значит, как в свое время он взял дело из остывших рук Ислома–паука, так теперь и... Это было так страшно, что даже собственный его гнев испугался: не выдал себя, не высунулся из черной норы кипящего сердца. Вот так... вот так... И все равно еще думал, думал, думал об одном и том же: может быть, как–то иначе развязать узел? Удалить от себя? Выслать? Но как? Что его удержит?.. Ох, не зря кричала птица на крыше. Права была старая повитуха: из мальчика и впрямь вырос большой сильный мужчина... Слишком сильный, чтобы кого–нибудь пожалеть — даже себя.
Ах, проклятая жизнь. Не нужно было забирать его из деревни... Хотел стать трактористом — ну и черт с тобой, становись... Ковырялся бы в земле, как папаша... или вон как тощий Рахматулло. Целыми днями червяк червяком — тяп–тяп, тяп–тяп... Тогда бы о нем у Карима душа не болела. Червяк, он и есть червяк. Одним больше или меньше — кто считал? Жив ли, нет ли... попал под каблук или вовремя отполз — кому интересно? Пыль. Шаркнул ногой — и нету. Одного раздавил — другой ползет. Какая разница? Разве стал бы Карим горевать о таком? Да ну. Минуты бы не подумал... Но ведь не таким вырастил! Забрал! Приблизил! А теперь?.. Ах, Ориф, Ориф, что ж ты наделал! Не червяк, нет. Не один из безликих тысяч, нет. Близкий. Понятный. Равный. Плоть от плоти, дух от духа... Потому так жалко. Потому так болит душа. Его потерять — это как руку отнять. Свою руку. Близкую каждой жилкой. Знакомую до последнего заусенца. Родную каждым шрамом. Топором — раз! Может быть, еще не...
— Хозяин, — услышал Карим Бухоро и поднял голову.
Тревожно улыбаясь, садовник стоял у ката, держа в руках кумган, из которого торчали длинные стебли коралловых роз.
Мелькнуло в голове: что у него?! Кумган?! Зачем?.. Почему сам подошел? Случайно? Подослали?! Запретить. Нельзя...
— Чего тебе?
— Хозяин, дай вам Бог здоровья, — пролепетал Рахматулло, ежась под колючим взглядом. Собственная смелость вдруг ужаснула его. — Вот розы я... они пусть... а?.. Это розы, хозяин... потому что... вы здесь с Орифом будете на них... ведь красота...
Зазвонил телефон, и Рахматулло скованно замолчал, не зная, что делать с кумганом — ставить или все же дождаться разрешения.
— Алло, — сказал Карим, не отводя настороженных глаз; и тут же мгновенно севшим голосом: — Гафур, ты?
— Я, хозяин, — ответил Гафур. — Большое несчастье, хозяин.
Карим слушал, как потрескивает в трубке. Наконец выговорил:
— Где?
— На мосту через Хуррамабад–дарью. Короче, недосмотрели, хозяин. Рвануло прямо на середине моста... Дистанционный, как вы и предполагали.
Карим молчал.
— Мы долго стояли, — добавил Гафур. — Полчаса. Где упала, там глубоко. Милиция тоже приехала. Но он не выплыл.
Садовник сделал маленький шажок и потянулся, чтобы поставить кумган на кат.
— А второй? — сипло спросил Карим. — Придурок–то этот?
— Зафар? — напомнил Гафур. — Да, хозяин. То же самое. Одновременно. Так две машины и ушли. Друг за другом.
Рахматулло со сконфуженной улыбкой поставил сосуд и распрямился, бормоча какие–то извинения.
— Приезжай, — неслышно сказал Карим Бухоро.
Что–то мешало ему смотреть, маячило перед глазами, словно бешеный вихрь взметнул черный прах, затмив, как в сказаниях, луну и солнце.
Он ударил наотмашь.
Кумган повалился.
Вода плеснула на землю.
— Вой–вой! — запричитал Рахматулло, присаживаясь на корточки. — Сейчас, хозяин, сейчас!..
— Уйди, — выговорил наконец Карим. — Прочь, сказал!..
Пятна света прошивали ослепительную лаковую тьму.
Вот и все... вот и нет Орифа... снова путь открыт... двигаться дальше... нет Орифа... вот такая проклятая жизнь... а ведь кто–нибудь будет следующим... вот и нету его... круг... круг... вот и все... дальше... дальше... дальше...
Несколько раз глубоко вздохнул. Еще, еще.
— Прочь, — повторил он.
Понемногу стало проясняться — выплывали ветви деревьев, небо, крыша дома.
Перевел дух. Воздух горчил, словно ивовая кора.
Что?
Поднял голову. Слава Богу, рядом уже никого не было.
Кончено.
— Ж–ж–ж–ж–ж!..
Угрожающе гудя, она села на край пиалы и быстро поползла, пульсируя брюшком и жадно хватая с фарфора содрогающимися жвалами невидимые капли влаги. А–а–а–а... вот она... Теперь Карим увидел пчелу. Да, он увидел пчелу. Это была пчела. Нет, это была не пчела. Нет. Зеркальное чудовище, раздробленное лучами света в горячих линзах его бессмысленных слез.
Карим Бухоро по–волчьи помотал головой, протянул дрожащую руку и точным щелчком сбил ее с ободка.
[2] Помост, возвышение (тадж.).